Баллада о Дракуле
2 поста
2 поста
1 пост
1 пост
2 поста
Если вас когда-нибудь занесёт в музеи Северной Европы или Великобритании, вы сможете увидеть там весьма странный экспонат, а именно — массивный дубовый шкаф с дверцами, украшенный резьбой. Экскурсовод распахнёт створки, и вы увидите внутри не полки с посудой, а застеленную кровать с высокой спинкой и пирамидкой из подушек. Строго говоря, кроватью это будет являться лишь формально, на деле же это узкое ложе, которое даже подростку будет коротко. На нём нельзя ни вытянуться во весь рост, ни раскинуть руки, ни иным образом расположиться с тем комфортом, к которому мы привыкли сегодня со всеми этими модными ортопедическими матрасами. Тем не менее, именно в этом «гробу» люди эпохи Ренессанса и Раннего Нового времени проводили свои ночи. Полусидя, в тесноте, за закрытыми дверцами. На протяжении четырёх столетий миллионы европейцев, от бретонских крестьян до голландских бюргеров, спали, скрючившись, в деревянных ящиках. Почему же взрослые люди добровольно отказывались от возможности нормально растянуться на более удобном ложе, и чем в итоге такие ночёвки оборачивались для их тел и здоровья? Об этом и поговорим.
У шкафа-кровати было много имён. Во Франции её называли lit-clos, в Бретани — gwele-kloz, в Нидерландах — bedstede. По сути, она представляла собой деревянный короб на коротких ножках, которые приподнимали ложе над сырым земляным полом. Иногда она запахивалась на занавески, но чаще была снабжена деревянными дверцами, которые на ночь запирали изнутри на засовы. Помимо спящего человека внутри помещались полки для одежды, свечи и мелкая утварь. Пик популярности таких кроватей-шкафов пришёлся именно на XVI век, когда они практически повсеместно стояли в крестьянских домах Бретани и Нормандии, Нидерландов и Фландрии, Шотландии и Уэльса, Австрии и Скандинавии. В Бретани такой шкаф нередко придвигали к очагу, чтобы за день дерево успевало набрать тепло, а во Франции резной lit-clos с датой и именами супругов на дверцах был гордостью семьи и переходил по наследству вместе с домом. Иметь любое приличное ложе вообще было роскошью, кровать могла стоить до трети всего домашнего имущества, и английский священник Уильям Гаррисон, служивший в XVI веке в эссекской деревне Радуинтер, вспоминал, что его отцы спали на соломенных тюфяках, подложив под голову полено вместо подушки. По сравнению с такими условиями закрытый ящик с периной внутри был практически люксом. Но почему он был таким коротким? Всего-то метр шестьдесят, от силы метр семьдесят. Вытянуться на таком ложе невозможно, и это было не случайностью, а осознанным проектным решением.
Во-первых, нужно учитывать климатические особенности того времени. На XVI и XVII века пришёлся пик так называемого Малого ледникового периода. Это было самое холодное время за последнюю тысячу лет: Английские историки подсчитали, что река Темза за это время полностью замерзала восемнадцать раз, в домах за ночь застывали чернила в чернильницах, застывала и влага, едва выступившая на срезе непросушенного полена. Люди спали в шапках, а порой и не раздеваясь вовсе, натянув на себя всё тёплое, что было в доме. Морозы губили урожаи и несли за собой голод, так что согретое ложе было вопросом выживания, а не только лишь удобства. Голландские художники той поры писали замёрзшие каналы, по которым скользят конькобежцы, и в этом царстве холода люди пытались согреться чем угодно — тёплыми камнями, грелками, перинами и, наконец, естественным теплом собственного тела. Во сне взрослый человек выделяет около ста ватт тепла, что примерно эквивалентно мощности одной лампы накаливания. Так что закрытый со всех сторон деревянный ящик работал как термос, быстро прогреваясь дыханием и телом, и затем удерживая это тепло до самого рассвета, пока снаружи трещал мороз. Но здесь у нас возникает логичный вопрос — а почему нельзя было как следует протопить дом на ночь?
Чтобы ответить на него, нужно поговорить об истории дымохода как такового. Трубы для отвода дыма знали ещё римляне, но применяли их только в пекарнях и банях. Настоящий бытовой дымоход, каким мы его знаем, был изобретён лишь в XII веке в Северной Европе — например, старейший сохранившийся английский образец стоит в замке Конисбро и датируется 1185 годом. И сначала это был настоящий «хайтек», дорогущий и недоступный абсолютному большинству населения. В XIII веке дымоходами постепенно стала обзаводиться знать, первый лондонский дымоход появился в 1229 году в Хаверинге, при Генрихе III их сооружают в королевских резиденциях Виндзора и Кларендона. Причём, как это часто бывает, новинка получила неоднозначный приём в обществе. Так, автор средневековой английской поэмы «Пирс Пахарь» недовольно ворчал, что господа, де, ужинают в частных покоях с каминами. На миниатюре из «Великолепного часослова» герцога Беррийского — роскошной иллюстрированной рукописи, созданной около 1415 года, — труба уже изображена над крестьянским домом. Но по-настоящему массовым дымоход становится лишь в XVI–XVII веках. Причин для такой задержки было несколько. Кирпич и камень стоили дорого, и тот же Гаррисон в своём «Описании Англии» 1587 года приводил жалобы стариков на «множество недавно возведённых дымоходов». Эти же старики утверждали, будто во времена их молодости на большинство сельских городков королевства приходилось не больше двух-трёх (монастыри и усадьбы господ не в счёт), оттого и жилось тогда лучше, потому что деньги тратили на вещи богоугодные. А введённый в Англии в 1662 году налог на очаги (два шиллинга с очага в год) сделал лишнюю трубу на крыше финансовой обузой для большинства семей. Голытьба, конечно, пыталась найти выход из положения, и строила деревянные дымоходы, которые затем покрывали глиной и слоем штукатурки, но они тянули дым из рук вон плохо, были ненадёжны и в любой момент грозили или развалиться, или вспыхнуть.
Те, кто не мог себе позволить даже такой дымоход, использовали дымовые колпаки. Это был такой раструб из деревянного каркаса и дранки, обмазанной глиной, который закрепляли под потолком на деревянной балке-перемычке, аккурат над очагом. Дым поднимался от огня, попадал в эту воронку и по ней уходил в отверстие в крыше или стене. Это было куда дешевле полноценного дымохода, колпак вешали высоко над пламенем, и дым в нём успевал остыть и не прожигал конструкцию, так что камень не требовался. Но в этом же крылся и главный минус подобной конструкции: широкий раструб, висящий высоко, ловил дым лишь частично и вместе с дымом вытягивал наружу тёплый воздух, охлаждая помещение.
Поэтому многие, особенно если у них не было достаточно средств, вообще ничего не изобретали и обходились центральным очагом. Это не камин и не печь, а просто открытый огонь, разведённый прямо на полу посреди комнаты — на камнях или в утрамбованной ямке. Именно «посреди», ведь дом в те времена обычно (если только владелец не был зажиточным человеком) представлял собой одну большую комнату, и огонь в центре был его сердцем. На нём готовили еду, вокруг него грелись, сушили одежду, да и просто сидели вечерами — вся жизнь семьи крутилась вокруг этого лоскутка света. Трубы у такого очага не было, дым поднимался к потолку и уходил через отверстие в крыше, а частью оседал в комнате, Чтобы искры не поджигали балки, потолки приходилось делать высокими, и это же означало, что почти всё тепло собиралось под крышей, а не там, где сидели люди. Даже в XVI веке это был не пережиток прошлого, а вполне себе норма. Так строили испокон веку, и строитель, которому заказывали дом, воспроизводил то, с чем был хорошо знаком. А вот разные новшества приживались медленно. Впрочем, у подобного архитектурного решения были и плюсы. Например, жители шотландского нагорья традиционно коптили таким способом мясо и рыбу, висевшие на стропилах под соломенной крышей, дым также заодно пропитывал и древесину, защищая её от гнили и насекомых. Они прямо так и назывались — «чёрные дома».
Итак, днём дома прогревались плохо. Но ночью огонь и вовсе прикрывали. В современном английском языке есть слово curfew, «комендантский час» — так вот, оно происходит от французского couvre-feu — «накрыть огонь». Так называли и специальный колпак с вентиляционными прорезями, которым накрывали угли, чтобы они тлели, но не разгорались. Едва затихали вечерние колокола, звонившие в восемь-девять часов, открытое пламя оказывалось под запретом. Введение этого закона в Англии приписывали ещё англосаксонскому королю IX века Альфреду Великому, а Вильгельм Завоеватель, норманнский герцог, покоривший Англию в 1066 году, сделал его инструментом контроля над покорёнными саксами. Позднее короли смягчали запрет, но обычай «накрывать» очаг после остался. И это была не королевская придурь, а вполне обоснованная мера безопасности. Дома в те времена были деревянными, крыши преимущественно соломенными, и стоило кому-то опрометчиво задремать, недоглядеть за огнём посреди ночи — и вспыхнувший пожар мог за короткое время пожрать весь город. Собственно, в 1666 году так называемый Великий пожар уничтожил большую часть Лондона, и его пришлось отстраивать заново. Поэтому очаг не тушили, а «банковали»: угли засыпали золой, чтобы они тлели до утра, и сверху накрывали специальным колпаком. В некоторых домах Ирландии огонь порой не гас на протяжении многих поколений, его хранили как оберег. Даже богачи, которые могли себе позволить настоящий камин с дымоходом — и те приглушали огонь на ночь.
Кстати, маленькая ремарка о городских колоколах. С XV века католическая церковь ввела так называемый «Ангелус», по первым словам молитвы «Angelus Domini», что значит «Ангел Господень». Эту молитву надлежало читать три раза в день, и поэтому колокола должны были звонить три раза, отмечая разные фазы дня — утро, полдень и вечер. Вечерний «Ангелус» для крестьян и ремесленников означал, что пора заканчивать работу. Этот момент запечатлел на своей картине «Анжелюс» французский живописец Жан-Франсуа Милле — супруги застыли в поле, заслышав вечерний звон. Ещё был звон о закрытии городских ворот — после него ворота запирали, и опоздавший ночевал за стенами. Все эти звоны в сознании человека сливались в одно: день кончился, огонь — накрыть, ворота — на запор, город отходит ко сну.
В период между 1550 и 1640 годами по всей Англии, которая именно тогда начала переходить на уголь, начали стремительно дорожать дрова. Так что топить всю ночь было расточительством. Ночь вообще не была сплошным сном: люди ложились рано, спали примерно по четыре часа, затем на час-другой просыпались — этот промежуток называли «стражей» — и в темноте слышалось, как кто-то шепчет молитву, кто-то ворошит угли в очаге, кто-то тихо переговаривается. Лишь затем все засыпали «вторым сном» до рассвета. Недаром испанский писатель Мигель де Сервантес замечал, что его Дон Кихот «довольствовался первым сном», — как и все в ту эпоху. К утру дом всё равно выстывал, изо рта шёл пар, и кровать-шкаф оставалась единственным обогревателем, который работал всегда, потому что работал на естественном человеческом тепле.
Впрочем, тепло было не единственной заботой. В доме XVI века не существовало спален как таковых, так что семья, слуги, а нередко и свиньи с курами ночевали в одном помещении. В этой тесноте шкаф-кровать становился единственным личным пространством, этакой комнатой в комнате, где можно было уединиться, просто закрыв дверцы. Он защищал от домашних животных, от крыс и мышей, а по бретонским поверьям — даже от волков, способных пробраться в жилище ночью. Английский писатель Томас Адольфус Троллоп, побывавший в Бретани в 1840 году, писал, что сундук у кровати — «всегда почётное место, а заодно ступенька, помогающая хозяйке взобраться на её высокое ложе». В тесных домах шкафы делали двухъярусными, а ложе, рассчитанное на двоих взрослых, дополняли выдвижными ящиками внизу, куда укладывали спать детей, так что в переполненных жилищах один шкаф делили пятеро-шестеро человек, спавших вплотную. В шотландском Уике, куда на сезон сельдяного промысла стекались работницы, такой шкаф считался обычной ночлежкой. Итак, мы выяснили, что шкаф аккумулировал тело и давал уединение. Но остаётся ещё один вопрос — почему внутри него сидели, а не лежали?
Всё просто. Лежать на спине означало принять позу покойника, и люди XVI века боялись, что ночные духи примут спящего за мёртвого и заберут его душу. В Нидерландах, где в XVI–XVII веках делали самые короткие шкафы в Европе, некоторые люди настолько прочно ассоциировали лежачего человека с покойником, что вытянуться на кровати во весь рост для них означало чуть ли не подразнить судьбу. Похоронные суеверия окружали и саму кровать — ложиться ногами к двери считалось дурным знаком, ведь именно так выносили гроб, кровать под потолочной балкой сулила раннюю смерть. В Бретани остерегались и местного вестника смерти — Анку, чья скрипучая повозка, по поверьям, проезжала после заката. Сон и смерть в ту эпоху называли сводными братьями, и даже спустя несколько столетий английский живописец Джон Уильям Уотерхаус изобразил их юношами-близнецами, почти неотличимыми друг от друга. И эта граница между ними казалась слишком тонкой, чтобы пересекать её в горизонтальном положении. Поэтому люди спали полусидя, опираясь спиной на высокую спинку, на трёх-четырёх подушках.
