ТРИЗНА: СВЯТКИ. глава 1
17 декабря.
- ВЕРТЯК!
Хриплый крик вырвался из перехваченного страхом горла. Паника, копившаяся внутри, рванулась наружу. Воронцов мчался, спотыкаясь о собственный страх, по едва проступившей сквозь снег тропке. Ночь намертво сковала рыхлые сугробы ледяной коркой, и каждый шаг превращался в отчаянную борьбу - валенки предательски скользили, ноги подкашивались, а земля, казалось, нарочно выскальзывала из-под ступней.
Сердце колотилось так, что вот-вот разорвёт грудную клетку. Лёгкие обжигал колючий морозный воздух, каждый вдох - глоток раскалённых игл. В горле стояла горечь, а в ушах навязчивый, предательский звон. Мир вокруг сжался до узкого тоннеля, где позади слышался лишь шелест снега под чьими-то шагами. Остановиться значило погибнуть. И потому страх, липкий и всепоглощающий, стал его единственным союзником, гнавшим вперёд, прочь от угрозы.
Когда он споткнулся о незамеченный сугроб, тело с яростью обрушилось на землю. Однако, вместо того чтобы поддаться растерянности, он быстро поднялся, собрав все силы в кулак. Мгновения длились вечностью, в ушах раздавался собственный крик, но в нём не было больше отчаяния, только гордое упорство, готовое сражаться до последнего. Теперь страх не просто гнал его вперед. Это был вызов, и Воронцов был готов бежать, пока не рухнет без сил и сознания.
За спиной громыхали быстрые, тяжелые шаги. Каждое движение звучало треском поломанных веток, нарушая утреннюю тишину морозной деревни. Наст под ногами преследователя безжалостно крошился, отправляя в воздух мелкие облачка снежной пыли.
С каждым ударом сердца Воронцов чувствовал, как кровь стучит в висках, унося с собой последние капли уверенности. Ощущение, что кто-то охотится на него, злило - в каждом шаге преследователя звучало нечто, заставляющее сердце биться всё быстрее. Это было не просто желание поймать, это было желание уничтожить, сокрушить, стереть с лица земли.
Воронцов бросил взгляд через плечо - мелкие глазки твари сверкали яростью. В тот же миг его мышцы сжались от страха. Пульсирующий адреналин наполнил тело, но каждая следующая попытка бежать казалась тщетной. Ощущалась близость преследователя, как дыхание хищника на затылке.
Воронцов паниковал. Какова будет его судьба, если он упадет, если его хлипкие валенки не выдержат усилий или он не сможет продолжать бежать? Он мысленно проклял холод, заставлявший тело дрожать, и худосочные ветви деревьев, торчавшие из-за забора, грозя вот-вот выколоть глаза, сам разваливающийся забор, за который нельзя зацепиться, потому, что он тут же развалится и себя заодно за то, что так и не дошли руки его починить.
Быстрее, быстрее - пульсом билась в голове команда, за которой следовали короткие вздохи, разрезающие морозный воздух. Зловещий топот за спиной раздавался все ближе, подмигивая страху.
- Вертяк, твою мать! – собрав остатки сил, прокричал Воронцов.
Скрипучая дверь деревенского дома распахнулась и на крыльцо выскочила бледная от испуга Маришка. Её глаза широко распахнулись в удивлении. Быстро сбегая по ступенькам, она на ходу торопливо накинула на себя тулуп, лишённый аккуратности - рукава явно завязывались в тугие узлы, а сам тулуп зацепился за порог, пытаясь притянуть её обратно к мутному спокойствию.
Кот выскочил следом за ней со скоростью выпущенной арбалетной стрелы. Его шерсть от холки до распушенного хвоста стояла дыбом, глаза сияли, как две зеленые искры, в то время как уши настороженно направленны вперёд, ища источник опасности. За доли секунды он заметил бегущего Воронцова и тут же прижал уши к голове, готовясь к прыжку. Его маленькое тело, напрягшись пружиной, сделало рывок, в несколько стремительных прыжков преодолело участок, на лету оборачиваясь в свой истинный образ.
Зацепившись за верхушку забора, он приготовился к новому прыжку, но тут же остановился, и его морда вытянулась в непонимании. Маришка, добежавшая до калитки, абсолютно изумленная, остановилась. Громко ойкнув, прижала ладони к щекам.
Воронцов ощутил, как нога предательски соскользнула. В этот момент весь окружающий мир исчез, остались лишь стремительные кадры, замедленные, как в кино. Он падал, и каждое мгновение, когда воздух пронизывал его легкие, запомнится навсегда.
Он инстинктивно пытался сгруппироваться и избежать жесткого удара.
- Вот и все, - успела пронестись в его голове мысль, и он крепко зажмурился, упав на живот.
Он нутром чуял, как преследователь приближается к нему, ликуя.
Острая боль пронзила ягодицу, как будто в нее всадили колючую стрелу. Даже через плотные слои ватника, острые зубы чудовища сумели добраться до нежной кожи, оставляя за собой яркие вспышки боли. Оно вцепилось и уже беспощадно мотало головой из стороны в сторону, разрывая ткань, играя со своей жертвой и урча от удовлетворения.
Громкий смех Вертяка резанул слух. Маришка, подхватив стоящую у калитки метлу, пошла в атаку.
- Машка, паскудница, а ну пошла! – она грозно замахивалась метлой, как настоящая воительница.
Наконец Воронцов почувствовал, что его истязатель, забавляющийся своей жестокостью, отпустил штанину и нехотя отступает.
- Давай, давай, пошла, - Маришка наседала и, издав обиженный хрюк, его палач удалился восвояси.
Вертяк так громко и заливисто смеялся, что в какой-то момент не удержался на заборе и упал. Не прекращая хохотать, обхватил лапками большой живот.
- Ой, не могу! Сейчас лопну, - выдавил он сквозь смех, - нашего героя укусила за задницу свинья!
Маришка цыкнула на него, но это не возымело никакого результата. Казалось это еще больше распалило мелкого поганца.
