Мелочи жизни
1 пост
1 пост
2 поста
53 поста
45 постов
7 постов
В понедельник у меня умер дед. Он всю жизнь говорил, что чужое мнение о тебе — это чужие проблемы.
С утра на работе мне говорят: у нас новенькая, покажи ей, что и как. Я в клинике самая младшая, 1996 года выпуска. И вот приходит человек возраста Курта Кобейна. Миленькая, из тех, с кем люди сами начинают говорить помягче. Я конвенционально некрасивая. Это не комплекс, а факт: людям выдают разный кредит доверия, и мой в то утро был на нуле.
Я обучала. Объясняла, показывала, отвечала на вопросы. Без «ой, как тебе у нас? А какие фильмы ты любишь?» и без улыбки в тридцать два зуба. На улыбки у меня в тот день ничего не было, я просто делала свою работу.
К обеду меня вызывает руководитель. «Ты почему такая нефрендли? Надо общаться с людьми, мы же коллектив». Оказывается, новенькая сидела на кухне и расстраивалась. Дошло до HR: «У неё теперь плохое настроение и плохое впечатление о нашем коллективе! Ну что ж Вы так?!..» О коллективе, в котором, зная о случившемся, никто даже не подумал, что у человека может быть горе потяжелее, чем отсутствие «подружки» на новом месте.
Объяснять я не стала. Мне казалось диким что-либо доказывать, чтобы получить право не улыбаться. Я просто молча доработала смену.
Дед был прав насчёт чужого мнения. Просто никто не предупредил, что всё равно будет больно.
Меня зовут Лев, и когда-то я работал инженером в НИИ «Чертежмаш», где умные люди в серых халатах изобретали приборы для измерения кривизны пространства, которые должны были приблизить наступление коммунизма, но вместо этого просто помогали быстрее списывать казенный спирт.
Один мой приятель, непризнанный гений, работавший кочегаром в котельной Бауманского института, написал повесть. Ее напечатали на туалетной бумаге плохим гектографом и распространяли под видом руководства по пересадке герани. Никто не читал эту повесть, кроме майора КГБ и меня.
Вот о чем там шла речь.
В 1993 году на развалинах великой империи, где колбаса уже кончилась, а капитализм еще не начался, ученые из закрытого подмосковного академгородка создали Всезнающий ИИ. Его назвали «ЭВМ-Искра-93», потому что Минсвязи всегда нравились названия, которые звучат как спички, но с претензией на мировой пожар. Аппарат занимал три подвальных помещения, питался электричеством целого микрорайона и постоянно пах горелой изоляцией и щами из заводской столовой.
«Искра» могла ответить на любой вопрос.
Не почти на любой. Не с погрешностью в рамках партийной линии. Вообще на любой.
Если обычный гражданин в синих спортивных штанах спрашивал ее, где лежит второй югославский носок, «Искра» печатала на узкой бумажной ленте:
— За чугунной батареей. Правый. Моль доедает пятку.
Если спросить, кто украл триллион рублей из пенсионного фонда, она выдавала список из двенадцати фамилий с домашними адресами и телефонами их любовниц в Сочи.
Если спросить, существует ли Бог, «Искра» начинала бешено крутить бобины с магнитной лентой, после чего выдавала густой сизый дым и стук, похожий на азбуку Морзе. Стук означал: «Бог есть, но Он уехал на дачу и просил Его не беспокоить до понедельника».
Если спросить, почему мама больше любила старшего брата, который сейчас сидит в тюрьме за кражу трех бидонов сгущенки, «Искра» выдавала сухую справку о дефиците витаминов в марте 1974 года.
Особенно советским людям это не понравилось.
Через три месяца Временное правительство строго-настрого запретило гражданам задавать машине вопросы о том, что случилось до Беловежской пущи. Официально — ради сохранения гражданского мира. Неофициально — потому что миллионы людей в шерстяных беретах внезапно обнаружили, что вся их гордость, все их семейные мифы и кухонные споры были основаны на чистом вранье.
Человеческая память в бывшем СССР — как старый черно-белый телевизор «Рекорд»: показывает с помехами, звук шипит, а если стукнуть сверху кулаком, то и Великая Отечественная война начинает выглядеть более оптимистично.
Некоторые браки распались. Некоторые пары, наоборот, сошлись от безысходности.
