Резонанс. Эпизод 1: "Сбой"
В этом эпизоде мы начинаем знакомство с миром Резонанса — миром, который спустя десять лет после катастрофы пытается заново понять себя и собрать по кусочкам разрушенную реальность.
Санкт-Петербург 2038 год.
В этом эпизоде мы начинаем знакомство с миром Резонанса — миром, который спустя десять лет после катастрофы пытается заново понять себя и собрать по кусочкам разрушенную реальность.
Санкт-Петербург 2038 год.
Компьютер включился не сразу.
Сначала Артёму показалось, что это просто остаточное свечение экрана — та слабая, почти фантомная серость, которая иногда остаётся даже после выключения, когда зрение ещё не перестроилось. Он моргнул, отвёл взгляд, посмотрел снова — и понял, что ошибся. Свечение не исчезло. Напротив, оно стало плотнее, глубже, словно экран не загорался, а проявлялся, выходил из какого-то промежуточного состояния, где уже был включён, но ещё не видим.
Экран не щёлкнул. Не издал ни звука. Он просто стал есть.
На нём была платформа.
Не та, на которой они стояли.
Артём понял это мгновенно — не по деталям, не по памяти, а по ощущению масштаба. Там было больше пространства, чем должно было быть. Колонны стояли дальше друг от друга, потолок уходил выше, чем позволяли нормы, а край платформы терялся в перспективе, будто станция продолжалась за пределами человеческого зрения и не считала нужным это скрывать.
— Это не запись, — сказала Лера.
Её голос прозвучал странно глухо, будто пространство начало поглощать звук, оставляя только необходимое.
— И не трансляция, — добавил Сергей. — Камеры так не ставят. Никогда.
Он был прав. Угол был невозможным: камера смотрела сверху и сбоку одновременно, не искажая перспективу, как если бы сама геометрия пространства подстраивалась под точку наблюдения. Не объектив смотрел на платформу — платформа соглашалась быть увиденной.
Экран дрогнул.
Не дёрнулся, а именно дрогнул, как поверхность воды от лёгкого касания. Кадр сместился, и теперь была видна лестница — слишком длинная, слишком узкая, уходящая вниз под углом, который не соответствовал ни одному известному стандарту. Она казалась бесконечной, но не за счёт длины, а за счёт повторяемости: каждый пролёт был почти таким же, как предыдущий, с минимальным отличием, достаточным, чтобы мозг не мог зацепиться за закономерность.
По лестнице никто не шёл.
И всё же Артём отчётливо чувствовал: если бы кто-то начал спускаться, он бы не дошёл. Не потому что лестница обрывается — потому что сам процесс спуска не предполагал завершения.
Щёлкнул громкоговоритель.
Сначала — помехи. Не резкие и не раздражающие, а вязкие, тягучие, будто звук растягивали и сжимали, пробуя разные формы, прежде чем выбрать подходящую.
— Уважаемые пассажиры…
Голос был знакомым до отвращения. Тот самый нейтральный голос метро, без пола и возраста, без эмоций и намерений. Голос, который обычно не замечают, потому что он принадлежит не человеку, а инфраструктуре.
— Просим сохранять спокойствие.
Артём почувствовал, как у него свело челюсть.
— Оно обращается не к нам, — сказал он. — Оно обращается к ситуации.
Экран сменил изображение.
Теперь камера показывала вагон. Тот самый. Пустой. Но пустота была другой — не аккуратной, не стерильной, а использованной, словно пространство уже выполняло функцию, но не считало нужным демонстрировать результат.
— Посадка производится в порядке приоритета, — продолжил голос.
— Какого приоритета? — спросил Сергей.
Ответа не последовало.
Зато камера приблизилась к сиденьям. Медленно, почти нежно. Артём заметил, что ткань на них была слегка вдавлена — не глубоко, но отчётливо, как после человека, который только что сидел, потом встал, а обивка ещё не успела распрямиться.
Ни одного тела.
Только следы.
— Здесь кто-то был, — резко сказала Лера.
— Здесь кто-то есть, — поправил Артём. — Просто не в той форме, к которой мы привыкли.
Голос метро заговорил снова:
— Пассажиры, не завершившие процедуру…
Пауза затянулась. Слишком долго для автоматического объявления. Эта пауза была осмысленной.
— …будут возвращены в зону ожидания.
Слово процедура прозвучало с лёгким акцентом, будто система специально выделила его, чтобы проверить, как оно ляжет.
Экран дёрнулся.
На платформе появились люди.
Сначала один. Затем второй. Потом ещё. Они не выходили из проходов, не поднимались по лестницам, не появлялись из тени. Они проявлялись, как изображение на плохо настроенном экране: сначала контур, затем плотность, затем устойчивость.
Их было немного. Но достаточно, чтобы Артём почувствовал несоответствие — он знал, что платформа должна быть пустой.
Люди стояли неподвижно.
Никто не говорил. Никто не оглядывался. Все были обращены в одну сторону — к краю платформы, туда, где должен был быть поезд.
— У них нет лиц, — прошептала Лера.
И это было правдой. Там, где должны были быть лица, была ровная поверхность — гладкая, без глаз, без рта, без признаков индивидуальности. Не кровь и не пустые глазницы. Маски, лишённые даже намёка на выражение.
Это было не пугающе.
Это было обесчеловечивающе.
— Просим пассажиров не пересекать границу платформы, — произнёс голос.
Сергей хмыкнул, но в этом смешке не было юмора.