Доводы тогдашней медицины лишь усиливали подобные страхи. В XVI–XVII веках многие доктора по-прежнему высоко оценивали теорию античного врача Галена о четырёх жидкостях тела — крови, слизи, жёлтой и чёрной желчи — и полагали, что здоровье зависит от равновесия этих соков в теле. Они всерьёз советовали спать с приподнятой головой, чтобы пища лучше опускалась в желудок и не поднималась обратно, «дурные соки» не заливали голову, а дыхание оставалось свободным. Считалось, что плохой, тяжёлый воздух стелется у пола, тогда как свежий поднимается выше. Вредоносным считался и сам ночной воздух, а в голландских городах, где каналы источали дурные испарения, закрытый шкаф и вовсе казался спасением. Пожилым врачи прямо предписывали «вертикальный сон». В Нидерландах и части французских провинций сон лёжа продолжали считать нездоровым вплоть до XIX века — настолько живучими оказались эти суеверия.
Правды ради, стоит сделать оговорку, что не вся Европа спала сидя и не все кровати были короткими. В замках и богатых домах стояли длинные ложа, на которых вытягивались в полный рост, а картины, где персонажи дремлют полусидя, чаще изображают отдых или болезнь, а не ночной сон. Исследователи из Колониального Уильямсбурга, американского музея под открытым небом, где реконструирован старинный город, измерили десятки старинных кроватей, и все они не уступали размерами современным двуспальным. В старину кровати вообще шили по росту заказчика — по-настоящему короткими были только шкафы-кровати да детские люльки. И ещё одна оговорка: даже там, где шкафы были в ходу, спали в них не все. Эта мебель была популярна в основном на северо-западе Европы — в Бретани, Нормандии, Нидерландах и на западе Британии. И чаще её можно было встретить в деревне, нежели в городе. В ней ночевали крестьяне, батраки, рыбаки и сезонные работники, а зажиточные горожане и знать спали на обычных кроватях. Южнее и восточнее — в Италии, Испании, на Балканах, в России — этой мебели почти не знали. Случалось и обратное: шкаф служил «запасной спальней» в перенаселённом доме, и порой в него забирались даже дворяне. А в шотландских деревнях конца XIX века «лишние» члены семьи ночевали в шкафу, вынесенном в хлев. В интернете среди всяких нечистых на руку «научпоперов» встречаются и совсем уж маргинальные теории — будто бы сидя спали, чтобы сохранять причёски, держать под рукой оружие для защиты от разбойников или даже «улучшать работу мозга». Никаких исторических подтверждений у этих версий нет. Впрочем, полусидя порой устраивались и на длинных ложах, подпирая спину подушками, — значит, позу определяли не только размеры мебели. Существует даже выражение «золотой век сна», относящееся к периоду примерно с 1450 по 1750 год, но это относится к тем, кто спал лёжа в обычных кроватях.
Двухъярусная кровать на кухне крестьянского дома, музей под открытым небом Эйктунет (Йёвик, Норвегия)
Шкафы-кровати можно встретить и в биографиях сильных мира сего. В амстердамском доме-музее великого голландского живописца XVII века Рембрандта стоит его кровать-шкаф — настолько короткая, что в ней не вытянулся бы и маленький человек ростом метр-сорок, хотя сам художник, судя по автопортретам, был крепкого сложения и вынужден был ночевать полусидя или свернувшись. Русский царь Пётр I в 1697 году, приехав в голландский Заандам учиться корабельному делу, при росте в два метра четыре сантиметра ночевал в таком же шкафу в домике кузнеца — привычка ему так понравилась, что похожее ложе он заказал для своего дворца, а заандамский шкаф и сегодня показывают туристам. В России, впрочем, новшество не прижилось. В избах традиционно спали на полатях — широком тёплом настиле под потолком у печи, — и настоящая кровать появилась у крестьян лишь к XIX веку. Голландские художники XVII века изображали такие шкафы на своих полотнах, а в «Грозовом перевале» английской писательницы XIX века Эмили Бронте дубовый шкаф-кровать с «окошками наподобие каретных» описан с такой точностью, что эти строчки вполне могут сойти за подлинный этнографический источник.
Но у всего в этом мире есть цена, и за «правильный» сон люди неосознанно платили собственным здоровьем. Воздух в таком вот запертом ящике за ночь спирался, и когда внутри спали несколько человек, никакие вентиляционные отверстия уже не спасали. В источниках встречаются жуткие рассказы о смерти от духоты. Например, французское предание XIII века рассказывает о женщине, спрятавшей в кровати трёх тайных гостей, и все они в итоге задохнулись в её душном чреве. Не случайно в XIX веке врачи, искавшие причины чахотки (так тогда называли туберкулёз), включали в анкеты вопрос: «Спит ли больной в кровати-шкафу?» И даже уточняли размеры спальни: три на три метра или шесть на шесть. Были подозрения, что спёртый воздух способствует туберкулёзу, а гигиенисты прямо называли такие ложа рассадником заразы. Сама поза вредила не меньше. Современная медицина считает сидячий сон вредным — постоянное напряжение спины и шеи, пережатые в полусогнутых ногах вены, застой крови с риском образования тромбов, а главное, невозможность достичь глубоких фаз сна, из-за чего люди жили в хроническом недосыпе. Тёплая замкнутая ниша, где ночь за ночью спали хозяева, была раем для вшей и клопов — от них не спасали даже ночные чепцы, которые носили в постели. Впрочем, был один положительный момент — людям с больными лёгкими полусидя действительно дышалось легче, а экскурсоводы Нидерландского музея под открытым небом рассказывают, что короткие ложа могли быть вынужденным средством от отёков при болезнях почек, измученных избытком соли в рационе. Шкаф одновременно лечил и калечил, и так продолжалось столетиями.
Но всему приходит конец, и время шкафов-кроватей вышло в XIX веке. Английский справочник по строительству сельских домов, «Энциклопедия коттеджной архитектуры» 1833 года, ещё включал в себя описание шкафа-кровати как обычной мебели сельского дома, но уже к концу века такие шкафы стали редкостью. Развитие личной гигиены, подешевевшее топливо и печи с хорошей тягой, а заодно прочная ассоциация кровати-шкафа с бедностью и деревенской отсталостью вытеснили её из обихода. Старые шкафы переделывали в буфеты и комоды, новые перестали делать. А уличное освещение и фабричные смены добили старинный двухфазный сон. Лишь в Бретани и Шотландии верность традиции сохраняли до начала XX века, и в бретонских деревнях туристу до сих пор могут предложить переночевать в подлинном lit-clos. Сегодня, когда уцелевшие шкафы-кровати стоят в музеях, дизайнеры и инженеры снова задумались о том, как бы сделать человека более компактным, пусть и по совсем иным соображениям. Микро-квартиры площадью менее десяти квадратных метров, номера-капсулы и прочие «прогрессивные пространства» эксплуатируют идею уже как осознанный современный тренд. Кровать-шкаф же была не модной придурью, а ответом эпохи на холод, тесноту, страх пожара и страх смерти. И люди платили за него своим здоровьем.
***********************
А ещё у меня есть канал и паблик с лонгридами, анонсами и историческим контентом.
Также я перевожу на русский разное фэнтези, тёмное и не очень. Кому интересно — смотрите описание профиля.
Дождь безбожно лил третьи сутки кряду. Генерал-лейтенант японской императорской армии Сайго Цугумити стоял под навесом из пальмовых листьев на южной оконечности Тайваня и смотрел, как его солдаты месят грязь, разбивая лагерь в глубине вражеской территории. От людей разило нездоровым потом, их сотрясала лихорадка — малярия уже начала собирать свой урожай. Официальный Пекин требовал, чтобы японцы убрались с острова. Послы Америки и Британии протестовали — боялись, что действия генерала спровоцируют Китай и в Азии начнётся новая большая война, которая ударит по их интересам. Японское правительство мялось, не желая ссориться с великими державами Запада. Но он был из дома Сайго, а значит — человеком отчаянным по определению. Цугумити размышлял недолго. Уходить он не собирался.
Так начинался Тайваньский поход 1874 года, первая в истории заморская операция японской императорской армии. По сути, чистая авантюра, которой вообще не должно было случиться. А началось всё тремя годами раньше, в декабре 1871-го.
Неспокойное зимнее море редко щадит тех, кто выходит в него на утлых судёнышках. Рыбаки с крошечного острова Миякодзима, что в архипелаге Рюкю, убедились в этом на собственном опыте. Погода испортилась резко, ветер развернул судно и потащил в открытое море, далеко от знакомых берегов. Несколько дней команду швыряло по волнам, пока обессиленных и оглушённых людей не выбросило на скалы. Это оказалась юго-восточная оконечность Тайваня. Местность дикая, покрытая густыми лесами, где не было ни китайских чиновников, ни гарнизонов. Зато здесь жили племена пайвань, которые веками охраняли свои горы от чужаков.
Выживших моряков, коих набралось 66 человек, заметили почти сразу. Но местные жители из селения Мудань не собирались им помогать или вступать в переговоры. Они сочли, что пришельцы вторглись в их охотничьи угодья, и атаковали безоружных, измученных людей. У тех совсем не было шансов. В той резне погибли 54 рыбака. Двенадцать уцелели чудом: сумели добраться до поселений китайских колонистов, те их спрятали и спасли от преследования. Позже цинские власти переправили спасённых в провинцию Фуцзянь, а оттуда они вернулись домой. Эту бойню в японских отчётах потом назовут Муданьским инцидентом. На родине трагедия экипажа маленькой джонки быстро перестала быть частным делом. Весть о резне дошла до Нахи, потом до Токио.
Когда двенадцать измученных рыбаков наконец добрались до родных берегов, их рассказ вызвал в Японии взрыв народной ярости. Ояма Цунаёси, заместитель главы префектуры Кагосима и управляющий архипелагом Рюкю, составил для Токио подробный доклад, в котором совершенно не разбирал формулировок. Адекватным ответом на приключившуюся дикость, с точки зрения Оямы-сана, могла быть быть только беспощадная месть, и как можно скорее.
Но в Токио колебались. Новое японское государство было ещё очень молодым, оно только-только вышло из бурных событий реставрации Мэйдзи, только-только оправилось от гражданской войны, и, словно нескладный подросток, делало свои первые, неуверенные шаги на международной арене. Правительство боялось делать резкие движения, не хотело ссориться с соседями, поэтому доклад Оямы тихонько убрали в дальний ящик стола. Чиновники рассудили, что раз уж острова Рюкю формально подчинялись и Китаю, и Японии, то и вопрос требовал деликатности. Месть отложили на неопределённый срок.
Но, видать, самим небесам была угодна эта почти-война, и они продолжили подталкивать Токио к решению, которого столь упорно избегали японские власти. В 1873 году торговое судно из села Касива префектуры Окаяма потерпело крушение у тех же тайваньских берегов. И снова всё те же самые аборигены напали на выживших моряков, забив четверых из них насмерть. Только теперь мести жаждала уже вся японская пресса. Газеты захлёбывались от гнева, а их верные читатели требовали от властей не каких-то там нот протеста, а полноценной карательной операции — с отрубленными бошками и иными народными японскими забавами.
Два инцидента за три года — это уже не случайность, а закономерность. И если цинские власти не контролируют своих дикарей, значит, порядок наведёт кто-то другой. Вопрос стоял уже не о справедливости, а о том, способна ли в принципе Япония защищать своих подданных за пределами метрополии. И ответ на этот вопрос надо было давать на языке пушек. Токийские политики оказались зажаты между двух огней. С одной стороны давило разогретое газетами общественное мнение. С другой — дипломаты предупреждали, что любое вторжение на Тайвань мгновенно обострит отношения с Пекином. Но имелась и третья сила, самая опасная, внутри страны.
Дело было в том, что далеко не все в стране поняли и приняли ориентированные на Запад реформы Мэйдзи, ломавшие вековой уклад жизни. Самураи теряли привилегии, крестьяне возмущались из-за новых налогов, которых при старой сёгунской власти не было, а в провинции Сага уже готовилось вооружённое восстание. Нужно было как-то сбросить напряжение, и чем быстрее — тем лучше. И, как это нередко бывало в истории, лучшим выходом из сложившегося цугцванга оказалась маленькая победоносная война на далёком острове.
