Бирки
Я там не был. Это важно сказать сразу, потому что на Ростке потом говорили, будто Тихий всё видел и всё знал заранее. Не видел. Знал — кое-что. Но позже, и не всё.
Барсук вернулся в четверг, под утро. Ушли впятером, вернулись вдвоём. Дьяка он почти тащил на себе: левая рука у старика была замотана выше локтя, бинт почернел и затвердел. Бармен молча освободил им угол, принёс спирт и чай. Барсук выпил спирт, к чаю не притронулся и долго сидел, глядя на свои ладони, будто впервые их видел.
Потом он нашёл меня взглядом, подошёл и положил на стол металлическую бирку. Небольшую, овальную, с дыркой для кольца. Такие вешают в ухо скоту.
— Подержи, — сказал он. — Говорят, ты умеешь слушать железо.
Я не взял. Сначала попросил его рассказать.
Ниже — его рассказ, как я его запомнил. И в самом конце — то, чего он мне не говорил.
---
Шли они с Агропрома на Кордон. Барсук вёл — он двенадцать лет водит, из тех проводников, которые никогда не торопятся и поэтому всегда приходят. Дьяк — старый, набожный, крестится на каждую «жарку», но в бою стоит, как вбитая свая. Мирон — здоровый, весёлый, на лице шрам от кровососа. Лёва Левчук по прозвищу Гитара: двадцать четыре года, без гитары, но с вечной песней под нос. Он ходил в Зону второй год и всё искал брата. Брат пропал за Янтарём позапрошлой осенью.
Пятым был Ткач.
Его подобрали на Агропроме за день до выхода. Тихий, сутулый, лет сорока, в чистой куртке не по Зоне. Сказал, что был лаборантом у научников, контракт кончился, теперь хочет на Большую землю. Заплатил вперёд, не торгуясь. Это Барсуку не понравилось — люди, которые не торгуются, обычно платят не за дорогу. Но деньги были настоящие, а Ткач в пути не ныл, шёл след в след и не трогал ничего, к чему не велели прикасаться.
Одна странность за ним всё же водилась: он постоянно мыл руки. На каждом привале доставал из кармана брусок коричневого мыла, тёр ладони, поливал из фляги. Мирон смеялся:
— Ты, Ткач, на Кордон идёшь или на операцию?
— Привычка, — отвечал Ткач и улыбался виновато.
На вторую ночь их накрыл дождь со снегом. Заночевали в старом элеваторе между Свалкой и Агропромом — бетонная башня, при ней ангар с рухнувшей крышей, внутри — бункер приёмки с одной железной дверью и двумя окнами под потолком. Хорошее место. Барсук ночевал там раз десять.
Около полуночи на посту стоял Лёва. Он и увидел первую.
---
Псевдособак в Зоне все знают. Их слышно раньше, чем видно: лай, визг, рычание, скулёж — стая орёт, как пьяная свадьба, и от этого крика у новичков отнимаются ноги. Псевдособака не умеет молчать. Она так устроена — шум её оружие.
Эта молчала.
Она стояла посреди ангара, под проломом в крыше, и мокрый снег падал ей на спину. Серая, крупная, облезлая на боках — обычная с виду. Стояла и смотрела на окно, за которым был Лёва.
Он сказал «Барсук» шёпотом. Барсук подошёл. Потом ещё одна вышла из темноты. Потом ещё. Через минуту их было девять. Ни одна не издала ни звука. Ни рыка, ни дыхания — только шорох снега и тихое цоканье когтей по бетону.
— Чего они ждут? — спросил Мирон.
— Не знаю, — ответил Барсук.
Тогда он и понял, что боится. Не стаи — молчания.
Они пошли разом. Без сигнала, без воя вожака — просто разом, как по команде, которую слышали только они. Две в окно, четыре в дверь, остальные под стены, туда, где кладка осыпалась. Мирон встретил первую из ружья почти в упор, картечь сорвала ей половину морды. Она не взвизгнула. Упала, дёрнула лапами и затихла, а на её место уже лезла следующая.
Дальше Барсук рассказывал рвано. Лёва бил из автомата короткими. Дьяк — из своего обреза, медленно, с перезарядкой, крестясь между выстрелами. Одна прорвалась в дверь, вцепилась Мирону в голень, Барсук всадил ей пулю в затылок. Ткач стоял у дальней стены с пистолетом в руке и не стрелял. Барсук это заметил, но тогда не до того было.
А потом они ушли. Все сразу, на полушаге. Будто кто-то щёлкнул выключателем. Развернулись и растворились в ангаре. Трое остались лежать.
Барсук посмотрел на часы. Сам не зная зачем — привычка.
Через двадцать две минуты они вернулись.
Через двадцать две минуты после второй атаки — снова.
— Как смена, — сказал Дьяк, перезаряжая. — Как смена на заводе.
---
Мирона они потеряли во вторую волну.
