Лёнька притащил тушёнку. Не ту дрянь, что продаёт Сидорович по сто рублей за просроченную банку, а нормальную — «Совок», армейскую, с ключом. Где взял — не сказал. Фомич покосился на банку, хмыкнул, но промолчал. Фомич вообще после прошлого раза стал молчаливее. Не знаю, что на него повлияло — мой рассказ или водка, которую они добили после моего ухода. Хочется верить, что рассказ.
Костёр горел ровно. Сухая ольха, хорошие дрова — не стреляют, не дымят. Мы сидели на окраине Дикой территории, в подвале бывшей насосной станции. Снаружи накрапывало. Мерно, монотонно, как метроном.
Серый пришёл позже, привёл с собой двоих — Бакс и Жестянщик, оба с Кордона, оба из тех, кого зовут «середнячками». Не герои, не мусор. Рабочие лошадки Зоны. Ходят, носят хабар, возвращаются. Тихая служба.
Бакс сел напротив, посмотрел на меня, прищурился.
— Это и есть Тихий? Думал, ты выше.
Я пожал плечами. Мне часто это говорят. Почему-то все ожидают, что я — двухметровый угрюмый волк с боевыми шрамами. А я... обычный. Средний рост, худое лицо, короткие волосы неопределённого цвета. Ничего особенного. Кроме глаз. Я это знаю. Видел своё отражение в стекле — и понимаю, почему люди иногда отводят взгляд. Слишком светлые. Слишком... сквозные.
— Расскажи что-нибудь, — попросил Серый. Буднично, как просят передать соль.
— Про живого человека. В прошлый раз ты про себя рассказывал, — Серый усмехнулся. — Давай в этот раз про кого-то нормального.
Нормального. Я поймал это слово и повертел в голове. Серый не хотел обидеть. Просто констатировал. Для него я — ненормальный. Часть пейзажа, часть Зоны. Как аномалия, которая рассказывает байки. Он меня уважает, может, даже любит по-своему. Но нормальным — не считает. И он прав.
— Ладно, — сказал я. — Расскажу про Шульгу.
Фомич поднял голову. Бакс переглянулся с Жестянщиком.
— Того самого? — спросил Фомич. — Из «Долга»?
Фомич знал. Конечно знал. Он сам бывший долговец, хоть и не любит вспоминать. Шульгу знали все, кто имел дело с «Долгом». Заместитель Воронина, правая рука, каменная стена. Человек, который верил. По-настоящему, до костей, до хруста зубов. Верил, что Зону можно уничтожить. Что это — зараза, болезнь, опухоль на теле мира. Что её надо выжечь. Что каждый мутант — враг. Что каждый артефакт — отрава. Что долг — выше жизни.
Откуда — не спрашивайте. Как обычно.
Это было... давно. Я не буду говорить когда. Шульга был тогда ещё не замкомандира, а простым бойцом. Сержантом. Двадцать восемь лет, квадратная челюсть, рукопожатие как тиски. Из тех людей, про которых говорят «надёжный» — и это не комплимент, а диагноз. Он был надёжен, как бетонная стена. И примерно так же гибок.
Шульга пришёл в Зону не за деньгами. Он пришёл после того, как Зона забрала у него брата. Младшего — Андрея. Мальчишка двадцати лет, из тех романтиков, что начитались баек в интернете и полезли за периметр искать счастья. Андрей продержался одиннадцать дней. На двенадцатый его убил кровосос на Агропроме.
Тело не нашли. В Зоне это обычное дело. Кровосос не оставляет тел — оставляет то, на что смотреть не хочется. Шульге привезли рюкзак брата. В рюкзаке — дневник, фляга, фотография их матери и обломок артефакта «Медуза». Андрей нашёл свой первый артефакт и не дожил, чтобы порадоваться.
Шульга не плакал. Он окаменел. И пошёл в Зону — не за братом, не за местью. За порядком. Чтобы другие Андреи не лезли сюда умирать. Чтобы Зоны не стало.
«Долг» был для него не группировкой — храмом. Уставом, молитвой, символом веры. Он служил так, как не служат в армии — там за деньги, здесь за идею. А идея проста: Зона — зло. Мы — стена. Стена должна стоять.