- Ты как, милый? – старушка склонилась над все еще лежавшим на снегу Воронцовым.
Адреналин сошел, уступая место стыду. Воронцов чувствовал, как его щеки горят, а в груди зашевелилось смятение.
- Нормально, - буркнул он, мечтая провалиться сквозь землю.
- Пойдем в дом, обработаем рану, - Маришка протянула ему руку. Этот жест подчеркнул неловкость и тут же стена из гордости и упрямства воздвиглась в Воронцове.
- Сам.
Сквозь неловкость пробивалась злость; злость на самого себя. Он чувствовал себя униженным. Как же ему хотелось пробежать мимо этого момента, оставить его позади. Еще и смех Вертяка хлестко, наотмашь бил по самолюбию.
Голос его прозвучал резче, чем нужно, будто он отгонял не только Маришкину помощь, но и собственное унижение. Но стоило ему податься вперёд, как в ягодице вспыхнула настолько острая боль, что в глазах потемнело. Он закусил губу до крови, лишь бы не застонать, лишь бы не дать Вертяку нового повода для насмешек.
Маришка вздохнула, скрестила руки на груди и наблюдала, как он поднимается. Колени дрожали, спина не разгибалась до конца, но он встал.
- Ну что, герой, сам дойдёшь? - ехидно спросил Вертяк, вертясь под ногами назойливой мухой.
Маришка резко шагнула вперёд и впилась пальцами в рукав тулупа Воронцова.
- Хватит дурака валять!
Её руки были твёрдыми, почти мужскими, и Воронцов, к своему стыду, почувствовал, как невольно опирается на неё. Они двинулись к крыльцу медленно, прихрамывая и он морщился от каждого шага.
Вертяк тащился следом, продолжая своё:
- Эх, жаль, хрюшка не откусила тебе язык. Молчал бы теперь, как рыба, зато не позорился…
Дверь в дом захлопнулась за ними, отрезая смешки, холод и весь этот нелепый позор. Осталось только жгучее чувство, что сегодняшний день он уже никогда не забудет.
Печь, массивная и щедрая, дышала ровным жаром. Раскалённые кирпичи мягко потрескивали, перешёптываясь между собой. На её широкой лежанке, свернувшись черным комочком, дремал Вертяк, изредка подергивая во сне ухом, прислушиваясь к далёким сновидениям.
Стол, накрытый домотканой скатертью с кружевными узорами, будто ждал гостей. В центре, в глиняном глубоком блюде с синими ободками, золотилась душистая уха - лёгкий пар струился над ней, неся аромат свежего окуня, лаврового листа и укропа. Запах был таким насыщенным, что сам воздух в избе стал гуще, вкуснее.
Под ногами мягко прогибались шерстяные половики. Тёплые, с неровной вязью, хранящие в своих петлях тепло рук хозяйки дома, их связавших. В углу, на дубовой полке, теснились книги в потрёпанных переплётах, а рядом с ними глиняные игрушки: бычок с лукавыми глазами и барыня в алой юбке, расписанные мазками малиновой и лазурной краски, как сошедшие со страниц старой сказки.
С потолка свисала керосиновая лампа. Её свет, тёплый и живой, обнимал стены, выхватывая из полумрака потемневшие от времени фотографии в резных рамках. Рядом, как стражи домашнего уюта, висели рушники - белоснежные, с вышитыми красными петухами и геометрическими заклинаниями, хранящими в своих стежках вековые секреты рода.
За окном, затянутым морозными узорами, бушевала зима. Ветер голодным зверем выл в печных трубах и швырял в стены дома горсти колючего снега. Сугробы нависали над почищенной утром тропинкой, подобно застывшим волнам ледяного моря. Деревья скрипели и стонали под напором стихии, а редкие прохожие, кутаясь в тулупы, проваливались в снег почти по пояс, проклиная непогоду.
Но здесь, внутри, в этом маленьком мире тепла и покоя, зима казалась чем-то далеким и ненастоящим.
Каждый хруст дров в печи, каждый мягкий блик света на медном самоваре как вызов разбушевавшейся стихии. Мороз рисовал на стёклах причудливые ледяные сады, но они лишь подчёркивали, как здесь, у очага, хорошо и безопасно. И пока за стенами бушевала зима, здесь время текло медленно и безопасно.
- Сережа, иди ужинать! - раскатисто позвала Маришка. Воронцов вышел, опираясь о косяк. Прокушенное бедро горело огнём, несмотря на тугую повязку и пахнущую дёгтем мазь. Каждый шаг отдавал резкой болью. Маришка шагнула навстречу и подхватила его под локоть. Воронцов невольно расслабился. Хоть на миг перестал бороться с болью.
- Садись, пока не остыло, - буркнула она, подталкивая его к лавке. – Надо есть и сил набираться, а то ковыляешь, как старый пёс на подбитых лапах.
От запаха ухи и ржаного хлеба даже боль стала чуть тише. Отступила перед этим теплом, этим живым, несмотря на все насмешки, участием.
Воронцов взял со стола ложку. Повертел ее в длинных пальцах, разглядывая блики на потемневшем серебре.
— Мария Павловна, а Михалыч-то где?
Маришка обернулась, ее лицо, румяное от печного жара, озарила улыбка.
— Да он к Фроловым обещался зайти, корня солодки отнести. Кашляет Катя сильно.
Она скользнула в сени и вернулась с небольшой мисочкой в руках. На скрип половиц из-под печки, ожившей тень материализовался Вертяк. Грациозно потянулся, выгнув спину упругой дугой, и утерся щекой о ее валенок.
Она поставила ее на краешек стола и пригласительным жестом махнула коту. Вертяк не заставил себя долго упрашивать. Он пристроился над миской, и тихую кухню заполнило довольное, гулкое урчание.
- А может, все же кормить сие благородное животное там, где ему и положено по статусу? - поинтересовался Воронцов, кивнув в сторону уютного половичка у печки. - А то он у нас тут, как полноправный член собрания.
Вертяк, не отрываясь от миски, лишь на мгновение замер. Когда он поднял голову, в его изумрудных глазах вспыхнули искры самого что ни на есть презрения. Он фыркнул так, что у него вздулись бока, а усы задрожали.
