Там, где треснул мир
10 постов
10 постов
2 поста
Темнота вентиляционного туннеля была абсолютной, густой и физически давящей. Димка полз, отталкиваясь локтями и коленями от шершавого, холодного металла. Фонарь, зажатый в потной ладони, высекал из мрака лишь жалкий луч, в котором кружилась пыль, похожая на пепел. Воздух был спёртым, пахнущим озоном, ржавчиной и чем-то ещё — сладковатым, как разлагающаяся изоляция.
Он полз, не думая ни о чём, кроме одного: вперёд. Шаги за решёткой остались позади, но в ушах всё ещё стоял их мерный, нечеловечески точный стук. Тук. Тук. Тук. Словно огромный метроном, отсчитывающий последние секунды его старой жизни.
Туннель раздвоился. Димка, не раздумывая, свернул влево — тот путь, что вёл, как он помнил по схемам, к техническому блоку «Б». Он прополз несколько метров и замер. Справа, в стене, была вентиляционная решётка, за которой должен был быть коридор второго этажа. И сквозь её перекрестия, в полумраке коридора, на него смотрело лицо. Женское. Секретарша Маша. Её лицо было прижато к решётке, щёки расплющены прутьями, губы растянуты в ту же шутовскую, неестественную улыбку. Но глаза… глаза были полны такого немого, бездонного ужаса, что Димке показалось, будто его собственное сердце остановилось. Она не двигалась. Просто смотрела. Из её приоткрытого рта сочилась тонкая струйка слюны, блестящая в отблеске фонаря.
Димка отшатнулся, ударившись затылком о верх туннеля. Он зажмурился, прошептал: «Этого нет, этого нет…». Когда открыл глаза — решётка была пуста. За ней виднелся лишь тёмный пустой коридор. Но на металлических прутьях осталось влажное, матовое пятно — отпечаток лба и щёк.
Он пополз дальше, теперь уже дрожа всем телом. Его разум, заточенный под логику и диагностику, начал давать сбой. Он фиксировал аномалии, как ошибки в коде, но не мог их исправить.
Туннель, который по всем схемам должен был быть прямым, начал сужаться. Сначала едва заметно, потом всё сильнее. Стены словно дышали, медленно сжимаясь и разжимаясь в такт какому-то неведомому ритму. Металл издавал тихий, скрипучий стон. Димка прополз участок, где пришлось двигаться почти плашмя, чувствуя, как холодная сталь давит на грудь и спину. Потом туннель так же внезапно расширился, открывшись в небольшой технический отсек.
Отсек был заполнен серверами — старыми, гудевшими блоками, от которых исходил знакомый, почти уютный жар. На одном из мониторов, встроенных в стойку, горел экран. На нём — интерфейс внутренней сети «Вектора». Димка машинально бросил взгляд. На экране был открыт лог доступа. Он видел свою фамилию: СОЛОВЬЁВ Д.А.. Строка мигала. Статус: «НЕ АКТИВЕН. МЕСТОПОЛОЖЕНИЕ: НЕ ОПРЕДЕЛЕНО». А ниже, другой записью, шла строка, от которой кровь стыла в жилах: «СОЛОВЬЁВ Д.А. МЕСТОПОЛОЖЕНИЕ: ТЕХ. СЕГМЕНТ В-7. СТАТУС: АКТИВЕН. ПРОТОКОЛ НАБЛЮДЕНИЯ: АКТИВИРОВАН».
Две противоречащие друг другу записи. Система видела его мёртвым и живым одновременно. И отмечала, что за ним наблюдают.
Внезапно курсор на экране, без чьего-либо участия, переместился. Он подъехал к строке с его именем, выделил её и нажал «Delete». Строка исчезла. Потом курсор переместился ко второй строке. Нажал «Edit». Статус сменился с «АКТИВЕН» на «КАЛИБРОВКА. УРОВЕНЬ АССИМИЛЯЦИИ: 17%».
Димка вырубил монитор, ударив по нему кулаком. Экран погас, оставив послеimage — зелёные буквы, плывущие в темноте. Калибровка. Ассимиляция. Слова из тех самых секретных логов, которые он считал бредом. Теперь они были про него.
Он выбрался из отсека в низкий, затхлый коридор технического этажа. Трубы вдоль потолка, покрытые конденсатом, мерцали в свете фонаря. И тут он услышал голоса. Не через динамики. Они доносились из труб. Шёпот. Много голосов, мужских, женских, переплетающихся в неразборчивый гул. Иногда проскальзывали знакомые слова: «…отчёт…», «…образец нестабилен…», «…субъект показывает резистентность…». Голоса учёных «Вектора». Но они звучали искажённо, как старая магнитная лента, замедленная и ускоренная одновременно. Это было не записью. Это было эхом, застрявшим в самой инфраструктуре здания. Институт помнил. И теперь вспоминал вслух.
Димка прижал ладони к ушам и побежал, спотыкаясь о кабели, валяющиеся на полу. Шёпот следовал за ним, нарастая, превращаясь в навязчивый звон в ушах. Он свернул в очередной проём и очутился перед массивной металлической дверью с табличкой «ЛАБОРАТОРИЯ №1. ДОСТУП КАТ. «А»».
Дверь была приоткрыта. Из щели лился неестественный, морозно-синий свет.
Любопытство, долгие годы руководившее им, пересилило страх. Он толкнул дверь. Лаборатория была огромной, похожей на операционную. В центре, под куполом из зеркал и камер, стояло кресло, обвешанное датчиками. Вокруг — пульты с мёртвыми экранами. Но на стенах… на стенах двигались тени. Не отбрасываемые ничем. Самостоятельные, угловатые, они повторяли чёткие, ритуальные движения: один «вносил» в комнату невидимый ящик, другой «подносил» что-то к креслу, третий «записывал» показания. Беззвучный балет призраков. А в самом кресле сидела полупрозрачная, мерцающая фигура человека. Его голова была запрокинута, рот открыт в беззвучном крике. Над ним, в воздухе, висела огромная, сложная тень — не человеческая, больше похожая на клубок спутанных проводов, щупалец и невыразимых геометрических форм. Она медленно пульсировала, и с каждой пульсацией фигура в кресле становилась всё призрачнее.
Это был не просто призрак. Это была запись. Запись того, что здесь произошло. Первый контакт? Первая жертва? Димка понял это не умом, а нутром. Институт показывал ему свою первородную травму.
Внезапно все тени замерли. И разом повернулись к нему. У них не было лиц, но он почувствовал взгляд. Фигура в кресле тоже медленно повернула голову. Её пустые глазницы уставились прямо на Димку. Она подняла руку и указала на него дрожащим, полупрозрачным пальцем.
Дверь позади него с грохотом захлопнулась.
Димка вскрикнул, рванулся к двери, дёрнул ручку — та не поддавалась. Он оказался в ловушке с призраками прошлого. Мерцающие тени начали медленно приближаться, их движения стали плавными, угрожающими. Воздух стал леденящим.
В панике он ударил фонарём по ближайшему пульту. Искры, короткое замыкание. Огни в лаборатории мигнули и погасли, оставив только морозное свечение теней. Но дверной замок с щелчком отключился. Димка рванул ручку, вывалился в коридор и, не оглядываясь, помчался прочь. За его спиной, из-за закрытой двери, донёсся тихий, многоголосый смех — тот самый, цифровой, что он слышал в рации.
Он бежал, не разбирая пути. Его часы на запястье, обычные электронные, показывали 04:10. Они застыли на этом времени ещё в серверной. Но теперь он заметил нечто новое. Цифры иногда дрожали, раздваивались. На секунду ему казалось, что он видит 15:30, потом 21:17, потом снова 04:10. Времена разных Изломов, просачивающиеся друг в друга. Головокружение охватило его. Он прислонился к стене, пытаясь перевести дух. Стена под ладонью была… тёплой и слегка пульсирующей, как живая плоть. Он отдернул руку, увидев, что на штукатурке остался влажный отпечаток.
Он больше не мог доверять своим чувствам. Реальность глючила, как плохо собранная программа.
В конце коридора была уборная. Дверь была открыта. Димка, движимый жаждой, зашёл внутрь, чтобы умыться ледяной водой и привести себя в порядок. Он подошёл к ряду раковин, включил кран. Вода полилась густая, мутная, с лёгким запахом меди. Он наклонился, плеснул себе в лицо.
Поднял голову и посмотрел в зеркало.
Его отражение сделало то же самое. Но… с задержкой в секунду. Оно стояло, смотрело на него. И на его лице медленно, очень медленно, начала расползаться улыбка. Та самая. Широкая, неестественная, доходящая почти до ушей. Глаза оставались широко открытыми, полными паники, которую чувствовал сам Димка. Но рот улыбался.
— Нет, — прошептал Димка. Его отражение повторило движение губ, но беззвучно.
— Прекрати! — крикнул он.
Отражение не кричало. Оно просто продолжало улыбаться. Потом подняло руку и указало пальцем куда-то за спину Димки, в сторону выхода из уборной.
Димка обернулся. В дверном проёме, в свете его фонаря, стояла фигура. Низкая, сгорбленная. Уборщик дядя Миша. Его лицо было скрыто тенью, но плечи дёргались в беззвучных рыданиях. А затем он поднял голову. Лицо было залито слезами, но рот был растянут в той же жуткой, радостной улыбке. Он плакал и улыбался одновременно.
Димка выбежал из уборной, сшибая фигуру с ног (та упала беззвучно, как тряпичная кукла) и помчался дальше. Он больше не смотрел в зеркала.
Путь к выходу. Последний рубеж.
Он знал маршрут. Чтобы выбраться, нужно было пересечь главный холл — огромное, двухсветное пространство с мраморным полом и бюстами основателей. Холл был виден на многих камерах. И он знал, что там могут быть они. Те, кто смотрел.
Он подкрался к дверям, ведущим в холл, и приоткрыл одну из створок на сантиметр.
Главный холл института «Вектор» был полон людей.
Все сотрудники, которых он видел по камерам, а может, и больше, стояли в идеальном, геометрическом порядке. Рядами. Они не двигались. Все были повёрнуты лицом к центральному входу — к огромным стеклянным дверям, за которыми виднелась ночная тьма. Они стояли спиной к Димке.
Его сердце бешено заколотилось. Возможно, это был шанс. Пока они смотрят туда, он мог бы пробраться вдоль стены, к боковому служебному выходу, который был в дальнем углу.
Он, затаив дыхание, выскользнул из-за двери и прижался к стене, начал двигаться, ступая как можно тише. Его взгляд скользил по застывшим спинам. Вот Петрович. Вот охранник Володя. Вот учёный Андрей. Все неподвижны, как статуи.
Он прошёл уже половину пути, когда один из бюстов основателей — бронзовый старик с усами — медленно повернул голову на скрипучем, металлическом шее. Пустые глазницы уставились на Димку.
Димка замер. Потом посмотрел на ближайший ряд сотрудников.
Все они, синхронно, не поворачивая корпус, повернули головы на 90 градусов. Десятки лиц. И на всех — одна и та же пустая, шутовская улыбка. Они смотрели на него. Внимание. То самое внимание, которого он так жаждал, когда сидел в своей конуре. Оно обрушилось на него сейчас — тяжелое, удушающее, безумное.
— Н-нет… — выдавил он.
— НЕТ! — закричал он уже во весь голос, и его крик разнёсся эхом по мраморному залу.
В ответ тишина. Только лёгкий, массовый скрип шеек, когда все головы повернулись ещё чуть больше, почти неестественно, чтобы не упустить его из виду.
А потом, стоящий в первом ряду Петрович, не меняя выражения лица, поднял руку и указал на Димку.
Это был сигнал.
Все фигуры в холле разом, с механической чёткостью, сделали шаг в его сторону. Не бежали. Шли. Медленно, неумолимо. Их улыбки казались ещё шире.
Димка рванулся к боковой двери, до которой оставалось метров двадцать. Его ноги подкашивались от ужаса. Сзади нарастал гул — не голосов, а скрипа сотен подошв по мрамору, тяжёлого, размеренного дыхания толпы.
Рука уже тянулась к ручке двери, когда из-за угла, из служебного помещения, вышел он сам. Нет, не он. Его двойник. В той же замасленной рубашке, с таким же фонарём в руке. На его лице была та же улыбка, но в глазах — пустота. Двойник преградил путь.
Димка в ужасе отпрянул. Оглянулся. Толпа замерла в десяти метрах, окружая его полукругом. Двойник стоял впереди. Тупик.
И тут Димка вспомнил. Флешка. Данные. В его панике мозг выхватил обрывок из тех самых украденных логов. Фраза, выделенная красным: «В зонах первичного контакта наблюдаются кратковременные флуктуации реальности в моменты экстремального эмоционального выброса субъекта, особенно — ярости или абсолютного отвержения происходящего.»
Отвержение. Он должен был не просто испугаться. Он должен был отвергнуть всё это. Не принять правила их игры. Не убегать, как жертва. Это была не логика, а животное озарение.