В Японии уже был один такой гражданин, предлагавший решить большинство проблем за счёт войны. Правда, вместо какого-то там Тайваня он предлагал вдарить сразу по Корее. Звали этого предприимчивого человека Сайго Такамори, и да, вы правильно всё поняли. Это был старший брат генерала Сайго Цугумити. Один из самых популярных политиков в стране, легендарный герой Реставрации, плечистый амбал с ростом под два метра и весом за центнер (и это в стране, где средний рост мужчины тогда составлял 155 сантиметров), он был кем-то вроде Столыпина и Котовского одновременно. Когда-то он помог императору отнять власть у сёгуна и восстановить монархию, но теперь смотрел на происходящее с нарастающим отвращением. Реформы уничтожали сословие, к которому он принадлежал, а правительство мялось и отступало перед окриками Запада. Япония должна была заявить о себе, показать и соседям, и этим немытым заморским чертям-гайдзинам, что она — великое и суверенное государство. А тут как раз очень кстати корейский ван (король) отказался признавать новую японскую монархию — дескать, завелась там какая-то хунта, свергла законного сёгуна, обрядилась в западные тряпки, пресмыкается теперь перед заморскими варварами и позорит предков. Короче, тьфу на них. Чем не повод для войны? К тому же, Сайго полагал, что если Корею не приберут к рукам японцы, то это непременно и очень скоро сделают какие-нибудь англичане, французы или русские. Корея, в отличие от Японии и даже от Китая, от любых реформ по западному образцу упорно отказывалась, и, как следствие, безнадёжно отстала в промышленном и военном вопросах. Послать туда дивизию-другую современных регулярных войск... А чтобы корейцы уж точно не соскочили, Сайго даже предлагал отправить его самого туда послом. Он бы там всех сильно-пресильно оскорбил, наворотил разных нехороших дел, корейцы бы его за это убили, и у Японии появился бы безупречный повод начать войну. Каков самурай, а! Что характерно, императорский двор сначала даже рассматривал такой вариант со всей серьёзностью, но в последний момент, оглянувшись на жёсткую позицию Британии и Америки, дал отбой. Такамори психанул и в октябре 1873 года, хлопнув дверью, покинул столицу и увёл за собой десятки преданных офицеров. К слову, позже он возглавит восстание против императора и станет прототипом для персонажа князя Кацумото из фильма «Последний самурай». Там, правда, опять все переврут и сделают какое-то фэнтези, но об этом и без меня немало написано.
Как бы то ни было, с уходом Сайго Такамори правительство лишилось одного из основателей и одновременно получило очень нехороший сигнал. Самураи и так-то были не очень довольны происходящим в стране, а теперь ещё и их кумир должности лишился. Нужно было срочно вступить в быстрый и управляемый конфликт, который объединил бы страну и, вместе с тем, не разозлил Лондон с Вашингтоном. Корея по понятным причинам отпала, а вот Тайвань с его агрессивными аборигенами подвернулся как нельзя кстати.
К тому же в Токио уже несколько лет работали иностранные советники, и к их мнению император прислушивался даже охотнее, чем к своим старым товарищам. Американец Чарльз Лежандр, бывший консул в Амое, а ныне частный консультант японского МИДа по военным и внешнеполитическим вопросам, настойчиво твердил: «Действуйте». Французский юрист Гюстав Эмиль Буассонад даже готов был подвести под это юридическую базу — дескать, если Китай не контролирует туземцев, значит, это terra nullius, ничья земля, и Япония вправе сама навести там порядок. Вот и вышло так, что личная трагедия рюкюских рыбаков превратилась в инструмент большой политической игры.
Пока токийские газеты наперебой выпускали гневные статьи и требовали крови, в императорском дворце решили ещё раз, на вский случай, прощупать почву, для чего в Пекин был отправлен министр иностранных дел Соэдзима Танэоми. Ему поручили выяснить, насколько вообще китайцы в реальности контролируют Тайвань и будут ли, случись чего, за него воевать.
В китайской столице министра принял сам император Тунчжи, что случалось весьма нечасто и говорило о том, что разговор предстоит серьёзный. Японец без обиняков изложил суть проблемы: убиты японские подданные, Токио требует наказания виновных и компенсаций. Он был готов услышать жёсткий отказ, однако вместо этого китайцы просто развели руками. Да, Тайвань принадлежит Китаю, но убийцы — это «шэнфань», «горные дикари», которые не признают власти императора, никому не подчиняются, живут по своим законам, и Пекин за них не отвечает. Фактически, империя Цин сама признала, что толком не контролирует остров и самоустранилась от проблемы. А раз так, мысленно продолжил за китайским императором Соэдзима-сан, не будет ничего дурного в том, что японская сторона сама накажет злодеев.
Говорили, что когда японский император Мэйдзи получил в руки протокол встречи своего министра с владыкой Поднебесной, он несколько раз перечитал текст, буквально смакуя каждую строчку. Теперь у него был идеальный повод для вторжения, и никто с мире не имел морального права его осудить. Тут надо сказать пару слов о внутренней специфике тогдашнего Тайваня. Западная равнина острова была заселена китайскими переселенцами, там служили китайские чиновники, стояли цинские аванпосты, собирались налоги и шла привычная для любой большой империи движуха. А вот на восток острова, в гористые районы, где и проживали те самые «шэнфань», цинским подданным въезд был запрещён специальными указами. Там на многие километры не было ни одного официального китайского представителя власти. Ну а раз так, то это уже, в сущности, ничейная земля. Перечитав бумагу ещё раз, Мэйдзи распорядился начать приготовления к походу.
К весне 1874 года подготовка шла полным ходом. Для обеспечения похода была создана специальная Тайваньская удельная канцелярия — по крайней мере, именно это название «ходит» по русскоязычным статьям на данную тему. На японском же контора называлась «Банти дзимукёку», что примерно переводится как «Бюро по делам варварских земель». Во главе её был поставлен императорскиё советник Окума Сигэнобу, осуществлявший генеральное планирование, заведовавший логистикой, бухгалтерией и прочими тыловыми делами. А командовать войсками назначили уже упомянутого генерал-лейтенанта Сайго Цугумити. Работа шла споро, в портах грузились транспорты с солдатами и амуницией, все были преисполнены чувством лёгкого, приятного волнения, какое бывает перед первым свиданием. Флагманом экспедиции должен был стать броненосный корвет «Рюдзё», построенный в Англии всего несколько лет назад. Казалось, что может пойти не так?
Однако внезапно протест выразили британский и американский послы. Их правительства имели на Дальнем Востоке собственные интересы и не хотели дестабилизации. Они заявили, что вторжение на Тайвань «угрожает миру в регионе». Мэйдзи и его кабинет начали колебаться. Если так подумать, к ссоре с Китаем они были готовы. Но вот портить отношения с западными державами — совсем другое дело, и речь даже не столько о военной мощи. Япония стремительно модернизировалась по западному образцу, и для продолжения реформ императору были жизненно необходимы хорошие отношения с западными партнёрами. Так что приготовления к походу заморозили и строго настрого запретили высаживаться на Тайване.
Посланник с соответствующей депешей нагнал экспедиционный корпус в порту Нагасаки, когда до отправки оставалось всего ничего. Получив приказ, генерал внимательно его прочёл, поблагодарил гонца, свернул листок вчетверо и убрал в карман. Если бы он подчинился, на этом бы всё и закончилось, и вы бы сейчас не читали эти строчки. Но вот только в роду Сайго отступать не привыкли, и генерал, как настоящий самурай, всю ответственность взял на себя. В середине мая 1874 года три тысячи японских солдат высадились на южном берегу Тайваня, просто поставив весь мир перед свершившимся фактом. После этого Мэйдзи и его министрам не оставалось ничего иного, кроме как задним числом признать легитимность похода.
Когда последние шлюпки уткнулись в песок у рыбацкого посёлка Шэляо, на календаре было 22 мая 1874 года. Никакого обратного пути для Сайго Цугумити и его трёхтысячного корпуса не было. Только быстрая и убедительная победа могла оправдать прямое неподчинение приказу императора. Однако у японцев как-то сразу не задалось. Местные аборигены не спешили выходить на честный бой и даже не присылали парламентёров. Их в принципе не было ни видно, ни слышно. Японский лагерь окружала густая и влажная тишина тропического леса. Но это отнюдь не значило, что в этом лесу никого нет. Несколько японских солдат слишком далеко отошли от стоянки и пропали. Позже их нашли мёртвыми. Вот такая война теперь ожидала генерала Сайго и его людей. Никаких правил, и никакой самурайской чести.
Но и Сайго был не пальцем делан. На следующий день после высадки он отправил в горы карательный отряд. Близлежащую деревню, чьих жителей подозревали в случившихся накануне убийствах, сровняли с землёй. Те, кто сопротивлялся, были убиты на месте. Генерал знал, что те, кому посчастливилось пережить тот день, быстренько расскажут о случившемся всем соседям. Этого он и добивался. Пусть островитяне знают, что японская армия не будет церемониться ни с кем. И его угроза возымела эффект — многие племена начали складывать оружие и присылать старейшин с дарами, выражавшие покорность и готовность признать власть пришельцев.
Но испугались далеко не все. Было три племени, боотанг, кускут и куарут, отказавшиеся вести переговоры. Боотанг считались самыми искусными и самыми «отмороженными» воинами острова, и поэтому именно они стали следующей целью генерала Сайго. Ведь если побить самого сильного и грозного хулигана, остальные просто разбегутся.
Поэтому ранним утром 13 июня три колонны японских солдат двинулись вглубь вражеской территории. Впереди их ждали земли, куда цинские власти не совались в течение столетий. Нормальных дорог там не существовало в принципе, были лишь узкие тропки, петлявшие между скал, будто уползающие в чрево горы змеи. А ещё были ливни, бесконечные нудные ливни, будто тамошние боги жаждали поскорее смыть проклятых пришельцев обратно в море. Ноги в армейских ботинках разъезжались в грязи, солдаты скользили, цепляясь за лианы. Вдобавок стояла удушливая жара, под промокшей насквозь формой прела кожа, раны и ссадины заживали плохо, покрываясь зловонным гноем. Казалось, сама природа ненавидела японцев и стремилась их погубить.
А врага всё не было видно. Горцы прятались за валунами, время от времени постреливали в японцев откуда-то сверху, с утёсов, и мгновенно тонули в растекшейся по горам тёмно-зелёной кляксе леса. Но верные приказу японцы продолжали идти вперёд. С каждым днём положение Сайго и его людей становилось всё хуже. Разлившиеся от бесконечных дождей реки сносили переправы, продовольствие подмокало и портилось, а в болотистых низинах их поджидал враг даже более безжалостный, чем стрелы туземцев. Это была малярия. Малярийная лихорадка без разбору косила и рядовых, и офицеров, людей буквально трясло под проливным дождём, они умирали в волглых от сырости палатках, даже не успев увидеть противника. За всё время боевые потери составили двенадцать человек убитыми, ещё 561 жизнь забрали болезни.
Пока Сайго воевал с джунглями и малярией, правительство в Токио начинало нервничать. Всё чаще приходили безрадостные вести из Пекина, где китайский император уже начал требовать, чтобы японцы убрались с его острова восвояси. Да, поначалу цины смотрели на вторжение Сайго сквозь пальцы, предполагая, что японцы пошумят-пошумят пару дней, кого-нибудь пристрелят, да и отчалят прочь. Но дни сменялись днями, а японцы никуда не уходили. Что они там вообще делают? Что задумали? Не хотят ли они оккупировать остров? Это вопросы не давали покоя императору и его министрам, заставляя их повышать тон в диалоге с Токио. Для решения вопроса на Тайвань прибыл китайский чиновник Пань Вэй, заместитель губернатора провинции Фуцзянь. Он четыре раза посещал японский лагерь, с 22 по 26 июня, и каждый раз пытался уговорить Сайго вывести войска с острова. Генерал каждый раз вежливо выслушивал китайца, раскланивался и возвращался к картам. Он знал, что ослушавшись приказа, он не может вернуться на родину с поражением. Его не то, что не поймут, он в лучшем случае лишится звания и окажется в тюрьме. В лучшем. С другой стороны, половина острова и так уже была под его контролем. Осталось только раздавить самых упёртых аборигенов — и всё. Нет, он намеревался закончить начатое, и, повинуясь приказам, его солдаты уже строили бараки, склады, и прорубали дороги к побережью. Если он и покинет этот проклятый остров, то либо с победой, либо — вперёд ногами. Сайго ещё не знал, что судьба уготовила ему третий путь.
Пока Сайго Цугумити хоронил умерших от малярии в раскисшей тайваньской земле, в Китай прибыл чрезвычайный японский посланник Окубо Тосимити, один из самых влиятельных и жёстких политиков эпохи Мэйдзи. К началу сентября 1874 года он благополучно добрался до Пекина. Его целью было ни много ни мало — заставить Китай заплатить за вывод войск Сайго с острова. Либо деньгами, либо — признанием японского суверенитета над Рюкю.