- О, прошу прощения, - начал он, и каждый слог был отточен, как лезвие. - Я, конечно, понимаю, что для вас, Сергей, привычнее трапезничать прямо над корытом. Деревенский колорит, так сказать. Но позвольте мне, существу с более утонченным вкусом, насладиться своим скромным обедом в условиях, хоть отдаленно напоминающих цивилизацию. Или вы всерьез полагаете, что мои усы должны пахнуть не сметаной, а вчерашней золой и вашими же стоптанными валенками?
Воцарилась тишина, нарушаемая лишь веселым потрескиванием поленьев из печи. Воронцов замер с полуулыбкой, которая медленно сползала с его лица, сменяясь полным, абсолютным недоумением. Он несколько раз моргнул, глядя на кота, пытаясь перезагрузить реальность.
- Ты че… - выдавил он сиплым шепотом. - Ты че это… такое… вообще…
Язык Воронцова был неплохо отточен в учебных кабинетах и на полях былых споров, и сейчас на него накатила волна едких, отборных слов, готовых обрушиться на наглеца в шкуре. Но он поймал на себе спокойный, предупредительный взгляд Маришки, которая терпеть не могла ругани в доме, и глотнул воздух, как рыба на берегу.
- Мария Павловна… а полотенце-то для рук не подадите? - выдохнул он, сдавленно, стараясь вернуть голосу обычные бархатные нотки.
Как только та отвернулась к комоду, его рука с ложкой метнулась молнией. Не глядя, с прицелом профессионала, он легонько, с сухим щелчком, тюкнул серебряной черпалой Вертяка по самой макушке.
- Вот тебе, говоруша, - прошипел он беззвучно.
Кот вперил в обидчика бездонные зеленые глаза. Затем, с преувеличенной медлительностью, показал Воронцову идеально розовый, маленький язык. И, не сводя с него насмешливого взгляда, грациозно перепрыгнул хлебницу. Но вместо того чтобы уйти, он направился прямиком к нему и принялся демонстративно похаживать по самому краю стола, задевая хвостом лицо. Его мурлыканье стало громким, нарочито блаженным. Он подошел вплотную, потыкался влажным носом в его жилетку, а затем принялся тереться о его грудь щекой, оставляя на темной ткани следы из шерсти и сладкого, притворного обожания.
- Мур-р-р-мяу, - промурчал он прямо под его подбородком томно и сладко, и в этом звуке была такая концентрированная, ядовитая ирония, что Воронцов почувствовал, как у него зачесались кулаки. Этот кот не просто мурлыкал. Он смеялся. Прямо ему в лицо. И Воронцов ничего не мог с этим поделать.
- Ну, зачем нам ругаться, Сереженька? - проговорил он голосом, сладким, как патока, но с отчетливой стальной ниточкой внутри. - В одном доме живем. Одну сметану, по большому счету, едим.
У Воронцова свело скулы. Он сглотнул ком обиды и унижения, понимая всю абсурдность ситуации
- Ладно… - сквозь зубы, едва разжимая губы, выдавил он. - Мир.
- Ну вот и хорошо, - немедленно откликнулся Вертяк, томно потягиваясь и впиваясь коготками ему в руку. - Умница. Послушный мальчик. Видишь, как все просто, когда не упрямишься, как осел.
Выделив последнее слово, он встал, круто развернулся, так что хвост ударил Воронцову по носу и направился к своей миске с видом монарха, милостиво прекратившего аудиенцию. Воронцов же сидел с лицом человека, который только что был унижен, ограблен и вынужден за это еще и благодарить.
Маришка присела за стол, подперев ладонью подбородок. Ее глаза, ясные и спокойные, скользнули с Воронцова, у которого на лбу вздулась жилка, на Вертяка, сладко мурлыкавшего у миски со сметаной. Уголки ее губ дрогнули в едва уловимой, понимающей улыбке.
Она все видела. Видела тот красноречивый, молниеносный тычок ложкой, видела и кошачий язык, и весь этот театр с демонстративным примирением. Она слышала сладкие, ядовитые речи кота и сдавленное бормотание Воронцова. И она все понимала. Эти двое вели свою нескончаемую войну на территории ее кухни, обмениваясь колкостями под видом мирных переговоров. Ее не обманывали ни кошачьи рулады, ни сдавленное бурчание Воронцова.
Но она не стала вмешиваться. Как и всегда. Просто наблюдала, с легкой материнской снисходительностью, как наблюдают за детской ссорой, которая вот-вот разрешится сама собой. Она лишь покачала головой, ловя взгляд Воронцова. А потом она просто протянула руку и потрепала Вертяка по затылку.
- Ну что, помирились, анчутки? - спросила она мягко, и в ее голосе была тихая, все понимающая нежность ко всей этой абсурдной возне.
- Ну, ешьте, ешьте, - в ее голосе звучало спокойное удовлетворение от того, что в доме снова воцарился хрупкий, но мир.
Воронцов, с выражением человека, вернувшегося с тяжелой дипломатической миссии, тщательно вытер свою ложку краем салфетки. Он бросил многозначительный взгляд на Вертяка, который уже снова уткнулся в свою сметану, отставив хвост трубой. Тяжело вздохнув, мужчина наконец опустил ложку в тарелку.
С улицы донеслись тяжелые шаги, под которыми хрустел промерзший наст. Три мерных, уверенных шага по скрипучим, просевшим ступеням крыльца - раз, два, три. За ними знакомый, душераздирающий скрип старой петли. Дверь распахнулась, впустив в теплую, напоенную запахами еды и печного жара кухню порыв ледяного воздуха.
На пороге, окутанный клубами морозного пара, стоял Михалыч. Его тулуп был покрыт инеем. Из-под густых бровей сверкнули глаза. В руке он сжимал металлический бидончик.
- Что, ужинаете? - прогремел его бас. Он стряхнул с себя снег прямо на пороге, и мелкие льдинки затанцевали на половике. - А я вам гостинец принес!
