Недавно один наш читатель рассказал о мальчике, который не слышал ни одной сказки Пушкина. Его мама выбросила все книги Александра Сергеевича после того, как узнала про его скабрёзные эпиграммы и кощунственную поэму «Гавриилиада».
Над принципиальной мамой можно посмеяться, конечно. Но мы не будем. Лучше расскажем вот какую историю…
В 1826 году во время посещения Святогорского монастыря Пушкин увидел открытую Библию и машинально прочёл страницу, на которой она открыта. Это была Книга пророка Исайи, отрывок, в котором пророк говорит о том, как ему явились шестикрылые Серафимы:
«И сказал я: горе мне! Погиб я! Ибо я человек с нечистыми устами…» (то есть «мне ли говорить о Боге, если это делают ангелы»). «Тогда прилетел ко мне один из Серафимов, и в руке у него горящий уголь, который он взял клещами с жертвенника, и коснулся уст моих, и сказал: вот, это коснулось уст твоих, и беззаконие твоё удалено от тебя, и грех твой очищен. И услышал я голос Господа, говорящего: кого Мне послать? Кто пойдёт для Нас? И я сказал: вот я, пошли меня» (Ис. 6, 5 — 8).
Атмосфера монастыря, душевное состояние, в которое погрузился поэт, оказывают на него странное и сильное впечатление. Несколько дней эти образы преследуют его, пока наконец он не встаёт ночью и не записывает стихотворение «Пророк». Напомним отрывок:
...И он к устам моим приник, И вырвал грешный мой язык, И празднословный и лукавый, И жало мудрыя змеи В уста замершие мои Вложил десницею кровавой. И он мне грудь рассек мечом, И сердце трепетное вынул, И угль, пылающий огнем, Во грудь отверстую водвинул...
Почему этот случай так взбудоражил Пушкина? Может, потому, что его собственные уста были «нечисты» — осквернены многими от буйства гормонов происходящими скабрёзными строками?
И это он сам, Пушкин, ощущал «духовную жажду» — и желал быть призванным к служению, быть может, более высокому, чем легкомысленное «служенье муз»?
Заметьте, сколь сложен обряд, описанный в стихотворении: и язык вырвал, и грудь рассёк, и сердце вынул, и на место сердца вставил пылающий уголь, тогда как в Книге ангел всего лишь касается этим углём уст пророка. Словно не было у поэта уверенности, что одно лишь прижигание уст поможет. Будто чувствовал: без КАЗНИ никакое возрождение для него невозможно...
И вот наступает 1828 год. Он становится для Пушкина годом тяжёлого нравственного кризиса. В правительстве идёт следствие по делу написанной им за семь лет до этого ходящей в анонимных списках «Гаврилиады». За богохульство анонимному автору поэмы полагается каторга. Только надо его ещё сперва отыскать. Этим занимается специальный следственный орган — Временная верховная комиссия.
Допрошенные по делу указали на предполагаемое авторство Пушкина. Ему пришлось испытать небывалые доселе страх и унижение. Одно дело — встать в ряды декабристов, бунтовщиков, и совсем другое — оказаться осуждённым за литературное хулиганство.
Пушкин не боялся ни смерти, ни гонений, но он боялся бесчестия. И — потерял лицо. Он лгал Временной комиссии, приписывал авторство «Гаврилиады» покойному князю Дмитрию Петровичу Горчакову, пытался вводить в заблуждение друзей. «Вряд ли был в его жизни момент большего в собственных глазах позора», — пишет литературовед В. С. Непомнящий.
Царь вроде бы поверил Пушкину и просил его лишь помочь следствию отыскать того, «кто мог сочинить подобную мерзость». Пушкин был в отчаянии. Граф П. А. Толстой посоветовал ему не запираться. И Пушкин пишет царю письмо, в котором признаётся в «шалости столь же постыдной, как и преступной».
Царь поступил благородно. Прочитав письмо, он повелел прекратить расследование, но никому не сообщил о признании Пушкина. (Недаром Николая Павловича Романова современники называли царём-рыцарем.)
Пушкин испытал огромное сотрясшее его душу облегчение. Бывают очищения слёзные, очищения страданием, очищения смехом, а бывает — очищение стыдом. Стыд — одно из сильнейших чувств: он способен провоцировать физиологические реакции от покрасненья ушей до обморока, стыд может мучить долго, как рана, и заживать, исчезая из эмоциональной памяти без следа.
Для человека чести, каковым Пушкин являлся, пережитое, без сомнения, было той самой «Серафимовой казнью», вследствие которой прежний человек умирает и появляется на свет другой человек. Вскоре после окончания следствия (завершившегося в конце осени) он пишет:
Как быстро в поле, вкруг открытом, Подкован вновь, мой конь бежит! Как звонко под его копытом Земля промёрзлая звучит!..
Злосчастный 1828 год заканчивался. В декабре 1828 или январе 1829 на детском балу у танцмейстера Иогеля Пушкин впервые видит юную Наташу Гончарову. Начинается, как принято говорить, «совсем другая история».
Итак, переходим к печальному финалу жизни Николая Васильевича – и книге, которую он считал главной в своей жизни... и нет, это не "Мёртвые души".
«Первое впечатление этой почти страшной фигуры, прислонившейся к грубой глыбе камня, точно ударило. Большинство ждало образа, к которому привыкло… И вместо этого явно трагическая, мрачная фигура; голова, втянутая в плечи, огромный, почти безобразящий лицо нос и взгляд – тяжёлый, угрюмый, выдающий нечеловеческую скорбь…»
Это воспоминание об открытии памятника Гоголю – того, что теперь на Никитском бульваре, и с которого начинался позавчера наш рассказ. Тогда он стоял возле Арбатской площади, потом в Донском монастыре. Люди были ошарашены. Они увидели не то, чего ждали.
Вот нечто похожее от современника самого писателя:
«К моему изумлению, я нашёл в Гоголе (…) человека, стоявшего выше собственных творений, искушённого огнём страданий душевных и телесных, стремившегося к Богу всеми способностями и силами ума и сердца».