С самого начала переговоры пошли тяжело — оно и понятно, китайцы отказывались понимать, с чего это они должны платить за то, чтобы японцы перестали нарушать международное право. Со стороны Поднебесной делегацию возглавлял родственник императора князь Гун, представитель правящего клана Айсиньгёро и опытнейший дипломат. Чтобы придать своим требованиям легитимности, Окубо утверждал, что японская сторона требует компенсация не за факт вывода войск с острова, а за жизни убитых рыбаков с Рюкю. Князь Гун возражал, что горцы — это дикари, и император не может нести ответственность за их действия. Но при этом Тайвань — это китайская территория, так что японские войска должны уйти немедленно и безо всяких условий. Прошла одна неделя, затем — другая, а переговоры никак не сдвигались с мёртвой точки. Князь Гун прекрасно понимал, что время работает на него. Ему уже доложили, что у японского экспедиционного корпуса большие проблемы из-за малярии, так что китайский дипломат мог позволить себе роскошь потянуть время, ведь чем больше умирало японцев, тем слабее были позиции Окубо. В конце концов, они или все там перемрут, или сами уберутся с острова.
Но Окубо нашёл, чем крыть. Помимо Тайваня, у Цинской империи была и другая, куда более серьёзная проблема. На северо-западе Поднебесной находился (да и сейчас находится) регион Синьцзян, исторически населённый исповедующими суннитский ислам тюрками-уйгурами и дунганами (исламизированные китайцы). Так вот, незадолго до описываемых событий дунгане подняли всеобщее восстание, отделились от Китая и провозгласили собственное государство Йеттишар. Признавать это новое политическое образование император не собирался, и готовил карательную экспедицию. Из-за всего этого на западных рубежах Поднебесной было очень неспокойно, война требовала привлечения больших ресурсов, так что открывать второй фронт на востоке против японцев никто не собирался. Окубо это тоже прекрасно понимал, и настойчиво давил на эту мозоль, завуалированно угрожая войной. Конечно, он блефовал, но князь Гун не имел желания проверять это на деле.
И когда китайский дипломат уже начал потихоньку прогибаться, в переговоры вмешалась третья сторона в лице английского посла в Пекине сэра Томаса Уэйда, Британцы не хотели войны между Японией и Китаем, потому что она остановила бы морскую торговлю вдоль всего китайского побережья, и они потеряли бы из-за этого много денег. Но также они совершенно не хотели, чтобы какая-то из сторон усиливалась за счёт другой. Задача Уэйда была в том, чтобы быстро погасить конфликт и страсти с «жёлтых обезьян» какие-нибудь преференции. Поэтому он, словно челнок в ткацком станке, начал ездить то к Окубе, то ко князю Гуну, предлагая им свой вариант выхода из ситуации. О его поездках прознал американский дипломат Сэмюэл Уэллс Уильямс, и тоже повадился бегать к Гуну, настойчиво уговаривая китайца послать всех к такой-то японской маме и ничего не подписывать и не платить. Потому что чем хуже англичанам — тем лучше американцам. К слову, Уильямс посвятил Востоку буквально всю свою жизнь, более сорока лет был послом в Поднебесной, и ещё в 1848 году он написал фундаментальную монографию «Срединное царство», ставшую первой серьёзной научной о Китае, вышедшей на Западе. Увы, даже его авторитета не хватило, и Уэйд продавил сделку в пользу требований Окубо. Пекин заплатил, а за Лондоном закрепилась репутация арбитра в делах Восточной Азии. Кроме того, Япония заказала у Великобритании несколько военных кораблей.
Само соглашение между Пекином и Токио подписали 31 октября 1874 года. Цинская империя обязалась выплатить 500 тысяч лянов серебра, что эквивалентно примерно 18,7 тоннам. При этом семьям убитых рыбаков отходили лишь сто тысяч лянов, а остальные четыреста тысяч шли в казну японского императора. А чтобы Китай мог сохранить лицо, эти деньги проходили как возмещение расходов, которые понесла Япония, прокладывая дороги и возводя хозяйственные постройки в тайваньский дебрях. И никаких тебе «контрибуций» и «репараций», обычная оплата за «строительные работы».
Куда важнее был другой момент в договоре. Потерпевшие рыбаки в нём назывались «японскими подданными», а это значило, что Китай формально признал суверенитет Страны восходящего солнца над Рюкю. Нет, это не была передача архипелага под власть Японии, статус островов оставался двойственным, но это был юридический казус, за который в будущем японцы ухватятся, и, в конечном итоге, окончательно аннексируют Рюкю, превратив его в префектуру Окинава. Взамен японская сторона обязалась вывести с Тайваня свои войска не позднее 20 декабря 1874 года. Окубо прибыл на остров 16 ноября и лично передал Сайго соответствующий приказ. К тому времени дела у генерала шли паршивее некуда, он так и не навязал туземцам боя, добрая половина его армии слегла с лихорадкой, и никаких надежд на благополучный исход предприятия уже не осталось. В этот раз Сайго приказу подчинился. Эвакуация заняла две с половиной недели и завершилась 3 декабря, раньше срока, отведённого договором.
Едва японцы отчалили, в опустевший лагерь тут же прибыли китайские чиновники. Они не стали разбирать постройки на стройматериалы, не стали оставлять их для будущих нужд уже своей армии, просто всё сожгли, обратили в пепел любые следы понесённого унижения. Столб чёрного дыма, взвившийся над южным берегом Тайваня, стал последним салютом этой странной, необъявленной войны.
Сайго и его людей встретили на родине как героев. Не было никакого трибунала, даже отставки не было. А уже через год, в феврале 1876-го, Сайго Цугумити стал первым в истории кавалером ордена Восходящего солнца на Большой ленте, не принадлежавшим к императорской фамилии. Награду ему вручал лично император Мэйдзи. С военной точки зрения поход провалился, но с политической — принёс неплохие дивиденды. Япония впервые показала, что она готова применять военную силу за пределами своих островов. Она прогнула Китай, который столетиями оставался региональной сверхдержавой, и сама замахнулась но это место. А это куда важнее кучки сгоревших в малярийной лихорадке солдат. Бабы, как известно, ещё нарожают. Вот так трагедия простых рыбаков с Миякодзимы запустила глобальные процессы, изменившие баланс сил в Азии. А «настоящая» война Японии с Китаем случится спустя двадцать лет, но об этом — как-нибудь в другой раз.
***********************
А ещё у меня есть канал и паблик с лонгридами, анонсами и историческим контентом.
Также я перевожу на русский разное фэнтези, тёмное и не очень. Кому интересно — смотрите описание профиля.
В Средние века власть зависела не столько от законов, сколько от личных связей, размера земельных наделов и численности армии. Король был первым среди равных, а иногда — просто самым крупным феодалом, которому другие крупные феодалы пока ещё соглашались подчиняться. А вот обида аристократа на монарха могла обернуться не судебным иском, а вооружённым мятежом. Мы отправляемся в Кастильское королевство, где феодальная вольница простиралась дальше, чем где бы то ни было ещё, где королей свергали «заочно», где одинаково хорошо умели плести интриги и красиво умирать.
Королей в Средние века свергали по-разному. Кого-то травили, кому-то могли организовать «случайную» гибель на охоте — словом, изобретательному уму было, где развернуться. И лишь однажды низложение монарха превратилось в дурацкий спектакль с деревянным чучелом на троне. Случилось это в славной Кастилии, сильнейшем королевстве на Пиренейском полуострова, том самом королевстве, из которого потом вырастет Испания. Те, кому не посчастливилось жить в тогдашние благословенные времена, назвали сие действо «Авильским фарсом». Этот самый фарс, в конечном итоге, запустил вереницу событий, которая привела на трон Изабеллу Кастильскую. Ту самую, что выйдет за Фердинанда Арагонского, объединит два королевства в Испанию, и отправит Колумба плыть через Атлантику.
Чтобы лучше понять логику событий, сначала нужно разобраться, чем была Кастилия к середине XV века. Это было самое большое государство полуострова, на юге подпиравшее Гранадский эмират, на востоке граничившее с Арагоном, а на западе — с будущей родиной Криштиану Роналду. Ну и на севере ещё была маленькая Наварра. Королевство насчитывало четыре-пять миллионов подданных, включало полтора десятка епископств, и представляла собой что-то вроде федерации из примерно двух десятков аристократических кланов, у каждого из которых были собственные замки, армии и право чинить суд над подвластными крестьянами. Да, формально все они приносили присягу королю, но на практике уровень лояльности очень сильно зависел от щедрости монарха и от его способности покарать за ослушание. Если король жалует новые земли, если он одаривает щедрыми подарками — это хороший король. Если же нет — ну, Бог ему судья, и пусть не взыщет, если какой граф или барон в нужный час не поспеет со своей дружиной к битве.
Здесь может возникнуть логичный вопрос — а как вообще Кастилия докатилась до подобного безобразия? На самом деле, как это обычно и бывает, виной всему целый комплекс причин. Правившая в те годы в Кастилии династия Трастамара была основана в 1369 году. Её родоначальник, Энрике, граф Трастамарский, поднял восстание против тогдашнего короля и своего единокровного брата Педро I. Война выдалась жестокой и кровопролитной, но Энрике победил и убил брата, добыв себе корону мечом. Вот только трон под ним зашатался чуть ли не в день коронации. Гранды, поддержавшие его восстание, рискнули ради него всем — положением, богатством и даже головами. Доведись Педро усидеть на троне — с них бы содрали по семь шкур, недаром одним из прозвищ покойного короля было Педро Жестокий. Теперь же они хотели от нового короля особых милостей за свою помощь и все сопутствующие риски. Отказаться Энрике не мог — тогда они обернулись бы против него, и его царствование завершилось бы, толком не начавшись. Он даже не мог сослаться на королевское право, потому что сам был узурпатором, и об этом знала вся Европа. Кроме того, Кастилия уже не одно столетие вела войны с мусульманскими государствами на полуострове, причём сама корона участвовала в этих войнах скорее формально, а всё реальное бремя конфликта, который потом назовут Реконкистой, несли на себе пограничные феодалы и рыцарские ордена. Эти пограничные лорды постоянно усиливались и «трясли» с королей помощь на оборону границы, в итоге превратившись в настоящих военных олигархов, способных выставить в поле армии существенно более сильные чем то войско, которым мог располагать король. Были так и другие причины, но наш рассказ — немного о другом. Словом, к середине XV века кастильский король был государем больше на словах, а не на деле.
Поэтому, когда в июле 1454 года умер Хуан II, и корона перешла к его двадцатидевятилетнему сыну Энрике IV, кастильские гранды особо за своё положение не переживали. Покойный государь в течение трёх десятилетий покупал их лояльность землёй и звонкой монетой, и под конец истратился так, что от казны остались рожки да ножки. Дошло до того, что его собственный домен приносил меньше денег, чем какое-нибудь заурядное баронство, не говоря уже об огромных владениях графов и герцогов. Энрике не стал противиться сложившемуся порядку вещей и тоже стал платить. За первые десять лет его правления общий объём пожалований, так называемых mercedes, перевалил за сумму, которая могла сравниваться с годовым доходом всей казны.
Ясное дело, что никаким уважением у собственных вассалов король не пользовался. Он и выглядел-то скорее смешно, чем внушительно. Обладая высоким ростом (в 1946 году при эксгумации его останков выяснилось, что рост монарха составлял не менее 180 см) и красивыми светлыми волосами, Энрике имел ассиметричное лицо, на котором «красовался» перебитый ещё в детстве нос. Одна стопа короля была деформирована, из-за чего он ходил так, будто был вечно пьян. Придворный хронист Альфонсо де Паленсия описывал его как мягкого и податливого меланхолика, совершенно равнодушного к рыцарским забавам и оружию. Вместо турниров Энрике предпочитал долгие беседы с мавританскими зодчими и музыкантами. Когда в 1455 году король созвал кортесы (собрание представителей сословий, аналог парламента) в Куэльяре и объявил войну Гранадскому эмирату, гранды возликовали, чуя скорую добычу, славу, и возможность присоединить к владениям новые земли. Но чаяния их быстро обернулись прахом, ибо никакого победоносного похода на юг не случилось. Вместо этого кампании 1455–1458 годов обернулись чередой вялых рейдов — сжечь предместье, угнать скот, затем отступить и так по кругу. Ни одной взятой крепости, ни одного генерального сражения. Гранды почувствовали, что их «кинули» — король собрал обязательный военный налог и, что называется, вышел в плюс, а вот они остались без громких побед и богатых трофеев. Фактически, они остались без войны как таковой. И они начали роптать. Сначала шёпотом, а затем — всё громче и громче. Они стали говорить, что их король Энрике IV — трус. А достоин ли трус короны? Пройдёт совсем немного времени, и этот вопрос будет озвучек вслух.