Он перестал отступать. Выпрямился. Посмотрел на своего улыбающегося двойника, на толпу пустых лиц. И вместо страха, в нём, впервые за эту ночь, вспыхнуло что-то другое. Чистая, белая, беспредметная ярость. Ярость на этот бред, на эти улыбки, на этот институт, который украл у него жизнь, чтобы сделать его невидимкой, а теперь предлагал стать клоуном в этом цирке.
— НАХРЕН ВСЁ ЭТО! — заорал он, не своим голосом. — НАХРЕН ВЫ ВСЕ! НАХРЕН ВАШИ УЛЫБКИ! Я НЕ ХОЧУ НА ВАС СМОТРЕТЬ! И НЕ ХОЧУ, ЧТОБЫ ВЫ СМОТРЕЛИ НА МЕНЯ!
Он не кричал на монстров. Он кричал на систему. На само понятие этого места.
И случилось то, чего не должно было случиться по их правилам.
Пространство вокруг дёрнулось. Воздух затрещал, как разрываемая ткань. Лица в толпе на мгновение поплыли, исказились, улыбки слетели, сменившись гримасами замешательства и… страха? Двойник перед ним замигал, как плохая голограмма, и рассыпался на пиксели, которые угасли в воздухе.
Стеклянные двери главного входа, за которыми была тьма, с грохотом треснули сверху донизу. Но не разбились. В трещинах заиграл тот самый, багрово-чёрный свет, что он видел в серверной на экранах.
Это был не выход. Это была щель. Разлом.
Толпа замерла в нерешительности. Их программу сбило. Димка, не раздумывая, рванул к главным дверям. Он не видел улицы. Он видел только эту трещину, заполненную пульсирующей тьмой. Он ударил плечом в стекло рядом с трещиной — оно вывалилось наружу без звука, рассыпавшись на алмазную пыль.
Он вывалился в ночь.
Эпилог сцены.
Он бежал. Бежал по асфальту, потом по гравийной дорожке, потом просто по земле. Он не оглядывался. Когда силы окончательно оставили его, он упал на колени где-то в промзоне, за забором институтского городка. Воздух был холодным, свежим и… беззвучным. Слишком беззвучным. Ни машин, ни ветра, ни даже сверчков.
Он поднял голову. Над ним висело небо цвета грязного синяка. Ни звёзд, ни луны. Ровное, бестелесное свечение. Вокруг были здания, но их окна были темны и слепы. По улице вдалеке двигались размытые, неясные фигуры.
Он был снаружи. Но это был не его мир.
Димка поднялся на ноги. Его тело трясло мелкой дрожью. Он ощупал себя — цел. В кармане — флешка. Он был жив. Он выбрался.
И тогда он почувствовал, как мышцы его лица сами по себе начинают двигаться. Щёки напряглись, уголки рта потянулись вверх. Он попытался сдержать это, но не смог. Его губы растянулись в широкую, неестественную улыбку. Ту самую. В его глазах стояли слёзы ужаса и опустошения, а на лице сияла маска внимательного, радостного интереса.
Он получил то, чего хотел. Его заметили. Теперь внимание было с ним навсегда, вшито в саму гримасу его лица. Он стал и жертвой, и вестником. Сломанным передатчиком, излучающим в мир сигнал о том, что видел.
Он засмеялся. Тихим, хриплым, неровным смешком. Потом ещё раз. Смех перешёл в истерические рыдания, но улыбка с лица не сходила.
Димка Соловьёв, бывший сисадмин, пошёл вглубь серого, беззвучного города. Он шёл, периодически вздрагивая и замирая, будто прислушиваясь к чьим-то шагам за спиной. А на его лице, как клеймо, плакала и смеялась одновременно одна и та же нестираемая улыбка.
Он был свободен. И он был окончательно сломлен. А в кармане у него лежала флешка — кривое зеркало, в которое однажды посмотрел целый институт и не смог отвести взгляд.
Продолжение пишется...
Темнота приняла её, обняла, поглотила — не как бездонная глубина, а как плотная, ткань. Анна сделала шаг вперёд, переступив раму картины, и ощутила под ногами не паркет, а скрипучий ламинат. Запах ударил в нос: старая краска, лавандовый кондиционер для белья и что-то горькое, тонкое — как миндаль, или как пыль на невысказанных словах.
Она была дома. В своей, нет, их старой квартире в Хамовниках. Прихожая. Тесная, знакомая до дрожи в коленях. Жёлтый свет из стеклянного плафона на потолке падал тускло, будто через слой жира. Стены, которые они красили вместе в тот яблочно-зелёный цвет, теперь казались болезненно-бледными, выцветшими, как старая фотография.
«Нет, — выдохнула она, отступая к двери. — Нет, только не сюда.»
Её пальцы сжали холодную дверную ручку. Она дёрнула. Ручка не поддалась. Она нажала на неё сильнее, и в тот же миг металл под её ладонью… согрелся. Стал тёплым, почти живым. И Анна почувствовала слабую, едва уловимую пульсацию, будто под сталью билась крошечная, спящая вена. Она отдернула руку, будто обожглась.
Это была не дверь. Это была часть чего-то. Орган.
Она прислонилась лбом к холодной деревянной панели, пытаясь унять дрожь. Включила свет в прихожей — лампочки мигнули и загорелись неровным, болезненным светом, синхронно с её учащённым сердцебиением. Так-так-так. Тускло-ярко-тускло.
И тогда она увидела зеркало. Старое, в деревянной раме, висевшее над тумбой для обуви. В нём отражалась она. Но не та, что сейчас — в растерзанном пальто, с заплаканным лицом. В зеркале стояла девушка лет двадцати трёх. В лёгком летнем платье, с мокрыми от фонтана волосами. У неё были яркие, смеющиеся глаза и беззаботная, счастливая улыбка. Это была она. В день их первой встречи с Артёмом.
Зеркальная Анна помахала ей рукой. Движение было плавным, воздушным. Потом её черты поплыли, размягчились, и всё отражение растаяло в стекле, как дым, оставив после себя лишь пустую, серую поверхность.
Анна зажмурилась. «Это не настоящее. Это ловушка. Моя ловушка.»
Она заставила себя отойти от двери и пойти вглубь квартиры. Каждый шаг отдавался в тишине гулким эхом, хотя квартира была маленькой. Воздух стоял неподвижный, спёртый, насыщенный памятью.
Кухня.
Здесь пахло кофе, который никто не варил. На плите стоял старенький чайник. Он тихо кипел. Из носика валил густой пар. Но когда Анна поднесла руку — пара не было. Не было ни жара, ни влаги. Чайник просто издавал звук и дрожал, имитируя кипение.
На столе, под лампой с зелёным абажуром, стояли два стакана. В них — тёмный, остывший чай с плавающим на поверхности сморщенным ломтиком лимона. Их стаканы. С того вечера, когда они сидели и молчали, потому что говорить уже было не о чем.
Анна, движимая странным порывом, взяла свой стакан и сделала глоток. Холодная, горькая жидкость обожгла не горло, а память. Во рту возник не вкус чая. Возник вкус тех самых слов. «Ты живёшь в прошлом, Артём.» Горечь, металл, пыль. Она закашлялась, поставила стакан, вытирая губы. На поверхности остывшего чая на мгновение проступили и исчезли буквы: «п-р-о-щ-а-й».
Гостиная.
Телевизор, старенькая «Электроника», был включён. На экране не было ни изображения, ни снега. Была картинка: силуэты двух людей, сидящих на диване спиной к зрителю. Они были нарисованы грубыми, угловатыми линиями, как детский рисунок. Они неподвижно смотрели на стену, на которой в реальности висела репродукция «Чёрного квадрата» (ирония Артёма).
Из динамиков доносился звук. Не гул помех. Это был гул голосов. Невнятный, слитный, как голограмма разговора, из которого невозможно вычленить слова. Но иногда, раз в несколько секунд, из этого гула вырывался знакомый звук: её собственный, уже забытый смех. Или его глубокий, усталый вздох. Звуки были вырваны из контекста, одинокие и жуткие в этой тишине.
Анна выключила телевизор. Кнопка щёлкнула, но изображение не исчезло. Силуэты на экране продолжали сидеть. А из чёрных отверстий динамиков теперь потекло нечто новое: шёпот. Множество шёпотов, накладывающийся друг на друга. Она не могла разобрать слов, но интонации были до боли знакомы. Это были интонации их ссор. Упрек, защита, раздражение, усталость.
Спальня.
Здесь было холодно. Настолько холодно, что дыхание превращалось в лёгкий туман. Кровать была застелена безупречно, подушки взбиты. Но на её, Анниной, половине лежал предмет. Тонкая, кожаная тетрадь. Её старый дневник, который она забросила лет пять назад, когда поняла, что писать в нём уже нечего, кроме однообразных жалоб.
Она открыла его. Страницы были чистыми. Но пока она смотрела, на ближайшем листе стали проступать синие чернила. Её собственный, аккуратный почерк. Слова складывались в предложения прямо на её глазах.
«Он снова засиделся в архиве. Принёс какую-то папку 1978 года. Говорит, это важно. Для кого важно? Для мёртвых? Мы ссоримся. Вернее, я кричу, а он молчит. Его молчание — это стена. Я бьюсь о неё головой. Мне больно. А ему, кажется, всё равно.»
Это была запись полугодовой давности. Но тетрадь писала дальше, прямо сейчас:
«Я в ловушке. Не в той, квартирной. В той, что из наших молчаний построена. Здесь холодно. И очень тихо. Так тихо, что слышно, как трескается что-то внутри. Наверное, это я.»
Анна швырнула дневник на кровать. Он упал, и страницы сами собой начали медленно перелистываться, шелестя, как осенние листья.
Она отступила в прихожую, к двери, снова попыталась её открыть — та же тёплая, пульсирующая ручка, та же неподвижность. Паника, густая и липкая, подползала к горлу. Она достала телефон — мёртвый кирпич. Но когда она нажала на кнопку, экран вспыхнул на секунду. Не заставкой, а фотографией. Их с Артёмом селфи, сделанным на Воробьёвых горах год назад. Они улыбались. Дата в углу светилась: СЕГОДНЯ. Потом экран погас.
Она попыталась закричать. «Есть кто-нибудь?!»
Звук, вырвавшийся из её горла, был не криком, а хриплым, беззвучным шёпотом, который тут же затерялся в спёртом воздухе.
И тогда заговорили стены.
Сначала это было похоже на соседей — неразборчивый гул за перегородкой. Но гул приблизился, прилип к самим обоям. И стал складываться в слова. В их слова.
Голос Артёма, плоский, без эмоций, доносился из стены за диваном: «Анна, это не сейчас важно. Это — история. Понимаешь? Контекст.»
Её собственный голос, сдавленный и злой, отзывался из кухни: «Какой ещё контекст? Контекст того, что наша жизнь проходит мимо? Я устала быть хранителем твоего музея!»
Голоса не спорили. Они произносили реплики невпопад, не по порядку, словно кто-то перетасовал плёнку с их ссорами и теперь проигрывал случайные куски.
«Ты просто не хочешь ничего менять!» — кричала она из спальни.
«Я пытаюсь всё сохранить, чтобы было что поменять!» — его ответ доносился из ванной, с опозданием в три секунды.
Это было хуже, чем монстры. Это была психологическая пытка. Материализованный разлад. Анна зажала уши ладонями, но голоса просачивались внутрь, звучали прямо в костях черепа.
Она побежала в ванную — единственное место, где не было окон и, казалось, могла быть тишина. Включила свет. Зеркало над раковиной было запотевшим, будто кто-то только что принимал душ. Она провела по нему рукой, очистив полосу.
В зеркале отразилось не её лицо.
Это было лицо Артёма. Бледное, с тёмными кругами под глазами, с выражением такой глубокой, безмолвной боли, что у Анны перехватило дыхание. Его губы в отражении шевельнулись. И тихо, так тихо, что это было почти движением воздуха, а не звуком, прошептали:
«Почему ты не осталась?»
Анна вскрикнула (на этот раз звук получился) и отшатнулась, ударившись спиной о дверной косяк. Она протерла глаза, снова посмотрела в зеркало. Там была она. Одна. Запотевшее стекло, капли воды. Никого.
Она вышла, шатаясь. Её ноги сами понесли её обратно в гостиную, к его уголку. К тому месту у окна, где стоял его старый, потертый кресло-мешок и полка с книгами, которые он таскал из архива. Этого не должно было быть здесь, в этой квартире, но это было. Потому что её кошмар был о нём.
На импровизированном столе (ящик из-под оборудования, накрытый скатертью) лежали два предмета. Диктофон. Та же старая, советская «Весна-202», что была у Артёма в подвале. И рядом — открытка. Недорогая, с видом на Москву-реку. Она узнала её. Это была та самая открытка, которую она купила после одной из ссор, собираясь написать что-то примирительное… и так и не написала. Она лежала здесь, незаполненная.
Дрожащими руками Анна нажала на кнопку воспроизведения диктофона.
Раздалось лёгкое шипение, потом голоса. Их голоса. Они говорили о чём-то бытовом — о том, что надо купить новый фильтр для воды. Диалог был спокойным, усталым, обыденным. Но Анна сразу поняла, что это не настоящий разговор. Это была идеализированная версия. Та, какой она могла бы быть, если бы они оба не копили обиды.