- Куда в снегу-то, прямо в дом?! - вскрикнула Маришка, встрепенувшись. Она стремительно подскочила, схватила стоявший в углу за печкой потрепанный березовый веник и, смешливо-грозно тряся им, принялась выталкивать Михалыча обратно на крыльцо.
- Да постой ты, Марьюшка, я же замерзший, дай хоть погреться-то! - добродушно-громко возмущался Михалыч, пятился, упираясь валенками в порог, но сдаваясь под ее натиском и выходя за порог.
С крыльца донеслись веселые стук и хлопки, смешанные с его притворным негодованием.
- Ой, да легче ты! Не шубу, чай, выбиваешь!
- Молчи уж лучше! - слышался ее звонкий голос. - Везде снег нанес, сейчас растает и простудишься! Ну ноги-то вытяни!
Было слышно, как она старательно, с азартом похлестывает веником по его тяжелому тулупу и валенкам, сбивая хлопья снега и иней. Михалыч кряхтел, подыгрывая ей, и сквозь его бубнеж прорывался сдержанный смех.
Через мгновение она втолкнула его обратно в сени, уже почти чистого, лишь с легкой изморозью на бороде.
- Вот теперь можно, - ставя веник на место, она с удовлетворением оглядывала свою работу. - Проходи, греться садись. А то как малый ребенок, следи за ним да следи. Да руки помой, не забудь, сейчас ужин положу.
Михалыч приветственно пожал руку Воронцову. Его могучая ладонь на мгновение сжала тонкие пальцы в дружеских тисках.
- Здравствуй, Вороненок! - глаза его смеялись еще до того, как губы растянулись в улыбке.
Он тяжело опустился на скамью у печки, отчего та жалобно заскрипела. Не глядя, потянулся к хлебу и отломил большой, душистый мякиш. Он ломал его своими грубыми, привыкшими к работе пальцами на куски и ловко, почти по-мальчишески, закидывал в рот.
- Ну, что, мои голубчики? - он жевал и крошки застревали в его усах. Взгляд, веселый и любопытный, скользнул с Маришки на Воронцова, а потом на кота.
- Не скучали? Вертяк, я гляжу, сметаной опять разжился. Ну, рассказывайте, рассказывайте, как день прошел.
Он подмигнул Маришке, и в этом движении было столько добродушного, почти озорного ребячества, что казалось - в теле этого седого старика навсегда застрял сорванчатый мальчишка, обожающий веселые истории и шкодить.
Прошло немногим более полугода с той первой встречи. Воронцов смотрел сейчас на Михалыча, ломающего хлеб за столом, и в памяти его всплыл тот первый, оглушительный образ: грозный, заросший бородой великан, возникший на пороге этой же избы, с ружьем, уставленным прямо в грудь чужаку, с глазами, полными такой первобытной опасности, что Сергею было физически страшно. Тогда Михалыч казался ему не человеком, а силой природы, неукротимой и древней, как сам этот лес.
И потом… потом были похороны Авдотьи. И Воронцов, стоя в стороне, глядя на могучую, но вдруг согнувшуюся спину Михалыча, испытывал новый, леденящий страх. Не за себя. За него. Он боялся, что тот, отдав все свои неисчерпаемые, казалось бы, силы на последнюю схватку с нечистью, опустошил себя до дна. Что пламя, горевшее в этой богатырской груди, попросту угасло, не выдержав напряжения и ярости противника.
И его страх едва не оправдался. Михалыч проспал четыре дня после случившегося. Не спал, а именно проспал - мертвецки, без движений, и дыша так тихо и редко, что Маришка по сто раз на дню подносила к его губам зеркальце, проверяя, дышит ли. Воронцов, как только смог встать на ноги, дежурил у его постели, слушая ровное, страшное своей неестественностью дыхание, и видел, как резко и жестко проступили черты на когда-то грозном лице. Казалось, жизнь ушла куда-то глубоко внутрь, оставив снаружи лишь изможденную оболочку.
А потом он проснулся. Просто открыл глаза одним утром, потянулся, суставы его затрещали, и хрипло попросил щей. И будто бы пошел на поправку. Тело, закаленное долгой и суровой жизнью, отозвалось, мышцы вновь налились силой, вернулся румянец. Он снова стал заниматься двором - рубил дрова с таким азартом, что поленья разлетались щепками, чистил снег, возился с постройкой хлева. Внешне - все тот же крепкий, кряжистый мужик, сильный, как медведь, и устойчивый, как вековая ель.
Но Воронцов, чей взгляд был натренирован замечать полутона и нюансы, видел то, что тщательно скрывал сам Михалыч. Видел это едва уловимое, но неумолимое изменение.
Будто что-то важное, несущая конструкция, все-таки надломилось в той последней битве. Не физически, душевно. И теперь его время, прежде тянувшееся медленно и величаво, как воды широкой реки, вдруг понеслось быстрее, подхваченное невидимым, стремительным течением. Он сдавал. Прямо на глазах.
Это было в мелочах. В том, как он, закончив колоть поленницу, на мгновение опирался на колун, чтобы перевести дух, и в глазах его мелькала уже не привычная удовлетворенная усталость, а изматывающая изнеможденность. В том, как его богатырский смех, способный содрогать стены, теперь обрывался чуть раньше, переходя в легкий, старческий кашель. В том, как его взгляд, всегда такой ясный и цепкий, теперь иногда надолго уходил в себя, в какую-то внутреннюю даль, полную тихой грусти, и вернуть его оттуда могла только Маришка, окликнув по имени.
Он старался это прятать. Слишком старался. Слишком громко смеялся, слишком энергично хлопал Воронцова по плечу, слишком демонстративно ворочал тяжелые предметы. Это была игра на публику, отчаянная попытка убедить их, а главное самого себя, что все остается по-прежнему. Что он все так же несокрушим. Что трещины, идущие изнутри, не видны со стороны.