Разным нехорошим разговорам способствовала и личная жизнь государя. Его первый брак с Бланкой Наваррской продержался тринадцать лет и, в конце концов, был аннулирован папой. Детей чета так и не нажила — более того, король утверждал, что за всё это время он даже не прикоснулся к супруге, и она всё ещё невинна. Само собой, среди аристократов пошёл слушок, что на супружеском ложе Энрике столь же никчёмен, как и на поле боя, так что королю даже пришлось создавать себе «алиби». По его просьбе епископ Сеговии Луис Васкес де Акунья якобы опросил местных проституток, и те в один голос поклялись, что король — мужчина хоть куда, настоящий половой гигант. А к супруге его не тянет якобы потому, что на него враги наложили малефиций, сиречь злую порчу, чтобы оставить без наследников. Но стоит ему покинуть покои Бланки, как мужская сила тут же возвращается, хоть ведро на уд вешай. Со второй женой, Жуаной Португальской, с горем пополам удалось нажить дочку — в 1462 году в покоях королевы раздался плач маленькой инфанты Хуаны. Но злопыхатели не унимались, и тут же приписали отцовство королевскому фавориту Бельтрану де ла Куэве, молодому красавцу, которого Энрике осыпал титулами с неприличной щедростью. Тот успел побывать и магистром ордена Сантьяго, и герцогом Альбуркерке, и главным майордомом. Маленькую принцессу за глаза окрестили «Бельтранехой», и это позорное прозвище приклеится к девочке на всю оставшуюся жизнь.
Тут надо подробнее остановиться на том, что это за Бельтран вообще был, и откуда он взялся. Как мы уже знаем, существенная доля власти в Кастилии находилась в руках аристократов-грандов, и многие из них постоянно крутились при дворе. Одним из таких был Хуан Пачеко, маркиз де Вильена, друг детства короля Энрике, этакий испанский Меншиков. Не в том смысле, что пирожками с зайчатиной торговал — со знатностью и богатством у него было всё в порядке, а в том, что с младых ногтей крутился рядом с принцем. Пачеко был старше Энрике на шесть лет, и ему не составило труда завоевать доверие более юного товарища. Шли годы, мальчики превращались в мужчин, и влияние Хуана Пачеко при дворе неуклонно росло. А вместе с влиянием — росли и аппетиты. Он хотел всё новых титулов, всё больше денег и власти. В конце концов, он стал кем-то вроде теневого правителя всей Кастилии, собрав в собственных руках огромные ресурсы. Но, как это часто бывает с людьми, дотянувшимися до звёзд, в какой-то момент они перестают чувствовать под ногами земную твердь. Хуан Пачеко откровенно заигрался в государя. Когда в 1463 году во французской Байонне проходили переговоры между Кастилией и Францией, присутствовавший там Пачеко тайно встретился с представителями Людовика XI и предложил им «порешать» дело в их пользу. Взамен он хотел, чтобы Людовик отдал свою дочь Жанну за его, Пачеко, младшего сына. Проще говоря, он торговал интересами собственного короля в угоду личной корысти. Когда заговор вскрылся, даже слабовольный Энрике IV рассвирепел и моментально удалил друга детства от двора. Вот тогда-то, на смену старому фавориту, и выдвинулся Бельтран де ла Куэва. Это был обаятельный красавец, буквально сиявший на фоне тощего как жердь и бледного как покойник Пачеко. Он умел развеселить короля и отвлечь его от любой печали, поддержать любую беседу, и, главное, он не ныл и ничего не просил у Энрике. Никогда. Он просто был «хорошим парнем», находился всегда «под рукой», и за это король сам осыпал его милостями.
Но Хуан Пачеко не для того потратил лучшие годы жизни, обхаживая Энрике, чтобы вот так просто признать поражение и удалиться доживать век в свои роскошные поместья. Он поклялся вернуться и взять своё, но для этого ему был нужны союзники. И он стал рассылать письма другим грандам, по тем или иным причинам точившим зуб на короля. К декабрю 1464 года маркиз собрал вокруг себя всех обиженных и «угнетённых», образовав так называемую Бургосскую лигу (или просто Лигу). К нему примкнули адмиралы Энрикесы, графы Пласенсия и Бенавенте, а также множество других грандов, включая родного брата Пачеко, Педро Хирона, магистра ордена Калатравы. Но главным приобретением для лигистов стал Альфонсо Каррильо, архиепископ Толедский и примас (главный епископ) Испании. Этот человек был славен не только своими проповедями, но и тяжёлой рыцарской рукой, и если Иисус Христос мог превратить воду в вино, то примас одним взмахом меча превращал одного противника в двух. Правда, мёртвых. Все вместе они составляли силу, обладавшую колоссальными ресурсами, влиянием и авторитетом. И теперь уже они могли открыто выступить против короля и его фаворита. 11 декабря 1464 года Лига выдвинула королю ультиматум: он был обязан отстранить Бельтрана от всех государственных должностей, признать дочь незаконной, и передать наследные права сводному брату — инфанту Альфонсо. Энрике пытался юлить, тянул время, назначал какие-то там переговоры, снова тянулся время, будто надеясь, что оно само собой как-то разрешится. Не разрешилось. Устав ждать, 27 апреля 1465 года лигисты во главе с Пачеко и архиепископом Толедским объявили короля низложенным.
Спустя примерно месяц, утром 5 июня 1465 года, у стен Авилы, которую контролировали люди архиепископа Толедского, застучали топоры плотников. Они сколотили высокий помпезный помост, на который водрузили трон, а на трон усадили деревянную куклу в человеческий рост. Чучело облачили в траурный чёрный бархат, на голову ему водрузили корону, в правую руку вложили скипетр, а в левую — меч. А рядом поставили скромную деревянную лавочку, на которую усадили одиннадцатилетнего мальчика — инфанта Альфонсо, сводного брата Энрике, сына Хуана II от второго брака с Изабеллой Португальской.
Отслужив мессу, архиепископ Каррильо развернул пергамент и принялся зачитывать обвинения в адрес короля — тот якобы симпатизировал маврам и не желал воевать с Гранадским эмиратом, предавался содомскому греху и через это не был способен к нормальной супружеской жизни. А инфанта Хауана — вообще незаконнорожденная дочка ненавистного Бельтрана, с которым король якобы и грешил мужеложеством, и от которого, конечно же, и происходили все беды в несчастном королевстве Кастилии. Когда список прегрешений Энрике перед людьми и Богом иссяк, началось развенчание королевской власти. Каррильо снял с головы чучела корону, граф Пласенсия вырвал у него из руки меч, а граф Бенавенте — отобрал скипетр. Затем ещё один важный лигист, граф де Миранда, пинком опрокинул чучело на доски и заорал: «¡A tierra, puto!» — «Ниц, содомит!» Крик тут же подхватила беснующаяся толпа. На опустевший трон тотчас возвели маленького Альфонсо, а гранды поочерёдно опускались на колени и целовали отроку руки. Так в Кастилии стало два короля.
Впрочем, сторонники Энрике поначалу не воспринимали всё это представление всерьёз. Именно они нарекли церемонию «Авильским фарсом» — по месту, где она состоялась. Но смеяться было рано. Каким бы нелепым ни казалось «кукольное» низложение Энрике, к лету мятежники уже контролировали едва ли не половину королевства, включая крупные города вроде Бургоса на севере, Толедо в центре, Севильи на юге, а также Вальядолида и той смой Авилы. Эти торговые города, прежде приносившие серьёзные барыши в королевскую казну, теперь набивали карманы Пачеко и его сообщников. Более того, мятежники начали чеканить собственную монету от имени своего маленького короля, и вскоре страну заполонили серебряные реалы и медные бланки с надписью «Alfonsus Rex Castelle» на аверсе и гербовым щитом на реверсе. Четырнадцатилетний король-марионетка раздавал титулы, принимал послов и держал пусть и игрушечный, но двор, при котором, помимо прочего, зазвучали первые стихи юного Хорхе Манрике — одного из главных поэтов испанского Ренессанса.
Дело шло к решительному столкновению, и в августе того же года две армии, наконец, сошлись на поле у Ольмедо в первом и последнем крупном полевом сражении той войны. Энрике выступил из Куэльяра с отрядом примерно в четыре тысячи человек, основу которого составляли тяжеловооружённые рыцари клана Мендоса и дружина Бельтрана де ла Куэвы. У Альфонсо, чьи силы подтягивались к Ольмедо по частям, набралось около двух тысяч. У него было меньше рыцарей в полном доспехе, зато намного больше мобильных и лёгких всадников-хинете, которые предпочитали вести дистанционный бой, забрасывая врага дротиками и стремительно ускользая от контратак. Некоторое время два войска маневрировали, пытаясь выгадать для себя лучшую позицию, пока, наконец, не замерли друг напротив друга 20 августа 1467 года, ласкаемые тёплым августовским солнцем. Мир застыл, и мгновение спустя…
Разгоняя коней с рыси на галоп, в атаку полетело левое крыло королевского войска, ведомое маркизом Сантильяна. Земля загудела от стука сотен копыт. Королевские рыцари влетели с таранным копейным ударом в правый фланг мятежников, смяли его, растрепали, с мясом вырвали в суматохе боя вражеское знамя. Но мятежники сумели перегруппироваться, пошли в контратаку и опрокинули королевских хинете. Те побежали, бросив два собственных штандарта валяться в пыли. На этом краю поля никто так и не сумел склонить чашу судьбы в свою сторону.
На другом конце поля разворачивалась ещё более жестокая драма. Бельтран де ла Куэва со своими ста пятьюдесятью рыцарями очертя голову буквально влетел в порядки неприятельской хинетерии, и после первого же слома копий бой рассыпался на десятки отдельных схваток. Никакого строя, никакой тактики — это была хаотичная свалка. Бельтрана быстро окружили вражеские всадники, началась какая-то плотная возня, в которой ему обрубили поводья и сбили шпоры, так что его конь остался без удил. Королевский фаворит удержался в седле лишь благодаря везению да собственной ловкости. Кое как вывернувшись из свалки, Бельтран тотчас врезался в сеньора Фернандо де Фонсеку, одного из лидеров мятежного войска. Столь внезапная встреча, надо полагать, удивила их обоих, потому что пару мгновений эти двое просто стояли на месте и глядели друг на друга. А затем вырвали из ножен мечи и принялись рубиться так, будто это был последний бой в жизни каждого из них. В какой-то момент Бельтран изловчился и ткнул точнёхонько в щель между нашейной пластиной (бевором) и шлемом-саладом Фонсеки. Тот пошатнулся, сразу же получил вдогонку ещё два удара, и выпал из седла, смертельно раненый. Едва переведя дух, королевский фаворит возликовал, увидев, как сквозь пыль и лязг сражения к нему на выручку прорывается маркиз Сантильяна. Тот самый, только что бившийся на противоположном фланге. Когда атака захлебнулась, а лёгкая конница его бросила, маркиз вывел из боя уцелевших рыцарей, пересёк с ними всё поле с севера на юг, и ударил по мятежникам с тыла, своим появлением фактически спася Бельтрана и его людей.
Тем временем в центре, где пространства было побольше за счёт того, что основная «движуха» шла на флангах, отряды противников съезжались лоб в лоб, как на каком-то турнире. Именно там отряд роялиста Хуана де Веласко, построенный клином, на полном скаку врезался в людей архиепископа Каррильо. Удар получился настолько сильным, что они буквально пробили эскадрон Каррильо насквозь. Пробили насквозь и самого архиепископа — вражеское копьё прошило его щит, а затем — и державшую этот щит левую руку, выйдя с противоположной стороны. Но неистовый клирик и в этот раз с лихвой оправдал собственную славу. Он не выпал из седла, и даже не закричал — лишь спрятал рану за плащом и молча кивнул своим людям. Однако в этот момент в бой вступили свежие силы сторонников короля, и отразить этот натиск мятежники уже не смогли. Роялисты сломали их порядки и погнали их, как скот, прямо к стенам Ольмедо. Лишь каким-то чудом, а может — и Божьей волей, истекавший кровью архиепископ смог вывести остатки своего отряда из боя и уйти прочь.
Пока рыцари рубились, лёгкая конница мятежников обошла поле и ворвалась в королевский лагерь. Охранявшая этот лагерь пехота, завидев несущуюся на неё лавину хинете, бросила обоз и разбежалась. Мятежники тут же начали грабить, опрокидывать шатры, переворачивать всё кверху дном и набивать седельные сумки. Лишь ценой огромных усилий их командиру удалось собрать тех, кто на радостях не дезертировал, после чего эта изрядно отяжелевшая от чужого добра кавалькада неспешно двинулась прочь от истерзанного лагеря, чтобы вернуться в бой и помочь своим. Увы, практически сразу им повстречались королевские рыцари, только-только закончившие разгром отряда архиепископа. И хотя награбивших хинете уже вряд ли можно было назвать лёгкой конницей, в открытом бою лоб в лоб против рыцарей у них по-прежнему не было ни шанса. Так они и сдались в плен — всем скопом, с опухшими от трофеев седельными сумками, и с захваченным в лагере королевским штандартом, так и не доехав до главного сражения.
