Вагнер и Бакунин


Вагнер о Бакунине: «Когда я встретил его, он был гостем Рёкеля; необычная, очень импозантная личность этого цветущего тридцатилетнего человека глубоко поразила меня. Все в нем было колоссальным, мощным, первозданно-свежим».
На все идеально‑художественные устремления Вагнера Бакунин отвечал любезной и краткой формулой - «гибель и разрушение! Новый, лучший мир мог быть построен лишь на развалинах старого».
В лице Бакунина Вагнер впервые повстречал человека, чье красноречие соперничало с его собственным. С присущей ему живостью Вагнер пытается ознакомить гостя со своим новым оперным замыслом, но гость не выказывает к нему интереса.
«Что до музыки, то он рекомендовал мне всячески варьировать всего один текст; тенор должен петь: "Обезглавьте его!", сопрано: "Повесьте его!", а бас твердить: "Огня, огня!"»
Анархизм
Анархизм умеет злиться и злость эта вполне обоснована. Видеть в государстве машину принуждения - правильный взгляд. Замечать, что капитал превращает людей в расходный материал - верно. Понимать, что иерархия воспроизводит себя даже там, где её формально нет - точно. У анархистской традиции острый глаз на устройство власти, и этот глаз её не подводит.
Но современный анархизм становится беспомощным перед вопросом: а дальше что?
Здесь анархизм обычно предлагает одно из двух. Либо красивые слова: свободные ассоциации, горизонтальные структуры, взаимопомощь, прямое действие; либо исторические примеры: Парижская коммуна, Махновщина, Каталония 1936 года, сапатисты, Рожава. Оба этих ответа по-своему честны, но оба уходят от главного вопроса: как именно происходит переход от того, что есть, к тому, что должно быть? Не в теории, а на практике, шаг за шагом, с конкретными людьми в конкретных обстоятельствах.
Исторические примеры при ближайшем рассмотрении оказываются сложнее, чем кажутся. Каталония 1936 года - не просто красивый момент истории. Это результат десятилетий методичной работы: профсоюзы, кассы взаимопомощи, культурные центры, рабочее образование. Анархо-синдикалисты строили параллельные институты внутри существующего мира задолго до того, как этот мир зашатался. Метод у них был и он работал. Поражение объясняется войной и геополитическим давлением, а не отсутствием плана.
Но этот метод был методом конкретной эпохи. Синдикализм работал, потому что у него была идеальная точка сборки - фабрика. Она собирала людей физически, создавала очевидного противника в лице хозяина, делала коллективное действие естественным. Когда производство рассыпалось, создав новые условия: аутсорсинг, прекариат, платформенная экономика - точка сборки исчезла. Люди по-прежнему эксплуатируются, но уже не в одном месте и не одним способом. Курьер, фрилансер и самозанятый дизайнер имеют общую проблему, но у них нет общего пространства, в котором эта проблема становится видна как общая. Анархизм потерял механизм и не нашёл нового.
Современные примеры - сапатисты, Рожава - вдохновляют, но плохо переносятся. Сапатисты существуют в контексте аграрного общества с многовековой общинной культурой коренных народов. Рожава - прежде всего национально-освободительный проект, где сплочённость держится на общей идентичности и военной необходимости. Оба случая показывают, что анархистские принципы могут работать внутри сообщества с общей жизнью. Но именно - внутри.
Потому что главный нерешённый вопрос анархизма находится не внутри сообщества, а между сообществами. Внутри всё действительно может быть устроено горизонтально: люди знают друг друга, видят потребности напрямую, доверяют. Каталония это показала - внутри коллективов уклад работал. Но как только нужно было координироваться с чужими, с теми, кого не знаешь лично, сразу возвращались деньги. Это означало, что революция останавливалась ровно на границе сообщества.
Анархизм декларирует движение снизу вверх, от малого к большому. Но федерализм как идея описывает структуру, а не механизм. Как именно два сообщества с разными внутренними укладами договариваются об обмене, о приоритетах, о конфликте интересов - этого анархистская теория не разработала. И в этой слепоте не моральный провал, а теоретический долг, который левая мысль до сих пор не закрыла.
Закрыть его можно только через ответ на конкретный технический вопрос: как масштабировать солидарность за пределы знакомых лиц, не возвращаясь ни к рынку, ни к государству?
Часть ответа уже есть в самой традиции, только рассеяна и не собрана. Нетоварные отношения не нужно декларировать - их можно строить изнутри, начиная с решения конкретных задач выживания: общие фонды, кооперативы, взаимное обеспечение жильём, едой, медициной. Логика «я заплатил - я получил» вытесняется логикой «я участвую - я обеспечен» не по идейному решению, а по факту совместной жизни. Это анархизм умел в лучшие свои моменты.
Труднее с координацией между сообществами. Здесь левая мысль располагает инструментом, который анархизм исторически отвергал из недоверия к сложности: учёт потребностей и ресурсов в натуральных показателях, планирование без денег и без бюрократии, через прозрачные, проверяемые, отзываемые алгоритмы. Это не фантастика и не советский Госплан: математический аппарат для этого существует, вопрос в политической воле его применить на службе сообществам, а не государству.