Но я расскажу не про это. Я расскажу про одну ночь. Про ночь, которая сломала стену.
Шульга вёл отряд через Тёмную долину. Шесть человек, стандартное патрулирование. Чистка. Находишь гнездо мутантов — выжигаешь. Находишь одиночных сталкеров — проверяешь, предупреждаешь, если надо — разоружаешь. Находишь бандитов — ну, тут всё понятно. «Долг» с бандитами не разговаривает.
Шестеро: Шульга, Плотник, Ермак, Дизель, Кнопка и Бай. Хорошие бойцы. Не лучшие — лучших Воронин на Тёмную долину не тратит — но крепкие, обстрелянные. Кнопка — единственная женщина, снайпер, глаз-алмаз. Бай — сапёр, аномалии чуял носом. Буквально — у него что-то было с обонянием после контузии, и он различал аномалии по запаху. «Трамплин» пах озоном. «Жарка» — палёной резиной. «Карусель» — ничем, и это пугало его больше всего.
Они вошли в долину перед закатом. Плохое время. Темнеет быстро, фонари включать нельзя — демаскировка. ПНВ садят батареи. Но приказ есть приказ.
К полуночи они дошли до фермы. Той самой, заброшенной, с провалившейся крышей и силосными башнями. Стандартная точка отдыха — четыре стены, одна дверь, обзор на триста метров. Шульга скомандовал привал.
Я остановился. Посмотрел на слушателей. Лёнька жевал тушёнку прямо из банки, забыв про ложку. Фомич не курил — редкость. Бакс и Жестянщик сидели одинаково — подавшись вперёд, локти на коленях. Серый подбрасывал ветки в огонь, но глаза были на мне.
— Ребёнка, — повторил я. — В Зоне. В Тёмной долине. В полночь.
Я дал этому повисеть в воздухе. Все понимали, что это значит. Детей в Зоне нет. Не бывает. Женщины — редко, но есть. Старики — единицы. Дети — никогда. Это закон. Может, единственный закон Зоны, который она не нарушает.
Бай не ошибался. У Бая чутьё было как у прибора — точное, безотказное. Если он говорил «слышу» — значит, было что слышать. Шульга это знал. Поэтому не стал спорить.
Силосная башня. Бетонный цилиндр, метров десять высотой, без окон, с одним ржавым люком у основания. Внутри — темнота и запах гнили. Шульга бывал в таких. Ничего хорошего внутри обычно нет.
Он взял Плотника и Ермака. Остальных оставил на прикрытии. Кнопка залегла на крыше фермы, взяла башню на прицел. Бай остался у входа, слушал.
Внутри — действительно ребёнок.
Девочка. На вид — лет семь, может, восемь. Грязная, босая, в каком-то тряпье — то ли платье, то ли занавеска, обмотанная вокруг тела. Волосы — спутанные, тёмные, с колтунами. Сидела на бетонном полу, обхватив колени руками, и смотрела на вошедших.
Не плакала. Не кричала. Смотрела.
У Ермака дёрнулся автомат. Плотник матернулся — тихо, сквозь зубы. Шульга поднял руку — стоп.
— Эй, — сказал он. Голос — ровный, командирский, но я знаю, знаю что внутри у него всё перевернулось. — Ты как сюда попала?
Девочка не ответила. Смотрела. Глаза — большие, тёмные, как колодцы.
Шульга присел на корточки. Снял перчатку. Протянул руку.
_Свои. Слово из человеческого мира. Из того мира, где есть дети, и матери, и тёплые кровати, и молоко на ночь. Здесь оно звучало как слово на мёртвом языке. Красиво, но бессмысленно.
Девочка посмотрела на его руку. Потом — на него. И сказала:
Тишина у костра стала плотной. Физически плотной. Я чувствовал, как она давит на барабанные перепонки.
— Откуда она знала? — прошептал Лёнька.
_Откуда. Хороший вопрос. Лучший вопрос. Единственный вопрос.
Шульга не отдёрнул руку. Я хочу, чтобы вы это поняли. Любой другой — отдёрнул бы. Любой другой отпрянул бы, поднял ствол, закричал. Шульга — нет. Он был стена. Стены не отпрыгивают.