«Стоящий выше своих собственных творений» – как это? Мы привыкли к тому, что творения стоят выше автора. Автор может быть шалопаем, чинодралом, распутником, кем угодно, – а вот дал Бог талант и всё, – дух дышит, где хочет. Привычный нам парадокс. А вот когда наоборот… Это плохо или хорошо?
Книгу «Выбранные места из переписки с друзьями» Гоголь писал втайне и в спешке и возлагал не неё большие надежды. Дело в том, что незадолго до этого он впал в творческий кризис:
«Бог отъял на долгое время от меня способность творить. Я мучил себя, насиловал писать, страдал тяжким страданием, видя бессилие своё, и несколько раз уже причинял себе болезнь таким принуждением, и ничего не мог сделать, и все выходило принуждённо и дурно».
Ладно бы просто не получалось писать – не получалось сказать главное:
«Вовсе не губерния и не несколько уродливых помещиков есть предмет „Мёртвых душ“. Это пока ещё тайна, которая должна была вдруг, к изумлению всех раскрыться в последующих томах».
Что же за тайна? А очень просто: прежде он писал, как не надо жить в России, а теперь хотел написать о том, как надо. Второй том должен был стать тем самым «социалистическим реализмом», до которого оставалось ещё больше ста лет. Почему не получилось? Тоже просто. «Условия не сложились».
«Как не надо» – это всегда событие, «упала лошадь», на «как не надо» с удовольствием сбегается поглазеть толпа. А «как надо» – это неинтересно. «Все счастливые семьи похожи друг на друга» (а значит, неинтересны), но зато «каждая несчастливая семья несчастлива по-своему».
Чтобы возбудить хоть сколько-нибудь любопытства к добру, нужно поиграть в загадочность, не показывать его полностью. Не пытаться изобразить положительный идеал целиком и полностью, а только намекнуть на него. Так туфелька, на мгновенье показавшаяся из кружев юбки, не оскорбляет ничьих чувств, хоть и намекает на всё, что к ней прилагается.
Но Гоголю казалось, что все разделят его увлечённость, его искреннюю веру в добро, что люди увидят то, что он им показывает, и всё сразу поймут…
Вот показательный фрагмент из переписки Гоголя с Сергеем Тимофеевичем Аксаковым. Гоголь (на 18 лет моложе своего корреспондента) пишет ему:
«Мне чувствуется, что вы часто бываете неспокойны духом… Я посылаю вам совет. Отдайте один час вашего дня на заботу о себе; проживите этот час внутреннею сосредоточенною жизнью. На такое состояние может навести вас душевная книга. Я посылаю вам „Подражание Христу“ (Фомы Кемпийского). Читайте всякий день по одной главе, не больше… По прочтению предайтесь размышлению о прочитанном. Старайтесь проникнуть, как это всё может быть применено к жизни, среди светского шума и тревог… Всего лучше немедленно после чаю или кофею , чтобы и самый аппетит не отвлекал вас…»
Понятно, что наивная дотошность (по скольку да в какое время читать) происходит оттого, что Гоголь пытается донести свой опыт до товарища в наилучшем виде. Что называется, «в лучших чувствах». Аксаков реагирует хмуро:
«Я тогда читал Фому Кемпийского, когда вы ещё не родились… Я не порицаю никаких, ничьих убеждений, лишь бы они были искренни; но уж конечно ничьих и не приму… Терпеть не могу нравственных рецептов, ничего похожего на веру в талисманы. Вы ходите по лезвию ножа! Дрожу, чтоб не пострадал художник».
И хотя Аксаковым здесь не в последнюю очередь движут гордость и самолюбие, он оказался прав: художник «пострадал». Нравственные проповеди не проходят бесследно, однако вот что интересно: тем же самым увлекался Толстой. Почему это не вызвало отторжения? Не потому ли, что «рецепты» Толстого совпали с общественной модой, а «рецепты» Гоголя – нет?
«Погрязшие в разведении садов»
Плетнёв, бывший покровитель, ревниво пишет Гоголю в письме:
«Твои друзья двоякие: одни искренне любят тебя за талант… Таков Жуковский, таковы Балабины, Смирнова и таков был Пушкин. Другие твои друзья — московская братия. (...) Они не только раскольники, ненавидящие истину и просвещение, но и промышленники, погрязшие в постройке домов, в покупках деревень и в разведении садов. Им – то веруешь ты… »
То есть с одной стороны – люди «прогрессивных взглядов», а с другой – консерваторы. Гоголь склонился к консерватизму, и «люди прогрессивных взглядов» (к коим причислял себя и Плетнёв) были этим оскорблены. Тогдашние либералы, так же, как и нынешние, были крайне ревнивы и нетерпимы к отступникам. Это испытал на себе Гоголь, это же впоследствии испытал Достоевский.
Забавная деталь: Плетнёва раздражает житейский реализм консерваторов, он говорит о «постройке домов, покупке деревень и разведении садов» так, будто это что-то стыдное. Точно так же наших нынешних либералов раздражает всякая реальная политика, направленная не на служение идее («за всё хорошее против всего плохого»), а на низменные, часто требующие компромисса задачи общественного и государственного строительства. Мечтать и прекраснодушествовать гораздо удобнее, когда не заботишься о том, как и откуда берутся средства на тот образ жизни, который сим высоким мечтам способствует...
Антагонистическое разделение образованного сословия на либералов-западников и консерваторов-государственников было тогда так же актуально, как и сейчас, хотя немножко по-другому окрашено. Причём либералы, как и сейчас, были намного риторически агрессивнее государственников: не чувствуя за собой силы трона и «установленных порядков», они ярились с запасом, заводили себя на эту агрессию, поэтому их голос всегда был слышнее.
Не только «либералы», многие от Гоголя отступились:
«Мы, надувая самих себя Гоголем, надували и его, и поистине я не знаю ни одного человека, который бы любил Гоголя, как друг, независимо от его таланта» (из письма Т. С. Аксакова к брату).