Когда солнце пошло на закат, и над полем начали сгущаться сумерки, никто не мог с уверенностью сказать, чья взяла. Принц Альфонсо весь день просидел в доминиканском монастыре у Ольмедо и узнал о подробностях битвы от гонца. Король Энрике и вовсе покинул поле до конца сражения и отбыл в городок Медина-дель-Кампо, ведь ему сказали, что его войско одерживает верх, а значит — можно спокойно готовиться к ужину. Когда король с отрядом верных людей вошёл в город, местные встретили его как триумфатора, но наутро выяснилось, что поле битвы осталось за мятежниками, а королевские войска во главе с Бельтраном ушли. По правде сказать, досталось обеим сторонам, и получилась этакая «пиррова ничья», где потеряли все, и не получил никто. Это, впрочем, не помешало каждой из сторон объявить победительницей именно себя.
Так и продолжила война тлеть дальше без крупных сражений, пока 5 июля 1468 года юный Альфонсо внезапно не умер в селении Карденьоса неподалёку от Авилы. Тогда грешили на чуму, но уже в наше время останки несостоявшегося короля Кастилии эксгумировали и никаких следов бактерии Yersinia pestis, возбудителя чумы, не нашли. Судя по всему, Альфонсо кто-то отравил, а кто именно — так и осталось тайной. Лишившись своего символа и знамени, мятежники провозгласили наследницей семнадцатилетнюю сестру покойного, Изабеллу. Это уже был выбор от безысходности, и если даже к легитимности самого Альфонсо были вопросы — при живом-то законном короле! — тот здесь сова упорно отказывалась натягиваться на глобус. В конце концов, Пачеко и компания были вынуждены устроить личную встречу с Энрике, чтобы хоть как-то договориться. Эта встреча состоялась 18 сентября 1468 года, и на ней сторонам удалось прийти к компромиссу. Изабелла получала титул принцессы, и Энрике признавал именно её, а не свою дочь Хуану, наследницей престола. Правда, при условии, что она не выйдет замуж без его одобрения.
Правда, Изабелла оказалась девицей себе на уме, и никакие договорённости соблюдать не собиралась. Спустя чуть более года, 19 октября 1469 года, она тайно обвенчалась с принцем Фердинандом Арагонским в особняке Хуана де Виверо в Вальядолиде. Ради этого жениху даже пришлось инкогнито пробираться через кастильскую территорию под видом купеческого слуги, лишь бы люди короля его не опознали. Дело в том, что и Энрике не собирался выполнять условия договора. Да, он признал Изабеллу наследницей, но пункт об одобрении кандидатуры жениха добавил не просто так. Он рассчитывал годами «мариновать» Изабеллу в девицах, отвергая всех её потенциальных мужей, и так давя на неё. В лучшем случае он, в конце концов, заставил бы её отречься в пользу Хуаны. В худшем — подобрал бы ей такого мужа, который был бы удобен ему самому. Когда же Энрике узнал, что Изабелла вышла за Фердинанда, он пришёл в ярость. Тут может возникнуть вопрос — дескать, а что плохого? Две короны объединятся, получится Испания, которая будет сильнее и Кастилии, и Арагона взятых по отдельности. Но это логика нашего времени, а живший в XV веке Энрике ни о какой единой Испании не думал. Он боялся, что менее богатый и менее населённый Арагон поглотит Кастилию просто потому, что Фердинанд — мужчина, а Изабелла — женщина, и, следовательно, именно арагонский принц будет в их союзе первым лицом. Но дело было сделано, и королю оставалось лишь скрипеть зубами от злости.
А чем в это время был занят Хуан Пачеко, бывший лучший друг короля, бывший теневой правитель страны, и бывший же мятежник. А он крепко думал о своей будущей судьбе. Он всю свою политическую карьеру построил на умении быть незаменимым, и теперь он, как никто другой понимал, что с властной и упрямой Изабеллой этот номер не пройдёт. Ей не получится вертеть как юным Альфонсо или слабым Энрике. Да, когда-то он сам её фактически и создал, сделав новым знаменем мятежа, но теперь необходимость в нём отпала. Он прекрасно понимал, что при новом дворе места для него не будет, ведь один его вид напоминал бы принцессе о временах, когда её судьбой распоряжались другие люди.
Другое дело — инфанта Хуана, которая была ещё ребёнком, и критически зависела от мудрых советов опытных государственных мужей. Если бы он сумел взять её «в оборот», если бы стал для неё незаменимым… О, тогда он снова стал бы некоронованным королём. Но для этого нужно было что-то сделать с Фердинандом и Изабеллой, и здесь ему опять нужны были союзники. И тогда Пачеко в 1470 году официально примирился с королём, все старые обиды были забыты ради того, чтобы отодвинуть от трона общих недругов. Но их время уже уходило, и Изабелла была тут совершенно не при чём. Время — вот тот враг, одолеть которого не суждено никому. К тому моменту Энрике уже серьёзно болел, да и сам Пачеко был уже далеко не юнцом. Что бы он там ни замышлял, исполнить задуманное ему было не суждено. 4 октября 1474 года Хуан Пачеко скончался в Санта-Крус-де-ла-Сьерра, а два месяца спустя, в декабре, умер и сорокадевятилетний Энрике.
Едва король отошёл в мир иной, в стране вспыхнула война за кастильское наследство. С одной стороны были Изабелла с Фердинандом, опиравшиеся на Арагон и значительную часть кастильской знати, с другой — двенадцатилетняя Хуана, которую поддерживали Португалия (её дядя, король Афонсу V, даже женился на ней, чтобы усилить притязания) и остатки пачековской клики. Война продолжалась до 1479 года и завершилась победой Изабеллы. Папа римский официально развёл Хуану и Афонсу V ввиду их близкородственных связей, после чего Изабелла заставила соперницу принять монашеских постриг и навсегда удалила её от двора. Хуана до конца дней отказывалась принять своё новое положение, и всю корреспонденцию подписывала словами «Я — королева». А Фердинанд и Изабелла в это время покоряли Гранаду и создавали страну, которую мы сегодня знаем как Испанию. А что же Бельтран де ла Куэва? В отличие от многих участников этой драматичной истории, бывший фаворит прожил долгую и на удивление успешную жизнь, и даже умудрился умереть своей смертью. В войне за кастильское наследство он поддержал не свою предполагаемую дочь Хуану, а Изабеллу и Фердинанда, и те оценили его жест, признав за Бельтраном все титулы и владения, которые ему когда-то даровал Энрике. Его последней кампанией стала осада Гранады в 1491 году, где он вместе с сыном отличился во время решающего штурма. Спустя год, 1 ноября 1492 года, Бельтран де ла Куэва скончался в своём замке в Куэльяре, успев напоследок жениться в третий раз, да не на абы ком, а на вдове своего бывшего заклятого врага Хуана Пачеко. И такое в жизни бывает.
***********************
А ещё у меня есть канал и паблик с лонгридами, анонсами и историческим контентом.
Также я перевожу на русский разное фэнтези, тёмное и не очень. Кому интересно — смотрите описание профиля.
Вы когда-нибудь задумывались, почему, отвечая по телефону, мы говорим «алло»? Откуда вообще взялось и что означает это очевидно не русское по происхождению слово? На самом деле у этого слова — очень долгая история, практически полтора столетия. Там было всё — и заочный спор двух гениев, и голландские моряки, и парижская мода, и благовоспитанные барышни из Петербурга. И даже первый в истории телефонный справочник на полсотни абонентов. Давайте разбираться, что там к чему.
Погожим летним днём 18 июля 1877 года Томас Эдисон по обыкновению сидел у себя в лаборатории в Менло-Парке и ковырялся в очередном механизме. Он пытался понять, можно ли механически записать человеческий голос, подобно тому, как телеграфный рекордер записывает точки и тире на бумажной ленте. Чтобы провести опыт, Эдисон взял деревянную рамку, вставил в неё тончайшую металлическую мембрану с припаянной к ней иглой, а под иглу заправил полоску пропитанной парафином бумаги. По команде ассистент начал медленно протягивать ленту под иглой, а Эдисон взял рупор и во всю глотку заорал «Halloo!» Звук ударял в мембрану и заставлял её дрожать, из-за чего припаянная к ней игла оставляла на бумаге бороздки разной глубины и интенсивности. Чем громче был крик — тем глубже вдавливалась игла, чем выше тон — тем чаще были колебания плотнее насечка на ленте. Получив «запись», Эдисон приказал ассистенту снова протянуть ленту под иглой, примерно с той же скоростью. Игла цеплялась за бугорки и впадины, трясла мембрану, отчего образовывался механический звук, отдалённо крик инженера. Так появилась первая в истории запись человеческого голоса. Примерно через месяц, 15 августа 1877 года Эдисон уже набрасывал карандашом короткое письмо президенту телеграфной компании Central District and Printing Telegraph из Питтсбурга Т. Б. А. Дэвиду. Они обсуждали главную техническую новинку тех лет, а именно — запатентованный годом ранее телефон Александра Грэма Белла. Тогда ещё толком не было никакого этикета или правил телефонного общения, не было даже какой-то общепринятой фразы для начала разговора, и Эдисон предложил использовать своё «Hello!» в качестве некого единого стандарта.
Здесь может возникнуть вопрос — что значит «своё hello»? Разве это не повсеместно распространённое приветствие, с которого вполне логично было бы начинать любой разговор, в том числе и телефонный? А вот и нет. Впрочем — сначала пару слов о том, с какого слова предпочитал начинать телефонное общение сам «отец» данного изобретения Александр Грэм Белл. Телефон он запатентовал в 1876-м, и сразу же задумался — а что, собственно, должен говорить человек, поднимая трубку? Сам Белл предпочитал флотский окрик «ahoy», означающий что-то вроде «эй, на палубе!» Это старинное восклицание, произошедшее от голландского «hoi» («привет») и среднеанглийского «hoy», которым обменивались капитаны встречных кораблей. Сам Белл на флоте не служил и вообще к морю не имел никакого касательства, однако по его логике, раз уж голос шёл по проводам, словно с одного корабля на другой, то и обращаться к невидимому собеседнику следовало по-флотски. Сам он до конца жизни отвечал на звонки именно так — «ahoy». К слову, один из персонажей «Симпсонов», дряхлый старый богач мистер Бёрнс, в оригинале отвечает на звонки «Ahoy-hoy!»
Теперь же вернёмся к Эдисону и его «hello». Дело в том, что в те времена это слово даже близко не было так распространено, как сегодня. Более того, строго говоря, оно не было приветствием в привычном понимании. До эпохи телефона общепринятым приветствием были фразы, привязанные ко времени суток: «good morning», «good afternoon», «good evening». Именно так люди и здоровались. Что касается «hello», то оно, включая такие непривычные сегодня формы, как «halloo» и «hullo», вошло в широкий обиход всего лишь в начале XIX века. 18 января 1826 года это слово впервые мелькнуло в газете Norwich Courier, а к середине века его активно использовал в своих сочинениях Чарльз Диккенс — правда, не для приветствия, а для выражения удивления: «Hullo! What have we here?» («Халло! Что это тут у нас?»). Судя по всему, «hello» происходит от древневерхненемецкого «halâ» — окрика, которым подзывали паромщика на другом берегу реки. От этого же корня пошли охотничье «halloo» (команда гончим при виде добычи — что-то вроде нашего «Ату!») и французское «holà» — «эй, там!». Шекспир в «Кориолане» использовал «hollo» в сцене охоты: «If I fly, Marcius, Halloo me like a hare» («Если я побегу, Марций, кричи мне „Ату!“, как на зайца»). Сам Эдисон, надо полагать, считал это слово более экспрессивным и задающим правильный тон беседе.
В споре «моряков» и «охотников» в итоге победили последние. 21 февраля 1878 года в Нью-Хейвене (штат Коннектикут) вышел первый в мире телефонный справочник — один картонный лист на полсотни абонентов, даже без номеров, потому что соединяла телефонистка. На первой же странице была прописана инструкция: начинать разговор следовало «a firm and cheery hulloa» («бодрым и энергичным hulloa»). В 1880-м в Ниагара-Фолс прошёл первый съезд телефонных операторов, и именно там впервые появились бейджики «Hello, my name is…» («Здравствуйте, меня зовут…»). К 1889 году телефонисток в Штатах уже вовсю называли «hello-girls» («алло-барышни»), это словечко даже попало в роман Марка Твена «Янки из Коннектикута при дворе короля Артура». Была в телефонном справочнике также инструкция, как следовало завершать разговор. Для этого авторы рекомендовали использовать фразу «That is all» («Это всё»). Она не прижилась, уступив место «goodbye», которое, в свою очередь, было сжатой формой «God be with you» («Да пребудет с вами Бог»).