Но инструмент без гарантий - это просто новый рычаг власти. Поэтому любая система координации должна строиться с жёсткими ограничителями с самого начала: открытый код, разделение между теми, кто ставит цели, и теми, кто пишет инструменты, право любого сообщества выйти и отозвать своих представителей. Технократия невозможна там, где инфраструктура принадлежит всем.
Наконец - организация. Анархизм боится этого слова, и исторически не без причины: слишком много раз организация становилась иерархией, авангард превращался в аппарат, а революция - в новое государство. Но страх перед организацией оставляет поле пустым. Организационный опыт нужен как нужны люди, которые умеют его передавать новым сообществам, не претендуя на власть над ними. Не партия, которая ведёт массы, а структура, которая сознательно работает на собственную ненужность: передала инструменты, обучила, отошла.
Это и есть метод в полном смысле слова. Не план захвата власти и не образ прекрасного будущего — а воспроизводимый механизм, который работает и внутри сообщества, и между сообществами. Пока анархизм его не имел, он оставался самой честной и самой бессильной традицией левой мысли. Умным и правым голосом, которому некуда идти. Но вопрос о методе — это не приговор анархизму. Это его следующий шаг.
Quo vadis
Читала не так давно М. А. Бакунина, наткнулась на идею "народного идеала":
"результат народных исторических испытаний, его стремлений, страданий, протестов, борьбы и вместе с тем есть как бы образное и общепонятное, всегда простое, выражение его настоящих требований и надежд."
На тот момент автор видел народный идеал так: земля принадлежит народу, и именно квазиабсолютно автономной от государства общине . В этом он видел зачатки отказа от государства как аппарата господства, он не верил в диктатуру пролетариата, не верил в диктатуру ученых, справедливо полагая, что "государство без рабства, открытого или маскированного, немыслимо. "
"Если их государство будет действительно народное, то зачем ему упраздняться, если же его упразднение необходимо для действительного освобождения народа, то как же они смеют его называть народным?"
Но вот вопрос, а какой сейчас народный идеал? К чему мы хотим прийти? Есть небольшое ощущение, что индивидуализм и культ потребления потихоньку изживают себя (да и слава Богу, планету жалко), но что придет на смену? С тем, что не нравится все в принципе понятно, а что нравится? В чем наш народный идеал, к которому мы стремимся?
Александр Иванович Герцен (1812–1870) Сочинения в двух томах. Том 2. — М., 1986
К старому товарищу (1869)
...
— Стало быть, остается по-прежнему сидеть сложа руки весь век, довольствуясь прекрасными речами.
— Не знаю, весь ли век или часть его, но наверное до тех пор не сходить в рукопашную, пока нет ни единства убеждений, ни сосредоточенных сил... Быть правым в бою немного значит, правота давала победу только в суде божием — у нас на небесное вмешательство надежды мало.
Чем кончилось польское восстание — правое в требовании, мужественное в исполнении, но невозможное по несоразмерности сил?..
Каково теперь на совести тем, которые подталкивали поляков? *
* Герцен имеет в виду Бакунина.
...То, что мыслящие люди прощали Аттиле, Комитету общественного спасения и даже Петру I, не простят нам. Мы не слыхали голоса, призывающего нас свыше к исполнению судеб, и не слышим подземного голоса снизу, который указывал бы путь. Для нас существует один голос и одна власть — власть разума и пониманья.
Отвергая их, мы становимся расстригами науки и ренегатами цивилизации.
Самые массы, на которых лежит вся тяжесть быта, с своей македонской фалангой работников, ищут слова и пониманья — и с недоверием смотрят на людей, проповедующих аристократию науки и призывающих к оружию.
И заметьте, проповедники не из народа, а из школы, из книги, из литературы. Старые студенты, жившие в отвлеченьях, они ушли от народа дальше, чем его заклятые враги. Поп и аристократ, полицейский и купец, хозяин и солдат имеют больше прямых связей с массами, чем они. Оттого-то они и полагают возможным начать экономический переворот с tabula rasa, с выжиганья дотла всего исторического поля, не догадываясь, что поле это с своими колосьями и плевелами составляет всю непосредственную почву народа, всю его нравственную жизнь, всю его привычку и все его утешенье.
...Народ — консерватор по инстинкту, и потому, что он не знает ничего другого, у него нет идеалов вне существующих условий; его идеал — буржуазное довольство так, как идеал Атта Тролля у Гейне был абсолютный белый медведь *. Он держится за удручающий его быт, за тесные рамы, в которые он вколочен — он верит в их прочность и обеспеченье. Не понимая, что эту прочность он-то им и дает. Чем народ дальше от движения истории, тем он упорнее держится за усвоенное, за знакомое. Он даже новое понимает только в старых одеждах. Пророки, провозглашавшие социальный переворот анабаптизма, облачились в архиерейские ризы. Пугачев для низложения немецкого дела Петра сам назвался Петром, да еще самым немецким, и окружил себя андреевскими кавалерами из казаков и разными псевдо-Воронцовыми и Чернышевыми.
В поэме Г. Гейне «Атта Тролль» медведь Атта Тролль (в котором Гейне сатирически изобразил немецких мелкобуржуазных радикалов) представляет себе бога — творца мира в виде огромного снежно-белого медведя.
...Нельзя людей освобождать в наружной жизни больше, чем они освобождены внутри. Как ни странно, но опыт показывает, что народам легче выносить насильственное бремя рабства, чем дар излишней свободы.