Гоголь был ошарашен таким приёмом и, как водится у рефлексирующих людей, задумался: а может, в этом и есть великая сермяжная правда? Может, все молодцы, а я дурак? Он рассылает знакомым и друзьям покаянные письма. Например, пишет Василию Андреевичу Жуковскому:
«Появление книги моей разразилось точно в виде какой - то оплеухи: оплеуха публике, оплеуха друзьям моим и, наконец, ещё сильнейшая оплеуха мне самому. После неё я очнулся, точно как будто после какого-то сна, чувствуя, как провинившийся школьник, что напроказил больше того, чем имел намерение. Я размахнулся в моей книге таким Хлестаковым, что не имею духу заглянуть в неё… Право, есть во мне что-то хлестаковское…»
Что же на самом деле случилось с Гоголем?
Действительно ли он «переродился»? Разумеется, нет. Некоторая склонность к наставительности и «исправлению вещей» всегда в нём была. Однокашники вспоминали, что он ещё подростком любил наставлять в храме мужиков, как им надо молиться, и поучал певчих, что те поют неправильно. Существует также замечательная история о том, как юный Гоголь имел продолжительную беседу о жизни с некоей крестьянкой (едва было не закончившуюся для него побоями), и таки убедил в своей правоте оппонентку. Так что дидактизм был у него в крови, но в творчество до поры до времени не выплёскивался – уравновешивался весёлым бесом. Что же случилось потом?
Потом Гоголь повзрослел, вступил в пору переосмысления жизненных ориентиров и ценностей, наступило то, что принято называть «кризис среднего возраста». В это время обычно обзаводятся семьёй, и она вбирает в себя, заземляет кризис. Но у Гоголя семьи не случилось – и кризис ударил в творчество. Не сумев выполнить поставленную перед собой задачу – показать счастливую жизнь во втором томе «Мёртвых душ» (литература не терпит счастливых семей), он попытался выполнить её напрямую, в публицистической книжке. Так поучения, предназначенные жене, детям и прислуге, стали достоянием широкой публики.
Плохо ли это? Ну, не знаю. Мне кажется, можно было бы куда терпимее к подобному отнестись. Даже с некоторым трепетом: всё-таки писатель говорит с нами без защитной маски, в буквальном смысле обнажает душу (а не принаряжает её, ведь обычно под выражением «обнажить душу» подразумевается именно обратное — позёрство и кокетство). Но нет – общество, когда видит в художнике ослабевание чисто художнического потенциала (импозантного, актёрского, притворюшного — «сделай нам красиво»), всегда чувствует себя обкраденным и, как любой обкраденный человек, становится сварливым и агрессивным.
Меня терзают смутные сомнения, что история гоголевских «Выбранных мест…» дошла до нас в искажённом свете. Скажем, когда наши историки литературы писали об этом, они мнения противников Гоголя выпячивали, а мнения его сторонников представляли вторым номером – скороговоркой и вскользь. Да и кто они такие? Скажем, Смирнова-Россет, писавшая, что Гоголь одарил Россию сокровищем и что даже «Мёртвые души» меркнут теперь в её глазах по сравнению с «Выбранными местами…»? Баба-дура, светская пустышка. (В другом случае пишем, что это была умнейшая женщина своего времени...)
В общем, перешумели либералы нелибералов.
Тут на них работает даже то, что первое издание «Выбранных мест…» было вполовину сокращено цензурой; обычно это засчитывается за доблесть, а тут наоборот: смотрите, сам кровавый режим признал неудачность книги! Книга оказалась меж двух жерновов: для режима она слишком «революционная» (хотя бы потому, что Гоголь сохранил юношескую страсть к исправлению богослужения), а для общественного мнения — слишком «охранительная». Мало кто из писателей попадал под такой двойной пресс.
Для Гоголя это было губительно: он страдал депрессивно-маниакальным психозом и от состояния возбуждённого, эйфорического, когда ему самому казалось, что он «одарил Россию сокровищем», легко переходил к чёрной депрессии, от которой, в конце концов, и умер.
Интересно, что вышло бы, если бы общество отнеслось к его книге, которая была так важна для него, с теми же умилением и снисходительностью, с которыми оно относилось к проповедям Толстого? Возможно ли было такое в принципе? Любопытно на такое общество и такую Россию хоть одним глазком взглянуть.
Говорят, караван движется со скоростью самого медленного верблюда. К обществу это правило вполне применимо. В среднем по больнице оно скорее глупо и капризно нежели мудро и терпеливо. Общество – это своенравный подросток, очень уверенный в себе и своей правоте и совершенно нетерпимый к мнению взрослых. Взрослые ужасны. Хуже взрослых ничего нет. Беда в том, что Гоголь учил: надо делать зарядку, чистить зубы и слушаться папу с мамой. А Толстой, тот учил так:
– Знаете ли вы, что взрослые не всегда правы?
– Да-а-а! – стонет в восторге публика. – Мы догадывались! Это прямо вот наши мысли! Нет, вы только посмотрите, какой он умный!
Известно: кто для нас наши мысли разжёвывает, тот для нас и главный мыслитель.
Гоголь последовательно попал в противофазу по всем волнующим современное ему «прогрессивное» общество вопросам. Общество начинало грезить эмансипацией женщин, а он проповедовал домострой. Общество готовилось возненавидеть Церковь, а он призывал к смирению и восславлял «скрепы». Поповский внук Белинский, узнав о такой неприятности, едва не упал со стула от злости:
«Неужели же в самом деле вы не знаете, что наше духовенство находится во всеобщем презрении у русского общества и русского народа ? Про кого русский народ рассказывает похабную сказку? Не есть ли поп на Руси для всех русских представитель обжорства, скупости, низкопоклонничества , бесстыдства? И будто всего этого вы не знаете?»
Конечно, он знал. Удивительно другое: как людям не приходит в голову, что если кто-нибудь, зная то же, что знают они, поступает иначе, это может означать, что он знает не только это, но и что-то ещё, что-то такое, чего они не знают?