— Даже здесь у них есть техника безопасности.
Экран приблизился ещё сильнее.
И Артём увидел себя.
Он стоял среди этих людей — такой же неподвижный, такой же обращённый к краю платформы. Его поза была правильной, удобной, словно тело давно приняло решение за разум.
Разница была только в одном.
Экранный Артём смотрел прямо в камеру.
— Это не я, — сказал он автоматически.
— Это ты, — сказала Лера. — Просто не сейчас.
— Или не совсем, — добавил Сергей.
Голос метро продолжил:
— В случае отказа от прохождения…
Пауза снова была длинной. Почти вежливой.
— …инициализация будет произведена повторно.
Экран погас.
Всего на секунду.
А затем показал улицу.
Ту самую — пустую, ровную, без людей. Камера медленно двигалась вперёд, не покачиваясь, не сбиваясь с курса, как будто её держал не человек, а нечто, для чего движение — это просто изменение координат.
В конце улицы стояла фигура.
Женская.
Она была повернута спиной.
— Анна, — очень тихо сказала Лера.
Фигура начала поворачиваться.
Артём поймал себя на том, что не может вспомнить лицо Анны без усилия. Не потому что забыл — потому что образ будто сопротивлялся фиксации, не желая быть полностью восстановленным.
— Обращаем внимание… — заговорил голос, и теперь в нём появилась деформация, едва уловимая, но отчётливая. — …движение против потока увеличивает время ожидания.
Экран резко погас.
Свет на станции выключился.
Не постепенно. Не по секциям.
Весь сразу.
Тьма не была полной — оставалось слабое аварийное свечение, но этого было достаточно, чтобы пространство потеряло чёткие границы. Артём почувствовал, как стены будто отодвинулись, перестав быть опорой.
И в темноте он услышал шаги.
Сначала один.
Потом второй.
Потом множество.
Они не приближались и не удалялись. Они двигались так, как если бы платформа была заполнена людьми, и каждый шёл по своему маршруту. Ни одного голоса. Ни одного кашля. Только шаги — разного темпа, разного веса, как если бы рядом проходили десятки жизней, которые не требовали присутствия тел.
— Их здесь нет, — прошептала Лера. — Но они идут.
Артём сжал кулаки.
— Это не люди, — сказал он. — Это траектории. Закреплённые решения.
Свет вспыхнул.
Станция снова стала прежней — пустой, ровной, стерильной. Компьютер был выключен. Громкоговорители молчали. Табло показывало всё то же слово:
ОЖИДАНИЕ.
Но теперь Артём знал: это не сообщение.
Это режим.
И самое страшное было не в том, что система показывала угрозу. А в том, что она демонстрировала варианты — аккуратно, без давления, давая понять: если они продолжат оставаться здесь, не делая окончательного шага, выбор всё равно будет сделан.
Просто не ими.
Продолжение следует...
Анна не помнила момента, когда поезд тронулся.
Она знала, что должна была его почувствовать — толчок, вибрацию, смену звука, этот короткий металлический вздох, с которого начинается любое движение под землёй. Но ничего этого не было. Мир вокруг просто перешёл. Не резко и не тревожно, а так, как переходит освещение, когда ты выходишь из тени на свет: сначала кажется, что ничего не изменилось, и только потом понимаешь — изменилось всё.
Она сидела у окна.
Сиденье было тёплым, будто на нём уже кто-то сидел до неё. Анна помнила пустоту вагона, помнила стерильность, помнила, как не решалась дышать слишком глубоко — но тепло под бедром было таким бытовым, таким знакомым, что на мгновение почти успокоило.
«Значит, всё правильно», — подумала она, и эта мысль прозвучала внутри очень ровно. Слишком ровно.
Она положила ладонь на пластик подлокотника. Пластик был гладкий, без царапин, без следов эксплуатации, и всё же под кожей ощущалась едва заметная вибрация — не от колёс и не от рельс. Скорее как от работающего прибора, который включён и выполняет задачу.
За окном не было тоннеля.
Не было стен, рекламы, технических ниш — ничего из того, что обычно сопровождает движение под землёй. Там было движение без формы, как если бы поезд ехал не через пространство, а через состояние. Цвета текли, не задерживаясь, и Анна не пыталась вглядываться: она давно поняла, что чрезмерное внимание здесь — это не просто любопытство, это согласие.
В вагоне было почти пусто.
Не демонстративно пусто и не тревожно — просто свободно. Достаточно, чтобы не чувствовать давления. Анна поймала себя на том, что ей легче дышать. Мысли перестали цепляться друг за друга, эмоции выстроились в спокойную линию, как если бы кто-то внутри навёл порядок.
Она даже услышала в себе знакомую формулировку — ту самую, которую обычно произносят, когда хотят перестать спорить с реальностью:
— Если идти за ощущением, оно выведет, — сказала она вслух.
Слова прозвучали в воздухе и… не вернулись. Не отразились. Не дали эхо. Как будто вагон записал их и оставил у себя.
Это было неприятнее, чем эхо. Эхо хотя бы делает вид, что мир отвечает.
Анна посмотрела в окно снова, и в стекле увидела своё отражение — нормальное, человеческое, с лёгкой усталостью вокруг глаз. Улыбки не было. И всё же ей на секунду показалось, что отражение готовится улыбнуться — мышцы лица в стекле будто заранее знали движение.
Она резко отвела взгляд.
Напротив сидела женщина.