В сущности, все формы исторические — volens-nolens — ведут от одного освобождения к другому. Гегель в самом рабстве находит (и очень верно) шаг к свободе. То же — явным образом — должно сказать о государстве: и оно, как рабство, идет к самоуничтожению... и его нельзя сбросить с себя, как грязное рубище, до известного возраста.
Государство — форма, через которую проходит всякое человеческое сожитие, принимающее значительные размеры. Оно постоянно изменяется с обстоятельствами и прилаживается к потребностям. Государство везде начинается с полного порабощения лица — и везде стремится, перейдя известное развитие, к полному освобождению его. Сословность — огромный шаг вперед как расчленение и выход из животного однообразия, как раздел труда. Уничтожение сословности — шаг еще больший. Каждый восходящий или воплощающийся принцип в исторической жизни представляет высшую правду своего времени — и тогда он поглощает лучших людей; за него льется кровь и ведутся войны — потом он делается ложью и, наконец, воспоминанием... Государство не имеет собственного определенного содержания — оно служит одинаково реакции и революции — тому, с чьей стороны сила; это — сочетание колес около общей оси, их удобно направлять туда или сюда — потому что единство движения дано, потому что оно примкнуто к одному центру. Комитет общественного спасения представлял сильнейшую государственную власть, направленную на разрушение монархии. Министр юстиции Дантон был министр революции.
...Между мнением Лассаля и проповедью о неминуемом распущении государства в федерально-коммунную жизнь лежит вся разница обыкновенного рождения и выкидывания. Из того, что женщина беременна, никак не следует, что ей завтра следует родить. Из того, что государство — форма преходящая, не следует, что это форма уже прешедшая... С какого народа, в самом деле, может быть снята государственная опека, как лишняя перевязка, без раскрытия таких артерий и внутренностей, которые теперь наделают страшных бедствий, а потом спадут сами?
Да и будто какой-нибудь народ может безнаказанно начать такой опыт, окруженный другими народами, страстно держащимися за государство, как Франция и Пруссия и пр. Можно ли говорить о скорой неминуемости безгосударственного устройства, когда уничтожение постоянных войск и разоружение составляют дальние идеалы? И что значит отрицать государство, когда главное условие выхода из него — совершеннолетие большинства. Посмотрели бы вы, что делается теперь в просыпающемся Париже. Как тесны грани, в которые бьется движенье, и как они никем не построены, а сами выросли как из земли.
...Маленькие города, тесные круги страшно портят глазомер. Ежедневно повторяя с своими одно и то же, естественно, дойдешь до убеждения, что везде говорят одно и то же. Долгое время убеждая в своей силе других... можно убедиться в ней самому — и остаться при этом убеждении... до первого поражения.
...Проповедь к врагу — великое дело любви. Они не виноваты, что живут вне современного потока, какими-то просроченными векселями прежней нравственности. Я их жалею, как больных, как поврежденных, стоящих на краю пропасти с грузом богатств, который их стянет в нее,— им надобно раскрыть глаза, а не вырвать их — чтоб и они спаслись, если хотят.
Я не только жалею людей, но жалею и вещи, и иные вещи больше иных людей.
Дико необузданный взрыв, вынужденный упорством, ничего не пощадит; он за личные лишения отомстит самому безличному достоянию. С капиталом, собранным ростовщиками, погибнет другой капитал, идущий от поколенья в поколенье и от народа народу. Капитал, в котором оседала личность и творчество разных времен, в котором сама собой наслоилась летопись людской жизни и скристаллизовалась история... Разгулявшаяся сила истребления уничтожит вместе с межевыми знаками и те пределы сил человеческих, до которых люди достигали во всех направлениях... с начала цивилизации.
Довольно христианство и исламизм наломали древнего мира, довольно Французская революция наказнила статуй, картин, памятников,— нам не приходится играть в иконоборцев.
Я это так живо чувствовал, стоя с тупою грустью и чуть не со стыдом... перед каким-нибудь кустодом, указывающим на пустую стену, на разбитое изваяние, на выброшенный гроб, повторяя: «Все это истреблено во время революции»...
Обзор рождественского стаута с мандарином – ГРИНЧ от пивоварни Бакунин
Bakunin Grinch – сезонный стаут с новогодним характером от петербургских крафтовиков.
Открываем – и сразу в нос летит плотный аромат тёмного солода. Шоколад, кофе, чуть поджаренной корочки хлеба, всё как положено хорошему стауту. Но буквально через пару секунд появляется цитрус: лёгкий мандариновый всплеск и тёплая пряность. Не химия, не конфета, скорее ощущение свежей цедры и специй для глинтвейна.
Делаем первый глоток. Тело плотное, но недостаточно нажористое для стаута. Вкус начинается с шоколадно-карамельной сладости, потом подключается кофе и поджарка. И вот здесь аккуратно выходит мандарин — не кричит, не спорит с солодом, а красиво дополняет картину. В послевкусии остаётся пряная теплота и лёгкая цитрусовая кислинка.
Крепость около 7% ощущается скорее как согревающий эффект. Пьётся легко, но обманчиво, увлёкся и внезапно понял, что банка уже пустая.