Но Воронцов видел. И от этого знания у него сжималось сердце легкой грустью. Он смотрел на этого могучего человека, ломающего хлеб, и видел не только силу, но и тлен. Постепенное, неотвратимое угасание. Он понимал, что имеет честь пировать с настоящим богатырем, но уже положившим меч к подножию горы и медленно спускающимся с нее в долину, оставляя свои подвиги, как наследие. И тишина, что иногда воцарялась за столом, была для Воронцова наполнена горечью предчувствия неизбежной, уже намечавшейся потери.
Воронцов подыгрывал. Это было тонкое, почти незаметное служение. Целый ритуал, выстроенный с той самой минуты, как он осознал происходящее с Михалычем. Он стал тенью великана, его тихим помощником, ловким и предусмотрительным.
Когда старик, с привычным упрямством собиравшийся в одиночку переставить тяжелую кадку с солеными груздями, Воронцов случайно оказывался рядом.
- Дай-ка я тебе, Михалыч, с краю помогу, а то поскользнешься тут, - говорил он небрежно, не дожидаясь возражений и подставляя руки. Его пальцы ловко находили хват, принимая на себя добрую половину веса.
- Да отстань, я сам! - ворчал Михалыч, но напряжение в его спине уже спадало, и он, скрепя сердце, позволял помочь, бормоча себе под нос что-то обременительное о городских неженках.
Он «случайно» оказывался у саней, когда тому нужно было ввезти в сарай кучу сена, и молча упирался плечом в груз, делая его вдвое легче. Он научился предугадывать - вот сейчас Михалыч закончит строгать ложку и захочет встать, и Воронцов уже был наготове, чтобы «нечаянно» задеть его локтем и отвлечь на секунду, давая тому собраться с силами и скрыть дрожь в коленях. Он подавал ему инструмент первым, избавляя от лишнего наклона. Подхватывал в разговоре, если видел, что мысль Михалыча вдруг терялась, и тот на мгновение замирал с пустым взглядом. Придерживал дверь, когда тот проходил, делая вид, что просто вышел подышать воздухом.
И все это под аккомпанемент тихого, но обязательного ворчания.
— Не нянчись со мной, я не маленький!
— Да куда ты лезешь, сам справлюсь!
— Отстань, Вороненок, мешаешь только!
Но Воронцов научился слышать за этим ворчанием не показное раздражение, а стыд. Горькую, унизительную для гордого человека необходимость в помощи. И страх. Страшный, животный ужас перед собственной внезапно проявившейся слабостью.
Поэтому Воронцов никогда не спорил, не настаивал открыто. Он лишь кивал, делая вид, что принял выговор, и в следующий раз придумывал новую, еще более изощренную и незаметную уловку, чтобы облегчить ношу того, кто когда-то казался ему воплощением силы. Это была их молчаливая игра, где один отчаянно старался скрыть свою усталость, а другой так же отчаянно старался ее не заметить, всячески ее компенсируя. И в этой игре, полной невысказанной заботы и боли, они понимали друг друга без слов.
И вот сейчас, за столом, это продолжалось. Михалыч раскатисто смеялся, игриво поддевая Маришку, наливавшую ему в тарелку уху.
- Ну, ну, повариха, не пролей мимо! - бубнил он, а глаза его смеялись.
Маришка фыркала, отбиваясь полотенцем, но Воронцов видел, как тяжело Михалычу дается этот спектакль. Как его могучие плечи слегка ссутулены под невидимой тяжестью. Он не просто устал за день. Он был измотан до самого нутра, до костей. И все его громкое балагурство, его подтрунивание были лишь ширмой, за которой он пытался спрятать иссякающую силу. Он играл роль самого себя - прежнего, несокрушимого Михалыча, и играл ее с отчаянной, трогательной самоотдачей.
Воронцов, глядя на него, снова почувствовал знакомое сжатие сердца. Он молча подвинул ему поближе солонку, которую тот искал взглядом, и их глаза встретились на секунду. В глазах Михалыча мелькнуло что-то. Не благодарность, а скорее стыдливое признание. Затем он снова нахмурился и буркнул:
- Ты чего уставился? Ешь давай.
Внезапно из-под стола раздался насмешливый, вкрадчивый голос.
- А я тем временем свидетель, - объявил Вертяк с паузами, ловя языком последние капли сметаны с усов. - Сегодня утром Сереженьку свинья цапнула. Прямо за зад.
Маришка замерла с половником, а Михалыч перестал жевать, его брови поползли вверх.
- Как это цапнула?
- Да очень просто, - флегматично продолжил кот. - Ходил он возле сарая, важный такой. А тут Машка из-за угла и хвать его зубами за самое ценное! Он подпрыгнул, как ошпаренный. Я от смеха аж с забора упал.
Грохот хохота Михалыча потряс стены. Он так закатился, что чуть не поперхнулся.
- Ну, Сереж?! - всхлипывая от смеха, вытирал он лицо рукавом. - Это правда? Тебя свинья за гузно цапнула?
Вертяк, довольный произведенным эффектом, сладко зевнул.
- Еще как! Визгу было на всю деревню. Думал, режут кого. Ан нет, просто наш барин со свиньей познакомился поближе.
- Да я же не специально! - вспыхнул Воронцов, отчаянно пытаясь восстановить пошатнувшуюся репутацию. - Он посреди дороги сидел, поросенок. Дрожит весь. Я подумал заблудился, замерз. Ну, подошел, хотел погладить, хозяев найти, вернуть…
Он умолк, снова переживая тот ужас. Маришка смотрела на него с пониманием, а Михалыч, откашлявшись, снова заходился в новом приступе хохота.
- А Машка-то… — продолжал Воронцов, мрачно глядя в свою тарелку. - Она откуда-то из-под земли выросла! Молча! Только хрюкнула, да как кинется… Я думал, кабан на меня идет! Я с детства… — он смущенно замолк, не в силах признаться в своем страхе перед свиньями вслух.
Михалыч потряс головой, его грузное тело вздрагивало от остаточного смеха.