Анна не заметила, когда та появилась. Не услышала шагов, не почувствовала движения воздуха. Просто в какой-то момент пространство напротив перестало быть пустым.
Женщина выглядела усталой — не старой, не больной, а именно уставшей, как люди, которые слишком долго едут и слишком мало понимают, зачем. На руках у неё была сумка, аккуратно поставленная на колени, будто её держали не потому что надо, а потому что так проще помнить, что ты всё ещё пассажир.
Анна улыбнулась ей — мягко, автоматически, тем самым “вежливым” способом, который обычно выручает в чужих местах.
Женщина не ответила.
Она смотрела не в окно и не на Анну. Её взгляд был направлен куда-то в сторону, будто внутрь вагона, но не совпадал с геометрией пространства. Словно она видела не сиденья и поручни, а схему, наложенную поверх.
Анне стало неловко, но она тут же подавила это чувство. Не все обязаны реагировать. Это было частью её внутреннего правила: не требовать отклика.
— Вы далеко едете? — спросила Анна.
Женщина повернула голову медленно, словно вопрос дошёл до неё не сразу.
— Я уже приехала, — сказала она.
Голос был ровный, без эмоций, без интонаций, которые обычно выдают сарказм или усталость.
Анна нахмурилась.
— Но вы в поезде, — сказала она мягко. Почти осторожно, как говорят с человеком, который может быть на грани.
Женщина моргнула.
— А вы? — спросила она.
Вопрос прозвучал спокойно, но в нём было что-то проверяющее: не интерес к ответу, а измерение реакции.
Анна открыла рот, чтобы сказать “конечно”, и вдруг поняла, что не может вспомнить, на какой станции села. Это не было провалом памяти — скорее, отсутствием необходимости помнить. И всё же сейчас эта пустота неприятно царапнула, как если бы ты сунул руку в карман и обнаружил там не ключи, а дырку.
— Я… — начала она и замолчала.
Женщина отвернулась, будто разговор был завершён.
Анна почувствовала странное желание встать. Не потому что стало тревожно — просто потому, что ей захотелось убедиться, что пространство вокруг действительно движется. Что она не застряла в неподвижности, замаскированной под путь.
Она поднялась и пошла дальше по вагону.
Проход был идеально чистым. Поручни блестели так, как блестят вещи в магазине — не от трения рук, а от отсутствия этих рук. Анна шла и ловила себя на том, что шаги звучат слишком ровно. Даже каблук — если бы он был чуть стёрт — должен был давать иной звук, чуть грязнее, чуть человечнее.
Но звук был одинаковый. Как будто станция подстраивала его под норму.
Двери между вагонами раскрылись без нажатия. Анна даже не успела коснуться кнопки — створки просто разошлись, когда она подошла. И это было похоже не на сервис, а на распознавание.
Следующий вагон был пуст.
Совсем.
Не “никого нет”, а пусто так, будто пространство ещё не решило, чем ему быть. Сиденья выглядели одинаковыми, слишком одинаковыми, как в демонстрационном зале. Анна поймала себя на том, что старается не касаться поверхностей — не из брезгливости, а из ощущения, что прикосновение будет воспринято как вмешательство. Как команда.
И всё-таки в середине вагона стоял ребёнок.
Он был повернут к ней спиной и смотрел в окно. Анна не слышала, как он появился, но это не удивило её — здесь многое происходило без звука.
Она подошла ближе.
— Ты потерялся? — спросила она.
Ребёнок не ответил.
Анна протянула руку — и в этот момент впервые почувствовала сомнение. Не страх и не тревогу. Именно сомнение, тонкое, как трещина в стекле, которое ещё держится, но уже не кажется надёжным.
— Эй, — сказала она.
Ребёнок обернулся.
Лицо было обычным. Слишком обычным — как будто его собрали из усреднённых черт без конкретной истории. Глаза смотрели прямо на неё, но не фокусировались. Как камеры, которые “смотрят”, не видя.
— Ты куда едешь? — спросил он.
— Просто еду, — ответила Анна.
— Зачем? — спросил ребёнок.
Вопрос был задан без любопытства. Не как детский интерес, а как проверка, как будто он отмечал галочкой пункт анкеты.
Анна почувствовала раздражение.
— Потому что так чувствуется правильно, — сказала она. — Иногда этого достаточно.
Ребёнок наклонил голову.
— Это не ответ, — сказал он.
И в этот момент Анна поняла, что мир не откликнулся.
Она ожидала привычного: внутреннего подтверждения, ощущения совпадения, мягкого “да”, которое обычно приходило, когда она доверялась интуиции. Но ничего не произошло. Ни тепла, ни облегчения, ни сопротивления — только пустота.
— Мне не нужно объяснять, — сказала она жёстче, чем хотела.
— Тогда не спрашивай, — ответил ребёнок.
И всё.
Не угрозой, не криком — просто фразой, после которой пространство стало другим.
Вагон сжался.
Не визуально — ощущением. Как в лифте, который внезапно остановился между этажами: ты всё ещё в том же объёме, но воздух стал плотнее, а стены — ближе. Анна почувствовала, как уверенность, на которой она держалась, начала проседать, как грунт под ногами.
«А если этого недостаточно?» — мелькнула мысль.
Она развернулась и пошла обратно — быстро, но без бега. Бег здесь был бы признанием.
Дверь между вагонами открылась сразу. Слишком охотно.
Анна шагнула в предыдущий вагон — и остановилась.
Сиденье у окна было на месте. Её место было на месте. Но женщина напротив — исчезла. Как будто её не убрали, а отменили.