Это пиво явно создано не для летней жары и не для шумной тусовки. Grinch формат пледа, сериала, зимнего вечера и тарелки с печеньем или шоколадным тортом.
Итог: Если оценивать как просто стаут, то довольно слабо, но за счёт микса специй он приобретает новый уровень. Всё аккуратно, сбалансированно и со вкусом. Если вы любите тёмное пиво и не боитесь фруктово-пряных экспериментов, Гринч стоит попробовать однозначно.
Оценка 4 пивных кота из 5😸. Брал в Ленте за 270 рублей.
Больше обзоров на пиво и не только
https://t.me/notbeerculture
Кара-Мурза Сергей Георгиевич (1939—2025) Маркс против русской революции. «Эксмо» 2008 г
Ответ Бакунина
Изложенные Марксом и Энгельсом после 1848 г. представления о прогрессивных и реакционных народах, о реакционной буржуазной сущности крестьянства и столь же реакционной сущности славян (особенно русских) вызвали в самом марксизме того времени раскол, который затем перерос в конфликт марксистов с русскими народниками, а затем и в конфликт меньшевиков с большевиками.
Принципиальное неприятие положений Маркса и Энгельса в указанных выше вопросах выразил М.А. Бакунин. Так возник его конфликт с основоположниками марксизма, который привел к их вражде, изгнанию Бакунина из общности марксистов, а в обществоведении СССР — к замалчиванию тех важных идей и прогнозов, которые высказал Бакунин относительно назревающей русской революции. И тем не менее в этом разрыве Бакунина с Марксом есть предвестие будущего скрытого конфликта большевиков с марксизмом. Как сказал о Бакунине Н.А. Бердяев, «в его русском революционном мессианизме он является предшественником коммунистов».
Рассмотрим важные для нашей темы мысли Бакунина, изложенные в его книге «Кнуто-германская империя и социальная революция», которая послужила ответом на серию статей Энгельса о революционных народах, славянах и крестьянах. Прежде всего Бакунин выдвинул тезис о том, что национальный шовинизм (ненависть к «реакционным народам») и социальный шовинизм (ненависть к «реакционному крестьянству») имеют одну и ту же природу. Оба они отражают расизм западного капитализма, который оправдывает присущую ему эксплуататорскую сущность своей якобы цивилизаторской миссией. Бакунин считает, что буржуазная идеология «заразила» этим шовинизмом и рабочий класс Запада, включая рабочих-социалистов.
Бакунин пишет, обращаясь к французским социалистам: «Откуда явилось у них [французских рабочих-социалистов] это притязание, настолько же смешное, как и высокомерное, настолько же несправедливое, как и пагубное, навязать свой политический и социальный идеал десяти миллионам крестьян, не желающих его? Очевидно, это также наследие буржуазии, политическое завещание буржуазной революционности. Каково же объяснение, какова же теоретическая основа этого притязания? Это не более как мнимое или хотя бы даже действительное превосходство ума, образования, одним словом, цивилизации рабочих над цивилизацией деревни. Но разве вы не знаете, что этот же принцип может оправдать все завоевания и всякого рода притеснения?
У буржуа, например, никогда и не было иного принципа для доказательства своего призвания управлять или — что одно и то же — эксплуатировать рабочих. Переходя от одной нации к другой, от одного класса к другому, этот роковой принцип, представляющий из себя не что иное, как принцип авторитета, объясняет и возводит в право все захваты и завоевания. Разве не им руководствовались немцы для осуществления всех своих посягательств на свободу и независимость славянских народов, разве не им оправдывают они все жестокости насильственной германизации? Это, говорят они, победа цивилизации над варварством...
Берегитесь, как бы им вскоре не пришло в голову, что их назначение просветить и осчастливить вас, подобно тому, как вы воображаете, что ваша миссия состоит в том, чтобы цивилизовать и осчастливить ваших соотечественников, ваших братьев, французских крестьян. По-моему, как то, так и другое притязание одинаково гнусно, и я заявляю вам, что и в международных отношениях, и в отношениях между классами я всегда буду на стороне тех, кого хотят цивилизовать таким способом. Я восстану вместе с ними против всех этих высокомерных цивилизаторов, будь то рабочие или немцы, и, восстав против них, я тем самым буду служить делу революции против реакции».
Бакунин категорически отвергает представления Маркса и Энгельса о крестьянстве, об «идиотизме деревенской жизни». Он предупреждает рабочих, что этот социальный расизм в отношении крестьян не имеет под собой никаких разумных оснований. Более того, он выдвигает пророческий тезис о том, что социалистическая революция может произойти только как действие братского союза рабочего класса и крестьянства. Этот тезис Ленин развил в целостную политическую доктрину (которая и стала основанием ленинизма), но надо же наконец учесть, что он был уже вполне определенно высказан Бакуниным и принят народниками.
Бакунин пишет: «В интересах революции, которая их освободит, рабочие должны как можно скорее перестать выражать это презрение к крестьянам. Справедливость требует этого, потому что на самом деле у рабочих нет никакого основания презирать и ненавидеть крестьян. Крестьяне не лежебоки, они такие же неутомимые труженики, как и рабочие; только работа их ведется при иных условиях, вот и все. Перед лицом буржуа-эксплуататора рабочий должен чувствовать себя братом крестьянина».
