К одному из избранников судьбы, Дмитрию Петровичу Бузякину, по ночам во снах стал приходить дед.
Не тот дед, которого большинство давно уже брезгливо презирало, а меньшинство — угоднически боялось, а его родной, единокровный дед, Пантелеймон Кузьмич.
То снилось, что они с дедом удят на речке рыбу (Дмитрий Петрович был родом из села, из-за чего втайне до сих пор комплексовал перед холёными столичными коллегами), то — ходят по грибы, или жгут вечером костёр. В общем, снилось счастливое время, когда Дмитрий был обычным щербатым Митькой с выгоревшими волосами, жизнь только начиналась и не надо было дрожать перед абвгд-йкой различных управлений за нажитое непосильным трудом.
Сны были вроде как светлые, но тревожило, что дед всё время молчит. Удят они, например, рыбу. Вытащит маленький Дмитрий Петрович замечательную краснопёрку, засмеется счастливо, обернется, крикнет: «Деда! Смотри, какую вытянул!» — а Пантелеймон Кузьмич сидит в стороне, переплетя узловатые крестьянские натруженные пальцы, смотрит из-под седых бровей внимательно и непонятно, и не отвечает. И так — каждую ночь.
Дмитрий Петрович не знал, что и думать. Заказывал молебны, потом, блестя разноцветными сигналами, съездил на старый сельский погост. У разведённой для оптимизации управления имуществом жены вечером в усадьбе просил посмотреть расклады на таро и даже звонил северному шаману — ничего не помогало. Пантелеймон Кузьмич аккуратно являлся каждую ночь и наблюдал за внуком, а говорить — не говорил.
У Бузякина пропал аппетит, он похудел с лица, стал побаливать, а потом и просто болеть желудок. Не тянуло ни к жене, ни к многочисленным спецсекретаршам. Да что там аппетит и секретарши — даже к обсуждению бюджета, от которого не в последнюю очередь зависело светлое будущее его семьи, потерял интерес. Выходил вечером из лимузина скучный, осунувшийся и шаркающей походкой шёл в кабинет.
Пробовал пить больше обычного — не брало, жевал зубной порошок, чтобы закрутить грусть-тоску верёвочкой, — только болела голова. Уже и коллеги стали как-то странно смотреть и шептаться за спиной, пытаясь увидеть в происходящем некие знаки грядущих кадровых перемен. И Важное Лицо, не понимая, что происходит, затребовало отчёты, а потом, вызвав на ковёр и как следует обматерив для взбодрения, почти по-человечески спросило: «В чём дело?» — но Дмитрий Петрович не знал, что ответить. Не скажешь же, что вот, мол, снится дед и молчит, — так можно и попасть в дурку без права посещения.
Ходил, и не раз, к батюшке, но что тот мог сказать, кроме: «Совесть у вас, видимо, неспокойная».
«А у кого она теперь спокойная?» — уныло думал Бузякин, выходя в окружении охраны из храма, строительство которого сам и оплатил. В общем, что делать — было непонятно, потому что из депрессии, в которую, словно в топкие болота, постепенно погружался Дмитрий Петрович, ни на личной яхте, ни на частном джете, как известно, не выбраться.
В таком умонастроении Бузякин всё меньше времени уделял делам и всё больше бродил в халате по особняку или загородной усадьбе. Часто спускался в подземное хранилище, пересыпал бриллианты, трогал пачки купюр и холодные золотые слитки — но и они не успокаивали и уж тем более не согревали. С каким-то напугавшим родственников и приятелей (друзей в его сумеречном мире не было) равнодушием он встретил новость, что утрачивает контроль над строительными компаниями и что следующее переизбрание уже даже не под вопросом. Всё как-то потеряло былой смысл, и теперь больше всего просто хотелось услышать голос Пантелеймона Кузьмича.
Сны давно стали мучительными кошмарами, где счастье сменялось болью, и в одну из ночей Дмитрия Петровича прорвало, как трубу в муниципальном доме, — он бросился к Пантелеймону Кузьмичу, внимательно смотрящему на него со старенького самодельного верстачка, и закричал: «Деда! Дее-дааааа! Ну скажи, как мне жить?!»
Пантелеймон Кузьмич, глядя перед собой, стряхнул с колен невидимые опилки, потом посмотрел внуку в глаза и грустно ответил:
— Не знаю, Митюнюшка… У нас ведь всё как-то иначе было…