Анна села.
Сиденье было холодным, как будто на нём давно никто не сидел.
Это была самая мелкая деталь, и от неё стало по-настоящему плохо: секунду назад было тепло, как “дом”, а теперь — холод, как “экспонат”. Смена состояния происходила слишком легко, слишком без причины.
Она опустила руки на колени и впервые за всё время почувствовала усталость. Не телесную — внутреннюю. Как будто слишком долго несла что-то, что больше не имело веса, но всё ещё требовало усилий.
Поезд продолжал движение. Или стоял.
Она больше не была уверена.
Свет в вагоне стал ровнее, стерильнее. Звуки исчезли полностью — даже тот слабый фоновый шум, к которому она привыкла. Анна прислушалась к собственному дыханию, как будто проверяла, существует ли оно.
И услышала ещё одно дыхание.
Тихое. Не рядом — внутри общего воздуха. Вдох-выдох, совпадающий с её ритмом на полсекунды позже. Как копия, которую не успели синхронизировать.
Анна затаила дыхание.
“Второе” дыхание тоже затаилось. Почти сразу.
Она резко вдохнула — и “второе” вдохнуло тоже, но чуть раньше, будто оно предугадывало.
Анна закрыла глаза на секунду, чтобы остановить внутренний шум. Открыла — и посмотрела в окно.
В отражении она увидела себя.
И на секунду ей показалось, что отражение смотрит не туда, куда смотрит она: глаза в стекле были направлены чуть правее, будто видели что-то за её плечом.
Анна медленно, не поворачивая головы, сдвинула взгляд туда, куда “смотрело” отражение.
В конце вагона, в проёме дверей, стояла фигура — не чёткая, не размытая, а как недогруженная картинка. Слишком высокая. Слишком неподвижная.
Анна моргнула — и фигура исчезла.
Но ощущение, что за ней смотрят, осталось. И теперь это было не ощущение интуиции, а ощущение контроля.
— Кто здесь? — спросила Анна очень тихо.
Ответа не было.
Но громкоговоритель щёлкнул.
Сначала — помехи, полосой, как царапина по стеклу.
Потом — тот самый нейтральный голос, который ей уже был знаком по станции. Слишком привычный, чтобы быть реальным.
— Пожалуйста, сохраняйте… — начал голос.
И замолчал, будто фраза закончилась не там, где должна.
Анна поняла: голос не обращается к пассажирам. Он адресуется ей. Её состоянию. Её попытке сохранять дистанцию — с тем, что происходит.
Она снова посмотрела в окно.
Цвета текли без формы. Но теперь в этой текучести было что-то похожее на структуру: иногда мелькали линии, как схемы, как маршруты, как надписи, которые ты не успеваешь прочитать, но успеваешь узнать как “служебные”.
И вдруг Анна осознала простую вещь: пока она доверяла ощущению “правильно”, она шла по тому, что ей показывали. Как по указателю.
«Может быть, я ошиблась», — подумала она.
Мысль была новой. Непривычной. И оттого пугающей.
Она не вызвала паники. Не вызвала облегчения.
Она просто висела в голове, как вопрос без ответа.
Поезд не дал ответа.
И именно это оказалось страшнее всего: не то, что мир опасен, а то, что мир перестал нуждаться в том, чтобы убеждать её.
Он просто ехал.
Или делал вид, что едет.
А Анна впервые не могла отличить одно от другого.
Продолжение следует...
Хорошей фантастики об инопланетном вторжении — считанные единицы. После первопроходца Герберта Уэллса и его «Войны миров» на ум приходят три-четыре действительно эталонных сюжета. Среди них «Кукловоды» Хайнлайна (блестящий триллер) и два романа Джона Уиндема: изящный «Кракен пробуждается» и интеллектуальные «Кукушки Мидвича». Второй и третий — не копии, а гениальные вариации на тему Уэллса, которые саму тему переосмыслили и развили. Уиндем, впрочем, сделал это дважды, причём «Кукушки» — это уже принципиально новый подход.
Но если говорить о «Кракене» — придётся начать с самого очевидного и неприятного. Это, безусловно, пещерная антисоветчина. Уиндем выгружает на читателя целый эшелон самых отборных штампов о России, СССР, коммунизме и коммунистах. Не хватает лишь медведей с балалайками — видимо, автор был всё-таки слишком талантлив, чтобы опускаться до совсем уж дешёвой банальщины. К счастью, бесконечная и злая ирония в адрес одной шестой суши — лишь декоративный, хоть и раздражающий, фон.
Истинное же чудо и мастерство Уиндема в том, что в романе о медленной гибели человечества главным становится вовсе не вторжение. Титанические «кракены» — скорее грандиозный катализатор, который обнажает все гнойники и нервные узлы самого человеческого общества. С каждой страницей становится яснее: автор пишет не о битве с пришельцами, а о вещах куда более приземлённых и оттого — страшных.
О манипуляции сознанием как о высшем пилотаже пропаганды. О порочном симбиозе прессы и политики, где правда — лишь разменная монета. О том, как легко переключить внимание общества с внешней угрозы на внутренние склоки. О трагической роли «кассандр» в эпоху всеобщего информационного шума. О том, что мы сегодня называем «глубинным государством» — безликой машиной власти, работающей на собственное выживание.