Одна псевдособака прыгнула в окно под потолком, сшибла его с ящиков, и пока он ворочался, перехватила за ремень разгрузки и потащила к пролому. Не за горло — за ремень. Мирон кричал, бил её прикладом по черепу, Лёва стрелял и не мог попасть, потому что они катались клубком. Потом их обоих вытянуло наружу, в снег, и крик оборвался.
Когда собаки ушли на перерыв, Барсук с фонарём выглянул в пролом.
Мирон лежал в трёх метрах от стены. На спине. Руки сложены на груди. Глаза закрыты.
Они его не тронули. Ни одного укуса, кроме того, первого, на ноге. Шея сломана — чисто, одним движением. Его уложили, как укладывают в морге, и отошли.
Барсук долго смотрел на эти сложенные руки. Псевдособака ест того, кого убила. Всегда. Это её смысл. Эти не ели.
Дьяк перекрестился и сказал не молитву, а одно слово:
— Прибрали.
---
Во время второго перерыва Барсук затащил внутрь убитую собаку, ту, что застрелил в дверях, и они рассмотрели её при свете фонаря.
Обычный мутант: голая пятнистая кожа на брюхе, гнилые дёсны, бельма на глазах. Но за правым ухом, где шерсть сбрита полосой, шёл шов. Свежий. Розовый. Стянутый металлическими скобами, ровными, как строчка на машинке.
И в ухе — бирка.
Барсук вытер её о штанину и прочёл вслух выбитые буквы:
— Корнеев А. Эс.
Дьяк сел на ящик.
— Корнеев, — повторил он. — Санька Корнеев. С «Ростка». Мы с ним на Свалке… Он в позапрошлом марте ушёл к Янтарю и не вернулся.
Никто ничего не сказал. Лёва отвернулся и стал смотреть в окно.
— Это скобы, — сказал Ткач.
Все обернулись. Он стоял за спиной Барсука, бледный, с мокрыми руками — опять мыл.
— Кожные. Ставят степлером. Снимают на десятые сутки. — Он помолчал. — Этим ещё рано снимать.
Барсук запомнил. Тогда он ещё не знал, что запомнил, но запомнил: не «похоже на скобы», не «вроде как зашито». Скобы. Степлер. Десятые сутки.
---
Третья волна была самой страшной, потому что их стало меньше, а собак — нет. Барсук насчитал двенадцать. Они уже не лезли кучей: двое отвлекали у двери, остальные подкапывались под осыпавшуюся стену, методично, без суеты, как землекопы.
Одна вышла прямо на Лёву. Он стоял у окна, менял магазин. Собака встала перед ним метрах в трёх и не прыгнула. Просто стояла. Наклонила голову набок — так, как наклоняют, когда прислушиваются.
В ухе у неё блестела бирка.
Лёва посветил на неё фонарём. Барсук видел, как у парня изменилось лицо.
— Стас? — сказал Лёва.
Он опустил автомат. Медленно, как во сне.
— Стас, это я.
Собака смотрела на него бельмами и не двигалась. А вторая, без бирки или с биркой — Барсук не разглядел, — вышла у Лёвы из-за спины.
Дьяк успел. Почти. Сунул руку между ней и Лёвиной шеей, и она сомкнула пасть на его предплечье. Барсук застрелил её, но кость уже хрустнула. Лёва лежал на полу с порванным горлом. Глаза открыты. В них — не испуг. Удивление.
Та, первая, с биркой, постояла ещё секунду. Потом развернулась и ушла в темноту. Барсук не стал в неё стрелять. Он говорил мне потом, что не смог бы объяснить почему, и я не стал его спрашивать.
Бирку он так и не прочёл.
---
После третьей волны собаки не вернулись через двадцать две минуты. И через сорок не вернулись. Барсук перетянул Дьяку руку жгутом, вколол всё, что было в аптечке, и сел у двери. До рассвета оставалось часа полтора.
И только тогда, в тишине, он начал думать.
Он вспоминал бой не так, как вспоминают страх, а так, как проводник вспоминает маршрут: шаг за шагом, кто где стоял. И раз за разом видел одно и то же. Ткач у дальней стены. Ткач, который отошёл за водой к пролому, пока собаки были в ангаре. Ткач, мимо которого собака прошла на расстоянии вытянутой руки — и обошла, как обходят столб.
Ни одна его не тронула. Ни разу. За три волны.
А дальше всё легло одно к одному. Скобы, которые «ещё рано снимать». Деньги, не торгуясь. Чистая куртка. И мыло. Коричневый брусок, который пах не мылом, а больницей — хлоркой, чем-то аптечным. Барсук этот запах знал. У научников на Янтаре так пахнет в коридоре, где стоят клетки.
Он встал, подошёл к рюкзаку Ткача и вытряхнул его на пол.
Ткач не стал мешать. Смотрел, как из рюкзака выпадают консервы, носки, свёрток с деньгами. И толстая клеёнчатая тетрадь в целлофане.
Барсук раскрыл её. Таблица от руки, аккуратным почерком. Номер. Фамилия, инициалы. Дата поступления. Дата процедуры. Последняя колонка — «статус», и в ней короткие пометки, которых Барсук не понял: «перенос завершён», «перенос частичный», «отторжение».