- Ну, Сереж, городской ты мой… - с нежным укором пробасил он. - Кто ж порося трогает? Они ж никогда без мамкиного присмотра не болтаются. Это ж как закон: тронул дитё - готовься к бою. Родители они, будь то зверь, будь то человек, свое чадо зря в обиду не дадут. Защищают, как умеют. Уж сколько живешь среди нас, а все никак не поймешь. Это тебе не твоя наука ученая, заумная. Тут все просто. Порося один - ищи свинью. Волк след оставил - готовь ружье. Трава легла - жди грозу. Все по правде, без обмана. Но от этой простоты оно и опасно. Потому что закон ее нарушишь, а она тебя предупреждать не станет. Сразу в лоб, без разговоров. Как Машка тебя.
Михалыч тяжело вздохнул.
- Ладно, - махнул он рукой, - зато теперь наука тебе впрок пойдет. Детенышей, поди, за версту обходить будешь.
- Угу, - буркнул Воронцов, сгорбившись над тарелкой, надеясь в ней скрыться. Он мрачно ковырял ложкой.
- Теперь ещё больничный брать, прямо перед праздниками. Начальник косо смотреть будет. И прививки от бешенства, наверное, колоть. Целый курс, в живот. Говорят, это больно.
Михалыч отмахнулся здоровенной, в паутине прожилок и веснушек рукой, отгоняя ерундовые опасения.
- Какое ещё бешенство, не неси чепухи, - пробасил о, - Машка здорова, я её сам на ветеринарный пункт по осени возил, всё у неё в порядке. С работой твоей разберёмся, - он сказал это так, будто «разобраться» с кабинетными интригами районного масштаба было для него делом пустяковым, вроде щепки колуном расколоть.
- Всё уладим. Пара дней и ты снова огурцом. Маришка тебе своей мазью помажет, она у неё волшебная, от всех хворей, ещё моя бабка её рецепт знала. Встанешь на ноги, даже пикнуть не успеешь.
Маришка, словно только и ждавшая этого сигнала, уже полезла в буфет за заветной баночкой, залепленной сургучом. Тут же потянуло крепким, горьковатым духом дёгтя и можжевельника.
- К утру и забудешь, где тебя цапнули. Никакая городская химия не сравнится.
После ужина Маришка встала с таким видом, что любое предложение помощи было бы немедленно и безапелляционно отклонено. Она молча, но быстро принялась собирать со стола тарелки, сложила их со звоном в жестяной таз и выпроводила всех из кухни взмахом влажной тряпки.
- Идите, идите, не мешайтесь тут под ногами!
Она управилась очень быстро. Еще не успели в большой комнате как следует разгореться дрова в печке, как она уже появилась на пороге, вытирая руки о фартук. Из кармана халата достала ту самую зловещую баночку.
- Ну, Сереж, снимай штаны и ложись на живот, скомандовала она деловито, без тени смущения.
Начался короткий, выразительный спектакль. Воронцов, краснея и бледнея попеременно, пытался увильнуть, предлагал сделать это самому, бормотал что-то о приличиях, но был бессилен против ее напора. Он улегся на панцирную кровать, зажмурился и, когда Маришка наложила на укус густую, темную мазь, издал тонкий, сдавленный визг, больше похожий на писк мыши, попавшей в когти кошки.
- Терпи, солнышко, - утешала его Маришка, с легким нажимом втирая снадобье.
Когда мучения закончились и Воронцов, испуганный, взмокший и помятый, осторожно приподнялся, Михалыч раскуривал свою трубку, наполняя воздух сладковатым дымком. Вертяк устроился на теплой лежанке, свернувшись калачиком и с насмешливым блеском в глазах наблюдал за людскими страстями. В печке весело потрескивали поленья, отбрасывая на стены гигантские, пляшущие тени. Воздух был густым и уютным, полным хвои, дымом, лечебной мазью и тишиной, которая наконец опустилась на дом после дня, полного событий.
Начищенная до блеска керосиновая лампа разливала по комнате мягкий, живой свет, отодвинув угрюмые вечерние тени в угол и запечатлев на стенах тёплые, пляшущие отблески.
Маришка устроилась в своем кресле у печки, достала из корзинки почти довязанный свитер и принялась ловко перебирать спицы. Шерсть была толстой, колючей, пахшей овчиной, но именно такой, какая и нужна при деревенских морозах.
Михалыч покрутил ручку настройки старого, бакелитового радио «Рекорд», постучал пальцем по динамику, из которого доносился лишь шипящий, пустой шум.
- Опять молчит, - пробурчал он.
- Да не старайся, - не поднимая глаз от вязания, сказала Маришка. - Утром еще электричества не стало. На столбе, поди, опять провода оборвало. Метель постаралась.
- А я-то думал, вы с лампой сидите для души, - хмыкнул Михалыч, с сожалением отходя от глухо шипящего приёмника. - Оборвало, значит... Эх.
Воронцов сам провел в этот дом электричество еще летом, на радость Маришке, чтобы хоть как-то отблагодарить стариков за кров. Провел аккуратно, по всем правилам, на роликах, с настоящими выключателями. Но природа и здесь напоминала о своем первенстве. И сейчас, при свете керосиновых ламп, в потрескивании печки, его цивилизация с ее проводами и током казалась такой же хрупкой и временной, как и он сам со своим городским страхом перед свиньями.
Михалыч, потирая поясницу, направился в сени. Вернулся с двумя дополнительными керосиновыми лампами. Зажег их спичкой, поправил стекла, и комната наполнилась ещё более уютным, хоть и непривычно густым от трёх пламеней, светом.
- Сереж, а не почитаешь нам? — попросила Маришка. — Ту, интересную книгу. Про степь, про Дон…
Воронцов кивнул. Он встал, немного скованно, прошел к своему потертому саквояжу и достал оттуда увесистый том в синем переплете.
Устроившись поудобнее, откашлялся, и под аккомпанемент тихого постукивания спиц и ровного дыхания Михалыча начал читать. Его голос, обычно такой уверенный и ровный, здесь, в полумраке, звучал иначе - тише, глубже, находя свои обертона в густой деревенской тишине. Он читал о далекой станице, о Григории Мелехове, о любви и войне, и казалось, что могучие воды Дона текут теперь и здесь, в этой маленькой горнице, омывая дневные тревоги и унося их в темноту за окном. Голос Воронцова, размеренный и глубокий, плыл по комнате, вплетаясь в потрескивание поленьев и тихий стук спиц. Он дочитал до места, где Григорий, измученный скитаниями, все же возвращается в родной курень, и в голосе чтеца невольно прозвучала нотка тоски по дому.