И всё это подано изящно, тонкой вязью, виртуозным языком (за что спасибо и переводчику, несмотря на пару огрехов). Повествование стильное, элегантное и отчаянно актуальное. Роман кажется написанным если не вчера, то на злобу наших дней. А ведь с момента его публикации прошло больше семидесяти лет.
Это ощущение у меня не впервые. Уиндема можно сравнить с Вивальди: его проза, как и музыка барокко, звучит настолько современно и цепляет нервы с такой же неоспоримой силой, что и не подумаешь о пропасти в триста лет. В этом, пожалуй, и есть главный фокус: сквозь густую краску «холодной войны» в «Кракене» проступает вневременной портрет человечества — паникующего, продажного, манипулируемого, но всё ещё отчаянно пытающегося понять, что же, чёрт возьми, происходит.
Алексей Черкасов,
мой новый роман «Дурман» — по ссылке в профиле.
Изабела Мерсед столкнется с зомби.
Осенью 2024 года Пол У. С. Андерсон («Обитель зла») решил экранизировать игровую франшизу The House of the Dead. Режиссер наконец нашел время на реализацию проекта. Главную роль в нем как раз получила Изабела Мерсед («The Last of Us»).
Начало франшизе положила игра, вышедшая в 1997 году. The House of the Dead — динамичный хоррор-шутер, одним из новшеств которого была способность зомби быстро бегать. Игроки брали на себя роль агентов AMS. Их задача заключалась в том, чтобы прекратить кошмар, начавшийся после ужасных экспериментов одного ученого. Подробности киноадаптации пока хранятся в секрете.
Андерсон значится и режиссером, и сценаристом проекта. Дата начала съемок не сообщается.
Эту историю Тихий рассказывал, глядя в сторону Саркофага.
Мы сидели на холме в трёх километрах от ЧАЭС — ближе он не подходил. Никогда. Говорил, что там слишком много голосов. Слишком много памяти. Слишком много боли.
Но в тот вечер он смотрел туда — на тёмную громаду укрытия, на ржавые конструкции, на мёртвые трубы — и говорил.
Тихо.
Почти нежно.
***
Её видели впервые в девяносто первом.
Пятеро ликвидаторов — из тех, что остались, что продолжали работать, что не могли уйти — сидели в бытовке после смены. Пили чай, травили байки, старались не думать о рентгенах, которые уже сидели в их костях.
И один — молодой, глазастый — посмотрел в окно.
— Мужики, — сказал он. — А что это там?
Они посмотрели.
На крыше Саркофага — там, где бетон смешался с оплавленным металлом, где фонило так, что счётчики зашкаливали — стояла женщина.
В красном платье.
***
Расстояние было большое — метров пятьсот, не меньше. Но красное пятно на сером фоне было видно отчётливо. И оно двигалось.
Женщина шла по крыше. Медленно, спокойно, будто прогуливалась по набережной. Ветер шевелил подол платья — алый, яркий, невозможный в этом мёртвом месте.
— Там же... — начал кто-то.
— Пятнадцать тысяч рентген, — закончил другой. — Минимум.
— Она же сдохнет.
— Она уже должна была сдохнуть. Десять раз.
Они смотрели.
Женщина дошла до края крыши. Остановилась. Повернулась — как будто посмотрела на них, хотя с такого расстояния это было невозможно.
И исчезла.
Не ушла, не спряталась — именно исчезла. Была — и нет.
***
На следующий день послали людей — проверить.
Крыша была пуста. Никаких следов. Никаких... ничего.
Только на бетоне, там, где она стояла — красное пятно. Небольшое, с ладонь размером. Похожее на краску.
Взяли пробу. Отправили в лабораторию.
Результат пришёл через неделю.
Кровь.
Человеческая кровь.
Группа — вторая положительная. Пол — женский. Возраст донора — предположительно, от двадцати до тридцати лет.
И ещё одна странность.
Кровь была свежей.
Совсем свежей. Как будто пролилась за минуту до того, как взяли образец.
***
После этого её видели регулярно.
Не часто — раз в несколько месяцев. Иногда — раз в год. Но видели.
Всегда на крыше Саркофага. Всегда в красном платье. Всегда — одна.
Она шла. Иногда — стояла неподвижно. Иногда — поднимала руку, будто кому-то махала. Иногда — садилась на край и сидела часами, болтая ногами над пропастью.
Как будто ждала.
***
Военные пытались поймать её. Дважды.
Первый раз — в девяносто четвёртом. Отправили группу на вертолёте. Она стояла на крыше, смотрела, как они приближаются. Не пряталась, не убегала.
Вертолёт завис над ней. Солдаты готовились к высадке.
И вертолёт отказал.
Не двигатель — всё. Электроника, гидравлика, связь. Всё разом, как будто кто-то выдернул вилку из розетки.
Они падали три секунды.
Потом всё заработало снова.
Пилот каким-то чудом успел выровнять машину. Они ушли. Женщины на крыше уже не было.
Второй раз — в девяносто восьмом. Снайпер. Думали — если это диверсант, если это провокация — снять издалека.
Снайпер занял позицию. Дождался. Прицелился.
Выстрелил.
Пуля прошла сквозь неё.
Он видел это в прицел — как тело дрогнуло от попадания, как платье всколыхнулось, как... ничего не произошло. Она даже не обернулась.
Просто стояла.
А потом медленно повернула голову — к нему, через километр расстояния — и улыбнулась.
Снайпер бросил винтовку и бежал.
Три дня не мог говорить. Потом — уволился. Уехал. Исчез.
Говорят, спился где-то в провинции. Говорят, до самой смерти кричал по ночам.