В России первый телефонный звонок прозвучал спустя три года после патента Белла, и соединил Петербург со станцией Малая Вишера, для чего потребовалось примерно 160 километров проводов. Само собой, на таком расстоянии и с тогдашним уровнем технологий, голос из трубки звучал будто с того света, и разобрать можно было разве что обрывки фраз да паровозные гудки. Зато второй сеанс связи, на дистанции в 80 километров (до станции Любань), уже приятно удивил испытателей. Собеседники слышали друг друга «словно два человека в соседних комнатах, разделённых тонкой стеной». В 1882-м заработали первые городские телефонные станции — Международная компания телефонов Белла установила коммутаторы в Петербурге (Невский проспект, 26) и в Москве (Кузнецкий Мост, 12). Абонентская плата составляла 250 рублей в год — на эти деньги можно было выстроить две добротные крестьянские избы. Поэтому неудивительно, что среди первых 26 московских абонентов числились исключительно банки, страховые конторы и правления железных дорог.
А звонки принимали барышни. Телефонными операторами в России конца XIX века служили исключительно незамужние девушки 18–25 лет из благопристойных семей, ростом не ниже 165 сантиметров и с хорошим образованием. Чаще всего это были выпускницы гимназий и институтов благородных девиц. Они были обязаны владеть иностранными языками (среди абонентов хватало иностранцев) и уметь сохранять хладнокровие во время многочасовых смен. По правде сказать, работёнка была не из простых. В среднем телефонистки могли принимать до двухсот вызовов в час, постоянно гудел коммутатор, могли подпортить день и недовольные клиенты. Петербургский журнал «Электричество» в 1891 году писал, что «нервные припадки нередко заставляли бедную женщину отказаться от места спустя полтора месяца». Зарплата в 30–40 рублей в месяц считалась высокой, но доставалась она ценой седых волос и разрушенной нервной системы. Именно через этих барышень слово «алло» вошло в русский обиход. Скорее всего, оно произошло не от «hello» напрямую, а появилось благодаря французскому «allô», поскольку именно французский был языком тогдашней культурной элиты.
Если подумать, то «алло» — это универсальный и удобный вариант. Ранние аппараты передавали звук скверно, с помехами, и требовалось слово, которое невозможно было бы спутать с шумом. Кроме того, «алло» не привязано ни ко времени суток, ни к статусу собеседника — оно одинаково годится и для разговора с начальником, и для беседы с другом. Впрочем, в некоторых странах сложились свои собственные приветственные фразы, никак не относящиеся к «hello». У итальянцев это «pronto» — «готов», у японцев — «moshi moshi» — «говорю-говорю», у испанцев — «dígame», «говорите». Но именно вариант Эдисона, в конечном итоге, до сих пор используется миллионами абонентов по всему миру и для начала разговора, и в качестве неформального приветствия. А представьте, если бы победил вариант Белла? Наверняка в русском языке нашлись бы интересные созвучия слову «ахой».
***********************
А ещё у меня есть канал и паблик с лонгридами, анонсами и историческим контентом.
Также я перевожу на русский разное фэнтези, тёмное и не очень. Кому интересно — смотрите описание профиля.
В общей сложности, за сто лет гарнизонной службы на острове Святой Елены его пытались покинуть сто четырнадцать дезертиров. Из них до суши добрались шестнадцать. И рассказ артиллериста Джона Брауна, вместе с пятью товарищами пересёкшего южную Атлантику на вельботе, остался единственным письменным свидетельством такого побега. Стенограмму его показаний перед комиссией 12 декабря 1801 года перепечатали восемнадцать газет и пять морских сборников. После этого желающих повторить маршрут на острове не нашлось.
Готов поспорить, что большинство читателей знает о существовании острова Святой Елены только лишь потому, что там весной 1821 года окончил свои дни Наполеон. Отсюда может родиться ложная уверенность, что ничем иным этот далёкий клочок земли не прославился. А это совсем не так. Даже без всякого Наполеона, этот островок в огромном океане имел стратегическое значение. До того как в 1869 году прорыли Суэцкий канал, все корабли из Европы в Азию и обратно шли в обход Африки, вокруг мыса Доброй Надежды. Маршрут занимал месяцы. Посреди южной Атлантики у мореплавателей была одна-единственная база, где можно было пополнить запасы пресной воды и продовольствия, починить такелаж и сойти на берег, не опасаясь, что тебя убьют или продадут в рабство. Этим местом как раз и был остров Святой Елены. Естественно, что англичане, которые в те времена правили морями безо всяких оговорок, при первой же оказии прибрали этот важный островок к своим загребущим рукам.
Корабли Ост-Индской компании везли из Индии пряности, чай, хлопок и шёлк, на котором Британия делала состояние. Без промежуточной базы посреди Атлантики торговля с Азией была бы куда рискованнее и медленнее. Вот почему компания держала на острове гарнизон, артиллерийские батареи и укрепления, чтобы в случае чего дать по зубам завистливым конкурентам.
Теперь, когда исходные декорации для нашей сегодняшней истории понятны куда лучше, можно переходить непосредственно к рассказу. Так вот, на календаре у нас 10 июня 1799 года. Мы на упомянутом острове Святой Елены, вулканическом обломке посреди южной Атлантики. Две тысячи миль до Африки, полторы до Бразилии. Как было сказано, британская Ост-Индская компания держит здесь гарнизон, развёрнуты артиллерийские роты, стоят пакгаузы и сигнальные вышки на холмах. Губернатор Роберт Брук, в прошлом подполковник бенгальской армии в индийских колониях, за одиннадцать лет наладил водопровод, усилил береговые батареи и довёл численность местного ополчения до тысячи человек. Всё по-военному, строго, надёжно. И тоскливо до одури.
В первой артиллерийской роте числится некий Джон Браун. Некий — потому что мы знаем о нём очень мало, даже его воинское звание нам не известно и никак не фигурирует в протоколе его последующего допроса. Судя по всему — рядовой артиллерист. И вот, за полчаса до стандартного ежедневного построения, к этому самому Брауну подходит Маккиннон, канонир из второй роты, и вполголоса спрашивает, не хочет ли Браун бежать на американском судне «Коламбия» под командой капитана Генри Лелара? Корабль стоит на рейде один-единственный, другого шанса не будет. Браун кивает. К вечеру в условленном месте за театром собираются шестеро: Браун, Маккиннон, Маккуин из роты майора Сила, Бригхаус, Парр и Мэтью Конвей. Парр в прошлом ходил в море и хоть что-то понимает в навигации. Остальные же понятия не имеют, во что ввязываются.
Около восьми вечера американская шлюпка с тремя матросами забирает их у Западной скалы и доставляет на «Коламбию». Согласно изначальному плану, на борту беглецы должны были получить гражданскую одежду и припасы, затем скрытно вернуться в гавань, украсть шлюпку, выйти на ней в море, и уже на следующий день «Коламбия» снялась бы с якоря и подобрала их уже за пределами видимости с острова. Так американцы остались бы чисты перед британскими властями — дескать, они никого с берега не вывозили, а кого подобрали в открытом море, тех якобы не знают.
И вот, первая часть плана в действии — они попали на борт «американца». Старший офицер «Коламбии» выдаёт им мешок с двадцатью пятью фунтами хлеба, бочонок воды галлонов на тринадцать, компас и квадрант, угломерный инструмент для определения широты по звёздам. Впрочем, квадрант этот они то ли роняют за борт при высадке, то ли забывают на палубе, так что толку от него им не будет. Около одиннадцати ночи шестеро крадут вельбот (быстроходную лодку со съёмной мачтой) прямо из-под носа часовых, кидают в него моток верёвки, пять вёсел и большой камень вместо якоря — и отчаливают.
Сразу же выясняется первая проблема — лодка наполовину залита водой, но пересесть на другую уже нет ни времени, ни возможности. Вычёрпывать воду приходится руками, потому что больше — нечем. Вторая проблема заключается в том, что на вельботе не оказывается паруса, хотя конструкция лодки предполагает его наличие. Но беглецы не унывают, ведь совсем скоро их подберут американцы. Надо лишь немного продержаться.
К исходу первых суток в море «немного» похудело на один слог. Проходят ещё одни сутки, а они всё так же кружат в открытом море и ждут «Коламбию». К полудню второго дня Парр находит смелость произнести вслух то, что и так на уме у всех: американцы из гавани не выйдут, пора решать самим. Они берут курс на северо-запад, к острову Вознесения. Это ближайшая суша, до которой восемьсот миль. Из пяти вёсел для гребли годились только два, остальные приспособили под рей для паруса. Гребли по очереди. Сначала вместо паруса растянули связанные вместе носовые платки, позже пустили в дело рубашки. Через несколько дней сошьют из одежды сприт-парус — четырёхугольную тряпку на косой рее из весла. Счисление пути вёл Маккиннон, благо перо, чернила, бумага и карты им выдали на «Коламбии».
Спустя неделю, 18 июня, они заметили птиц, круживших над водой. Парр, единственный человек с опытом навигации, посчитал, что остров Вознесения они проскочили мимо, поэтому было принято решение сменить курс на запад-северо-запад, целясь в Рио-де-Жанейро. С этого дня паёк урезали до одной унции хлеба и двух глотков воды на нос в сутки. Унция — это примерно ломтик толщиной в мизинец.
26 июня провизия кончилась совсем. Маккуин засунул в рот бамбуковую щепку, пытаясь обмануть желудок. Остальные повторили. Браун вспомнил рассказы про моряков, которые в безвыходном положении жевали собственную обувь, и с этим намерением отрезал кусок подошвы, но солёная кожа не жуётся — пришлось выплюнуть. Тогда он выдрал из ботинка стельку и разделил её на шестерых. Особо не полегчало.
1 июля Парр каким-то чудом умудрился поддеть багром жирную дораду, чем вызвал у остальных непередаваемую гамму чувств. Все шестеро рухнули на колени и принялись рвать рыбину руками, будто пещерные жители из далёкой древности. Куски добычи развесили сушиться на бортах и за три дня съели всё, включая кости. К 4 июля от дорады остался лишь привкус воспоминаний на языке.
5 июля Маккиннон озвучил то, о чём про себя думали все: нужно тянуть жребий. В такие критические моменты, когда человек оказывается в считанных часах от смерти, с него слезает вся шелуха цивилизованной культуры, и он возвращается в своё исконное, первобытное состояние. В XIX веке это называлось «обычай моря» — когда пищи нет, а берега не видно, группа бросает жребий, и выбравший короткую соломинку или условленный номер идёт в расход и кормит остальных. Парра из жеребьёвки исключили, потому как его второй день терзала пятнистая лихорадка, и он был совсем плох. Именно он и написал номера, кинул бумажки в шляпу и передавал её по кругу. Каждый вытянул свою участь не глядя, и спрятал в карман. Смертельным считался пятый номер. Развернули. Пятый номер достался Маккиннону — тому самому, кто всё это и предложил.
Маккиннон взял гвоздь, выдранный из лодочной обшивки и заточенный о якорный камень, и сделал три надреза: на ноге, на руке и на запястье. После чего в последний раз помолился. Через четверть часа он был мёртв. Бригхаус тем же гвоздём срезал кусок мяса с бедра покойника и подвесил вялиться. Часа через три каждый съел по крохотному лоскуту. Каждые два часа тело Маккиннона окунали за борт в морскую воду, чтобы не испортилось. Этого запаса хватило до утра 8 июля.
Но Господь, видно, не отвернулся от них даже после греха каннибализма, ведь на рассвете восьмых суток июля Браун заметил, что вода как будто поменяла свой цвет, а это значило, что дно стало ближе. Дно стало ближе — значит, недалеко была земля. Земля! Самое желанное, самое нежное слово для ушей таких вот потерянных душ. Двадцать восемь дней они плыли в открытой лодке, и теперь, наконец, их путешествие закончилось. Но — не злоключения. У берега тяжёлый прибой перевернул вельбот, и лишь Браун, Парр и Конвей кое-как выползли на песок. Обессиленные Маккуин и Бригхаус утонули в полосе прибоя. Останки Маккиннона унесло в океан.
На пляже они обнаружили одинокую хижину, в которой жили местные аборигены — старуха и её взрослый сын. На счастье беглецов, эти двое говорили по-португальски, а Браун немного понимал этот язык и мог худо-бедно на нём объясниться. Кое-как он объяснил, что они не французы и не пираты, а беглые английские солдаты. Выслушав рассказ, сын-индеец ушёл в деревню под названием Бельмонт, что находилась в трёх милях от береговой линии, и вернулся через два часа в компании местного губернатора, священника и отряда с ружьями. Как оказалось, сбивчивый рассказ Брауна его не убедил, и он принял беглецов за французский десант. Англичан тут же взяли под белы рученьки, Парра и Конвея связали по рукам и ногам, подвесили на бамбуковый шест и так понесли в деревню. Браун был слишком слаб, чтобы идти, так что его оставили в хижине, а позже тоже забрали. Когда выяснилось, что они англичане, а не французы, верёвки сняли. Губернатор даже уступил им собственную кровать, и кормил молоком и рисом, потому как от долгого голодания у всех троих свело челюсти. Это прошло только к 23 июля.