Один ветеран труда из ЖЭКа №4 выяснил, что двадцать пять лет писал анонимные доносы на соседа за то, что тот якобы подслушивал «Голос Америки» через розетку. «Искра» выдала архивную справку: сосед был глух на оба уха с детства, а доносы ветеран писал потому, что ему очень нравилась соседская чеснокодавилка. Сосед получил бутылку водки в качестве извинения и инсульт в тот же вечер.
Я работал в Комитете по урегулированию исторической справедливости. Наша контора располагалась в бывшем Дворце культуры текстильщиков. Там пахло сыростью, старым паркетом и нереализованными надеждами. Мы принимали заявления от граждан, которым правда Октябрьской революции или их собственного развода показалась слишком неудобной.
Заявлений было море. Граждане несли их в серых картонных папках с завязочками, на которых было написано «Дело №». Люди верили, что завязочки делают их мелкие обиды важными для истории.
Вот что там писали:
«Прошу пересмотреть заключение ЭВМ. Не может быть, чтобы я в июле 1982 года на даче в Малаховке украл у зятя лобовое стекло от „Москвича“. Я ударник пятилетки, интеллигент, и у меня зрение минус шесть».
«Прошу провести проверку. Компьютер утверждает, что рецепт моих домашних хрустящих маринованных огурцов я подсмотрела в журнале „Работница“ за 1971 год. Утверждаю, что рецепт явился мне во сне, а журнал я использовала исключительно для растопки печи».
«Мама перед смертью божилась, что отписала чехословацкий гарнитур „Живана“ мне, а не сестре Люське. ИИ говорит, что гарнитур вообще был куплен на ворованные профсоюзные деньги. Прошу расстрелять ИИ».
Люди удивительно редко просили расстрелять маму. В основном они хотели сжечь вычислительную технику, на которую ушло три годовых бюджета области.
Такие дела.
Однажды к моему облупленному столу пришел мужчина лет сорока. Обычный советский инженер, который внезапно проснулся в несоветском мире. Уставший. В сером пиджаке с пузырями на локтях. Таких лиц было полно в очередях за подсолнечным маслом, пока очереди еще существовали, а масло не продавали в красивых пластиковых бутылках с портретами американских президентов.
Он положил на стол заявление на пожелтевшем бланке. В графе «Суть претензии» было написано карандашом: «Хочу вернуть ошибку».
Я подумал, что он перебрал портвейна «Агдам». Мой начальник, товарищ Глушко, прошедший войну и три партийных чистки, часто говорил, что человеческий мозг — это просто кочан капусты, который пытается казаться сложным прибором. Но этот инженер был трезв и не шутил.
— Какую ошибку, товарищ? — спросил я.
— Самую главную.
— Обычно люди просят переписать анкету, чтобы казаться чище перед профкомом.
— Я знаю. — Он улыбнулся так, как улыбаются люди, которые поняли, что поезд коммунизма ушел, а рельсы разобрали на металлолом. — В 1971 году я испугался, — сказал он. — Не поехал поступать в МФТИ. Побоялся, что срежут на экзамене по физике. Из-за этого не встретил девушку в красном берете на платформе в Долгопрудном. Из-за этого остался в нашем политехе. Из-за этого женился на Вале из планового отдела. Из-за этого у нас двое пацанов, которые сейчас торгуют турецкими куртками на рынке.
Он потер лоб ладонью.
— Я спросил эту вашу «Искру», что было бы, если бы я тогда сел в электричку.
— И что?
— Лучше.
Я покивал. К нам часто приходили после таких вопросов. Компьютеры любили голые цифры. Людям эти цифры казались холодными, как сибирская зима.
— Намного лучше?
— Намного. Там я академик. Живу в подмосковном поселке. У меня «Волга» М-24 с оленем на капоте и финская сантехника. И печень не болит от дешевого пива.
— Так в чем же загвоздка?
Инженер долго смотрел в окно, за которым на площади стоял памятник Ленину. У Ленина кто-то отбил нос, и теперь вождь мирового пролетариата выглядел так, будто тоже хотел задать «Искре» пару неприятных вопросов.
— В той жизни, где я академик, — тихо сказал он, — не было моих пацанов. Моих оболтусов, которые вчера принесли мне мешок картошки и польский одеколон.
Я промолчал. В Высшей партийной школе не учили, что говорить человеку, который выбирает между академическим пайком и двумя рыночными торговцами в вареных джинсах.
Он продолжил:
— Теперь я точно знаю, что прожил бракованную жизнь. «Искра» вывела это на перфокарту.
— Все мы живем как придется, — сказал я.