Про улыбку.
***
После второго выброса она появлялась чаще.
Сталкеры видели её постоянно. Кто-то — издалека, в бинокль. Кто-то — ближе, на подходах к ЧАЭС. Кто-то — совсем рядом.
Те, кто видел рядом, редко возвращались.
А если возвращались — молчали.
Или рассказывали такое, чему не хотелось верить.
***
Бурый был из тех, кто вернулся.
Он пришёл в бар на Янтаре — грязный, ободранный, с пустыми глазами. Сел в угол. Заказал водки. Пил молча, пока кто-то не спросил — откуда.
— От Саркофага, — сказал Бурый.
Вокруг притихли.
— Видел её?
— Видел.
— И что?
Бурый долго молчал. Потом начал рассказывать.
***
Он шёл к ЧАЭС за артефактом.
Не к самому Саркофагу — это самоубийство. К периметру. Там, говорили, после выбросов появляется «слеза» — редкий, дорогой артефакт, за который барыги платили состояние.
Он нашёл «слезу».
А потом увидел её.
Она стояла в ста метрах — между ним и выходом. Красное платье на фоне ржавых труб. Чёрные волосы, длинные, до пояса. Лицо...
— Лицо я не запомнил, — сказал Бурый. — Смотрел на неё — и не мог запомнить. Как будто оно менялось. Или как будто его не было совсем.
— Что она делала?
— Стояла. Смотрела. На меня.
— И ты?
— Я... — Бурый замолчал. Отхлебнул водки. — Я не мог двигаться. Ноги не слушались. Просто стоял и смотрел на неё.
— А потом?
— Потом она подошла.
***
Она шла медленно. Беззвучно. Платье не касалось земли — парило, как будто она летела на сантиметр над поверхностью.
Бурый стоял и смотрел. Не мог закричать, не мог убежать. Только смотрел.
Она остановилась в шаге от него.
И заговорила.
— Голос был... — Бурый потёр лицо. — Обычный. Женский. Молодой. Красивый даже. Но как будто... издалека. Как по плохой связи, с помехами.
— Что она сказала?
— Спросила — зачем я пришёл.
— И ты?
— Сказал — за артефактом.
— А она?
Бурый допил водку. Налил ещё. Выпил.
— Она сказала — забирай. И уходи. И не возвращайся.
— И всё?
— Нет. — Он помолчал. — Она сказала ещё кое-что. Про это место. Про себя.
— Что?
— Сказала — это мой дом. Я охраняю его. Охраняю тех, кто здесь спит.
— Кто спит?
— Не знаю. Не спросил. Не мог. Она... — Бурый закрыл глаза. — Она коснулась моего лица. Рукой. Холодной, как лёд. И сказала — запомни. Расскажи другим. Пусть знают. Пусть не приходят.
— Почему?
— Потому что здесь — не место для живых. Здесь — место для тех, кто не смог уйти.
***
Бурый уехал из Зоны на следующий день.
Насовсем.
Больше его никто не видел.
А «слезу» он оставил в баре — на столе, где сидел. Не взял. Не продал.
Бармен потом говорил, что артефакт был странный. Не светился, как обычные. Не фонил. Просто лежал — и был холодным.
Очень холодным.
Как будто его держала мёртвая рука.
***
— Кто она? — спросил я Тихого.
Он долго молчал. Смотрел на Саркофаг — чёрный силуэт на фоне закатного неба.
— Я спрашивал, — сказал он наконец. — Искал. Слушал.
— И что узнал?
— Историю. Одну из многих. Может, правдивую. Может, нет.
— Расскажи.
***
Её звали Аня.
Ей было двадцать три года. Она работала на станции — не в реакторном зале, в административном корпусе. Секретарь, машинистка, мелкая должность.
Она была влюблена.
В инженера. Молодого, талантливого, красивого. Они встречались год.
Двадцать шестого апреля, в ночь аварии, он был на смене.
Он не вернулся.
***
Аня узнала утром.
Она была дома — не в Припяти, в пригороде, навещала родителей. Услышала по радио. Не поверила. Бросилась к станции.
Её не пустили.
Оцепление, солдаты, автоматы. Она кричала, плакала, умоляла. Бесполезно.
Три дня она ждала у периметра. Три дня искала способ пробраться внутрь. Три дня надеялась, что он жив, что он в больнице, что он найдётся.
Он не нашёлся.
Позже она узнала, что его тело осталось в реакторном зале. Там, где температура была тысячи градусов, где всё плавилось и горело. Его не смогли достать. Его залили бетоном вместе с остальными.
Он стал частью Саркофага.
***
Аня сошла с ума.
Не сразу — постепенно. Её эвакуировали вместе с остальными. Увезли в Киев. Дали жильё, работу, новую жизнь.
Но она не жила.
Соседи говорили, что она часами сидела у окна и смотрела на север. Что выходила только ночью. Что разговаривала сама с собой — с ним. Звала его. Обещала прийти.
А потом, через три года, она исчезла.
***
Её нашли через неделю.
На крыше Саркофага.
Как она туда попала — никто не знал. Охрана клялась, что периметр не нарушался. Камеры ничего не зафиксировали. Датчики не сработали.
Но она была там.
В красном платье. В том самом, что надела на их последнее свидание.
Мёртвая.
Но странно мёртвая. Лучевой болезни не было. Ожогов не было. Травм не было.
Она просто лежала на бетоне, раскинув руки, с улыбкой на лице.