И тогда, едва слышно, на фоне этой записи, возник другой звук. Сначала тихий шёпот, потом нарастающий гул. Тот самый голос из репродуктора в музее, голос системы. Он не говорил своих слов. Он вплетался в их диалог. Когда в записи Артём говорил: «Может, в субботу съездим за город?», фоновый шёпот нашептывал ему прямо в ухо: «Она откажется. Она всегда находит причину.» Когда она в записи отвечала: «Посмотрим, как работа», шёпот шипел ей: «Он опять будет копаться в своих бумагах. Он всегда выбирает их.»
Запись обрывалась на полуслове. На хриплом, недоговоренном звуке.
Анна выключила диктофон. Руки её тряслись, но в голове прояснилось. Это был ключ. Излом не придумал этот разлад. Он взял уже существующую, гниющую ткань их отношений, все их невысказанные претензии, взаимные подозрения, и усилил их. Он материализовал внутренний яд, который они оба годами в себе носили. Он превратил их молчаливую войну в архитектуру этого места.
И тогда она увидела Его.
В кресле-мешке, в углу, сидел силуэт. Не Артём. Сгусток теней, смутно напоминающий его позу, его очертания. В нём не было угрозы. В нём была пустота. Он просто сидел. Молчал. И это молчание было в тысячу раз страшнее любого обвинения. Это было молчание, которое стояло между ними все последние месяцы. Оно стало физическим объектом. И оно ждало.
Правило всплыло в памяти, прочитанное где-то в обрывке чужих мыслей: «Твоя вина — дверь.»
Её вина? Она всегда считала виноватым его. Его одержимость, его уход в прошлое. Но сейчас, глядя на этот немой, тёмный комок в кресле, она поняла. Её вина была в другом. В том, что она перестала пытаться. Перестала слушать. Предпочла обиду диалогу. Она так жаждала, чтобы он изменился, что забыла спросить — а что, если измениться нужно ей? Её дверь была заперта не его упрямством, а её собственным гордым, обиженным молчанием.
Анна сделала шаг к креслу. Потом ещё один. Она не обращалась к тени. Она обращалась к тому, что эта тень представляла. К их общему провалу.
— Я… я не осталась, — начала она, и голос её был тихим, но твёрдым. — Потому что мне было страшно. Страшно, что так будет всегда. Что ты выберешь мёртвые бумаги, а не живого меня. Что я навсегда останусь вторым планом в твоей жизни. И вместо того, чтобы сказать это… я ушла. Ушла, чтобы наказать тебя. И себя заодно.
Силуэт в кресле не шелохнулся. Но воздух вокруг стал чуть холоднее.
— А ещё… — она сглотнула ком в горле. — Мне было проще обвинять тебя. Чем признать, что я сама… что я тоже не знала, как нам быть вместе. Что я тоже сдалась. Я хотела, чтобы ты спас нас в одиночку. А когда не смог… я решила, что виноват только ты.
Она говорила не извинения. Она говорила правду. Ту самую, которую боялась признать даже перед собой. О своей доле ответственности. О своём страхе. О своей гордыне.
— Мы оба виноваты, — прошептала она. — Мы оба позволили этому… — она махнула рукой вокруг, — этому молчанию, этой пустоте вырасти между нами. Мы кормили её каждый день. Я — своей обидой. Ты — своим побегом в прошлое.
С каждым её словом силуэт в кресле становился прозрачнее. Он не исчезал агрессивно. Он просто терял плотность, как дым, медленно рассеивающийся в луче света.
На кухне чайник перестал кипеть. Гул в телевизоре стих. Шёпот из стен затих, оставив после себя звенящую, чистую тишину. В квартире больше не было той давящей, враждебной тяжести. Была просто… пустота. Грустная, но честная.
Анна подошла к столу и взяла в руки неотправленную открытку. На чистой стороне её почерк, которого там раньше не было, вывел одно слово: «ПРОСТИ». Не «прости меня». Просто «прости». Как приглашение. Как просьба. Как признание вины с обеих сторон.
Она сунула открытку в карман пальто. Это был её ключ. Не магический, а человеческий. Принятая ответственность.
Она посмотрела на дверь в прихожей. Та теперь была приоткрыта. Не настежь. Всего на пару сантиметров. Из щели лился не свет, а ровный, серый полумрак, знакомый по описаниям «пустого мира» и музея.
Она подошла, толкнула дверь. Та открылась бесшумно.
За дверью был не коридор подъезда. Это был длинный, бесконечный коридор с множеством других дверей по бокам. Стены были окрашены в тот же яблочно-зелёный цвет, но краска была свежей, яркой, неестественной. Пол устлан тем же скрипучим ламинатом. Это была не новая локация. Это было продолжение её квартиры, растянутое, размноженное, превращённое в лабиринт.
Анна шагнула за порог. Дверь за ней мягко закрылась, и на ней не оказалось ни номера, ни ручки. Только гладкая, зелёная поверхность.
Она стояла в тишине. А потом услышала. Слева, за одной из дверей — глухой, ритмичный стук, похожий на тиканье огромных часов или на удары молотка по камню. Справа, за другой — сдержанный, прерывистый плач женщины. Прямо перед ней, в конце коридора, доносился смутный, многоголосый шёпот, похожий на гул толпы на вокзале.
Её кошмар закончился. Но он был лишь одной комнатой в огромном доме сумасшествия. И другие комнаты были заняты.
Она не почувствовала облегчения. Она почувствовала леденящую решимость. И огромную, вселенскую печаль.
Она сжала в кармане открытку, ощущая шершавую поверхность бумаги. Потом глубоко вдохнула воздух этого странного места — он пах теперь не лавандой и болью, а пылью, озоном и холодным камнем.
— Ладно, Артём, — тихо сказала она пустому коридору. Голос её звучал устало, но без дрожи. — Похоже, наши кошмары где-то рядом. Надо тебя найти. Чтобы наконец-то… поговорить по-настоящему.
И она пошла вперёд, навстречу шёпоту из конца коридора, оставляя позади дверь в свою личную тишину, которая больше не была для неё тюрьмой, а стала просто тяжёлым, выстраданным уроком. Она шла не как жертва, а как человек, принявший свою тьму и теперь готовый идти сквозь чужую.
Продолжение следует...
ДОКУМЕНТ В-7/44
Классификация: СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО. ДЛЯ ОЗНАКОМЛЕНИЯ УРОВНЯ «ОМЕГА».
Дата: УДАЛЕНОУДАЛЕНО
Тема: Первичный анализ феномена «Излом» (усл. №1, зона «Лубянка»).
ТЕЗИСНО:
Аномалия не является физическим объектом в привычном понимании. Это локализованное изменение свойств реальности. Изменения носят не случайный, а нарративный характер. Внутри зоны доминирует логика, построенная вокруг центральной «травмы» места (в случае Излома №1 — коллективный страх наблюдения, доносы, исчезновения).Техника отказывает не из-за помех, а из-за несоблюдения локальных физических констант. Время, энтропия, причинность работают иначе. Выжившие контакты сообщают об «образах» — персонифицированных сущностях, атакующих посредством эксплуатации личных страхов и чувства вины субъекта. Гипотеза: эти сущности не являются независимыми. Они — инструменты или иммунный ответ самой аномалии. ГИПОТЕЗА ПРИОРИТЕТНАЯ: Излом обладает признаками разумности. Не человеческой. Скорее, разумности среды, способной к сканированию, адаптации и ассимиляции сознания. РЕКОМЕНДАЦИЯ: Отказ от термина «ликвидация». Переход к термину «карантин» и «изучение». Изломы могут быть не угрозой, а… данными. Непонятными, враждебными, но данными о чём-то, что лежит за пределами нашей реальности.
Подпись: УДАЛЕНОУДАЛЕНО, начальник отдела анализа аномальных явлений.
АУДИОДНЕВНИК АГЕНТА «МАРАТ», ДЕНЬ 14-й внутри Излома №3 («Три вокзала»).
Звуктяжёлогодыхания,приглушённыйфоновыйгул,похожийнаотдалённыйшумпоездовиплач.Звуктяжёлогодыхания,приглушённыйфоновыйгул,похожийнаотдалённыйшумпоездовиплач.
«…Записываю на автономный носитель. Основной канал мёртв. Команда… команды нет. Петров растворился в толпе «пассажиров» у билетных касс. Просто перестал меня видеть. Кричал ему — он смотрел сквозь меня. Потом его понесло потоком. Он сейчас там, среди них. Вечно куда-то спешит и никогда не уезжает.
Правила здесь… они как грани сумасшедшего алмаза. Одна: если видишь свои часы, показывающие не 04:10, а другое время — это не твои часы. Это её часы. Она следит. Вторая: не садись на скамейку, если на ней уже кто-то сидит, даже если она выглядит пустой. Ты сядешь… и уже не встанешь. Третья, самая важная: не пытайся помочь. Любой, кого ты видишь страдающим — это приманка. Его страдание — это клей. Он прилипнет к тебе, и ты начнёшь испытывать его боль, пока не станешь его частью.
Но есть и… закономерности. Я составил карту. Нет, не плана вокзала. Карту настроений. Есть зона «Паники» у платформ. Там воздух густой от крика, который нельзя услышать. Есть зона «Тоски» в зале ожидания — там холодно, и хочется плакать без причины. И есть «Эпицентр» — у расписания. Там… там время течёт вспять. Висит расписание 1978 года. И все «пассажиры» смотрят на него.
Я думаю, Изломы не просто поглощают. Они… калибруются. Используют нашу психику как эталон. Как слепок. Петров был холодным, прагматичным. Его забрали быстро. Я… я тоскую по дому. По дочери. И меня она гложет медленно, по крупицам. Как будто изучает.
Если это кто-то найдёт… Скажите моей жене… нет, не надо. Забудьте. Просто знайте: это не война. Это диагностика. А мы — подопытные кролики. Которые кричат от ужаса, когда скальпель касается мозга…»
Длиннаяпауза,звукпотираниялица.Длиннаяпауза,звукпотираниялица.
«Кажется, я вижу выход. На самом деле, я его не вижу. Но мне кажется. Это тоже правило. Если очень сильно захотеть выйти… он появится. Но это будет не выход. Это будет следующая комната. Более… персонализированная.
Заканчиваю запись. Батарея…»
Записьобрывается.Записьобрывается.
ПОЛЕВОЕ РУКОВОДСТВО «ВЕКТОР», ИЗВЛЕЧЕНИЕ ИЗ ГЛАВЫ «ПСИХОЛОГИЧЕСКАЯ УСТОЙЧИВОСТЬ».
Версия 2.1. Помечено: «УСТАРЕЛО. НЕ СООТВЕТСТВУЕТ РЕАЛЬНОСТИ АНОМАЛИЙ».
«…главная ошибка — считать внутренние образы, порождаемые Изломом, галлюцинациями. Это НЕ галлюцинации. Это интерфейс. Аномалия общается с вами на языке вашего же сознания. Ваша задача — не отгородиться (это невозможно), а распознать сбой в программе.
*1. Диссонанс памяти: Сущности могут использовать ваши точные воспоминания. Но они часто ошибаются в контексте или эмоциональной окраске. Ловите эти ошибки. Это ваш якорь.
*2. Физические аномалии: Обращайте внимание на несоответствия в физике среды (не падающие капли, не отбрасываемые тени, обратное течение жидкостей). Это указывает на слабое место в нарративе Излома, возможную точку давления.
*3. Правило «Трёх «НЕТ»: Если предложение, ситуация или путь кажутся очевидными, безопасными и ведущими к спасению — это НЕ так. Излом ведёт вас по пути наименьшего сопротивления к точке максимальной ассимиляции. Ищите путь, который вас пугает, вызывает отвращение или кажется абсолютно бессмысленным. Это, с высокой долей вероятности, и есть правильный вектор.
4. ВАЖНО: Не ищите «сердце» Излома. Ищите его границы. Где его история заканчивается? Где обрывается его боль? Там может быть щель…»
ПОСЛЕДНЯЯ ИЗВЕСТНАЯ ЗАПИСЬ, ИЗОЛИРОВАННЫЙ СЕРВЕР «ВЕКТОР-ОМЕГА».
Формат: Текстовый лог, автоматическая запись датчиков.
Метка: ПЕРЕД КАТАСТРОФОЙ. НЕ АНАЛИЗИРОВАТЬ БЕЗ КЛАССА «ОМЕГА».
[00:00] Система: Запуск протокола «Глубокое зондирование». Подключение к массиву датчиков в Изломах №1, №3, №7.
[00:05] Данные: Получен устойчивый сигнал. Не электромагнитный. Психоэмоциональный резонанс. Уровень «Скорбь/Вина».
[00:10] Анализ: Обнаружена **корреляция** между субъектами в разных Изломах. Субъект Лазарев А. (Излом №7) и субъект Соколова Л. (Излом №2) демонстрируют перекрёстные эхо-сигналы в зонах памяти, связанных с потерей значимого Другого.
[00:15] Гипотеза: Изломы не изолированы. Они соединены через **Низовую реальность** — субстрат, вероятно, состоящий из спрессованного человеческого бессознательного. Они обмениваются данными. Учатся.