Михалыч сидел, откинув голову на спинку кресла, глаза его были закрыты, но губы чуть двигались, будто он мысленно повторял знакомые строки. Трубка давно потухла у него в руке. Казалось, он не просто слушал. Он был там, в тех широких степях, видел ту боль и ту любовь, что были ему куда ближе городских сует.
Маришка не сводила глаз с вязания, но движения её замедлились, петли становились более размеренными, под ритм чтения. Иногда она на мгновение замирала, глядя в огонь лампы, и на её лице отражалось далекое, сосредоточенное внимание. Она ловила не слова, а дух истории - судьбу Аксиньи, такую же горькую и яркую, как пламя в стекле.
Даже Вертяк, обычно столь язвительный, притих. Он свернулся калачиком на лежанке, уткнулся носом в хвост, и лишь кончик уха вздрагивал, улавливая особенно драматичные повороты сюжета. Три пламени керосиновых ламп горели ровно, не колышась, отливаясь в медных боках и бросая золотистые блики на страницы книги.
За окном была непроглядная деревенская тьма, без уличных фонарей, без огней машин. И в этой маленькой вселенной, ограниченной стенами горницы, теплилась жизнь - простая, суровая, полная своего особенного смысла. И голос Воронцова, читающий о далёких трагедиях, был теперь частью этой жизни, мостиком между великой литературой и тихим бытом, где главными событиями были укус свиньи, оборванные провода и мазь, пахнущая дёгтем.
Метель за окном зверела. То, что начиналось как тихий шелест снега по стеклу, теперь превратилось в яростный, слепой гул. Снег уже не падал, он летел горизонтально, хлеща по стеклам, залепляя их белой пеленой, а очередной шквал с такой силой ударил в стену, что задрожали стёкла в рамах и с полки упала жестяная кружка, с грохотом покатившись по полу.
Михалыч открыл глаза. Он не вздрогнул, не испугался. Просто открыл их, и в глубине его зрачков, отражавших трепещущий огонек, вспыхнула настороженность. Он медленно поднял тяжелую голову, прислушиваясь не к вою за окном, а к чему-то внутри этого гула, к какому-то скрытому ритму.
- Мара пляшет, - произнес он глухо, и его голос, низкий и хриплый, перекрыл шум бури. Он звучал не как предположение, а как констатация страшного факта.
- Не ветер это воет. Это она ноги о землю бьет, космами по крыше метет, в окна костлявыми пальцами скребется. Дурная ночь. Лихая.
Он тяжело поднялся. Его тень, распластанная по стене, повторила это движение. Он подошел к окну и провел ладонью по холодному стеклу, пытаясь ощутить то, что бушует снаружи.
- В такую пору нечисть гуляет на свободе. Ей слышен каждый наш звук, виден каждый огонек. Манит ее это, как мотылька на свечу. Слова человеческие, смех, чтение… всё это для нее - зов.
Он сделал шаг к столу и прикрыл ладонью одну из ламп, готовясь задуть ее.
- Всё, баста, - прозвучал приговор, не допускающий возражений. - Кончай, Вороненок. Маришка, спать. Огню не бывать, разговорам не бывать. Свет тушим, рот на замок. И ты, - он ткнул пальцем в сторону лежанки, где сидел Вертяк, - не мурлыкай, сторожи. Чтоб ни писка. Слышишь?
Маришка мгновенно подхватилась. Она торопливо смотала вязание в клубок и сунула его в корзинку, затолкав все поглубже под кресло. Её движения стали резкими, порывистыми.
- Да, да, ты прав, - шептала она, кивая Михалычу. Глаза её округлились от суеверной тревоги. - Спать пора. Очень пора.
Все в комнате засуетились с торопливой покорностью. Даже Вертяк спрыгнул с лежанки и исчез в сенях, растворившись в темноте. Михалыч, погасив вторую лампу, уже тяжело ступал к своему закуту за печкой.
Воронцов, ошеломлённый внезапной переменой, остался стоять посреди потемневшей комнаты, чувствуя себя глупо и потерянно. Он не понимал, что происходит. Почему все вдруг так испугались?
Маришка взяла последнюю горящую лампу и знаком велела ему следовать за собой в маленькую спальню. Та самая, в которой он ночевал свою первую ночь, так и закрепилась за ним.
Когда они вышли в сени, где уже вовсю гулял сквозняк и пахло морозом, Воронцов наклонился к ней и тихо, чтобы не слышно было Михалычу, спросил:
- Мария Павловна, простите, я не понял… кто такая эта Мара? И что это всё значит?
Маришка обернулась к нему, и в её глазах, освещённых снизу пламенем лампы, мелькнуло беспокойство. Она быстро, почти суеверно, приложила палец к его губам, заставляя замолчать.
- Тшшш! - её шёпот был обжигающе тихим и серьёзным. - Не сейчас. Не надо её к ночи поминать, слышишь? Особенно когда она вот так, рядом, за стеной… слышишь, как воет? Завтра. Завтра, когда солнце взойдёт, всё расскажу. А сейчас спать.
Она мягко подтолкнула его в дверь комнаты, сунула в руки лампу и поспешила прочь, оставив одного в холодной комнате в полном недоумении, с щемящим чувством непонятной тревоги под вой ветра, который теперь казался чем-то осознанным и очень злым.
Воронцов чувствовал себя дураком. Разум, отточенный годами научного подхода, язвительно шептал, что всё это деревенские суеверия, порождённые темнотой и изоляцией. Мара? Нечисть? Что?
Но прожитые здесь месяцы вытравили из него городскую спесь. Он слишком многое видел. Слишком хорошо знал Михалыча и Маришку - людей трезвых, практичных, не склонных к пустым фантазиям. Их страх был настоящим, глубоким, выстраданным. И это заставляло его собственное сердце биться тревожнее.