— Нет. Другие думают, что могли бы стать маршалами. А я знаю, что мог. Машина посчитала вероятность — девяносто восемь процентов.
Он достал из кармана потертую фотографию. Двое мальчишек на фоне ковра с оленями. У одного в руках пластмассовый автомат, у другого — сломанный луноход. Они улыбались так, как улыбаются только дети, не знающие, что рубль упал, а их страна испарилась.
— Я хочу забыть этот расчет, — сказал инженер.
— Технически невозможно, — ответил я. — Данные записаны на жесткий диск производства ГДР, его топором не прошибешь.
— Тогда удалите это.
— Что именно?
— Мою глупость.
Он забрал заявление, порвал его на мелкие клочки и пустил их по ветру прямо в открытую форточку. Клочки полетели над площадью, похожие на серый мартовский снег. Потом он ушел, немного сутулясь, как все советские инженеры, которые слишком долго носили в портфелях тяжелые чертежи.
Через неделю в Комитет пришла открытка с видом Гагр 1980 года.
На обороте было накарябано химическим карандашом:
«Передайте вашим академикам, что они дураки. Они создали аппарат, который знает всё. Но человеку не нужно знать всё. Человеку нужно верить, что завтра дадут премию, жена перестанет пилить, а на кустах в саду вырастут настоящие рубли. Без этого мы просто вымрем, как мамонты».
Подписи не было. Только та самая фотография пацанов на фоне ковра. И жирный круг, обведенный пальцем вокруг их лиц. Наверное, это была его личная высшая категория качества.
Я приколол эту открытку кнопкой к стене, прямо под портретом Карла Маркса. У Маркса на портрете был такой вид, будто он тоже хотел бы вернуть какую-то свою старую ошибку, совершенную в Лондоне.
Через год наш Комитет по урегулированию закрыли за неуплату аренды. В помещении устроили магазин по продаже импортных унитазов и немецкого шоколада.
Через два года сломалась «ЭВМ-Искра-93». Из нее вытащили все золотые контакты и сдали в ломбард, а цветной металл увезли в Китай. Перед тем как сдохнуть окончательно, машина напечатала на последнем куске ленты: «Граждане, выключайте за собой свет в туалете».
Никто, конечно, не выключил.
Через три года люди снова начали спорить на кухнях до хрипоты о том, кто у кого украл дрель в 1978 году. Начали путать даты, врать про свои подвиги на целине, преувеличивать зарплаты, прощать старые долги и любить друг друга вопреки здравому смыслу.
Весь этот привычный абсурд вернулся, и в квартирах снова стало грязно, шумно и тепло.
Компьютеры оставили только в банках и на ракетных базах, где военные до сих пор целились в Америку, которой тоже было не до них. Там людям действительно нужны были точные координаты.
А для жизни они оставили себе старые добрые ошибки. И это, пожалуй, было самое разумное, что они сделали с тех пор, как научились делать водку из опилок.
В городе под названием Мидлтаун (а все города — Мидлтауны, если присмотреться) жил человек по имени Говард Флинк. Он работал в отделе согласования согласований при компании «Всеобщий Порядок». Должность у него называлась «младший координатор по устранению несоответствий», и это значило, что он ставил галочки там, где галочки уже стояли, но будто бы не так.
Однажды утром Говард проснулся и понял: он забыл, зачем нужны галочки.
Он сел на край кровати, посмотрел на тапочки и сказал вслух:
— А ведь никто не объяснял. Просто выдали инструкцию: «Ставь галочки». И я ставил.
Тапочки не ответили. Они вообще редко отвечают.
Говард пошёл на работу, как всегда. На автобусной остановке стояла женщина с табличкой «Конец света сегодня в 15:17». Говард подумал: «Ну, наконец-то конкретика». Но никто не оборачивался. Люди стояли, смотрели в телефоны и вздыхали, будто ждали чего-то важного, а на самом деле — просто чтобы время шло быстрее.
В офисе Говард сел за стол, открыл папку «Галочки — Текущее» и вдруг закрыл её.
— Я не буду ставить галочку, — сказал он тихо.
Никто не услышал. Или услышали, но сделали вид, что это фоновый шум.
Потом он встал и пошёл к начальнику, мистеру Бликеру. У Бликера на столе стояла фотография: он пожимает руку самому себе в другом костюме. Это считалось символом успеха.
— Я больше не буду ставить галочки, — повторил Говард. — Они ничего не значат.