Отвергает Бакунин и утверждение о реакционной сущности крестьянства, хотя и признает, что социалистическое мировоззрение крестьян не оформлено идеологически. «[Сельский пролетариат]... конечно, по своему положению и по натуре социалист, но — сам того не подозревая», — пишет он. К этим установкам русские большевики пришли, только осознав опыт революции 1905—1907 гг., а марксисты-меньшевики не пришли вовсе.
Бакунин отвергает само представление Энгельса о том, что народы как целое являются носителями или революционных, или реакционных качеств (немцы, мадьяры и поляки революционны, южные славяне и русские — контрреволюционны). Бакунин видит в революционности как раз не этническое, а именно социальное качество, причем исторически обусловленное. Он пишет: «Если верно, что только инстинкт свободы, ненависть к притеснителям и способность восставать против всевозможной эксплуатации и деспотизма служат мерилом человеческого достоинства наций и народов, — а в правильности этого суждения я глубоко убежден, — то нужно сознаться, что с тех пор, как существует германская нация, и до 1848 г. только одни немецкие крестьяне доказали своим восстанием в XVI веке, что этой нации не вполне чуждо это достоинство. Что же касается немецкой буржуазии, то, судя по ее чувствам, по ее поступкам, нам ничего не остается, как признать ее предназначенной к осуществлению идеала добровольного рабства».
Но при этом Бакунин в определении революционности человеческих общностей отвергает и этнический, и классовый детерминизм. Да, во Франции буржуазия в какой-то исторический момент была революционным классом, но это — вовсе не естественное свойство буржуазии, эта революционность была продуктом французской культуры в конкретных условиях. За немецкой буржуазией Бакунин до того момента вообще не признает революционности, о ней он пишет: «Немецкая буржуазия никогда не любила, не понимала свободу, не стремилась к ней. Она живет в своем рабстве спокойная и счастливая, как крыса в сыру, но ей хочется, чтобы сыра было побольше».
Более того, в ходе исторического процесса и под влиянием культурных условий может меняться характер даже отдельных сословий — дворянство рождает революционеров, а буржуазия оказывается реакционной независимо от стадии развития капиталистической формации. Историческая реальность делает нелепой попытку приписать немцам революционный дух, а русским — природную реакционность.
Бакунин пишет: «Оно [крепостничество] действительно изменилось до такой степени, что — упомянем только наиболее характерные факты — с 1818 по 1825 год мы видели, как несколько сот дворян, цвет дворянства, принадлежащего к наиболее образованному и богатому классу, подготовили заговор, серьезно угрожавший императорскому деспотизму, с целью образовать на его обломках согласно желанию одних монархическо-либеральную конституцию или согласно желанию других, значительного большинства, федеративную и демократическую республику, основываясь в том и другом случае на полном освобождении крестьян с наделением их землею. С тех пор не было в России ни одного заговора, в котором бы не участвовала дворянская молодежь, часто очень богатая. С другой стороны, все знают, что по преимуществу сыновья наших священников, студенты академий и семинарий составляют в России священную фалангу революционной социалистической партии.
Пусть господа немецкие патриоты перед лицом этих неоспоримых фактов, которых даже их общеизвестной недобросовестности не удастся опровергнуть, соблаговолят сказать мне, много ли было в Германии дворян и студентов-теологов, восстававших против государства и ратовавших за освобождение народа? И однако ни в дворянах, ни в теологах у них недостатка никогда не было. Отчего же происходит эта бедность, чтобы не сказать — отсутствие либеральных и демократических чувств в дворянстве, в духовенстве и, добавлю также, чтобы быть искренним до конца! — и в буржуазии Германии? А это потому, что раболепство, присущее всем этим почтенным классам, представителям немецкой цивилизации, возникнув как естественное следствие естественных же причин, стало системой, наукой, чем-то вроде религиозного культа, и именно вследствие этого оно превратилось в неизлечимую болезнь.
Можете ли вы вообразить себе немецкого бюрократа или же офицера немецкой армии, которые были бы способны составить заговор и восстать за свободу, за освобождение народов? Несомненно, нет... Ну, а бюрократия русская и русские офицеры насчитывают в своих рядах многих заговорщиков, борющихся за благо народа. Вот разница, и она всецело в пользу России. Но если порабощающее действие немецкой цивилизации и не смогло окончательно развратить даже привилегированные и официальные сословия России, то все же оно постоянно оказывало неблагоприятное влияние на эти классы. И я повторяю, большое счастье для русского народа, что он не проникся этой цивилизацией точно так же, как не проникся и цивилизацией монголов».
Энгельс с симпатией пишет о том, как «жизнеспособные» нации во имя прогресса захватывали земли других народов (славян, мексиканцев) и разрушали их «отсталую» культуру («конечно, при этом дело не обходится без того, чтобы не растоптали несколько нежных национальных цветков»). Бакунин категорически отвергает само это видение. Для него захватчик и колонизатор ненавистен, и он, прямо не вступая в спор с Энгельсом, проходит буквально по его утверждениям, давая им совершенно противоположную оценку.