Корнеев А. С. — «перенос завершён».
Он перелистнул страницу и нашёл Левчука. Станислава. Тот же статус.
Дальше он читать не стал.
— Ты их резал, — сказал он.
— Нет. — Ткач говорил очень спокойно. — Я не хирург. Я лаборант. Я мыл инструменты. Кормил. Убирал вольеры. Вёл журнал.
— Что это за «перенос»?
— Я не знаю.
— Врёшь.
— Не вру. Мне не говорили. — Он сел на пол и обхватил колени. — Людей привозили. Сталкеров, одиночек, которых никто не ищет. А потом в вольерах появлялись собаки. И людей больше не было. Больше я ничего не знаю. Я не хотел знать.
— А теперь?
— А теперь я украл журнал и ушёл. Чтобы на Большой земле кто-нибудь узнал. Хоть фамилии.
Барсук посмотрел на дверь, за которой в ангаре лежал Мирон со сложенными руками.
— Они за журналом пришли?
Ткач поднял на него глаза. Барсук говорил, что этого взгляда не забудет: не страх и не вина. Хуже. Нежность.
— Нет, — сказал Ткач. — Они за мной. Я их полтора года кормил. Они меня не трогают. Они пришли меня вернуть.
---
Вот здесь, у остывающего костра, Барсуку надо было решить.
Он мог застрелить Ткача — и не знал, уйдут ли собаки или, наоборот, станут последними, кто его послушает. Мог связать и тащить на Кордон вместе с журналом, с раненым Дьяком на плече, через поле, где их ждали двенадцать молчаливых тварей, умеющих укладывать мёртвых. Мог отпустить.
Дьяк лежал у стены, белый, с закрытыми глазами, и шептал что-то, не молитву даже, а просто «Господи, Господи». У него уже начинался жар.
— Иди, — сказал Барсук.
Ткач понял не сразу.
— Журнал оставь, — сказал Барсук. — Иди к ним.
Ткач встал. Потоптался, как человек, забывший в прихожей что-то важное. Потом достал из кармана мыло и положил рядом с тетрадью.
— Оно им нравится, — сказал он. — Если что.
И вышел.
Барсук смотрел в окно. Снег перестал, над ангаром серело. Ткач дошёл до середины, туда, где под проломом белел свежий наст, и остановился. Из темноты вышли собаки. Все двенадцать. Они сели вокруг него кольцом, мордами к нему, как садятся дворняги у человека, который выносит миску.
Он постоял. Протянул руку к одной — та подставила голову. Потом он пошёл к выходу из ангара, на север, в сторону Янтаря, и собаки поднялись и пошли за ним, шаг в шаг, плотной молчаливой стаей.
Ни крика. Ни выстрела. Ничего.
На рассвете Барсук вывел Дьяка. Мирона и Лёву они оставили в бункере, заложив дверь кирпичом. Тетрадь Барсук нёс за пазухой. Мыло выбросил в первую же лужу.
---
Вот и всё, что он мне рассказал.
Тетрадь он отдал Бармену. Через неделю на стене в «Ростке», где висят фотографии пропавших, появился лист. Просто фамилии, сорок три строчки, без статусов и дат. Барсук попросил статусы вырезать, и Бармен понял без объяснений. Люди подходят, читают, иногда стоят долго. Один раз я видел, как женщина из лагеря на Свалке нашла там мужа и не заплакала. Только потрогала строчку пальцем, как трогают надгробие.
Дьяку руку отняли на Янтаре. Он живёт на «Ростке», ходит к обедне в разрушенную часовню у депо, ставит две свечи. Одну за Мирона, другую за Лёву. Однажды я заметил третью. Спрашивать не стал.
А бирку Барсук положил передо мной на стол.
Я взял её. Овальная, латунная, теплее, чем должна быть. «Корнеев А. С.»
Внутри, между двумя пластинами, был запаян чип размером с рисовое зерно. Это я понял не глазами. Чип молчал, как молчит любое мёртвое железо, — пока лежал в моей ладони секунд пять. Потом ответил. Слабо, на пределе, как отвечает радио, которое ловит станцию за горизонтом.
Он ничего не передавал. Он принимал. И последний принятый сигнал был не четырёхдневной давности.
Он был сегодняшним. С севера.
— Ну? — спросил Барсук. — Что там?
— Ничего, — сказал я. — Номер партии.
Он кивнул, не поверил и не стал спорить. Он устал.
Вечером я положил бирку в свинцовый контейнер из-под артефакта и бросил его в Затон, туда, где вода чёрная и глубокая. Не уверен, что поступил правильно. Не уверен, что от этого есть толк.
Иногда я хожу мимо Янтаря ночью. Там тихо. Ни лая, ни воя. Псевдособаки в тех местах больше не кричат.
Я сначала думал, что они ушли.
Потом понял: нет. Просто научились молчать.