Мне интересно, какими глазами прочёл бы книгу «Выбранные места из переписки с друзьями» тот счастливец, который не знал бы, что она знаменует собой «творческий и душевный кризис» Гоголя.
Главы «Страхи и ужасы России» и «Нужно любить Россию» адресованы павшим духом и растерянным согражданам: «Лучше в несколько раз больше смутиться от того, что внутри нас самих, нежели от того, что вне и вокруг нас».
Смысл искушения историческими ужасами Гоголь видит в обретении стойкости: «Посреди их многие воспитались таким воспитанием, какое не дадут никакие школы».
Понимая, что ясность и порядок в душе каждого гражданина – первое основание для общественного благополучия, Гоголь уделяет немало места «бытовым мелочам». С мудростью, терпением и подлинным знанием человека написаны главы «Чем может быть жена для мужа в простом домашнем быту» и «Русский помещик». Они представляют собой подробные инструкции: в первом случае — по воспитанию в себе дисциплины и скромности, вплоть до распределения семейных денег, а во втором — по организации жизни в поместье. И, несмотря на то, что минуло уже полтора века, практический смысл некоторых из них и по сей день актуален, ибо основания жизни не меняются. Меняется лишь отношение к ним, и то на время.
В заключение, в «Светлом воскресении», Гоголь пишет о том, что в первую очередь отдаляет каждого из нас от нравственного идеала Христа, – о гордости. Первая ее разновидность – гордость чистой совести, а вторая — гордость ума:
«Ничему и ни во что он не верит; только верит в один ум свой — позабыл даже, что ум идет вперед, когда идут вперед все нравственные силы в человеке» .
Взяв на себя ответственную и чрезвычайно трудную задачу — вдохновить и поддержать соотечественника, – Гоголь напоминает: Воскресение Христово обязательно воспразднуется:
«В такие минуты всякие ссоры, ненависти, вражды — всё бывает позабыто, и вся Россия — один человек».
Вот, собственно, за это и топтали ногами.
Почему, зачем? Да, наверное, люди никогда не будут жить так, как мечтал Гоголь. Но разве же это его беда, а не наша?
Потухший, раздавленный, Гоголь ищет спасения в религии, вновь принимается за второй том и вновь сжигает его. В приступе жестокой депрессии, как его мать когда-то, когда она переживала смерть мужа, он почти перестаёт есть и даже говорить с людьми и умирает от неведомой докторам болезни.
Обывательская легенда утверждает, что Гоголь был похоронен заживо, и, пожалуй, в некотором смысле так это и случилось.
Понятно, что большое видится на расстоянии, и для нас с вами все уже расставлено по местам – кто классик, а кто нет. Его величество время произвело строгий и беспощадный отсев. Но для современников все было не так очевидно. Поэтому на просьбу назвать главных русских писателей они бы привели целый ряд имен, которых мы либо мало знаем, либо вообще слыхом не слыхивали.
Впрочем, зачем гадать. У нас есть прекрасная возможность самим посмотреть, кого в конце 1830-х годов ставили вровень с Пушкиным. За это окошко в прошлое нужно благодарить знаменитого петербургского издателя и книготорговца Александра Смирдина.
Смирдин вообще был личностью замечательной. Нужно как-нибудь будет написать о нем отдельную статью. Ведь именно он беспрерывно издавал и переиздавал весь цвет русской литературы золотого века, причем платил писателям очень щедрые гонорары. Пушкину он, например, за одно только стихотворение “Гусар” отсыпал 1200 рублей. По тем временам громадная сумма!
В 1839 году Смирдин затеял огромный проект, который сейчас бы назвали амбициозным. Он решил выпустить серию из 10 книг под названием “Сто русских литераторов”. Под обложкой каждого тома читателя встречала десятка авторов, представленных небольшими, но яркими произведениями. Тома выходили раз в год и были оформлены просто роскошно – каждому писателю полагался свой собственный портрет, заказанный в Англии у лучших художников.
К сожалению, серия не была доведена до конца, оборвавшись на третьем томе. Смирдин не рассчитал свои финансовые возможности и просто надорвался. С этого момента у него начинается череда неурядиц, завершившаяся в итоге полным банкротством.
Но вернемся к нашей теме. Для первой книги были отобраны лучшие из лучших. По крайней мере, таковыми они виделись тогда. Разумеется, там был Пушкин, с этим все понятно. Куда интереснее, кто остальные девять авторов, вошедших в этот том.
Перечисляем их в алфавитном порядке (так они, кстати, идут и в книге):
Здесь требуются некоторые пояснения. Под псевдонимом Александров скрывалась хорошо нам знакомая кавалерист-девица Надежда Дурова. В тот момент она была на пике популярности, что признавал позже Белинский, в целом разругавший эту серию.
Бестужев – это тоже один из самых читаемых писателей того времени, он умер в тот же год, что и Пушкин. Публика его знала под псевдонимом Марлинский, но Смирдин, решил, что пришло время напечатать его под настоящим именем. В книгу вошла его повесть “Мулла-нур”.
Дениса Давыдова вы знаете, представлять его не нужно. А вот Рафаил Зотов практически забыт, хотя в 1830-е годы издавался очень часто. Это был известный тогда автор исторических романов.
Нестор Кукольник был популярнейшим драматургом, в конце 1830-х гремели его драмы про Скопина-Шуйского и про Роксолану. Николай Полевой развлекал публику романтическими повестями из жизни третьего сословия, благодаря чему мещане его чуть ли не на руках носили.
Павел Свиньин сейчас известен литературоведам в первую очередь как основатель журнала “Отечественные записки”, но тогда были очень востребованы его крупные исторические романы. В 1834 году он издал, например, книгу “Ермак, или Покорение Сибири”.
Осипа Сенковского тогдашний читатель знал в первую очередь как легендарного Барона Брамбеуса – под этим псевдонимом выходили его многочисленные повести в легком стиле. Ими, кстати, зачитывались весь девятнадцатый век!
Что касается князя Александр Шаховского, то это был классик русской комедии. Помните, Пушкин писал о нем в “Евгении Онегине”: ” Там вывел колкий Шаховской своих комедий шумный рой”?