Как будто обнимала кого-то.
***
Тело забрали. Похоронили.
А через месяц её увидели снова.
На той же крыше. В том же платье.
Живую.
Или не живую — но двигающуюся. Ходящую. Смотрящую.
***
— Она осталась с ним, — сказал Тихий. — Нашла способ. Любовь — или безумие — или и то, и другое — позволили ей остаться.
— Призрак?
— Не знаю. Может, призрак. Может, что-то другое. Зона создаёт странные вещи. Может, она просто... не отпустила Аню. Оставила её — как оставляет артефакты, как оставляет аномалии.
— Как память?
— Как боль. — Тихий помолчал. — Память — это про тех, кто вспоминает. А боль — про тех, кто не может забыть.
***
— А те, кого она охраняет? — спросил я. — Бурый говорил — она сказала «тех, кто здесь спит».
Тихий кивнул.
— Тридцать один человек погиб в первые дни. Операторы, пожарные, инженеры. Многие — остались там. Под бетоном. Под Саркофагом.
— Она охраняет их?
— Может быть. Или они охраняют её. Может, они все там — вместе. Связаны чем-то, что сильнее смерти.
Он помолчал.
— Любовью. Долгом. Виной. Не знаю. Но что-то держит их вместе. И она — их голос. Их лицо. Их предупреждение живым.
— Предупреждение о чём?
— Не приходите. Не тревожьте. Дайте нам покой.
***
Солнце село.
Саркофаг стал чёрным — глыба тьмы на фоне тёмно-синего неба.
И я увидел её.
Красное пятно на вершине. Маленькое, далёкое. Неподвижное.
— Тихий... — начал я.
— Вижу.
Она стояла там — три километра от нас, но я чувствовал её взгляд. Чувствовал холод, который шёл от неё, пробивался сквозь расстояние, касался кожи.
А потом она подняла руку.
И помахала.
***
Мы уходили молча.
Быстро. Не оборачиваясь.
Только у самого поворота я не выдержал — обернулся.
Крыша Саркофага была пуста.
Но на ветру — откуда ветер? ночь была тихая — развевалось что-то красное. Лента? Лоскут ткани? Не разобрать.
— Не смотри, — сказал Тихий. — Она не любит, когда смотрят слишком долго.
— Почему?
— Потому что начинаешь видеть то, что она хочет показать. А это... — он помолчал, — ...это невыносимо.
— Что она показывает?
Тихий не ответил.
Но я понял.
Любовь.
Она показывает любовь.
Ту, что сильнее смерти. Ту, что сильнее радиации, сильнее времени, сильнее самой Зоны.
Любовь, которая не отпускает.
Никогда.
***
Женщину в красном видят до сих пор.
Каждый месяц — кто-то из сталкеров замечает её на крыше. Стоит. Ходит. Смотрит.
Ждёт.
Никто не знает — чего.
Может, ждёт, когда Саркофаг рухнет, и она сможет спуститься вниз, к нему, к тому, кого любила.
Может, ждёт, когда последний человек уйдёт из Зоны, и она останется одна — со своими мёртвыми, со своей болью, со своей бесконечной любовью.
А может — просто ждёт.
Потому что это всё, что ей осталось.
***
Если будешь рядом с Саркофагом — не смотри вверх.
Не ищи красное пятно на сером бетоне.
Не пытайся разглядеть лицо, которого нет.
Потому что если она посмотрит на тебя — ты почувствуешь.
Всё, что она чувствует.
Всю тоску. Всю боль. Всю любовь.
И это останется с тобой.
Навсегда.
***
Красное платье развевается на ветру.
Она стоит на крыше.
Она ждёт.
И будет ждать.
Пока солнце не погаснет.
Пока звёзды не упадут.
Пока любовь не закончится.
А любовь —
любовь не заканчивается никогда.
Автор: Тихий.
Найдено в сети.
Солнце в зените не грело. Оно жарило. Безжалостно, слепо, не разбирая правых и виноватых.
Воздух над барханами дрожал и превратил горизонт в неясное марево. Сделаешь вдох поглубже, и легкие просто спекутся в сухую труху. Я стянул с морды плотную повязку. Мех на щеках тут же опалило жаром, но дышать горячей пылью было всё же приятнее, чем мокрой, пропитавшейся влажным дыханием тканью.
Я сидел под огромным крылом древнего джета. Ржавчина знатно пообедала металлом, но не проела насквозь. Тень здесь была густой, почти осязаемой. Единственное спасение на десятки километров мертвой земли.
Отвинтил крышку фляги. Вода была теплой, с привкусом железа. Сделал крошечный глоток и, пытаясь обмануть жажду, перекатил жидкость во рту. Только потом проглотил.
Неожиданно из-за носа самолета что-то послышалось.
Ш-ш-шух… Ш-ш-шух…
Звук был тяжелым и шаркающим. Я дернул ухом и замер. В Пустоши так двигаются только те, кому некого бояться. Или дураки. Но дураки здесь долго не живут. Из подушечек пальцев беззвучно вышли когти. Мое верное оружие.
Из-за обломка самолета показалась морда. Тупая, в серо-бурой чешуе, с костяными наростами над глазами и раздвоенным языком, который сейчас висел тряпкой. Варан. Огромный, метра три в длину. Из тех, что перекусит человека пополам и даже не замедлит шаг.