Любопытство перевесило. Осторожно, на цыпочках, он подошёл к окну. Ледяные узоры кристаллизовались на стёклах, где мороз пытался нарисовать тайные знаки. Сердце глухо стучало где-то в горле. Он задержал дыхание и, цепляясь пальцами за холодную раму, медленно, миллиметр за миллиметром, отодвинул штору.
Там, снаружи, бушевала ярость. Снег нёсся сплошной стеной, сливаясь с чёрным небом в хаотичное месиво. Ветер выл, пытаясь вырвать из земли сам дом и унести его в небытие. Он не видел ничего. Только эту бесконечно обезумевшую круговерть.
Он вглядывался, щурясь, почти уткнувшись лицом в ледяное стекло. Минута. Другая. Глаза начали слезиться от напряжения. И тогда… ему показалось.
На самом краю видимости мелькнуло движение. Всего на мгновение. Не просто порыв ветра. Что-то… оформленное. Едва различимый, колеблющийся силуэт. Высокий, тонкий. Как будто девушка. Длинные, распущенные волосы, сливающиеся с темнотой, разметались вокруг невидимой головы. И она… кружилась. Раскинув неестественно длинные, тонкие руки, она вращалась в самом центре метели, подчиняя её своему безумному ритму. Это был не танец радости, а что-то дикое, первобытное. И он не смог оторваться. Глаза, широко раскрытые от ужаса и любопытства, впивались в снежную пелену.
Это была не девушка. Это было её подобие, слепленное из самой метели, из тьмы, из колючего льда. Её силуэт мерцал, то становясь почти плотным, почти реальным, то расплываясь в белесую дымку. Длинные, черные волосы были не волосами, а струящимся дымом, клубящимся вокруг головы живым существом. Они извивались отдельно от тела, длинными прядями хлестая по воздуху, сливаясь с потоками снега.
Она кружилась. Её движения были плавными и в то же время резкими, ломаными. Она не танцевала на снегу, она парила над ним, не касаясь земли, а её ноги, если они вообще были, терялись в вихре. Руки длинные, тощие, раскинуты в стороны. Пальцы изгибались как когти, цепляясь за ритм бури, дирижируя ею.
И самое страшное было её лицо. Вернее, то, что должно было быть лицом. На его месте был лишь бледный, овальный ореол, на котором проступали только намёки на черты. Там, где должны быть глаза, зияли две чёрные, бездонные впадины, пустые и в то же время невыносимо внимательные. Они смотрели прямо на него, сквозь стёкла, сквозь стены, прямо в душу, видя его страх, его оцепенение. А ниже, на месте рта, была лишь тонкая, горизонтальная щель, растянутая в беззвучном, непрекращающемся крике или смехе, который тонул в завывании ветра.
Она не просто кружилась. Она вихрем носилась вокруг дома, обвивая его незримой лентой, и с каждым её проносом ветер бил в стены с новой, удвоенной силой. Казалось, это не метель бушует, а это её развевающиеся одежды, её ледяное дыхание. Чистое безумие, вырвавшееся на свободу.
Воронцову стало физически плохо. В горле встал ком, подкатила тошнота. Он чувствовал, как по спине бегут ледяные мурашки. Это был не просто страх. Это было животное узнавание чего-то абсолютно чужого, бесконечно злого. Он видел саму бурю, её душу, её истинное лицо и это лицо было прекрасным и ужасным, манящим и уничтожающим.
Он с силой оттолкнулся от окна,
«Бред, - яростно сказал он себе мысленно. - Усталость. Игра света и тени. Галлюцинация».
Он сделал глубокий вдох, снова вжался лицом в стекло, впиваясь в метель взглядом, пытаясь найти логическое объяснение.
Ничего. Только слепящий снег и вой, от которого стыла кровь. Силуэт исчез. Словно его и не было.
Но страх уже впился в него когтями. Он не мог убедить себя, что это игра воображения. Что-то было там. Пусть всего мгновение, но он точно видел. Что-то, что видели не только его глаза, но и что-то, прячущееся в глубине его подсознания.
С дрожащими руками он рывком задернул занавеску и отшатнулся от окна. Комната внезапно показалась ему тесной, а тонкие стены жалкой преградой для того, что танцевало снаружи.
Он прыгнул на кровать и натянул одеяло с головой, пытаясь заглушить вой ветра и навязчивый образ кружащейся в снегу фигуры с раскинутыми, как для объятий, руками. Но внутри, под одеялом, было так же темно и страшно, как и снаружи.
Сон пришел тяжело, накатив удушающей волной, не принося отдыха, продолжая кошмар наяву. Он не спал, он блуждал в лихорадочном бреду.
Ему снился Дон. Но не широкий и солнечный, каким его описывал Шолохов, а чёрный, масляный, под низким свинцовым небом. Вода была густой, как смола, и тянулась к его ногам холодными щупальцами. С берега на него смотрели незнакомые, суровые лица казаков в застывших, осуждающих позах. И сквозь их строй, кружась в безумном вальсе, проходила Она. Та самая, из метели. Её дымчатые волосы сливались с низкими тучами, а пустые глазницы были устремлены на него. Она танцевала на воде, не проваливаясь, и с каждым её движением Дон вздымался зловещими волнами.
А потом из чёрной воды с хриплым, раскатистым хохотом вынырнула Машка. Она была огромной, раздутой, с маленькими, злыми глазками-бусинками, полными человеческой насмешки. Она неслась на него по воде, как торпеда, разбрызгивая вязкую жижу, и её грубый, визгливый хохот заглушал даже вой ветра в ушах.
- Цап! - кричала она человеческим, пьяным голосом. - Цапнула, барин! Держи вора!
Он пытался бежать, но ноги увязали в липком донском иле. Ледяные пальцы танцующей Мары обвивались вокруг его шеи, а хохочущая Машка с разбегу била его рылом в грудь, пытаясь опрокинуть в чёрную воду.