Вот так выглядел, по мнению современников, первый ряд русской литературы во второй половине 1830-х годов. Ну как, все фамилии вам знакомы? Интересно, как бы выглядел топ-10, если бы его составляли вы?
В массовом представлении это диковинный, немного даже экзотический литератор XIX века – автор «Левши», «Очарованного странника» и «Запечатленного ангела», писавший необычным, затейливым языком.
Однако в сравнении с тем, что Лесков успел сделать за свою жизнь, это представление отражает даже не верхушку айсберга, а лишь малую ее часть.
По справедливости
Часто можно услышать, что Николай Лесков хотя и причислен к классикам, но на самом деле недополучил того признания, которого заслуживает как большой писатель. Так казалось и ему самому, так было и в ХХ веке, и сегодня ситуация не изменилась.
Объяснению причин этого положения и восстановлению справедливости посвящена недавно вышедшая биография Лескова «Прозёванный гений», написанная Майей Кучерской, филологом и популярным прозаиком. Сам за себя говорит тот факт, что это первая книга о Лескове в серии ЖЗЛ за почти целый век ее послереволюционного существования. У этого недооцененного классика нет даже полагающегося ему по статусу полного собрания сочинений: издание 30-томника остановилось пять лет назад на 13-м томе.
Сама Кучерская смотрит на перспективы популярности Лескова в наше время довольно пессимистично, полагая, что для сегодняшнего массового читателя он слишком сложен и прихотлив. И это грустно, ведь Лесков во многом очень современен: и в том, что он писал, и в том, что происходило в его собственной жизни.
Николай Семенович и сancel culture
Едва начав литературную деятельность, Лесков в полной мере ощутил на себе, что такое пресловутая cancel culture (культура отмены). Под эгидой cancel culture сегодня на Западе многие классические произведения искусства объявляются неполиткорректными, порочными, заслуживающими осуждения или даже забвения.
Во времена Лескова термина cancel culture, разумеется, еще не существовало. Но само явление, назови его хоть остракизмом, хоть травлей с привкусом благородного негодования, было хорошо известно. С переменой названий суть не меняется: когда кто-то позволяет себе высказывания или действия, не устраивающие определенную часть общества, эта часть общества наказывает провинившегося тем, что пытается выгнать его из информационного пространства и превратить в маргинала, тем самым как бы отменить (cancel) его существование. Причины могут быть разными: от действительно серьезных проступков до спорных реплик в прессе или соцсетях.
Два ярких примера: британская писательница Джоан Роулинг, автор книг о Гарри Поттере, пошутившая в Twitter о трансгендерах, и голливудский актер Джонни Депп, над которым несколько лет тяготели обвинения бывшей жены в домашнем насилии. Если Роулинг лишь побило градом возмущенной критики со стороны части фанатов и знаменитостей, то Деппа постигли более суровые кары: расторжение контрактов и исключение всех фильмов с его участием из каталога Netflix.
В нашей стране это явление пока еще не так могущественно, как на Западе. Но пример Лескова показывает, что российские интеллектуалы опередили модный тренд на целых полтора столетия.
Он жжет
Что же сделал Лесков, чтобы попасть в подобное положение? Сначала он, начинающий петербургский публицист, опубликовал в газете «Северная пчела» статью, из-за которой получил репутацию мракобеса, реакционера и провокатора. Это при том, что в бумагах начальника столичной полиции того времени Паткуля Лескову и его кругу дана такая оценка: «Крайние социалисты. Сочувствуют всему антиправительственному. Нигилизм во всех формах».
Заметка Лескова, вышедшая 30 мая 1862 года, касалась большого пожара в Апраксином дворе, произошедшего за два дня до этого. С первого взгляда в ней не было ничего крамольного, но журналист в полный голос сказал о том, о чем благоразумные люди предпочитали помалкивать: не исключено, что это был поджог, связанный с политическими студенческими волнениями, и что по городу ходят листовки с призывом к захвату власти, и что, в общем, хорошо бы во всем разобраться и снять тревожное напряжение в обществе.
Так Лесков неожиданно для себя попал между молотом и наковальней. Радикалы посчитали, что он требует расправы над поджигателями и даже подсказывает, где их искать, а власти показалось, что Лесков обвиняет ее в бездействии и дает непрошеные советы. Император Александр II написал на принесенном ему экземпляре «Северной пчелы»: «Не следовало пропускать, тем более что это ложь».
Лесков, еще вчера бывший на плохом счету в полиции как социалист и нигилист, становится изгоем в среде оппозиционно настроенных интеллектуалов.
Примечательно, что буквально за неделю до скандала он напечатал в той же газете текст под названием «Деспотизм либералов» – о нетерпимости оппозиционеров к иной точке зрения. Самоуверенный дебютант резко вступил в полемику с Николаем Чернышевским, который, пользуясь современной лексикой, был одним из главных лидеров мнений той эпохи. Лесков не слишком удачно подобрал термин, подразумевая под либералами радикально настроенных интеллектуалов. Но вот вышла пресловутая «пожарная» статья, и Николай Семенович сам вкусил плодов того деспотизма и собственной неосмотрительности.
Тридцатилетний провинциал, приехавший из Киева покорять столицу, был очень самоуверен – настолько, что не придавал большого значения тонкостям идеологической борьбы и окололитературной политики. Вскоре он попадает в еще больший скандал.
Хуже некуда
Вернувшись из зарубежной командировки, куда его на время опалы отправила «Северная пчела», Лесков публикует своей первый роман «Некуда» (1864) – о русских нигилистах, с которыми он еще недавно был в большой дружбе. Лесков пытается разобраться в явлении и отделить «хороших» нигилистов от «плохих», но в итоге получается памфлет, причем с прозрачными намеками на реальных людей: лидера так называемой Знаменской нигилистической коммуны Василия Слепцова, издательницу газеты «Русская речь» Евгению Тур (Салиас-де-Турнемир) и других.