Мистер Бликер вздохнул, как человек, которому приходится объяснять очевидное ребёнку.
— Говард, — сказал он, — если не будет галочек, как мы узнаем, что всё в порядке?
— А оно в порядке? — спросил Говард.
Начальник посмотрел на него долго, потом достал из ящика ещё одну папку.
— Вот, — сказал он. — Это «Галочки — Резерв». Если текущая система рухнет, у нас есть резерв.
— Но если текущая система бессмысленна, — сказал Говард, — то и резерв бессмыслен.
— Ты философ, — сказал мистер Бликер без восторга. — А нам нужны исполнители.
И тут, ровно в 15:17, в офис ворвалась та самая женщина с остановки. Она была в плаще, и в руке у неё был не мегафон, а обычный пластиковый стаканчик из кофейни.
— Конец света! — крикнула она. — Но не глобальный, а локальный! Только для этого здания!
Секретарша Линда спокойно подняла голову от клавиатуры.
— У нас перерыв по расписанию в 15:30, — сказала она. — Если конец света раньше, я всё равно не пойду.
Женщина с табличкой замерла.
— Ты серьёзно? — спросила она.
— Абсолютно, — сказала Линда. — У меня ещё три письма не отправлены.
Говард вдруг рассмеялся. Он смеялся так, будто смеялся впервые в жизни, и это было странно, потому что смех звучал как плач, только наоборот.
А потом ничего не случилось. Ни взрыва, ни тьмы, ни ангелов. Просто часы показали 15:18, и все продолжили делать вид, что знают, что делают.
Женщина ушла. Линда отправила письма. Мистер Бликер достал третью папку — «Галочки — Экстренный резерв».
А Говард… Говард просто сидел и смотрел в окно, где по стеклу ползла капля дождя, и думал: «Может, это и есть конец света. Капля. Одна. И никто её не замечает».
И знаете что? Это хорошая новость. Потому что если конец света выглядит как капля на стекле — значит, он не такой уж и страшный. И ещё: где-то в другом Мидлтауне другой человек тоже перестал ставить галочку. И ещё один. И ещё. Может быть, когда-нибудь галочек не останется вовсе.
А может, останутся.
Кто знает.
. . .
Домой Говард пошёл пешком. Автобус он пропустил, потому что стоял на остановке и смотрел, как тот едет мимо. Водитель тоже смотрел на него. Оба сделали вид, что так и договаривались.
Улица Мидлтауна в тот час была залита золотом, как будто её подсветили для брошюры «Жизнь без происшествий». Клён на углу стоял весь жёлтый и ни о чём не жалел. На одном из домов висел флаг. Висел давно и уверенно, как человек, который однажды с чем-то согласился и больше не пересматривал.
У столба Говард остановился. На столбе висел знак: «Ограничение скорости 25».
За сорок лет по этой улице проехало, может, три машины, и все ползли ровно на двадцать пять. Нарушать было некому и негде. Но знак стоял.
«Вот она, галочка, — подумал Говард. — Только на столбе».
Рядом торчал красный гидрант. Единственный предмет в Мидлтауне, про который точно было известно, зачем он нужен. Говард уважительно кивнул ему. Гидрант не ответил, он вообще человек дела.
Дальше улица упиралась в церковь. Перед ней стоял жёлтый дом, в котором, судя по окнам, давно никто не жил. Почтовый ящик у обочины был при этом набит под завязку. Говард заглянул туда по профессиональной привычке. Все конверты были проштампованы: «Требует согласования». Адресата не было, согласовывать было нечего, но штамп стоял.
На ступенях церкви сидела женщина из утра. Плащ, пластиковый стаканчик, табличка лежит рядом лицом вниз.
— Перенесли, — сказала она, не оборачиваясь— Конец света. На согласование.
— Кто перенёс?
— Пришло письмо. Без подписи. Только галочка.
Говард сел рядом. Ступени были тёплые, солнце ещё держалось.
— Вы вообще кто? — спросил он.
— Младшая координаторша по объявлению. Тоже из «Всеобщего Порядка», отдел напротив вашего. Нас сократили в прошлом квартале. Но папку мы так и не сдали.
— И что в папке?
— Дни. Каждый день я прихожу и ставлю галочку. Что конец света не наступил.
— Зачем?
Она пожала плечами и отпила из стаканчика.
— Чтобы было видно, что кто-то приходил.
Говард подумал, что это лучшее объяснение из всех, что он слышал за двенадцать лет. И что оно ровно ничего не объясняет.