...Бакунин отвергает и русофобию Энгельса, даже ту, которая направлена не против русских как народа, а против российского государства — при том что сам Бакунин, как революционер и анархист, является врагом этого государства. Он не приемлет эту русофобию как идеологию, как форму фальсификации истории. Вот пара соответствующих выдержек из его книги:
«Друг русского народа, но отнюдь не патриот государства, всероссийской империи, я не представляю себе, чтобы кто-нибудь ненавидел эту последнюю больше меня. Но, желая быть справедливым прежде всего, я предложил бы немецким патриотам оглядеться повнимательнее вокруг себя, и, я уверен, они не замедлили бы убедиться, что, помимо прикрытой лицемерием приличной внешности, их Прусское королевство и их старая Австрийская империя до 1866 г. не были сколь-нибудь либеральнее, ни тем более гуманнее, чем всероссийская империя. Что же касается Пруссо-германской, или кнуто-германской империи, воздвигаемой ныне немецким патриотизмом на развалинах и в крови Франции, то последняя обещает даже превзойти Россию своими злодеяниями. Посмотрим: при всей своей гнусности причиняла ли русская империя когда-либо Германии, Европе хоть сотую часть того зла, какую Германия причиняет теперь Франции и угрожает причинить всей Европе?.. Если русские и обесчестили себя когда-либо и творили ужасы, выполняя кровавые приказы своих царей, так это в Польше. Так вот, я обращаюсь к самим полякам: все русские армии, солдаты и офицеры, совершили ли они хоть десятую часть тех гнусных поступков, какие совершают теперь во Франции все германские армии, солдаты и офицеры?».
«В 1813 году русские пришли в Германию как освободители и, что бы там ни говорили господа немцы, немало способствовали ее освобождению от ига Наполеона. Или, быть может, озлобление против русских ведет свое начало со времен императора Александра I за то, что он не допустил в 1814 г. прусского фельдмаршала Блюхера, вопреки его настойчивому требованию, разгромить Париж? Последнее обстоятельство служит доказательством, что у пруссаков всегда были одни и те же намерения и что по натуре они не изменились. Или они не прощают императору Александру I, что он почти принудил Людовика XVIII дать Франции конституцию вопреки желанию прусского короля и австрийского императора и удивил Европу и Францию, выказав себя, российского императора, более гуманным и более либеральным, чем два великих властелина Германии?».
Кара-Мурза Сергей Георгиевич (1939—2025) Маркс против русской революции. «Эксмо» 2008 г
Шовинизм и «натурализация» общества
...Борьбу чехов за свою национальную и культурную идентичность Бакунин рассматривает именно как свидетельство неприятия «цивилизаторской миссии» немцев. Он пишет: «Народ [Богемии], порабощенный, но не германизированный, проклинал от всего сердца и это рабство, и всю аристократически-буржуазную цивилизацию немцев. Этим объясняется, почему на пути религиозного протестантизма чешский народ опередил на целый век народ немецкий. Одним из первых проявлений этого религиозного движения в Богемии было массовое изгнание всех немецких профессоров из Пражского университета, ужасное преступление, которое немцы никогда не могли простить чешскому народу. И все же, если присмотреться ближе, придется согласиться, что этот народ был тысячу раз прав, изгнав этих дипломированных раболепных развратителей славянской молодежи... Происходя из немецкой буржуазии, они добросовестно выражают ее стремления и дух. Их наука — верное выражение рабского сознания. Это — идеальное освящение исторического рабства».
...Отбрасывая классовую риторику и представляя историю как борьбу прогрессивных и реакционных народов, Энгельс прибегает к натурализации общественных отношений, предвосхищая идеологию социал-дарвинизма. Прежде всего речь идет о биологизации этнических свойств. Для характеристики народов и разделения их на «высшие» и «низшие» он вводит натуралистическое понятие жизнеспособности. Как богатство в учении о предопределенности является симптомом избранности, так и в концепции Энгельса «жизнеспособность» служит признаком прогрессивности нации и подтверждает ее права на угнетение и экспроприацию «нежизнеспособных». Стоит заметить, что понятие жизнеспособности как критерий для наделения народов правами Энгельс употреблял до конца жизни, присущая всей этой концепции биологизация этничности вовсе не была его ошибкой молодости.
Каковы же у Энгельса показатели «жизнеспособности»? Прежде всего, способность угнетать другие народы и революционность (имеются в виду «прогрессивные революции»). Вот как иллюстрирует Энгельс эти показатели: «Если восемь миллионов славян в продолжение восьми веков вынуждены были терпеть ярмо, возложенное на них четырьмя миллионами мадьяр, то одно это достаточно показывает, кто был более жизнеспособным и энергичным — многочисленные славяне или немногочисленные мадьяры!».
Здесь критерием служит сам факт угнетения. Жизнеспособен именно угнетатель — значит, он и прогрессивен, он и выиграет от мировой революции. Мы знаем, как эта идея развивалась в дальнейшем в немецкой философии. О. Шпенглер, который отстаивал идеи консервативной революции и прусского социализма, писал: «Человеку как типу придает высший ранг то обстоятельство, что он — хищное животное... Существуют народы, сильная раса которых сохранила свойства хищного зверя, народы господ-добытчиков, ведущие борьбу против себе подобных, народы, предоставляющие другим возможность вести борьбу с природой с тем, чтобы затем ограбить и подчинить их».