Теперь ему, хотя и скрывшемуся за псевдонимом Стебницкий, достается куда серьезнее. Появляется слух, что этот роман написан по заказу Третьего отделения (политической полиции). Критик Дмитрий Писарев, еще один влиятельный лидер мнений своего времени, предостерегает свою аудиторию в «Русском слове» от какого-либо сотрудничества с автором «Некуда».
Позже Максим Горький говорил: «Это было почти убийство». На многие годы за Лесковым закрепляется репутация врага демократической мысли, ему закрыта дорога в большинство прогрессивных литературных журналов.
Удивительно, как это не сломило начинающего писателя. Возможно, дело в черте характера, на которую не раз сетовал родной брат Лескова Василий: Николай Семенович был упрям и всегда уверен в своей правоте. В истории с «Некуда» он полагал, что его оклеветали, хотя и признавал, что роман был написан впопыхах. А обида, нанесенная его недавним друзьям и благодетелям (Тур была одной из первых, кто публиковал очерки дебютанта Лескова), его, кажется, не смущала.
Вне тусовки
Пример Лескова иллюстрирует популярную теорию о том, что для достижения желаемого успеха важно уметь строить и поддерживать нужные связи и отношения. Проще говоря, нужно быть своим в «правильной тусовке». У Николая Семеновича с этим как-то не складывалось.
Он был энергичным и общительным, но катастрофически не умел маневрировать. Ему недоставало такта или того, что можно назвать социальным инстинктом, который подсказывает человеку, какой поступок может выйти ему боком. Веря в силу слова (он всегда был против искусства ради искусства и считал, что литература преображает мир), он удивлялся, когда его слово било кого-то слишком сильно.
У Лескова не получалось примкнуть к какому-нибудь определенному идейному лагерю, который бы обеспечил ему защиту и продвижение. «Забаненный» демократами, он сближался с консерватором Михаилом Катковым, славянофилом Иваном Аксаковым, но и с ними часто не находил общего языка.
Для консерваторов он был слишком «протестным», слишком много критиковавшим российские порядки. Для социалистов был охранителем, не признававшим революций. Для народников и славянофилов он слишком скептически относился к идее о том, что спасение России придет снизу, от народа.
Народ в его рассказах часто темная, косная сила, привыкшая к плети и не ценящая свободу и человеческое обращение (например, рассказ «Язвительный»). Лесков любил не абстрактный «народ вообще», что свойственно кабинетным идеалистам, а рождающихся в нем самородков, оригиналов, чудаков и богоискателей. В его рассказах они существуют и благодаря, и вопреки окружающей их действительности. Левша, Фигура из одноименных рассказов, Александр Рыжов из «Однодума», герои «Инженеров-бессребреников» и другие. Это не масса, это отдельные бриллианты, те самые праведники, без которых, по пословице, не стоит село. «Ужасно и несносно видеть одну дрянь в русской душе, ставшую главным предметом новой литературы, – писал Лесков, – и пошел я искать праведных».
Неуживчивый Лесков, не примкнувший ни к одному из лагерей, оказался одним из самых свободомыслящих, независимых русских писателей. Не угодил он и советской власти: помня литературно-политические скандалы раннего Лескова, она относилась к нему прохладно.
Бичеватель
Памятник Николаю Лескову в Орле
От полной «отмены» во времена СССР его спасала репутация критика российской действительности при царском режиме, коллеги Салтыкова-Щедрина. Во многом этим он ценен и сегодня, когда чиновники так напоминают персонажей «Истории одного города». Читая рассказы и очерки Лескова, не перестаешь удивляться тому, что, за какой текст ни возьмись, все они актуальны, все про сегодняшний день. Печально только, что все это объясняется не столько прозорливостью писателя, сколько тем, что многие вещи повторяются из века в век.
Вот, например, герой рассказа «Бесстыдник» (1877) некий Анемподист Петрович, характеризуемый третьим лицом как «большого ума человек, почти, можно сказать, государственного, и в то же время, знаете, чисто русский человек: далеко вглубь видит и далеко пойдет». Он был интендантом в Крымскую войну и не только не смущался тем, что хорошо заработал тогда на махинациях, обкрадывая солдат, офицеров и государство, но и даже бахвалился этим в обществе.
Тогда как благородного героя повествования разрывает на части от такой наглости, Анемподист Петрович неожиданно укоряет его в том, что он, дескать, «унижает русских». Герой едва не теряет дар речи от такого оборота, а интендант охотно развивает свою мысль. Оказывается, унижение проявляется в том, что «вы изволите делить русских людей на две половины: одни будто все честные люди и герои, а другие все воры и мошенники», и это, оказывается, несправедливо: «Наши русские люди, мне кажется, все без исключения ко всяким добродетелям способны... мы, русские, как кошки: куда нас ни брось – везде мордой в грязь не ударимся, а прямо на лапки станем; где что уместно, так себя там и покажем: умирать – так умирать, а красть – так красть. Вас поставили к тому, чтобы сражаться, и вы это исполняли в лучшем виде – вы сражались и умирали героями и на всю Европу отличились; а мы были при таком деле, где можно было красть, и мы тоже отличились и так крали, что тоже далеко известны».
Воровство из казны преподносится чуть ли не как возложенная свыше миссия. Такого рода логика и такого рода патриотизм выглядит очень современным.
Опыт
Лесков не зря гордился своим жизненным опытом. Он был у него действительно богатым для литератора того времени. И Достоевского мог упрекнуть в незнании православного быта, и народников – в незнании народа, и социальных критиков – в том, что они плохо представляют, как работают маховики и колеса государственной машины.
До того как стать писателем, Лесков два года проработал писарем в канцелярии Орловской палаты уголовного суда. Через него проходили сотни историй преступлений, больших и мелких. Затем семь лет в рекрутском столе ревизского отделения Киевской казенной палаты. Занимался набором солдат в армию, насмотревшись на истории коррупции и чиновничьего произвола, одну из которых он позже описал во «Владычнем суде». Затем, оставив государственную службу, три года колесил по стране в качестве сотрудника коммерческой фирмы «Шкотт и Вилькенс» (Шкотт – обрусевший англичанин, его родственник). Неудивительно, что многие тексты Лескова оформлены как записанные рассказы того или иного путешествующего чиновника, развлекающего своих попутчиков на постоялом дворе или в какой-то подобной обстановке. Именно таких историй молодой Лесков наслушался за три года работы и потом еще лет 20 строил на них свои произведения.