[00:20] Система: Попытка калибровки. Подача тестового импульса (частоту: коллективная надежда на спасение, образ «маяка»).
[00:20:01] **ОТКЛИК.**
[00:20:02] Данные: Импульс не отражён. **Поглощён и преобразован.**
[00:20:03] Перевод сигнала: *«…не надо надежды… не светите сюда… вы нарушаете процесс…»*
[00:20:05] Система: Обнаружен ответный сигнал. Источник: **НЕ ОПРЕДЕЛЁН**. Глубина залегания: ниже всех известных Изломов. Условное обозначение: **«ОБЪЕКТ 0»**.
[00:20:10] Данные: Сигнал нарастает. Характер: невраждебный. **Любопытный**. Сканирующий.
[00:20:15] Перевод сигнала (фрагментарный): *«…интересные образцы… высокая сопротивляемость нарративу… потенциал для… калибровки окончательной…»*
[00:20:20] Система: АВАРИЯ. Обратная связь по всем каналам. Датчики в Изломах №1 и №3 выходят из строя. Массив данных подвергается… **перезаписи**.
[00:20:25] Последняя запись с камеры наблюдения Излома №7 (фрагмент): На экране, вместо изображения подвала, появляется **тень**. Человеческая, но искажённая. Она поворачивается к камере. Её лицо — это лицо агента «Марат» из последней аудиозаписи. Оно спокойно. Он говорит, но звука нет. Чтение по губам: *«Не боритесь. Это уже везде. Мы просто первые буквы в новом алфавите.»*
[00:20:30] Система: **КАТАСТРОФИЧЕСКИЙ СБОЙ**. Протокол изоляции не сработал. Сигнал «ОБЪЕКТ 0» просочился в центральный банк.
[00:20:35] Автоматическое сообщение: Активирован протокол «МОЛЧАНИЕ». Все внешние каналы отключены. Архив переводится в автономный режим.[00:20:40] Финальная запись лога: «КАЛИБРОВКА ЗАВЕРШЕНА. ПОДКЛЮЧЕНИЕ К НИЗОВОЙ РЕАЛЬНОСТИ УСТАНОВЛЕНО. ОЖИДАНИЕ ДАЛЬНЕЙШИХ ИНСТРУКЦИЙ. ВСЕ ТЕПЕРЬ ВНУТРИ. ВСЕ ТЕПЕРЬ ДАННЫЕ.»[00:20:41] СИСТЕМА ОФФЛАЙН.`
ПРИПИСКА НА ПОЛЯХ ПОСЛЕДНЕГО ОТЧЁТА, РУКОПИСНЫЙ ТЕКСТ, НЕРАСШИФРОВАННЫЙ ШИФР:
*«Они ошиблись. Это не окно в другую реальность. Это ЗЕРКАЛО. Глубокое, кривое, разбитое. Оно отражает не нас, а то, что мы подавляем. Весь наш коллективный страх, вину, ненависть, потерю. «Объект 0» — это не пришелец. Это наше отражение, смотрящее на нас из глубины. И ему не нравится то, что оно видит. Оно переписывает картинку. Начинает с фон, с декораций. Потом возьмётся за персонажей. А мы… мы всего лишь краска. Лазарев, Соколова, Игнатьева… они не жертвы. Они — КИСТИ. Ими кто-то рисует новый мир. Более… честный. Более… болезненный.*
Боже, я слышу, как стены шепчут моим голосом. Они учат меня моей же биографии. Я должен…»
(Далее текст обрывается, бумага разорвана.)
Продолжение следует...
Правило висело в воздухе, втоптанное в память жгучими буквами, будто выжженное раскалённой проволокой на внутренней стороне черепа: «Твой страх — компас. Твоя вина — дверь.»
Артём оторвал взгляд от гладкой, без единой щербинки, бетонной стены, занявшей место тоннеля. Это была не кладка — поверхность напоминала застывшую, зернистую пену, холодную и слегка влажную на ощупь, будто стену только что извлекли из глубин океана. Диктофон на столе был мёртв, его красный глазок-индикатор, ещё минуту назад полыхавший рубиновым огнём, теперь был чёрной, бездонной точкой. Стук из-за стены — тук... тук-тук... тук — больше не казался человеческим. Он приобрёл механическую, гипнотизирующую регулярность, словно огромный маятник невидимых часов отмерял такты в пустоте. Метроном сумасшествия.
Страх — компас. Его страх сейчас был не эмоцией, а физической субстанцией. Он сжимал желудок ледяным комом, сводил мышцы челюсти, заставлял кожу спины покрываться мурашками. Это был чистый, дистиллированный ужас перед обманом. Перед той сладкой, мимикрирующей ложью, что притворялась Анной. Перед мыслью, что настоящая Анна уже могла стать вечным экспонатом в какой-то галерее кошмаров, её живая суть растёрта в пигмент и размазана по холсту. Этот страх не просто тянул — он толкал его прочь от диспетчерской, прочь от того пути вниз, в сырую пасть, что предлагала подделка.
Вина — дверь. Его вина была не чувством, а архитектурой. Многослойной, как геологические пласты. Верхний, свежий слой — сегодняшняя размолвка в кафе, её уходящая спина. Глубже — месяцы тихого отдаления, когда он предпочитал общество мёртвых бумаг живому взгляду. Ещё глубже, в самом основании, — твёрдая, каменная порода осознания: а что, если он и правда не способен на что-то настоящее? Что если его стихия — это пыль архивов, а не тепло человеческой кожи? Эта вина была не дверью, которую можно открыть. Она была стеной. Глухой, монолитной, в которую он упирался лбом, чувствуя, как холод камня проникает в кости.
Он подошёл к стене, откуда бился этот мерзкий, приглашающий стук. Приложил ладонь. Бетон был не просто холодным. Он высасывал тепло из руки с ненасытной жадностью. Стук в ответ стал чуть громче, отчаяннее, будто существо по ту сторону почуяло живую плоть.
— Кто там? — его собственный голос прозвучал хрипло, разорвав давящую тишину, но тут же был ею поглощён, как камень, брошенный в густую смолу.
В ответ — лишь серия ударов: три быстрых, отрывистых, как выстрелы, один долгий, протяжный, будто скрежет. Потом пауза, наполненная звенящей пустотой. И снова. Бессмысленный ритм отчаяния, азбука Морзе сумасшедшего.
Артём отступил, потирая онемевшую ладонь. Его взгляд, скользнув по столу, зацепился не за диктофон, а за то, что лежало рядом. Тонкая, аккуратная кучка пепла. Не строительной пыли, а именно пепла — лёгкого, серебристо-серого, с едва уловимым запахом гари и чего-то сладковато-приторного, как сожжённые волосы. Он провёл пальцем по столу рядом — поверхность была чистой. Пепел лежал островком. Он сдул его осторожно.
Под пеплом, на поверхности старого дерева, будто выжженная раскалённой иглой или лучом концентрата тьмы, лежала схема. Не чертёж, а нечто органическое — переплетение линий, похожих на трещины на высохшей глине или на карту кровеносных сосудов какого-то чудовищного органа. В одном углу, угловатыми, спазматическими буквами: «Дисп. №3». В другом, округлыми, пульсирующими на вид очертаниями: «Шахта В-7». А от третьего угла, помеченного не крестиком, а крошечным, идеально круглым отверстием в дереве (сквозь него была видна древесная фактура следующего слоя), стрелка-зигзаг вела вверх. К надписи, выведенной каллиграфическим, почти красивым почерком: «Ур. 0». И ниже, более мелкими, нервными буквами: «Воздух. Свет. Обман. Не дыши глубже, чем надо.»
Карта. Не ловушки. Пищеварительного тракта. Крестик-отверстие был здесь, в этой комнате. Он был в эпицентре.
Он осмотрелся с новым, животным вниманием. Голые стены, на которых при косом свете теперь угадывались едва видимые, обширные разводы, как плесень или жировые пятна. Ржавые трубы, на которых капли конденсата застыли, не падая, образуя снизу идеальные, острые шипы из ржавчины. Стол. Диктофон. Ничего. Он встал на колени, заглянул под стол — обычный бетонный пол, шершавый, в пятнах.
И тут он заметил: одна из плиток под столом, та, что была прямо под отверстием на схеме, была не просто светлее. Она была другой. Её поверхность не была матовой. Она отражала свет лампочки едва уловимым, маслянистым блеском, будто покрыта тончайшей плёнкой воды или слизи. И её границы не были прямыми — они слегка плавились, сливаясь с соседними плитками, как воск.
Он отодвинул стол. Скрип был не металлическим, а влажным, чавкающим. Плитка-хамелеон была квадратом 50 на 50. Он надавил на один край — не поддавалась, была упругой, как резина. На другой — под пальцами ощутился лёгкий хруст, и плитка сдвинулась на миллиметр, испуская тихий вздох — шипящий выдох спёртого воздуха. Вставив ногти в щель (края были липкими и холодными), он поддел её. Плитка отошла не с глухим стуком, а с мягким, сочным хлюпом, будто оторвалась от чего-то живого. Открылся лаз. Не тёмный. Из него лился тот самый серый, безжизненный свет, что виделся в щели под стеной в проулке. И запах — не просто влажной земли и кирпича. Это была сложная смесь: запах мокрого асфальта после долгой засухи, озон после грозы, сладковатая вонь гниющих цветов и… подложка, тончайшая нота — запах пустых квартир, запертых на годы.
Мысль ударила, леденящая и ясная: а если это та самая «дверь вниз», куда звала ложная Анна? Если это не выход, а просто переход в следующий, более глубокий отдел желудка этого места?
Но стук из стены вдруг изменился. ТУК. ТУК. ТУК. Три чётких, раздельных, неотступных удара. Поток пауза. И снова: ТУК. ТУК. ТУК. Уже не отчаяние. Приказ. Или предупреждение. А потом — полная, абсолютная тишина. Та, что наступает после взрыва, оглушая больше, чем сам звук.
Тишина давила, входила в уши, заполняла череп. Она была живой и голодной.
Артём достал часы. Стрелки — 04:10. Он прижал к холодному стеклу жетон. Металл был не просто ледяным. Он был абсолютного нуля, выжигающим холодом, от которого кожа пальца на миг онемела. Ни вспышки, ни дрожи. Он перевернул жетон, посмотрел на стрелку, царапающую команду «ВНИЗ». «Вниз» — нашептывал жетон, голосом ложной Анны. «Вверх» — кричала карта, выжженная болью в дереве. «Тук. Тук. Тук» — стучала стена, последним аргументом.
Выбор. Не между плохим и хорошим. Между кошмаром знакомым и кошмаром неизвестным.
Он сделал его. Схватив диктофон (тяжёлый, угловатый, последний якорь в тонущем мире фактов), он спустил ноги в лаз. Ступеньки были не коваными, а костяными. Нет, не буквально — но материал, холодный и пористый, отдавал слоновой костью или отполированным временем известняком. Они были неровными, будто выгрызены в породе чьими-то терпеливыми когтями. Он начал подниматься. Вверх. Каждая ступенька отдавала в ступни слабым, неприятным вибрационным гулом, будто где-то глубоко под ними что-то огромное и медленное перекатывалось с боку на бок.
Подъём превратился в путешествие по внутренностям гигантского, спящего существа. Лестница вилась, петляла, то сужаясь до тесной, давящей трубы, где он полз, задевая спиной за свод, покрытый чем-то мягким и бархатистым, как плесень, то расширяясь в небольшие камеры. В одной камере со стен свисали сталактиты и сталагмиты из того же маслянистого, светящегося серым вещества, что было на «плитке». В другой — на полу лежали груды битого кирпича, но при ближайшем рассмотрении кирпичи были легче, чем должны были быть, и на сколах виднелась странная волокнистая структура. Воздух менялся: от спёртого и затхлого до ледяного, с резким металлическим привкусом крови на языке, а затем до запаха старой, пыльной библиотеки — знакомого и потому особенно жуткого.
Он не смотрел на часы. Боялся не их неподвижности. Боялся, что они пойдут.
И вот, после бесконечного подъёма, когда мышцы ног горели огнём, а в груди выл ветер паники, впереди появился не просто свет. Появился объём. Серый свет обрёл глубину, очертания. Он упёрся в решётку. Не чугунную и ржавую, а странного вида — будто сплетённую из толстых, чёрных, лакированных корней. Они были холодными и живыми на ощупь, слегка пульсирующими. Он навалился на них плечом — с глухим, органичным хрустом они разошлись, не сломавшись, а распустившись, как пальцы раскрывающейся руки.
Артём выбрался. И мир перевернулся.
Он был на улице. В Москве. Но это была Москва, увиденная глазами пришельца, который знает о городе лишь по беглым, искажённым снимкам и чужим кошмарам.
Небо. Его не было. Вернее, оно было, но не как пространство, а как объект. Плотный, низко нависающий купол цвета застывшего свинца, больной плоти и пепла. Ни просветов, ни градиентов. Однородная, удушающая масса. Оно не просто отсутствовало — оно подавляло. И свет исходил не от него, а отовсюду сразу. От стен домов, от асфальта, от самого воздуха. Бестелесный, рассеянный, не отбрасывающий теней. День и ночь умерли здесь, оставив после себя вечные, безвременные сумерки. Воздух был тяжёлым, густым, как сироп, и абсолютно безвкусным — ни холода, ни тепла, ни запахов города. Он был стерильным. Мёртвым.