Энгельс так сердит на неблагодарных славян, цивилизованных угнетателями-мадьярами, что даже бросает упрек последним: «Единственное, в чем можно упрекнуть мадьяр, — это в излишней уступчивости по отношению к нации, по самой природе своей контрреволюционной». Разве само это выражение не есть образец биологизаторства и расизма: «нация, по самой природе своей контрреволюционная»?
...Л.Н. Гумилев, подходя к своей идее о роли ландшафта в создании этничности, цитирует классиков марксизма. Он пишет, приводя цитату из важного труда Энгельса «Происхождение частной собственности, семьи и государства»: «Энгельс развивает мысль Маркса, указывая на прямую связь пищи с уровнем развития разных племен. По его мнению, «обильному мясному и молочному питанию арийцев и семитов и особенно благоприятному влиянию его на развитие детей следует, быть может, приписать более успешное развитие обеих этих рас. Действительно, у индейцев пуэбло Новой Мексики, вынужденных кормиться почти исключительно растительной пищей, мозг меньше, чем у индейцев, стоящих на низшей ступени варварства и больше питающихся мясом и рыбой».
Тут Энгельс, похоже, пошел на поводу у идеологов раннего капитализма, в энциклопедии которых (1771) говорилось: «Крестьяне обычно довольно глупы, ибо питаются они лишь грубой пищей». Не отсюда ли пошел миф об «идиотизме деревенской жизни»?
Это — выражение крайнего биологического детерминизма. Социал-дарвинистский взгляд на социальные группы смыкается с таким же взглядом на расовые и этнические. Энгельс пишет: «Формы мышления также отчасти унаследованы путем развития (самоочевидность, например, математических аксиом для европейцев, но, конечно, не для бушменов и австралийских негров)». Судя по всему, термин «унаследованы» здесь понимается буквально, биологически. Ведь откуда иначе возьмется «самоочевидность математических аксиом», например, у неграмотных европейцев? Только как наследственное качество.
Мы удивляемся: как могли западные социал-демократы в начале XX века принять расизм империалистов. Вот слова лидера Второго Интернационала, идеолога социал-демократов Бернштейна: «Народы, враждебные цивилизации и неспособные подняться на высшие уровни культуры, не имеют никакого права рассчитывать на наши симпатии, когда они восстают против цивилизации. Мы не перестанем критиковать некоторые методы, посредством которых закабаляют дикарей, но не ставим под сомнение и не возражаем против их подчинения и против господства над ними прав цивилизации... Свобода какой-либо незначительной нации вне Европы или в центральной Европе не может быть поставлена на одну доску с развитием больших и цивилизованных народов Европы»].
Но ведь Бернштейн почти слово в слово повторяет утверждения Маркса и Энгельса.
Тезис о «прогрессивности» поляков как политическое средство
В своих рассуждениях о «качествах» разных народов Энгельс отбрасывает принцип беспристрастности и выступает с позиции политической выгоды для «своих». Он писал, что немцы и мадьяры угнетали «славянские племена» (чехов, хорватов, сербов и др.), а те покорно терпели — что свидетельствовало об их низкой «жизнеспособности» и оправдывало их угнетение. Но вот славяне выступили против своих угнетателей — именно за свою свободу, чтобы сбросить «ярмо, возложенное на них четырьмя миллионами мадьяр». Энгельс этого и не отрицает: «Южные славяне, уже тысячу лет тому назад взятые на буксир немцами и мадьярами... поднялись в 1848 году на борьбу за восстановление своей национальной независимости». Тут бы и похвалить их за проявление жизнеспособности и дух свободы. Нет, в их стороны сыплются проклятья. Значит, дело не в свободе, а в том, на чьей ты стороне в данном конфликте. Славяне здесь — против «Запада», в этом все и дело.
Здесь стоит сделать маленькое методологическое замечание. Трактовать обобшаюшие постулаты Энгельса надо очень осторожно. В разном контексте смысл их может меняться на прямо противоположный — без всяких предупреждений. Вот он заявляет, например (в письме Каутскому 7 февраля 1882 г.): «Устранение национального гнета является основным условием всякого здорового и свободного развития». Казалось бы, формула имеет общее значение. Но нет, она относится только к Польше — Энгельс выдвинул ее в поддержку борьбы польских социалистов против России. Точнее, Энгельс оговаривается, что «две нации в Европе не только имеют право, но и обязаны быть национальными, прежде чем они станут интернациональными: это — ирландцы и поляки».
В другом месте, задолго до этого (в 1847 г.), Энгельс, стоя на митинге рядом с Марксом, говорит знаменитую фразу: «Никакая нация не может стать свободной, продолжая в то же время угнетать другие нации». Формула эта также предельно обобщенная (хотя и высказана в контексте польского вопроса) — никакая нация не... Казалось бы, через год он должен был бы напомнить эту формулу немецким и мадьярским борцам за свободу и призвать их к национальному освобождению славян. Как мы видели выше, ничего подобного не произошло — он призвал их к кровавому терроризму против славян.
Надо сделать еще и такое замечание. Понимание трудов классиков марксизма сопряжено с особой методологической сложностью. Переплетение в этих трудах обществоведения с идеологией во многих случаях приводит к тому, что конъюнктурная «революционная целесообразность» заставляет авторов говорить нечто совершенно противоположное тому, что они знают как обществоведы. Читателю трудно определить, какое утверждение надо принимать всерьез, а какое вызвано требованиями момента и верить ему не следует. Это свойство текстов марксизма в последующем позволяло идеологам манипулировать ими, обосновывая свои «требования момента» цитатами из классиков.