Но внутри стены пошла трещина. Я это знаю. Не спрашивайте откуда.
— Кто тебе сказал? — спросил он. Тихо. Спокойно. Как спрашивают координаты цели.
— Никто, — сказала девочка. — Я помню. Он шёл через Агропром. У него была фотография. Женщина с добрым лицом. Он думал о тебе. Перед тем, как стало темно.
Ермак за спиной Шульги перекрестился. Ермак — атеист, двадцать лет в армии, Чечня, Дагестан. Перекрестился.
Шульга молчал. Трещина ширилась.
— Ты — аномалия? — спросил он наконец.
Девочка наклонила голову. Жест — нечеловеческий. Не как ребёнок наклоняет голову, когда думает. Как птица. Как сова, разглядывающая мышь. Что-то в геометрии этого движения было неправильным. Угол не тот. Шея гнулась не так.
— Я — то, что осталось, — сказала она.
— От всех. Кого Зона взяла. Я — память. Я — то, что они думали в последнюю секунду. Андрей думал о тебе. Просил прощения. За то, что не послушал. За то, что полез сюда. За то, что оставил маму одну.
Шульга встал. Медленно, тяжело, как будто на плечах лежала бетонная плита.
Плотник потом рассказывал — на Ростоке, сильно пьяный, одному человеку, который рассказал другому, который рассказал мне. Или я просто знал. Плотник говорил, что видел, как Шульга плачет. Один раз в жизни. Там, в башне. Беззвучно, без гримасы, просто слёзы текли по щекам, а лицо — каменное. Как у статуи, которая протекает.
— Ему было больно? — спросил Шульга.
— Нет, — сказала девочка. — Было быстро. И потом — стало тихо. Тихо и тепло. Как в детстве, когда засыпаешь и мама рядом.
Тридцать секунд. Я знаю точно — тридцать. Потому что Ермак потом говорил: я считал, я всегда считаю, когда страшно.
Потом Шульга открыл глаза и сказал:
— Нам нужно тебя вывести отсюда.
— Это ребёнок. Мы выводим.
— Это. Ребёнок. Мы. Выводим. Вопросы?
Голос — как затвор. Металлический, окончательный. Ермак замолчал. Плотник замолчал. Все молчали, когда Шульга использовал этот голос.
Они вышли из башни. Девочка шла рядом с Шульгой, босиком по мокрой глине, и — Кнопка потом клялась — следов на глине не оставалось. Маленькие босые ноги ступали по грязи, и грязь не помнила их.
Бай подошёл к Шульге и сказал — одними губами, чтобы девочка не слышала:
— Вообще. Ничем. Ни потом, ни грязью, ни... Люди пахнут, командир. Все. Она — нет. Как воздух. Как пустое место.
Шульга посмотрел на него. И Бай увидел то, чего не видел никогда — сомнение в глазах командира. Секунду. Две. Потом — железная заслонка опустилась.
— Ведём на базу. Там разберёмся.
На полпути к Ростоку, в овраге за складами, девочка остановилась. Просто встала. Шульга обернулся.
— Дальше нельзя, — сказала она. — Я не могу уйти.
— Потому что я — здесь. Я — это ЗДЕСЬ. Как дерево не может уйти от корней.
— Ты хочешь уничтожить Зону, — сказала девочка. Не вопрос. Утверждение. — Если ты уничтожишь Зону — ты уничтожишь меня. И всех, кого я помню. Всех, кто думал о ком-то в последнюю секунду. Андрея — тоже. Его последняя мысль — о тебе, Шульга. Она живёт во мне. Уничтожь Зону — и она умрёт. По-настоящему. Навсегда.
Не рухнула — Шульга не из тех, кто рушится. Треснула. И в трещину хлынуло то, от чего он прятался все эти годы. Сомнение.
Вся его вера — простая, ясная, гранитная — что Зона есть зло, что её надо уничтожить, что это единственный путь — вся она упёрлась в маленькую босую девочку, которая помнит последние мысли мёртвых. Уничтожь Зону — убьёшь брата. Снова. Окончательно.