И была Тишина. Не отсутствие звука. А его поглощение. Звуковая чёрная дыра. Он кашлянул — звук получился плоским, гулким, немедленно съеденным пространством, будто он кашлянул в вакуум, затянутый тканью. Ни гула машин (хотя они стояли вдоль тротуаров, застывшие, с тёмными стёклами), ни далёкого грохота метро, ни голосов, ни шелеста листьев (деревья были сухими, чёрными силуэтами, застывшими в неестественных, корчащихся позах). Не было даже ветра. Воздух стоял неподвижно, давящий и инертный.
Он стоял в узком, мощёном камнями переулке где-то в районе Китай-города. Знакомые старинные здания узнавались с трудом. Их фасады были правильными, но… сглаженными. Будто их отшлифовала гигантская наждачная бумага, сняв все детали, карнизы, лепнину. Окна были темны, но эта темнота была плотной, как чёрный войлок. В них не отражалось ничего — ни серого неба, ни его фигуры. Они были слепыми глазами.
Он сделал шаг. Скрип его подошвы по камню гулко отдался от стен, одинокий и чужой, как крик на другой планете. Ещё шаг. Ещё. Он вышел на небольшую площадь. И тогда он увидел население.
Люди. Их было много. Они стояли, сидели на лавочках (те тоже были сглажены, без деталей), медленно, неспешно перемещались. Но они не были людьми. Они были тенями. В прямом смысле. Их фигуры имели плотность и объём, но лишённые всякой текстуры. Они были вырезаны из самого этого серого света. Контуры размыты, колебались, как марево. Лица отсутствовали. На их месте были лишь слегка вогнутые или выпуклые бледные пятна, иногда мерцающие тусклым перламутром. Безликие.
Женщина у фонтана (чаша была пуста, заполнена комковатой серой массой, похожей на застывший цемент) вечно, раз в семь секунд, подносила размытую руку к месту, где должно было быть лицо, в жесте, напоминающем поправление несуществующей пряди. Мужчина в бесформенном подобии костюма замер у входа в кафе, его «рука» была поднята к дверной ручке. Он застывал, потом рука опускалась, он отходил на шаг ровно назад, поворачивался по оси и замирал снова. Бесконечная, бессмысленная петля немого кино.
Артём подошёл ближе, охваченный смесью ужаса и жгучего любопытства. Тень мужчины не реагировала. От неё исходил лёгкий холодок, как от открытого холодильника.
— Эй, — произнёс он. Его голос прозвучал неестественно громко, фальшиво, и тут же был поглощён.
Никакой реакции. Цикл продолжался.
Осторожно, кончиками пальцев, он протянул руку и коснулся «плеча» фигуры.
Контакт был кошмарным. Это не было прикосновением к телу или даже туману. Это было ощущение погружения пальцев во что-то вязкое, плотное и бесконечно холодное. Как густая, ледяная слизь, обладающая упругостью резины. В тот же миг тень вздрогнула всем своим силуэтом. Её размытые очертания задрожали, замигали с бешеной частотой, словно плохая голограмма. Из неё, не из «рта», а из всего объёма, вырвался звук — не крик, а всплеск чистого, неструктурированного шума. Какофония обрывков радиоэфира, шипения ленты, скрежета металла и — на долю секунды — обрывок детского плача. Звук был физически болезненным, вонзился в уши ледяными иглами.
Затем тень не исчезла. Она распалась. Не рассыпалась, а именно распалась на миллионы мельчайших, серых, медленно вращающихся пылинок, которые повисли в воздухе, образуя на миг призрачное облако. Потом, не спеша, они осели на брусчатку, превратившись в тонкий слой того же пепла, что был на столе в подвале.
На месте тени осталась лишь едва заметная тёмная, влажная отметина, похожая на пятно высохшей слизи. И чувство… чужой, острой вины. Не его. Чужой. Как будто он стёр не существо, а последнюю, еле теплящуюся мысль, последнюю несформулированную тоску какого-то забытого всеми сознания. В ушах зазвучал навязчивый, тихий шёпот, которого не было: «Я должен был… я не успел…»
Артём отпрянул, сердце молотом билось о рёбра, во рту пересохло. Он только что совершил акт насилия над реальностью. Убил призрак? Стер запись? Уничтожил чью-то застрявшую душу? Он не знал. Новое правило впилось в сознание когтями: НЕ ПРИКАСАТЬСЯ. ТЕНИ — ЭТО НЕ ФОН. ЭТО САМА ТКАНЬ ЭТОГО МЕСТА. И ОНА БОЛИТ.
Он посмотрел на свои часы, ища якоря. Стрелки — 04:10. Но теперь, в этом равномерном, без теневом свете, он увидел нечто, чего раньше не замечал. По самому ободку циферблата, крошечными, изящными, будто выгравированными лазером цифрами шла последовательность: 0410. 1530. 2117. 0900. 1845… Коды. Как на жетонах. Список. Или меню.
Жетон 0410 в кармане вдруг завибрировал. Не просто дрожь. Это была точная, направленная пульсация, отдававшаяся холодными толчками в бедро, словно крошечный моторчик. Он вытащил его. Металл оставался ледяным, но теперь от него исходила тонкая, почти невесомая вибрация, заставлявшая пальцы слегка неметь. Он повертел его. Вибрация усиливалась, переходя в лёгкое, упрямое тянущее ощущение, когда он поворачивался лицом к узкой, уходящей вглубь квартала улочке. Словно жетон был стрелкой на невидимых, натянутых по всему городу нитях.
Компас. Его страх был компасом. А жетон, похоже, был чувствительной стрелкой этого компаса, настроенной на частоту боли, на резонанс травмы. Он указывал туда, где болело сильнее всего. Туда, где, возможно, зияла другая рана.
Артём сунул жетон обратно, крепче сжал в руке диктофон (его углы впились в ладонь, боль была якорем) и пошёл по направлению, которое ему указывали. Он шёл, и город-призрак медленно раскрывал перед ним новые, немые ужасы.
На здании бывшего банка огромные электронные часы, обычно мелькавшие рекламой, показывали статичное 04:10. Цифры были не красными, а тёмно-багровыми, будто выжженными. На циферблате церкви Святого Георгия, под её знакомыми куполами, которые теперь казались сделанными из тусклого свинца, стрелки также замерли на 04:10. Все часы в этом районе, на каждой башне, на каждом фасаде, застыли на одном времени. На его времени. Город был не просто пуст. Он был застрявшим. И Артём был частью этого застревания.
Он свернул на Мясницкую. Здесь тени были плотнее, многочисленнее. Их безликие силуэты сновали туда-сюда по невидимым маршрутам, сталкивались, проходили друг сквозь друга, не обращая внимания, и продолжали путь. Это напоминало запись оживлённого перекрёстка, поставленную на зацикленное воспроизведение, но плёнка старая, кадры смазаны, а звук полностью выведен. Он прошёл сквозь толпу. Тени обтекали его, не замечая, но при каждом «столкновении» возникало ощущение ледяного, сухого сквозняка и слабого напряжения в воздухе, как перед разрядом статического электричества.
И тут, на перекрёстке, он увидел аномалию. Среди безликих, цикличных фигур была одна… другая. Тень ребёнка. Мелкая, дрожащая, с ещё более размытыми контурами. Она сидела на бордюре, поджав под себя «ножки», и её силуэт содрогался в немом, отчаянном рыдании. Цикл был длиннее — раз в десять секунд плечи вздрагивали, «голова» опускалась в «ладони», потом поднималась, и снова затишье. Звука не было, но поза, сама частота этого немого страдания, были понятны без слов.
И на асфальте, в пыли (но пыль здесь была не настоящей, а похожей на мелкий, серый пепел), рядом с тенью ребёнка лежал предмет. Не размытый, не часть фона. Чёткий, цветной, реальный. Детская кукла. Дешёвая, в грязном, некогда розовом платьице, с жёлтыми пластиковыми волосами. Одна её стеклянная глазница была треснута паутинкой, и через трещину сочилась тёмная, липкая субстанция, похожая на засохший сироп. Второй глаз смотрел в свинцовое небо, пусто и бездушно.
Это был знак. Первый чёткий, не абстрактный, узнаваемый объект из прошлой жизни, который он видел после подвала. Он не принадлежал этому месту. Он был инородным телом, как и сам Артём.
Сердце ёкнуло. Он подошёл, стараясь не касаться плачущей тени, преодолевая отвращение. Наклонился. Пластик куклы был холодным и липким, будто её только что вынули из холодильника, покрытого чем-то сладким. Он взял её.
В тот же миг тень ребёнка замерла. Цикл рыданий прервался. Она подняла свою безликую «голову». И хотя лица не было, Артём ощутил на себе взгляд. Сосредоточенный, вопрошающий, полный такой глубины тоски, от которой похолодела кровь. Этот взгляд был прикован не к нему, а к кукле в его руках.
Затем, очень медленно, тень подняла размытую «руку» и указала. Не на него. Не на куклу. А куда-то в сторону, за спину Артёма, вниз по Мясницкой, в сторону сгущавшейся вдали перспективы, ведущей к Лубянской площади.
Жест был недвусмысленным и полным такой безнадёжной мольбы, что у Артёма перехватило дыхание.
Потом тень снова сгорбилась, и цикл немого плача начался сначала.
Артём обернулся, следуя направлению указательного «пальца». И то, что он увидел в конце улицы, над крышами сглаженных домов, заставило его кровь превратиться в лёд.
Над массивным, мрачным зданием бывшего КГБ, там, где должна была быть просто крыша и небо, висело нечто. Не облако, не дыра. Это была Трещина. Вертикальная, длиной в десятки метров, с неровными, острыми, как разбитое стекло, краями. Она не была пустой. Она светилась изнутри глухим, багрово-чёрным светом. Тот самый свет, что пульсировал в жиле внутри его часов. Свет был густым, вязким, он не освещал, а заполнял разлом, переливаясь, как нефть под ультрафиолетом. От трещины вниз, к крыше здания и дальше, к земле, тянулись тончайшие, полупрозрачные нити-щупальца того же света. Они колыхались в недвижимом воздухе, словно подводные растения в стоячей воде. Они не просто висели. Они пульсировали в такт, который Артём вдруг почувствовал у себя в висках.
Это был не просто Излом. Это была рана на теле реальности. И она была живой.
Жетон в его кармане вздрогнул с такой силой, что чуть не выпрыгнул наружу. Часы на его запястье в тот же миг издали звук. Не тик. ЩЕЛЧОК. Громкий, чёткий, сухой, как перелом кости. Он прозвучал оглушительно в абсолютной тишине.
Артём взглянул на циферблат. Его сердце упало.
Стрелки сдвинулись. Всего на одну минутную отметку. Теперь они показывали 04:11.
Цена? Она пришла мгновенно. Острая, режущая пустота в голове. Не головная боль. А именно вырванный кусок. Как будто аккуратный ластик стёр чёткую, цветную картинку, оставив после себя белое, зияющее пятно. Он попытался вспомнить… цвет платья Анны в день их первой встречи у фонтана. Он помнил всё: жаркий день, брызги воды, её смущённую улыбку, когда она отряхивала капли с руки. Он помнил её лицо, звук её голоса. Но платье… Оно было. Оно точно было. Какого цвета? Синего? Нет… Красного? Было ли оно в цветочек? В полоску? В памяти был только ровный, белый шум, дыра, окаймлённая смутным чувством нежности и потери. Память не стёрлась — она была аккуратно изъята. Украдена. Оплата за одну минуту продвижения вперёд во времени этого проклятого места.
Так вот как это работает. Время здесь — не непрерывный поток. Это застывшая глыба. И сдвинуть её можно. Ценой себя. Ценой того, что делает тебя тобой.
Артём стоял, сжимая в одной руке липкую куклу, в другой — холодный диктофон. В кармане жетон вибрировал, тянул его к багровой трещине, нависшей над Лубянкой. В ушах звенела тишина, а в голове зияла свежая, кровоточащая пустота.
Его страх был компасом, указывающим на самый тёмный угол его души. Его вина была дверью, за которой ждало лишь саморазрушение. А где-то там, в этом городе-призраке, залитом светом без источника, среди немых теней и пульсирующих ран в небесах, возможно, была она. Настоящая. Застрявшая в своём кошмаре. И если, чтобы найти её, нужно было по одному кусочку терять себя, стирать картину их общей жизни… он, кажется, был готов начать этот страшный, необратимый торг.
Сжав куклу так, что треснула стеклянная глазница, он сделал шаг вперёд. Навстречу багровому свету. Навстречу тишине, что была громче любого крика. Навстречу себе, которого ему предстояло потерять, чтобы, возможно, найти её.
Его тень, которую не отбрасывал никакой свет, поплелась за ним, длинная и бесплотная, по камням мёртвого города.
Продолжение следует...