И в момент революции 1848 г., и позже, в 1863 г., Маркс и Энгельс представляли поляков как нацию, принадлежащую к категории «носительниц прогресса». Выше приведены красноречивые высказывания Энгельса, сделанные в январе 1849 г. В феврале того же года он писал, что «польская дворянская республика была колоссальным шагом вперед по сравнению с русским самодержавием».
Утверждение сильное, речь о колоссальном шаге вперед. В это должны были вдуматься все марксисты — и польские, и русские, и прочие. Но ведь в действительности Энгельс так не думал! В личной переписке он дает полякам и российскому самодержавию совсем другие оценки. Вот письмо Энгельса Марксу от 23 мая 1851г. Судя по всему контексту, речь в письме идет об обустройстве Европы после победы всемирной пролетарской революции, которая должна была произойти со дня на день. Приведем здесь довольно широкие выдержки из этого письма: «Чем больше я размышляю над историей, тем яснее мне становится, что поляки — une nation foutue [пропащая нация, обреченная нация], которая нужна, как средство, лишь до того момента, пока сама Россия не будет вовлечена в аграрную революцию. С этого момента существование Польши теряет всякий смысл. Поляки никогда не совершали в истории ничего иного, кроме смелых драчливых глупостей. И нельзя указать ни одного момента, когда бы Польша, даже только по сравнению с Россией, с успехом представляла бы прогресс или совершила что-либо, имеющее историческое значение. Наоборот, Россия действительно играет прогрессивную роль по отношению к Востоку... Россия восприняла гораздо больше элементов просвещения и в особенности элементов промышленного развития, чем по самой природе своей шляхетски-сонная Польша... Поляки никогда не умели ассимилировать чужеродные элементы. Немцы в [польских] городах остались и остаются немцами. Между тем каждый русский немец во втором поколения является живым примером того, как Россия умеет русифицировать немцев и евреев. Даже у евреев вырастают там славянские скулы...
Вывод: взять у поляков на западе все, что возможно, занять их крепости немцами, особенно Познань, под предлогом защиты, предоставить им хозяйничать, посылать их в огонь, пожирать их продукты, кормить их обещаниями Риги и Одессы, а в случае, если бы удалось вовлечь в движение русских, соединиться с ними и вынудить поляков к уступкам».
Вот истинные взгляды на то, как должна творить историю жизнеспособная нация: натравить поляков на Россию, «посылать их в огонь, пожирать их продукты», потом натравить русских на поляков — и властвовать над ними.
И ради этой политической целесообразности Маркс и Энгельс в публичных политических выступлениях гипертрофируют революционные и прогрессивные качества поляков.
...Вот общее заявление Маркса, Энгельса и Лафарга в 1880 г.: «Клич «Да здравствует Польша!» означал сам по себе: смерть Священному союзу, смерть военному деспотизму России, Пруссии и Австрии, смерть монгольскому господству над современным обществом!». При этом противопоставление Польши и России носит исключительно цивилизационный характер, оно не имеет никакого классового смысла.
...Понятно, какую роль сыграли публикации и выступления Маркса и Энгельса по «польскому вопросу» в формировании отношения к России и русским в польском обществе и особенно в польском левом движении. В XX веке этот вклад в польскую русофобию стоил и полякам, и русским немало дополнительных страданий. Вот наглядный пример. Юзеф Пилсудский, ставший в 1919 г. диктатором Польши и начавший в 1920 г. войну против Советской России, был революционером и социалистом, руководителем Польской социалистической партии. В 1887 г. он был сослан по тому же делу о подготовке покушения на царя, по которому был казнен брат Ленина Александр Ульянов. Находясь в ссылке в Сибири, он, по его признанию, «вылечился от остатков тогдашнего русского влияния, очистился для западноевропейского влияния». Биографы Пилсудского отмечают, что он был большим поклонником Энгельса и главным пунктом в его политической программе была «глубокая ненависть к России». Вряд ли Энгельс завоевал у него такой авторитет своим трудом «Диалектика природы».
Стремление Маркса и Энгельса придавать «польскому вопросу» во всех его аспектах антироссийское звучание привлекало к ним крайне правых, «махровых» поляков, которые иначе не имели бы никакого шанса приобрести расположение основоположников научного коммунизма. Например, 12 сентября 1863 г. Маркс сообщает Энгельсу о своем новом знакомом: «Мое самое интересное знакомство здесь с полковником Лапинским. Без сомнения, он умнейший из всех поляков, встреченных мной, и кроме того — человек действия. Национальная борьба его не интересует, он знает только расовую борьбу. Он равно ненавидит всех азиатов, к которым причисляет русских, турок, греков, армян и т.д.».
«Умнейший из поляков» ненавидит русских и греков как азиатов и считает, что русские и поляки принадлежат к разным расам. Он перечисляет народы, которые ненавидит, и готов вести с ними расовую борьбу, даже национальная борьба его не интересует. И у таких людей Маркс собирал самые нелепые, антинаучные сведения, которые могли хоть как-то послужить для подкрепления антирусских установок.