А если не уничтожишь — предашь всё, во что верил. «Долг». Воронина. Себя.
Выбор, в котором нет правильного ответа. Зона любит такие выборы.
Девочка стояла и смотрела на него. Ждала.
Шульга снял рюкзак. Достал из бокового кармана — Плотник видел, Ермак видел, все видели — помятую фотографию. Их мать. Добрая женщина с усталыми глазами. Протянул девочке.
— Отдай ему, — сказал Шульга. — Если можешь. Скажи — я не злюсь. Скажи — мама в порядке. Скажи...
Голос сломался. Впервые. Стена не рухнула — но голос сломался. Бывает.
Девочка взяла фотографию. Прижала к груди обеими руками. Посмотрела на Шульгу снизу вверх — маленькая, тонкая, невозможная — и сказала:
И ушла. В овраг, в темноту, в дождь. Босые ноги по мокрой траве — беззвучно. Фонарь Кнопки метнулся следом — луч выхватил пустой склон. Никого. Как не было.
Фотографии в кармане Шульги тоже не было. Он проверил. Потом проверил ещё раз. И ещё.
Я замолчал. Допил воду из фляги. Обычную, кипячёную — я не пью ничего крепче воды.
У костра было тихо. Тихо — как бывает только в Зоне, когда даже она замолкает, чтобы послушать.
— А Шульга? — спросил Серый. — Он же не ушёл из «Долга».
— Не ушёл, — подтвердил я. — Остался. Стал замкомандира. Продолжил службу. Продолжил верить, что Зону надо уничтожить.
— Но иногда, — сказал я, — раз в год, может, реже — он уходит один. В Тёмную долину. К тем силосным башням. И сидит там ночь. Один.
— Ждёт? — спросил Лёнька.
— Не знаю. Может, ждёт. Может, слушает. А может — просто сидит рядом с тем местом, где ему сказали, что брат не злится.
Фомич долго молчал. Потом вытащил сигарету, закурил, выпустил дым в низкий потолок подвала.
— Я его видел, — сказал Фомич. — Шульгу. Когда ещё служил. Он был... нормальный мужик. Железный. Но один раз я видел, как он смотрит на закат. И у него было такое лицо... Как будто он видит что-то, чего мы не видим. Я тогда подумал — устал человек. А теперь думаю...
Он не договорил. Затянулся.
— Тихий, а ты откуда это всё знаешь? Тебя же там не было.
Я посмотрел на него. На Бакса. Простой парень. Честный вопрос. Заслуживает честного ответа.
— Не знаю, — сказал я. — Я никогда не знаю, откуда знаю. Может, мне рассказали. Может, я видел. А может, Зона показала. Она иногда показывает. Не всем. Не всё. Но — показывает.
— А может, ты врёшь? — спросил Бакс. Без злости. С интересом.
— Может. Но ты же чувствуешь — вру или нет. Вот здесь, — я показал на грудь. — Не в голове. Здесь.
Бакс помолчал. Потом кивнул. Медленно.
Тихий встал. Как всегда — без предупреждения, без прощания. Посмотрел на каждого — этими своими невозможными, прозрачными глазами — и пошёл к выходу из подвала.
— Тихий, — окликнул Серый.
— Та девочка. Она... как ты?
Тихий долго молчал. Дождь за его спиной сеялся мелко и ровно, и в полоске света от костра было видно, как капли зависают в миллиметре от его плеча и скатываются, не касаясь.
— Не знаю, — сказал он. — Может быть.
Фомич докурил сигарету. Бакс лёг, накрывшись курткой. Жестянщик уснул первым — захрапел тихо, по-детски. Лёнька долго сидел, обхватив колени, и смотрел в огонь.
— Серый, — сказал Лёнька.
— А что если Зона — не зло? Что если она... просто помнит?
Серый не ответил. Подбросил ветку в костёр и лёг спиной к огню.
А где-то в Тёмной долине, у бетонной силосной башни с ржавым люком, сидел квадратный, железный, несгибаемый человек. Сидел и слушал тишину.
И тишина отвечала ему голосом, которого больше никто не слышал.
Записано в подвале насосной станции. Дикая территория. Дождь.