Серверная коморка Димы пахла пылью, перегретым кремнием и дешёвой лапшой «Доширак». Воздух был густым, неподвижным, выцеженным системой вентиляции, которую никто не чинил с прошлой зимы. Четыре стойки с мигающими лампочками мерцали в полумраке, словно медленно дышали. Главное украшение комнаты — панель из девяти мониторов, показывающих камеры наблюдения НИИ «Вектор».
Дмитрий «Димка» Соловьёв, младший специалист по системному администрированию и по совместительству единственный обитатель этого подземелья, втягивал последние пряди лапши из пластикового стаканчика. На экранах царила ночная скука. Коридор 4-го этажа — пусто. Лаборатория №3 — пусто, только мигает аварийная лампа над вытяжкой. Холл главного корпуса — пусто. Архив — особенно пусто.
Его работа была простой: следить, чтобы «железо» не глючило, и делать вид, что он занят, когда мимо проходило начальство. А ночью… Ночью он становился невидимым богом этого микромира. Интернета здесь не было — запрещено протоколом безопасности. Зато были камеры. Десятки глаз, расставленных по всему институту. И Димка знал их все. Он знал, что охранник Володя в три ночи всегда засыпает у поста №2. Что учёный Петрович из отдела аномалий (так они себя называли) каждую ночь в 01:30 приходил в столовую пить чай с коньяком из фляжки. Что секретарша Маша из административного корпуса иногда задерживалась с молодым лаборантом Костей в подсобке на втором этаже.
Он наблюдал. Это было его развлечение, его власть. Он, никем не замечаемый сисадмин-полуночник, знал все маленькие тайны этого закрытого мира. Он даже кое-что знал о работе «Вектора». Видел, как ночью в подземный ангар завозили что-то упакованное в чёрные чехлы, слышал обрывки разговоров по случайно не выключенному каналу связи: «…синхронизация хронометров… точка разлома… субъект не вернулся…» Но это было неинтересно. Страшные сказки для умников. Ему было куда интереснее следить за жизнью.
00:47. Он переключил вид на камеру в длинном коридоре на минус первом этаже. Там всегда было пусто. И сейчас было пусто. Он уже хотел переключиться дальше, как на краю кадра, у самой стены, заметил движение. Тень? Нет, не тень от чего-то. Самостоятельная тень. Она быстро, плавно проскользнула за угол и исчезла. Димка нахмурился.
«Опять матрицы глючат. Или крыса», — пробормотал он, делая пометку в электронном логе: *«Камера B-04. Помехи. Возможен сбой датчика движения. Проверить утром.»*
Он не испугался. Он раздражённо вздохнул. Лишняя работа.
01:15. Он листал камеры, попивая холодный энергетик. Столовая. За одним из столов сидел знакомый физик, Андрей, и ел суп из термоса. Димка ухмыльнулся. «Опять жена навернула, бедолага». Он наблюдал за ним секунд десять. Всё как обычно: ест, смотрит в телефон. Димка переключился на камеру в архиве — проверить, не упала ли ещё одна папка с тех пор, как он в прошлый раз слышал стук. В архиве было тихо. Он вернулся к столовой.
На экране Андрей всё ещё ел. Но теперь его термос стоял закрытым рядом. Тарелка перед ним была пустой. Блестела чисто вылизанным дном. Но рука Андрея с ложкой продолжала механически, раз в две секунды, подноситься ко рту. Губы смыкались над пустотой, челюсть двигалась. Глаза были устремлены в одну точку на столе. Димка замер. Что за…
Он увеличил изображение. Да, тарелка пуста. Но движение — идеально повторяющееся, как метроном.
В этот момент сзади, из темноты серверной, раздался тихий скрип. Как будто кто-то наступил на старый линолеум.
Димка резко обернулся, сердце ёкнуло. За ним были только стойки с оборудованием, полумрак и груда пустых банок. Никого.
«Крыса, блин, точно», — прошипел он, но голос дрогнул. Он медленно повернулся обратно к мониторам.
На камере в столовой Андрей стоял. Не сидел. Стоял прямо перед камерой, упираясь лицом в объектив. Его рот был растянут в широкой, неестественной улыбке. Не весёлой. Злой. Шутовской. Глаза были широко раскрыты, в них читалось не безумие, а какая-то пустая, механическая радость. Он смотрел прямо в камеру. Прямо в Димку.
Лёд прошел по спине. Димка отшатнулся от экрана. Его рука потянулась к рации.
«Пост два, пост два, это Соловьёв в серверной. Андрей, что ты там делаешь? Ты в порядке?»
Молчание. Только лёгкий шум эфира. На экране Андрей не шелохнулся, его улыбка казалась ещё шире.
«Андрей, блять, отвечай!»
Внезапно на рации раздался звук. Не голос. Хриплый, цифровой смех, растянутый и искажённый, словно пропущенный через дешёвый синтезатор. И тут же рация вырубилась, светодиод погас.
Димка швырнул её на стол. Он лихорадочно начал переключать камеры. Лаборатория №3: пусто. Коридор 4-го этажа: пусто. Холл: пусто. Подсобка второго этажа: пусто. Он выдохнул. Может, глюк? Массовый сбой? Галлюцинация от недосыпа?
Он переключился на камеру у входа в свой подвал. И обомлел.
Прямо перед камерой, вплотную к объективу, стоял охранник Володя. Не спал. Стоял по стойке смирно, лицо — каменная маска. И он тоже смотрел прямо в камеру. Его глаза были остекленевшими, пустыми. Ни страха, ни злости. Просто… наблюдение.
Димка щёлкнул на соседнюю камеру, чтобы увидеть Володю сбоку. На той камере коридор был пуст. Он вернулся на первую — Володя исчез. Бесшумно, за секунду.
Паника, острая и липкая, начала заполнять грудь. Он проверил логи доступа по своему терминалу. Андрей не был сегодня в институте — у него больничный. Володя должен был дежурить на посту №1, а не у его двери.
«Чё творится…» — прошептал Димка. Его пальцы сами потянулись к панели, листая камеры снова, быстрее.
Камера в коридоре третьего этажа: уборщица Галина Ивановна замерла с шваброй в руке, её голова повёрнута к камере.
Камера в лаборатории №7: молодой лаборант Костя стоял спиной, но его отражение в стеклянной перегородке смотрело прямо на Димку и медленно поднимало палец к губам в жесте «тише».
Камера в лифте: внутри, спиной к двери, стоял Петрович. Он не двигался, но на polished стали двери его отражение улыбалось той же шутовской, злой улыбкой, что и Андрей.
На каждой камере, где должен был быть человек, они были. И все они замерли. И все они смотрели в объективы. Десятки глаз. Уставились на него. Сквозь стены, через этажи. Они видели его. Они знали, где он.
«Нет… нет-нет-нет…» — Димка зажмурился, тряся головой. Когда он открыл глаза, на главном мониторе, который обычно показывал схему здания, было другое изображение. Это была детская фотография. Его фотография. Ему лет шесть, он в парке, держит воздушный шарик. Фотография лежала в его кошельке во внутреннем кармане. Её никто не мог здесь увидеть.
Из колонок, тихо, словно из далёкой комнаты, донёсся голос. Женский. Голос его матери, записанный из прошлого: «Дима, хватит в компьютере сидеть! Тебе бы на людей посмотреть! А то вырастешь — никто тебя замечать не будет! Как пустое место!»
Он вскочил, отбросив кресло. Его дыхание стало частым, прерывистым. Он посмотрел на камеру, которая висела в углу его же серверной. Он лично залепил её жвачкой полгода назад, когда устал от мысли, что и за ним могут следить. На мониторе, который должен был показывать эту камеру, был чёрный экран с надписью «NO SIGNAL».
Но сейчас на этом мониторе было изображение. Чёткое. Он видел свою серверную с того самого угла. Видел свой затылок, свою спину, сгорбленную над панелью. Видел, как он сам, на экране, оборачивается и смотрит прямо в камеру. Прямо на себя в реальности.
Он медленно, будто против воли, повернул голову и посмотрел на тот угол, где висела камера. Там была только серая стена и комок засохшей жвачки. Никакой камеры. Но на экране он видел… себя. И этот «он» на экране поднял руку и поманил его пальцем. Подойди ближе.
Внезапно все мониторы разом погасли. Комнату поглотила тьма, нарушаемая только тусклыми светодиодами на стойках. Димка замер, прислушиваясь к стуку своего сердца. Потом мониторы вспыхнули снова. На всех девяти экранах было одно и то же изображение: пустая серверная. Его кресло. И в кресле сидел он. Со спины. Знакомая затылок, знакомые плечи.
Сидевший в кресле на экране начал медленно, очень медленно поворачиваться. Плечо, профиль… Димка в реальности не мог пошевелиться, он смотрел, заворожённый ужасом. Он видел на экране своё собственное лицо. Но это было не его лицо. Оно было спокойным, пустым, как у Володи или Андрея. И на этом лице медленно, мучительно, растягивалась та самая шутовская, злая улыбка. Улыбка внимания. Улыбка того, кого наконец-то заметили.
В этот момент дверь в серверную бесшумно отворилась. Не с хлопком, не со скрипом. Просто распахнулась, будто её никогда и не закрывали. В проёме было темно. Ничего не было видно.
Но Димка услышал. Шаги. Негромкие, мерные, чьи-то тяжёлые шаги в коридоре. Они приближались. Не спеша. Уверенно.
Это было последней каплей. Инстинкт самосохранения, долго спавший под наслоениями скуки и цинизма, взорвался в нём адреналиновой вспышкой. Он рванулся от панели. Его взгляд упал на стол, на флешку в форме черепа, воткнутую в USB-хаб. На ней были старые логи «Вектора», которые он тайком скопировал из любопытства месяц назад. Данные об «аномалиях», которые он тогда счёл бредом. Теперь это могло быть единственной уликой, единственным ключом к пониманию того, что происходит.
Он выдернул флешку, сунул её в карман джинсов. Шаги за дверью стали громче. Они были уже совсем близко.
Димка бросил взгляд на мониторы. На всех экранах теперь было одно: его пустое кресло в серверной, а в дверном проёме — тёмный силуэт, лишь угадываемый на фоне коридора. Силуэт смотрел в комнату. Смотрел на то место, где он стоял.
Больше не было времени думать. Димка глубоко вдохнул, схватил со стола тяжёлый монтажный фонарь (единственное подобие оружия) и рванулся не к главной двери, откуда доносились шаги, а к вентиляционной решётке в дальнем углу. Он давно знал, что её крепления расшатаны. Он — невидимый наблюдатель — знал все пути в этом здании, даже те, о которых не подозревала охрана.
С грохотом, который показался ему невероятно громким, он сорвал решётку. За ней зиял чёрный, узкий туннель. Пахло сыростью и металлом. Сзади шаги замерли прямо за порогом его комнаты.
Не оглядываясь, Димка вполз в туннель и пополз вперёд, в непроглядную темноту, нащупывая путь холодными, дрожащими руками. У него в кармане была флешка с бредом учёных. В голове — десятки пар глаз, смотревших с мониторов. И одна мысль, ясная и жестокая: надо выбираться. Надо добраться до выхода. Пока это место не обратило на него всего своего внимания.
За ним, в серверной, на мониторах, пустое кресло медленно повернулось обратно, к панели управления. А тёмный силуэт в дверном проёме сделал шаг вперёд, растворяясь в тенях комнаты, которую больше некому было охранять.
Продолжение следует...
Кафе осталось позади, а вместе с ним — не просто вечер, а целая эпоха. Анна вышла на улицу, и осенний ветер, резкий и колючий, обжёг ей лицо, словно пытаясь стереть следы недавних слов. «Ты живёшь в прошлом, Артём». Сказала и ушла. Поставила точку. Тяжёлую, жирную, как мазок чёрной краски на чистом холсте.
Она шла, не разбирая дороги, позволив ногам нести себя куда угодно. Мысли путались, налезали друг на друга, как грубые штрихи угля: его упрямое, замкнутое лицо за стопками бумаг; пыльные папки, которые он ласкал, как детей; его бесконечные, тихие монологи о «памяти места» и «духе архивов». И её собственное одиночество, которое росло в этой квартире, как тихая, ядовитая плесень, питаясь молчаливыми ужинами и ночами, проведёнными врозь — он в кабинете, она у телевизора.
И тут, словно ответ на невысказанную мольбу о побеге, она вспомнила. Неделю назад, пытаясь достучаться, он показывал ей на планшете какую-то старую фотографию интерьера музея. «Смотри, какая странная деталь, — ты только посмотри, как изменилось изображение на этом портрете между съёмками 1978 и 1982 года. Как будто тень сместилась. Или выражение лица». Она тогда кивала, думая о срочном отчёте, не слушала. А сейчас мысль о тишине музейных залов, об их прохладной, торжественной отстранённости, показалась вдруг невероятно притягательной. Хотя бы ненадолго. Хотя бы чтобы оказаться в месте, где все крики и претензии заперты под стеклом, в рамках, и от них исходит лишь эстетическое, безопасное напряжение.
Галерея была уже на пороге закрытия. Массивные дубовые двери с бронзовыми ручками ещё зияли, словно чёрный рот. Охранник на входе — мужчина лет пятидесяти, с усталым, но добродушным лицом и аккуратной формой — кивком разрешил ей пройти, заметив её растерянный вид.