«Смиренный ересиарх»
Еще один актуальный сегодня круг тем лесковского творчества связан с религиозностью, личной и официальной, с вопросами отношения Церкви и государства. Трудно найти другого русского классика, который так много сил отдал бы этому вопросу и был бы в нем так подкован.
Начав как «друг Церкви» (по собственному выражению) и ее искренний помощник, Лесков закончил полным скептицизмом в отношении официальных структур и отстаиванием идеи «духовного христианства», то есть личного, глубоко осознанного, пусть даже и еретического, по мнению представителей государственной религии (а она в царской России была государственной в прямом смысле слова). Письма любил подписывать так: «смиренный ересиарх Николай».
На Лескова, безусловно, повлияла история его отца, потомка священнического рода, который решительно отмежевался от духовного сословия сразу по окончании семинарии в Севске. Оставшись человеком верующим, Семен Дмитриевич Лесков предпочел уйти в чиновники, но никогда не иметь дел с официальной религиозной структурой.
В многочисленных текстах Лесков пытается осмыслить, как это вообще возможно: из, по сути, самого главного и высокого в жизни человека – веры и духовной жизни – сделать нечто казенное, пустое, отталкивающее.
Репродукция титульного листа к сказу «Левша»
Он автор едва ли не лучшего русского романа о священнослужителях – хроники «Соборяне». И примечательно, что главный герой этого романа, протоиерей Савелий Туберозов, пламенный и честный христианин, оказывается под запретом, страдает за обличение и светского безверия, и церковного формализма, «торговли во храме совестью».
Лесков может быть язвительным, но может показывать явную симпатию к тем, кто искренне ищет Бога, кто честно следует евангельским заповедям. Это могут быть и реальные церковные иерархи, которых он описывает, например, известные своей простотой и добротой митрополит Киевский Филарет (Амфитеатров), недавно причисленный к лику святых, или пермский епископ Неофит (Соснин). Это может быть изгнанный за правду учитель-немец Иван Яковлевич из рассказа «Томленье духа», отец Савва из «Некрещенного попа», старообрядцы, или штундисты (последователи религиозного течения протестантского толка на юге России), о которых он также много писал.
В одном из лучших рассказов Лескова, «На краю света», проводится мысль, что благодать действует вне официальных рамок: подвиг спасения ближнего совершает именно некрещеный «дикарь», а не его крещеные соплеменники.
Официальной церкви деятельность Лескова не нравилась, и шестой том его сочинений (с «Мелочами архиерейской жизни») был сочтен «дерзким памфлетом на церковное управление в России» и запрещен цензурой. В последние годы Лесков был большим поклонником идей Льва Толстого.
Мастер слова
Язык Лескова – то, что в нем замечают в первую очередь. Он предвосхитил модернистскую работу над формой и был примером для Ремизова, Олеши, Платонова, Бабеля, Пильняка и других ярких стилистов ХХ века. При жизни ему этот самый прихотливый язык ставили в укор. Критики писали, что он занимается плетением чудных словес, чтобы прикрыть скудность идей. Или же пренебрежительно приписывали его к этнографическому ведомству, как последователя Владимира Даля.
Но для Лескова это не было украшательством, это была форма, адекватная содержанию. Люди разных профессий, сословий говорят по-разному, и, воспроизводя их речь или внутренний монолог, он добивался правдивости и художественной достоверности. Он был даже не стилист, а полистилист, владевший всей гаммой языка, от канцелярита до диковинного узорочья.
Лесков, наверное, самый русский писатель, ведь его слог невозможно по-настоящему перевести ни на какой другой язык. Читать его – настоящее удовольствие и радость. Возможно, это единственное обстоятельство, которое делает его несовременным. Ведь чтение сейчас перестало быть удовольствием, теперь это поглощение информации. Могучие умы работают над тем, чтобы сделать тексты более доступными и легкоусвояемыми. Могут ли выжить в этих условиях книги Лескова? Одно из самых очевидных их достоинств теперь становится их главным «недостатком». Но Лесков, безусловно, выживет. Должен же кто-то отвечать за настоящую красоту в мире удобного и одноразового.
Автор текста: Александр Зайцев Источник: postmodernism
Михаил Юрьевич Лермонтов был не только великим поэтом и писателем, но и известным светским львом, который не раз привлекал к себе внимание женщин. Однако его любовные похождения не всегда были безобидными и романтичными. Иногда он уводил чужих невест ради забавы или мести.
Одна из таких историй произошла с Екатериной Сушковой, дочерью богатого помещика и невестой графа Александра Строганова. Лермонтов познакомился с ней в 1837 году на одном из светских приемов и сразу же заинтересовался ею. Он начал ухаживать за ней, писать стихи и письма, приглашать на прогулки и балы. Но Сушкова не отвечала ему взаимностью и даже смеялась над его чувствами.
Это разозлило Лермонтова, который решил отомстить ей за пренебрежение. Он стал холодным и жестоким к ней, а затем увел ее у жениха на глазах у всего света. Он добился того, что Сушкова влюбилась в него безумно и была готова бросить все ради него. Но Лермонтов не имел серьезных намерений по отношению к ней и вскоре бросил ее, оставив в отчаянии.
Эта история послужила основой для одной из глав его знаменитого романа «Герой нашего времени», где он описал Сушкову как отцветшую красавицу Бэлу, а себя как бездушного Печорина. Таким образом, он не только унизил ее в реальной жизни, но и запечатлел ее портрет в литературе.
«Думаю, что нигде не бьют женщин так безжалостно и страшно, как в русской деревне, и, вероятно, ни в одной стране нет таких вот пословиц-советов:
«Бей жену обухом, припади да понюхай - дышит? - морочит, ещё хочет». «Жена дважды мила бывает: когда в дом ведут, да когда в могилу несут». «На бабу да на скотину суда нет». «Чем больше бабу бьешь, тем щи вкуснее».