Зверюга остановилась. Маленькие мутные глаза уставились на меня. Я не двигался. Я прекрасно знал этого врага. Сверху он как камень. Броня, которую не то что нож, не всякая пуля возьмет. Но брюхо у них мягкое, нежное. Один точный рывок, скольжение вниз, и мои когти вскроют его от горла до хвоста, как консервную банку.
Он знал, что я опасен. Я знал, что он смертелен. Но в такую жару даже смерть поленилась делать свою работу.
Облачко пыли поднялось прямо перед мордой хищника — варан тяжело выдохнул. Потом неспеша ввалился в тень и рухнул в метре от моих лап. Тяжелые бока ходили ходуном. От шкуры рептилии несло сухим камнем и чем-то кислым. Той самой дрянью, что копилась в мешочках у его ядовитых клыков.
— Ну, здравствуй, — хрипло произнес я, песок сушил горло.
Варан не ответил. Он лежал с закрытыми глазами и почти превратился в часть пейзажа. Я медленно втянул когти обратно и расслабился, насколько это вообще возможно рядом с трехметровым убийцей.
— Тесновато, да. — Я прислонился спиной к нагретой металлической поверхности. — Но я не в обиде, не переживай.
Я снова отхлебнул из фляги. Рептилия приоткрыла один глаз. Вертикальный зрачок расширился, фокусируясь на мне, но тут же сузился обратно.
— Ты не думай, я тоже не в восторге от соседства. — Я почесал за ухом, стряхивая песок. — Но ты хотя бы спокоен. Вчера наткнулся на отряд Падальщиков. Свирепые они, своего не упустят. Но слишком уж много в них злости. Три обоймы по барханам высадили, пытаясь меня достать. Напрасно, как ты понимаешь. Гнев — плохой советчик.
Варан издал странный звук. Нечто среднее между шипением и бульканьем.
— Вот и я говорю, — кивнул я. — Ресурсы надо беречь. Ты не делаешь лишних движений. Это вызывает уважение.
Я вытянул лапы. Уставшие мышцы приятно заныли.
— А знаешь, в чем ирония? — Я посмотрел на раскаленный клин света, разрезающий тень под крылом. — Мы с тобой вроде как враги. В мире так устроено, что сильный пожирает слабого. Но пока мы будем выяснять, кто сильнее, жара свалит обоих. Солнце — великий уравнитель, приятель. Ему плевать на наши разборки.
Варан зевнул. Обнажились желтые, загнутые назад зубы. На одном из клыков засох кусок чьей-то плоти.
— Зубы бы тебе почистить, — усмехнулся я. — Хотя, кому здесь улыбаться? Разве что вечности.
Я тяжело выдохнул, выталкивая жар из груди. Время текло медленно. При желании можно было сосчитать песчинки с барханов, что окружали наше прибежище. Но никто из нас заниматься этой дурью не желал. Я думал о Кладбище Великанов и о том, что ждет меня в конце пути. Варан думал… Наверное, о жирной крысе или о прохладной норе. А может, у него в голове было так же пусто, как в этой пустыне.
Когда солнце коснулось края бархана и окрасило пески в цвет ржавой крови, жара начала спадать. Первым зашевелился ящер. Он поднялся на лапы, хвост нервно дёрнулся и поднял очередное облако пыли.
Я не шелохнулся. Внешне. Внутри мышцы мгновенно натянулись, готовые к прыжку, а когти снова вышли наружу.
Рептилия повернула тяжелую голову. Секунду мы смотрели друг другу в глаза. Взгляд зверя был холодным, расчетливым. Но без злобы.
Варан шумно выдохнул, развернулся и пополз прочь из-под крыла. Навстречу остывающим пескам.
— Бывай, — бросил я ему вслед, завинчивая флягу. — Не попадайся Падальщикам. У них вкус плохой, не ровен час, сожрут.
Шутки мой сосед не оценил. Что ж, ожидаемо.
Я проводил взглядом длинный хвост, исчезающий за гребнем дюны, и поднялся. Отряхнул плащ, поправил повязку на шее.
«Ты не тронул меня, я — тебя, — подумал я, выходя под багровое небо. — Странная штука. Мы грызем друг друга за ресурсы, за место, за жизнь. Но стоит подняться настоящему Жару, как становится ясно: мы здесь не хозяева. Мы просто гости, которым на время выдали разные тела. И делить нам, по сути, нечего».
Впереди лежал путь. А за спиной оставалась остывающая пустота, где мы на пару часов встретились, чтобы снова разойтись.
Пустошь огромна. Я — лишь Бродяга, идущий к своей цели и записывающий дыхание этого мира: в текстах, в звуках, в набросках. Если нам по пути, если хотите видеть больше артов, слушать музыку ветра и читать путевые заметки раньше остальных — настраивайтесь на мою частоту. 📡 Канал связи (Телеграм).
Я иду по следам событий этого мира. Если хотите узнать историю о тех, кто жил, боролся и пытался остаться людьми, когда небо стало цвета ржавой крови, откройте хроники. Это роман не обо мне, а о героях, чьи тени всё еще лежат на этих песках. 📖 Цикл «Последний Праведник»
Я нашла старую этапку своего фанарта по Seer Walks Out, который в итоге стал обложкой этой книги.
Кстати, интересная книга: юная шаманка и ее маленькое племя из нее и еще трех человек путешествуют по постапокалиптическому Южному Уэльсу. Сплошная экзотика. По духу чем-то напоминает Elf Quest. Если читаете на английском, рекомендую и то, и другое.
+ Мой телеграм (я пишу, иллюстрирую и перевожу фантастику)