— У нас пятнадцать минут до закрытия, — предупредил он голосом, привычным к тишине. — Осмотрите что-нибудь из ближних залов.
— Спасибо, я ненадолго, — пробормотала Анна, и её голос прозвучал хрупко, как стекло.
В вестибюле, с его высоким мраморным полом и эхом шагов, ей встретилась девушка-сотрудница — юная, с озабоченным лицом и беспорядочным пучком волос. Она почти наткнулась на Анну.
— Извините, вы не видели Сергея? Охранника? — спросила она, не глядя Анне в глаза, её взгляд метался по углам.
— Он… на входе, — ответила Анна, не понимая тревоги в её голосе.
— А, простите, приняла вас за коллегу, — девушка, не представившись, кивнула и почти побежала вглубь залов, её шаги быстро растворились в гулкой тишине.
Анна осталась одна. Тишина, которую она искала, обрушилась на неё всей своей физической тяжестью. Она была не мирной, а напряжённой, как струна перед щипком. Она прошла в первый же зал — русский авангард. Пространство, залитое мягким, скупым светом софитов. Её взгляд машинально скользнул по «Чёрному квадрату» Малевича. На секунду, всего на долю секунды, ей показалось, что внутри этого абсолютного чёрного поля что-то шевельнулось. Не на поверхности. Глубоко внутри, как рыба в тёмной воде. «Нервы», — отрезала она себе мыслью, резко отводя глаза. — «Совсем свихнулась на почве расставания».
Она хотела повернуть назад, уйти, но заметила указатель «Выход через зал №7». Решила пройти насквозь, сделать круг и выйти — простой, понятный маршрут. Зал №7 оказался залом больших парадных полотен XVIII века. И тут, между одним шагом и другим, она почувствовала это.
Воздух изменился. Он стал гуще, тяжелее, словным его насытили мелкой, невидимой пылью. Свет от софитов померк, потускнел, будто лампы покрылись слоем пепла. Она обернулась к арке, через которую вошла. Входная арка была затянута густой, молочно-белой пеленой, непроницаемой, как стена тумана. Не дым, не пар — именно пелена, мерцающая слабым внутренним светом.
Сердце ёкнуло, упав куда-то в ледяную пустоту. Она судорожно вытащила телефон — «Нет сети». Часы на экране показывали 04:10. Она взглянула на наручные часы — стрелки также застыли на 04:10. Время остановилось.
И тут она услышала шаги. Твёрдые, ритмичные, по паркету. Обрадовалась, обернулась на звук. Из соседнего зала вышел тот самый охранник — Сергей. С ним была та самая девушка-сотрудница. Они шли, не глядя по сторонам, их лица были застывшими масками, лишёнными выражения. Они шли прямо к молочной пелене и, не замедляя шага, вошли в неё. Пелена не расступилась — они растворились в ней, как две капли в воде, не оставив ряби.
— Стойте! — крикнула Анна, и её голос, такой громкий и резкий в тишине, был поглощён абсолютной, наступившей тишиной, которая пришла следом. Шагов не стало. Эха не было. Был только стук её собственного сердца в ушах.
И тогда картины начали меняться.
Это происходило не мгновенно. Это было похоже на медленное проявление фотографии в проявителе. На огромном портрете неизвестной дамы в синем платье работы Боровиковского цвет платья начал медленно, от краёв к центру, перетекать из нежно-голубого в густой, тёмно-багровый, цвет запёкшейся крови. Краска не менялась — она словно истекала изнутри холста. На пейзаже Шишкина, изображавшем солнечную поляну, между соснами стали проступать бледные, вытянутые, нечеловеческие лица, вплетённые в структуру коры и хвои, их пустые глазницы смотрели на неё.
Анна зажмурилась, прижала ладони к глазам. «Это не происходит. Это истерика. Сейчас открою глаза, и всё будет на месте».
Но когда она открыла их, изменения продолжились. Натюрморт с фруктами — яблоки начали сморщиваться, покрываясь тёмными пятнами гнили прямо на её глазах. Стеклянный бокал на картине дал трещину, и из трещины сочилась тёмная жидкость.
Из репродуктора, вмонтированного в лепнину потолка, послышался голос. Ласковый, безличный, знакомый до мурашек. Голос старого смотрителя, Фёдора Игнатьевича, который водил экскурсии, когда она была школьницей. Он умер от инсульта два года назад.
— Анна Игоревна, — произнёс голос, и в его искусственной теплоте не было ничего человеческого, только холодная точность симуляции. — Мы так рады, что вы остались на нашу вечную экспозицию. Ваш портрет уже почти готов. Не хотели бы взглянуть?
Она отшатнулась, спина ударилась о постамент с бюстом. Её взгляд метнулся по залу и наткнулся на него. В центре зала, где минуту назад ничего не было, стоял мольберт. На нём — холст, покрытый чёрным бархатным покрывалом. Она не хотела подходить. Но ноги сами понесли её, будто на невидимых нитях.
Она стояла перед ним, дрожа. Пальцы, против её воли, потянулись к покрывалу и дёрнули его.
Под ним оказался портрет. Написанный в реалистичной, почти фотореалистичной манере. На нём был Артём. Он лежал на паркете, в том самом сером пиджаке, в котором она видела его сегодня. Его глаза были закрыты, лицо — бледное, восковое. На шее — тонкий, сине-багровый синяк в форме отпечатков пальцев.А возле стены стоял до боли знакомый силуэт, в очень знакомом пальто.
Ужас, острый и немой, вырвался из её горла беззвучным воплем. Она отпрянула, споткнулась, упала на колени. Это был не просто рисунок. Это было предсказание. Или угроза.
В этот момент её пальцы нащупали в кармане телефон. Последняя соломинка. Слепая, истерическая надежда. Она вытащила его, дрожащими руками набрала номер Артёма. И когда в трубке, сквозь абсолютную тишину этого места, послышались гудки, её охватила волна такого дикого, неконтролируемого облегчения, что она чуть не закричала снова.
— Алло? Алло, Артём! — закричала она в трубку, сжимая её так, что пластик трещал. — Боже, ты жив! Я... не знаю, где я... тут картины... всё живое, всё смотрит! Они меняются!
Она говорила, захлёбываясь, не давая ему вставить слово, выплёскивая наружу весь кошмар. И в этот момент увидела, как портрет Артёма на мольберте шевельнулся. Не ожил — изображение на холсте изменилось. Нарисованный Артём медленно повернул голову и открыл глаза. Глаза были мёртвыми, стеклянными, но они смотрели прямо на неё.
— Я видела тебя... на одной из них... ты был... со мной… о Боже... — она захлёбывалась слезами, глядя на эти нарисованные, пустые глаза. — Артём, слушай! ТА, что с тобой сейчас... ЭТО НЕ Я! Слышишь? ОНА НЕ Я! Она... она знает то, чего не должна! Не вери...
Связь прервалась. Не со щелчком, а с тихим вздохом, доносящимся как из трубки, так и из репродуктора под потолком.
Анна опустила руку с мёртвым телефоном. Она сидела на холодном паркете, перед страшным портретом, беззвучно рыдая, трясясь в немой истерике. Она была в ловушке. В чужом, бездушном кошмаре, сшитом из искусства и безумия. А где-то там, в другом измерении этого же ада, с её Артёмом была её копия. Идеальная, покорная, говорящая то, что он хочет услышать. И эта мысль была страшнее любого призрака.
Её взгляд, затуманенный слезами, упал на пол рядом с мольбертом. Там, среди пыли и упавшей кисти (кто её уронил?), лежал маленький, блестящий предмет. Брелок — смешной кролик с оторванным ухом, болтавшийся когда-то на её ключах. Тот самый, который Артём подарил ей на их первую годовщину, который она считала утерянным полгода назад, сорвавшись в метро.
Она потянулась, взяла его. Металл был тёплым, будто только что лежал в чьей-то ладони. В её ладони.
И в этот момент портрет Артёма на холсте снова дрогнул. Краски поплыли, смешались, и вместо его лица проступило другое изображение, наложенное, как два кадра на одной плёнке: знакомая дверь. Дверь в их старую квартиру в Хамовниках. Та самая, которую они вместе красили в яблочно-зелёный цвет, о который он всё время пачкал рукава. Дверь была приоткрыта. Из щели лился тёплый, желтый свет домашней лампы.
Из репродуктора под потолком снова зазвучал голос Фёдора Игнатьевича, но теперь в его интонации была едва уловимая, ядовитая насмешка:
«Анна Игоревна. Вы задержались на чужой выставке. Вас ждут дома. Ваш персональный вернисаж ещё в процессе. Дверь открыта. Возвращайтесь. Обсудите всё, наконец, как взрослые люди.»
Дверь на картине медленно, со скрипом старых петель, отворилась чуть шире. За ней была не нарисованная глубина, а самая настоящая тьма коридора, пахнущая старой краской, лавандовым кондиционером (какой она всегда покупала для белья) и чем-то ещё… горьким, как невысказанные упрёки и тихие ночные обиды.
Анна встала. Колени дрожали. Страх сдавливал горло, но вместе с ним пришло странное, леденящее принятие. Это был её кошмар. Её боль. Её невысказанные претензии, её чувство вины за то, что не дотянула, не поняла, не спасла. Здесь, в музее, она была случайным гостем, посторонним предметом. А там… там было место, где всё началось. Где их любовь начала тихо и незаметно умирать, превращаясь в привычку, а потом — в тихую ненависть.
Она сжала в руке тёплый брелок-кролика, последний подарок от живого Артёма, сделала шаг вперёд и переступила раму картины, словно шагнула со сцены в зрительный зал собственной жизни.
Темнота приняла её мягко, но недружелюбно. Она прошла несколько шагов в абсолютной, контрастной после музейной тишины тишине дома — той особой тишине, что полна невысказанных слов. Под ногами был не паркет, а скрипучий ламинат их прихожей. Воздух стал плотным, настоянным на воспоминаниях — запахе его одеколона, её чая, пыли на книжных полках.
Впереди, в конце длинного, тёмного коридора, горел свет на кухне. И силуэт, очень похожий на Артёма, сидел за столом, склонившись над развёрнутой газетой или книгой. Освещённый сзади, он был лишь тёмным силуэтом.
Но она знала — это не он. Это была ловушка. Её личная ловушка, отлитая из её же страхов и обид. «Вечный Разговор», который они так и не закончили, который теперь будет длиться до скончания её рассудка.
Анна глубоко, прерывисто вдохнула запах своего прошлого, смешанный с запахом страха, и пошла на свет. Навстречу самой себе, которую ей теперь предстояло встретить — или уничтожить.
Продолжение следует...
Ссылки на предыдущие главы:
Тишина после диктофона была не отсутствием звука, а его мутацией. Она не была пустой — она была густой, вязкой, словно воздух превратился в тяжёлое, прозрачное желе. Каждый его шаг отдавался не эхом, а глухим, утробным бульканьем, будто он шёл по дну гигантского аквариума, наполненного мутной водой. Артём двигался по бесконечному туннелю, сжимая в потной ладони часы, которые стали холоднее льда. Правило «Твой страх — компас. Твоя вина — дверь» пульсировало в висках навязчивым ритмом. Его страх был точечным, как лазер: Анна, запертая в чужом кошмаре, разлагающаяся на пигменты. А его вина… Его вина была сложной молекулой, каждый атом которой был упущенным шансом, невысказанным словом, взглядом, отведённым в сторону. И эта вина звала его, но не как спасителя — как соучастника.
Воздух начал меняться постепенно. Резкий запах озона и ржавчины, въевшийся в лёгкие, стал отступать, словно его вытесняла другая субстанция. Сквозь металлический дух пробивался сначала намёк, потом отчётливая нота: сладковатый, терпкий, цветочный аромат. Её парфюм. «Красная Москва». Яркий, почти вульгарный в своей стойкости, неуместно живой в этом сером подземелье, полном смерти и статики. Он не просто витал в воздухе — он тянулся нитью, ощутимой, как паутина. Компас обрёл запах. И этот запах вёл его, обещая и пугая одновременно.
Он свернул за очередной поворот туннеля (стены здесь были не из бетона, а из какого-то тёмного, отполированного временем и влагой камня, в котором угадывались окаменевшие прожилки, похожие на нервные волокна) и увидел свет. Не тусклый свет одинокой лампочки, а тёплый, желтоватый поток, лившийся из-под тяжелой, обитой старым дерматином двери. На двери висела потёртая табличка с потрескавшейся эмалью: «Диспетчерская №3. Вход воспрещён». Запах духов здесь был почти осязаемым, обволакивающим, как шаль.
Сердце Артёма, уже привыкшее бешено колотиться, на секунду замерло, захлёстнутое волной слепой, идиотской надежды. А вдруг? А вдруг чудо? Разум кричал о ловушке, но ноги уже несли его вперёд. Он толкнул дверь — та подалась бесшумно, словно её только что смазали.
Комната была царством старой, советской аппаратуры. На стеллажах, покрытых пылью и паутиной особой, липкой густоты, громоздились пульты с потускневшими тумблерами, мерцающие экраны осциллографов, показывающие ровную, мёртвую линию. Воздух гудел едва слышным низкочастотным гудением — звуком спящей электроники. И у единственного чистого стола, спиной к нему, сидела женщина. Та самая, до боли знакомая стрижка каре, то самое серое пальто, которое он подарил ей прошлой осенью.