Сотни таких афоризмов, - в них заключена веками нажитая мудрость народа, - обращаются в деревне, эти советы слышат, на них воспитываются дети.
Детей бьют тоже очень усердно. Желая ознакомиться с характером преступности населения губерний Московского округа, я просмотрел «Отчёты Московской судебной палаты» за десять лет - 1900-1910 гг. - и был подавлен количеством истязаний детей, а также и других форм преступлений против малолетних. Вообще в России очень любят бить, всё равно - кого. «Народная мудрость» считает битого человека весьма ценным: «За битого двух небитых дают, да и то не берут».
Есть даже поговорки, которые считают драку необходимым условием полноты жизни. «Эх, жить весело, да - бить некого».
Я спрашивал активных участников Гражданской войны: не чувствуют ли они некоторой неловкости, убивая друг друга?
Нет, не чувствуют.
«У него - ружьё, у меня - ружьё, значит - мы равные; ничего, побьём друг друга - земля освободится».
Однажды я получил на этот вопрос ответ крайне оригинальный, мне дал его солдат европейской войны, ныне он командует значительным отрядом Красной армии.
- Внутренняя война - это ничего! А вот междоусобная, против чужих, - трудное дело для души. Я вам, товарищ, прямо скажу: русского бить легче. Народу у нас много, хозяйство у нас плохое; ну, сожгут деревню, - чего она стоит! Она и сама сгорела бы в свой срок. И вообще, это наше внутреннее дело, вроде маневров, для науки, так сказать. А вот когда я в начале той войны попал в Пруссию - Боже, до чего жалко было мне тамошний народ, деревни ихние, города и вообще хозяйство! Какое величественное хозяйство разоряли мы по неизвестной причине. Тошнота!..»
(Максим Горький. «О русском крестьянстве», 1922 год)
За скандальное произведение поэта сослали на Кавказ, куда он отправлялся истинным победителем: уставшим от допросов, но признанным и знаменитым поэтом.
Думаю, за месяц под домашним арестом перед отъездом на Кавказ Лермонтов отдохнул от допросов :-) Хотя можно представить, как его подвижной натуре было томительно под арестом. Начало XIX века, беговую дорожку и велотренажёр ещё не придумали, подступала гиподинамия.
На помощь Лермонтову пришла анфиладная планировка квартиры. Он открывал двери всех комнат, сдвигал столы к стенам и бегал туда-сюда через все барские комнаты.
Конечно, это шутка, я её придумал, чтобы показать квартиру Лермонтова, где он написал "Смерть поэта", "Бородино" и другие стихотворения. Фото мои.
На этих снимках не вся квартира Лермонтова. Красная линия с обеих сторон упирается в заделанные дверные проёмы, за которыми ещё комнаты. На втором фото (где светленькая комната) красная линия слева утыкается в дверной проём, заклеенный обоями. За ним, если память не подводит, находится эта комната:
С правой стороны красная линия утыкается в дверь, заклеенную вишнёвыми обоями. За ней находится комната, разделённая перегородкой на две комнаты.
Это, скажем так, барские комнаты. Они расположены вдоль Садовой улицы и были объединены анфиладной планировкой. Параллельно им со стороны внутреннего двора расположены комнаты поскромнее, где жила прислуга и, возможно, гости, которые останавливались надолго. Например, вместе с Лермонтовым и его бабушкой, кроме многочисленной прислуги, жил близкий друг Лермонтова Святослав Раевский. Всё то время, что Лермонтов провёл под домашним арестом, Раевский за распространение крамольного стиха Лермонтова сидел на гауптвахте в Петропавловской крепости, и Лермонтов очень страдал, что стал причиной его несчастий. После месяца на гауптвахте Раевского сослали в Олонецкую губернию.
Святослав Афанасьевич Раевский, акварель Михаила Юрьевича Лермонтова.
Конечно, квартиру Лермонтова нужно отреставрировать, восстановив планировку, которая была при поэте. На стенах должны оставаться её следы, если она была иной, чем нынешняя планировка. И сделать в этой квартире полноценный музей Лермонтова. В Санкт-Петербурге раньше был крутейший музей Лермонтова, расформированный большевиками в 1917 году. Говорили, что он превосходит музей Пушкина. Новый музей можно наполнить книгами и всякими штуками памяти Лермонтова, сбор которых для будущего музея идёт уже 10 лет (даже проходили выставки этих экспонатов!) и копиями экспонатов из других музеев, чтобы не посягать на их экспозиции. Сохранилась даже кое-какая мебель Лермонтова из этой квартиры! Копии тем лучше оригиналов, что копии альбомов с рисунками Лермонтова можно будет листать, а на копиях мебели можно будет сидеть. И смотреть из окна на съезжий дом 3-й Адмиралтейской части, который сохранился со времён Лермонтова. И там до сих пор полицейское отделение и пожарная каланча. Вступайте в группу "Дом Лермонтова на Садовой, 61" вконтакте, которая посвящена созданию музея.
"В доме совершенный разгром. Лакей влюбился в портниху Сашу и женится на ней; Верочка, шестнадцатилетний младенец, выходит замуж 18-го числа за приказчика. Повар уходит, кухарку свезли в больницу, Илья и няня в Москве. Никогда так не было. А гости без перерыва всё приезжают и гостят. Сегодня приехал ещё Ф. И. Маслов и Дунаев.
Л. Н. читал вечером ту повесть, над которой он теперь работает: «Воскресение». Я раньше её слышала, он говорил, что переделал её, но всё то же. Он читал нам её три года тому назад, в лето после смерти Ванички. И тогда, как теперь, меня поразила красота побочных эпизодов, деталей, и фальшь самого романа, отношения Нехлюдова к сидящей в остроге проститутке, отношения автора к ней; какая-то сентиментальная игра в натянутые, неестественные чувства, которых не бывает".