— Анна? — его голос сорвался на шёпот, предательски дрогнув.
Она обернулась. И это была она. До последней веснушки у виска, до едва заметной родинки над губой. Настоящая. Но… слишком настоящая. Как высококачественная голограмма. В её глазах не было привычной усталости после смены, ни намёка на ту нервную раздражённость, что копилась в последние месяцы. Была лишь глубокая, бездонная печаль, спокойная и неестественная, как у монахини на старинной иконе. Слишком умиротворённая для этого ада.
— Артём, — она произнесла его имя с лёгким, едва уловимым удивлением, будто ждала кого-то другого, но была и не против его видеть. — Ты нашёл меня.
Он замер на пороге, ноги стали ватными. Она встала — её движения были плавными, бесшумными, почти воздушными, лишёнными обычной, чуть резковатой энергии. Она сделала шаг навстречу.
— Я… я думал, ты… — он не мог выговорить «погибла», «исчезла». Слова застревали в горле комом.
— Я тоже здесь оказалась. Не знаю как, — её голос был её голосом, но… отполированным. В нём не было дрожи, не было того сдавленного надлома, который должен быть у человека, только что вырвавшегося из челюстей безумия. Он был ровным, гладким, как поверхность лесного озера в полный штиль. — Мы поссорились, да? В кафе. Я сказала тебе ужасные вещи. Я… я не думала.
Он кивнул, сглотнув ком. Она помнила. Значит, это правда. Значит…
— Я не думала, что мы увидимся снова, — она опустила глаза. И в этот самый момент свет лампы под зелёным абажуром над столом дрогнул. Не мигнул, а именно дрогнул, как будто кто-то с другого конца провода слегка качнул источник. И Артём увидел: её тень на стене, заваленной схемами, не моргнула вместе с ней. Она оставалась абсолютно неподвижной, застыв в положении «стоя», хотя сама Анна опустила голову. Игра света, — отчаянно выстрелила мысль. Галлюцинации. Нервы. Недостаток кислорода. Всё, что угодно, только не это.
— Ничего, — прошептал он, сам делая шаг вперёд, предавая собственный инстинкт. — Главное, что ты жива. Мы вместе. Мы выберемся.
— Конечно, выберемся, — она подняла на него глаза и улыбнулась. Улыбка была красивой, тёплой, но… шаблонной. Как у актрисы в дешёвом сериале, изображающей нежность. Она не дотянулась до её глаз, оставшихся островами той самой неземной печали. — Я почти нашла путь. Нужно просто спуститься вниз. В технические этажи. Там, в самых низах, есть дверь. Она ведёт наружу. К свету.
Она указала на вторую дверь в комнате — массивную, железную, с облупившейся до ржавчины краской и тяжелой задвижкой. От неё тянуло сквозняком, но не свежим, а тяжёлым, пахнущим сыростью погреба, тлением старого дерева и чем-то ещё… металлическим, как кровь.
— Почему вниз? — невольно вырвалось у Артёма, и его собственный вопрос прозвучал для него дико. Всё его нутро, каждая клетка, выжившая в этом кошмаре, вопила против этого направления. Вниз — это всегда глубже. Вниз — это ловушка. Вверх — к небу, к надежде, пусть и ложной.
— Я слышала там голоса, — сказала она просто, и в её глазах на секунду мелькнуло что-то похожее на сострадание. — Людей. Они звали на помощь. Кричали. Мы не можем оставить их, Артём. Ты же не мог бы.
Это был удар ниже пояса. Благородная причина. Та, на которую он, Артём, копатель прошлого, хранитель чужих историй, не мог возразить. Но что-то внутри него сжималось в твёрдый, ледяной шар предчувствия.
— Какие голоса? — попытался он выведать, заставив свой голос звучать ровно. — Мужские? Женские? Что они говорили?
— Просто голоса, — она отвела взгляд, и её взгляд на секунду задержался на пустом углу, где висела паутина, шевелящаяся в несуществующем сквозняке. — Они звали. Просили о помощи. Они там… заперты. Мы должны спешить.
Она снова посмотрела на него, и её лицо стало настойчивым, почти матерински-строгим.
— Артём, помнишь, как мы встретились в первый раз? У фонтана в парке Горького? Ты тогда такой растерянный был, весь в брызгах.
Он почувствовал лёгкий, но отчётливый укол. Они действительно встретились у фонтана. Но это была не та история, которую они любили вспоминать. В тот день на неё с дерева упала пушистая гусеница, она взвизгнула от омерзения, он засмеялся, а она потом полдена дулась. Она ненавидела это воспоминание, называла его «неловким и мерзким». Она никогда не вспоминала тот день с ностальгической теплотой.
— Да… — осторожно протянул он. — Помню.
— А помнишь, как мы выбирали обои для нашей первой квартиры? — её лицо озарилось тёплой, мечтательной улыбкой, но глаза оставались теми же глухими озёрами. — Ты хотел тёмные, «под старинный архив», а я — светлые, с цветочками. Мы спорили целый день, а потом купили те, что были в акции, серые в полосочку.
Артём замер. У них не было «первой квартиры». Они снимали комнату, потом переехали в ту самую однушку в Хамовниках. Они говорили о том, как выберут обои, строили планы, но это всегда было в будущем времени. Они так и не дошли до этого. Денег не хватало, потом работа, потом… отдаление. Она говорила о том, чего не было, как о свершившемся, милом факте. Шок, — снова попытался вклиниться мозг. Память отказывает, она в шоке, спутала.
Но это было не спутано. Это было идеально. Как будто кто-то взял его тайные, неосуществлённые мечты о совместной жизни и вмонтировал их в эту куклу, чтобы она казалась правдоподобнее.
— Анна… — он начал, но она перебила его, внезапно оживившись, её взгляд упала на его карман, откуда торчал угол его блокнота.
— Смотри! — она указала тонким пальцем. — Ты всё ещё ведёшь свои записи? Ты всегда говорил, что прошлое — это ключ. Что без него настоящее рассыпается в пыль.
Он кивнул, не понимая, к чему она ведёт.
— А помнишь ту старую папку? Про часы на вокзале? Ты тогда сказал, что это просто курьёз, чья-то шутка. А оказалось, ты был прав. Это и правда было неважно. Просто совпадение.
У Артёма перехватило дыхание. Комната поплыла перед глазами. Он никому не рассказывал о той папке. Ни Анне, ни коллегам, никому. Он отложил её в сторону и забыл, пока мир не рухнул. Откуда она… как она могла…
И в этот самый миг, в его кармане, под сердцем, раздался звук. Не тихий, а оглушительный, пронзительный, металлический, будто внутри него взорвался колокол.
ЗВОНОК.
Он онемел. Телефон. Его старый, немодный смартфон, мёртвый груз, который он уже давно считал куском пластика и стекла, ожил. Он медленно, будто в замедленной съёмке, вытащил его. Экран пылал ослепительно-белым светом, выжигая сетчатку. И на нём, чёрными, жирными буквами, горело единственное слово:
АННА
Он поднёс трубку к уху, не в силах издать ни звука. Сначала — помехи. Белый шум, шипение. Потом — голос, прорывающийся сквозь них. Отчаянный, срывающийся, хриплый от крика и слёз. Голос, который он знал лучше собственного. Настоящий голос.
«Артём!.. Боже, ты жив!.. Я... не знаю, где я... тут картины... всё живое, всё смотрит! Они меняются... я вижу себя на них...» — в голосе была неподдельная, дикая, животная паника, та самая, что сводит кишечник в узел. «Я видела тебя... на одной из них... ты был... о Боже, ты был мёртв... Артём, слушай! Слушай меня! Она... она знает то, чего не должна... не верь...»
Связь прервалась с резким, болезненным скрежетом, будто ножом по стеклу.
Артём медленно опустил руку. Тяжесть телефона казалась невыносимой. Он поднял голову и посмотрел на женщину напротив.
Она стояла всё с той же спокойной, печальной улыбкой. Но теперь он видел. Видел всё. Неестественную, восковую неподвижность её век. Пустоту в глазах, которая была не шоком, а полным, абсолютным отсутствием за ними. Её тень, всё так же застывшую на стене, не повторившую ни одного её микро-движения. Она говорила с ним обрывками его же воспоминаний, смешанных с вымышленными идеалами, подстраиваясь под его глубинное ожидание «идеального примирения».
«Твоя вина — это дверь». И эта дверь оказалась дверью в камеру пыток, сконструированную из его же тоски.
— Кто это был, Артём? — её голос по-прежнему звучал мягко, как шёлк. — Наверное, помехи. Здесь, внизу, часто ловятся странные волны. От старого оборудования.
Он не ответил. Он отступал к выходу, его разум лихорадочно работал, складывая пазл, который резал пальцы в кровь. Она знала про папку. Значит, она была связана с его сознанием. Она вела его вниз, к тому, чего он боялся. Значит, его страх был… не препятствием. Он был топливом для этой симуляции. Страх и вина питали её, делали её умнее, точнее.
— Мы не пойдём вниз, — тихо, но с железной, впервые появившейся чёткостью, сказал он.
Печальная маска на её лице дрогнула. Не мышцами — будто изображение на экране на долю секунды потеряло кадр. В глазах, в тех глубинных озёрах, на секунду мелькнуло что-то острое, стремительное, голодное. Не злоба. Любопытство хищника, которому показали незнакомый трюк.
— Но там выход, Артём. Там спасение. Там конец кошмару. Мы можем быть вместе. Как раньше. Как должно было быть.
— Нет, — он качнул головой, продолжая отступать. Его спина упёрлась в косяк двери в коридор. — Спасение не там, куда ты меня зовёшь. Оно не вниз. Оно — сквозь.
Он вылетел в туннель и побежал. Не в ту сторону, откуда пришёл, не вниз. А назад, по знакомому маршруту? Нет. Он побежал навстречу своему страху. Туда, откуда лился запах её духов, но в обратном направлении — к его источнику, который должен был быть не Анной, а её идеей в голове этого места. Он бежал от ловушки, которая предлагала комфорт забвения.
Из диспетчерской донёсся не крик, не рык, не угроза. Донёсся тихий, глубоко разочарованный вздох, полный такой человеческой грусти, что по спине Артёма побежали мурашки. И потом — шёпот. Он не шёл из комнаты. Он возник прямо у него в голове, обволакивая сознание, вползая в уши изнутри:
«Как жаль. А я так надеялась. Мы могли бы быть вместе... Навсегда. В тишине. Без прошлого. Без боли. Это был бы такой... покой.»
Шёпот звучал уже не её голосом. Он звучал голосом самого подвала. Голосом сырости, ржавчины и тикающих часов.
Артём бежал, не оглядываясь, сжимая в кулаке телефон, который снова стал мёртвым грузом. Он бежал в темноту, которая теперь казалась менее враждебной, чем тот свет, что лился из диспетчерской. Он выбрал кошмар, в котором можно бороться, а не сон, в котором можно умереть.
Материал восстановлен с локального накопителя камеры наблюдения №12. Зал европейского искусства, XVII век. Дата/время: [ФАЙЛ ПОВРЕЖДЁН]. Метка: 04:10.
На записи, то и дело прерывающейся полосами цифрового шума, двое охранников. Павел и Виктор Семёныч.
— Пост два, пост два, вызываем пост один. Сергей Петрович, приём! — Павел бьёт ладонью по рации. — Ни хрена не работает. И телефон тоже — сеть пропала. Как будто мы в банке снаружи.
Статическая вспышка на записи. На долю секунды кадр искажается, и кажется, будто тени на картине «Суд Париса» за спиной охранников дернулись в неестественной пляске.
— Не трать заряд, — глухо говорит Виктор Семёныч. Он показывает на свои часы. Стрелки замерли на 4:10. — Мои тоже встали. Ещё полчаса назад. Все часы в здании показывают одно время.
— Глюк системы, — бледнея, говорит Павел. — С «умным» освещением что-то… Или с питанием.
— Это не глюк, — старик оборачивается к «Ночному дозору». Его лицо на записи кажется иссохшим. — Слышишь?
Звуковая дорожка камеры, до этого фиксировавшая лишь их шаги, теперь передаёт слабый, едва уловимый звук. Словно доносящийся из глубины здания струнный квартет. Музыка призрачная, неуловимая.
— Никакой музыки нет! — голос Павла срывается. — Это… наводка на микрофоны. От тех же скачков.
Он делает шаг, и его нога проваливается в паркет, ставший жидким и тёплым. Последующие минуты — это хрип, чавкающие звуки и медленное, необратимое поглощение. Виктор Семёныч, не в силах помочь, растворяется в мазках «Ночного дозора», подчиняясь зову музыки, которую слышит только он.
Запись продолжается ещё несколько секунд после того, как зал затихает. Камера, словно невидимый свидетель, бесстрастно фиксирует результат. На паркете лежит железнодорожный жетон с номером «0410».
Потом кадр окончательно замирает, заливаясь шумом, похожим на белый свет.