Краткая справка: челюсть сжимают две мощные мышцы — жевательная и височная. Когда человек глотает, а не жуёт, эти мышцы отдыхают. У беглецов в лодке челюсти почти две недели не делали вообще ничего, кроме как открывались под глоток воды. Поэтому мышцы ослабли, суставы рассинхронизировались, и когда им попытались дать еду, их мышцы просто свело судорогой. В такой ситуации раскрыть рот нормально не получается, и приходится цедить молоко и жидкую кашу через зубы. Подобный эффект описывали также врачи, в 1945 году наблюдавшие освобождённых узников концлагерей. При первой попытке жевать твёрдую пищу у многих намертво сводило челюсти. Проходит это обычно за две-три недели — если человека кормить жидким и постепенно возвращать нагрузку. У троих выживших всё прошло к 23 июля, то есть за пятнадцать дней.
В конце концов, из Бельмонта их переправили через Санта-Крус-Кабралию в Порту-Сегуру, оттуда шхуной в Салвадор, тогдашнюю столицу португальской Бразилии. Там Парр соврал губернатору, что он капитан затонувшего судна «Салли» из Ливерпуля, а Браун и Конвей — его уцелевшие матросы. Тут важно отметить, что между Великобританией (а прежде — Англией) и Португалией существовал очень старый военно-политический союз, который заключили аж в 1386 году. К 1799 году этому союзу было уже четыреста тринадцать лет, и он оставался в силе. Формально в войнах с революционной Францией португальцы держали нейтралитет, но на деле поддерживали Лондон, так как нуждались в английском флоте для защиты своих колоний, включая Бразилию. Естественно, помощь попавшим в беду союзникам была для местных делом чести и союзническим долгом. Правда, лишних денег на бедовых англичан у губернатора не нашлось, поэтому средства собирали «по подписке» — к наиболее зажиточным горожанам отправлялся гонец с листом бумаги, и они вписывали туда свои имена и суммы, которые были готовы пожертвовать на благое дело. Кстати, собирать так деньги для потерпевших крушение было довольно расхожей практикой. В итоге удалось собрать по двести португальских реалов (или «рейсов») на каждого — не Бог весть какое богатство, но на комплекты новой одежды, еду и, главное, места на корабле, идущем в Европу, этого хватало с лихвой. Поэтому португальский корабль «Мария» без проблем взял их на маршрут до Лиссабона с заходом в Рио-де-Жанейро. Браун уже не мог плыть дальше, так что его списали в береговой госпиталь Рио, а Парр и Конвей отбыли в Европу.
Через несколько месяцев капитан Эльфинстон, командир 50-пушечного линейного корабля «Дайомид», недосчитался нескольких матросов и завербовал оклемавшегося Брауна в королевский флот. Тот отслужил своё, потом уволился, нанялся на купеческое судно «Дюк оф Кларенс»... которое в один прекрасный день по каким-то своим надобностям зашло в порт острова Святой Елены. Решив с судьбой не спорить, Браун спокойно сошёл на берег и сдался командиру гарнизона. Так закончилась его одиссея, и 12 декабря 1801 года, спустя два с половиной года после побега, он сидел перед комиссией капитана Десфунтейна и выкладывал всё как было. Именно его показания и стали единственным достоверным свидетельством человека, переплывшего южную Атлантику на вельботе. Рекорд, в каком-то смысле.
У любезного читателя может возникнуть закономерный вопрос, а зачем он сдался? Ну, во-первых, он по-прежнему числился дезертиром, и практически любой преступник, которому довелось находиться в бегах, подтвердит вам, что это — колоссальный стресс. Беглеца нервирует каждый шорох, слыша звуки шагов он думает, что это пришли за ним. Скрываться годами — это тяжелое бремя для психики и нервной системы. Да, фотокарточек тогда не существовало, а устные описания, по которым составлялись ориентировки, порой бывали очень расплывчатыми, но на острове всё еще оставалось немало его былых сослуживцев, которые без труда могли его опознать. И если явка с повинной оставляла ему шансы, то арест практически гарантированно закончился бы для Брауна эшафотом.
Дав показания, Браун в одночасье стал знаменитостью. Стенограмму его допроса от 12 декабря перепечатали восемнадцать британских газет и пять морских сборников. А повесить легенду куда как сложнее, чем обычного безвестного дезертира. Мы не знаем, какое в итоге он получил наказание. То ли трибунал рассудил, что человек, съевший собственного товарища и похоронивший ещё троих в океане, уже своё получил. То ли из него не хотели делать героя, поэтому без лишней помпы отослали с глаз долой. Как бы то ни было, после 1799 года желающих бежать с острова на вёслах больше не нашлось. Даже неистовый Бонапарт не решился. Что же касается Парра и Конвея, то следы их затерялись где-то в портовых городках Старого Света, среди тысяч моряцких судеб, среди сотен нерассказанных историй. Только ветер морской знает правду, да не расскажет никому.
***********************
А ещё у меня есть канал и паблик с лонгридами, анонсами и историческим контентом.
Также я перевожу на русский разное фэнтези, тёмное и не очень. Кому интересно — смотрите описание профиля.
В 1875 году дела у Московской мастерской физических приборов шли, прямо скажем, хреново. Фактически, предприятие зависло на грани разорения. Её владелец, отставной военный инженер Павел Яблочков, вместе с компаньоном Николаем Глуховым как раз проводил опыт по электролизу раствора поваренной соли. Проще говоря, пропускал через солёную воду электрические разряды. При электролизе соль разлагается на составные части, и можно получать полезные вещества — щёлочь, хлор. Для этого в ванну с раствором опускают два угольных стержня, подсоединяют к ним провода от генератора и гоняют ток. Стержни погружены в жидкость бок о бок, стоят параллельно. В какой-то момент они случайно касаются друг друга прямо под водой. Ток мгновенно прожигает между ними раскалённый канал — электрическую дугу. Это тот же эффект, что и молния, только маленькая и рукотворная: воздух или газ между двумя электродами ионизируется, становится проводником, и по нему идёт ток, разогретый до нескольких тысяч градусов. Свечение получается ярким до рези в глазах.
Дуга вспыхивает и гаснет, а угли при этом обгорают. Яблочков смотрит на них и внезапно понимает, что у него в руках, вернее — в ванне, принципиально другой, новый способ освещения. Все существовавшие до того дуговые лампы работали иначе: угли в них располагали друг напротив друга, торцами, как два карандаша, нацеленные один в другой. По мере того как они горели, расстояние между ними росло, дуга гасла — и требовался сложный часовой механизм, который постоянно подкручивал стержни навстречу друг другу. От этого механизма и были все мучения.
А если поставить угли не напротив, не под прямым углом, а рядом, как в этой ванне, и проложить между ними слой изолятора? Пусть горят сверху вниз, как свеча. Изолятор будет испаряться вместе с углями, расстояние между ними не изменится — и никакой регулятор на пружинах больше не нужен. Ну простая же идея! Оставалось подобрать подходящий материал для прокладки и построить генератор переменного тока, чтобы оба стержня сгорали равномерно. Но главное уже случилось: случайное замыкание в электролитической ванне показало, что пружинный механизм можно смело выбрасывать.
За десять лет до этого Павел Николаевич и предположить не мог, что станет возиться с углями и динамо-машинами. Сын обедневшего саратовского дворянина, в детстве мастеривший угломеры для землемерных работ и счётчик пути для телеги (прообраз будущего одометра), Яблочков по настоянию отца поступил в Николаевское инженерное училище в Петербурге. Выпустился в 1866 году по первому разряду, то есть в числе лучших. Таким выпускникам присваивали офицерский чин сразу при выпуске и давали право выбирать место службы среди предложенных вакансий. Павел Николаевич, а вернее — Паша Яблочков, получил чин инженер-подпоручика и распределение в 5-й сапёрный батальон Киевской крепости. Но военная карьера его не увлекала. Через год, сославшись на болезнь, он уволился с чином поручика.
Впрочем, в январе 1869 года на службу он всё же вернулся вернулся, поскольку был обязан отслужить свой срок по распределению. Его командировали в Техническое гальваническое заведение в Кронштадте, единственную в стране школу военных электротехников. Через восемь месяцев Яблочков уже возглавлял гальваническую команду того же сапёрного батальона. Едва истёк обязательный трёхлетний срок, 1 сентября 1872 года окончательно ушёл в запас.
Устроившись начальником телеграфа на Московско-Курскую железную дорогу, он вступил в кружок электриков-изобретателей при Политехническом музее и узнал об опытах Александра Лодыгина с лампами накаливания. Весной 1874 года подвернулся случай опробовать дуговое освещение в деле. Правительственный поезд шёл из Москвы в Крым, и железнодорожные чиновники решили, что неплохо было бы осветить ему движение ночью. И начальству угодить, таким образом, и полезные новшества на дороге внедрить. Яблочков установил на паровоз прожектор с регулятором Фуко — механизмом на трёх пружинах, который сам же и обслуживал. Всю дорогу он стоял на передней площадке локомотива, менял угли, подкручивал регулятор, перетаскивал провода и прожектор при каждой смене паровоза. Опыт удался, но сам Яблочков задолбался так, что пришёл к неутешительному выводу: дуговое освещение с такой механикой никогда не станет массовым. Слишком много возни.
Он покинул телеграф и открыл мастерскую. Создал электромагнит с плоской медной обмоткой, поставленной на ребро — патент от 29 ноября 1875 года. Деньги, однако, кончались. Осенью того же года, отправив жену с детьми к родителям в Саратовскую губернию, Яблочков уехал за границу, по документам — на всемирную выставку в Филадельфию, в Америку. Средств, однако, хватило ровно до Парижа.
В Париже Яблочков пришёл в мастерские французского физика и часовщика Луи Клемана Франсуа Бреге, внука Абрахама-Луи Бреге, основателя знаменитой часовой фирмы (у нас эти часы не совсем верно именуют «брегетами»). К тому моменту Бреге уже состоял членом Академии наук и занимался электрическими приборами. Его имя позже выбьют на Эйфелевой башне среди семидесяти двух крупнейших учёных Франции. Он предложил русскому инженеру место в своей фирме.
К началу весны 1876 года Яблочков завершил конструкцию электрической свечи: два параллельных угольных стержня, разделённых каолиновой прокладкой. Никаких пружин, никаких регуляторов. Стержни просто горели сверху вниз, испаряя изоляцию. Для равномерного выгорания обоих электродов требовался переменный ток. Яблочков построил для этого собственный генератор переменного тока и первым в мире применил такой ток для промышленного освещения. 23 марта 1876 года он получил французский патент № 112024.
Через три недели, 15 апреля, Яблочков уже в Лондоне, представляет свои наработки на Выставке физических приборов. Он поставил четыре свечи на невысоких металлических постаментах, подвёл к ним ток от динамо-машины из соседнего помещения и повернул рукоятку. Зал залил голубоватый электрический свет. Местная публика, привыкшая к тусклым газовым рожкам, пришла в восторг. Мировая пресса начала сыпать заголовками в духе «Свет приходит к нам с Севера — из России». Сам Яблочков распорядился гравировать на каждом фонаре слова «Русский свет». Не «Свет Яблочкова», а русский, из России.
21 апреля его избрали в действительные члены Французского физического общества. Продажами и продвижением светильников занялся Огюст Денейруз, французский инженер, который до того прославился изобретением дыхательного клапана для водолазного снаряжения. Яблочков тем временем решал техническую задачу посложнее: как запитать от одного генератора не одну свечу, а десятки. Если просто взять и соединить сто свечей в одну цепочку проводами, как ёлочную гирлянду — ничего не выйдет. Первая свеча будет гореть, а до последней ток дойдёт уже никакой. Потому что каждая свеча съедает часть напряжения, и на всех его просто не хватает.
Яблочков придумал, как обойти это ограничение, и 30 ноября 1876 года он получил патент на первый в истории трансформатор переменного тока. Если объяснять «на пальцах», то на входе высокое напряжение подавал генератор, а на выходе его оставалось ровно столько, сколько нужно конкретной свече. Получается, генератор даёт мощный поток под высоким давлением, а трансформаторы «разливают» его по розеткам с нужным напором. Примерно как водонапорная башня подаёт воду под давлением в магистраль, а в каждой квартире стоит вентиль, снижающий напор до безопасного.
Похожая история и с конденсаторами. Если включить много свечей в одну сеть, они начинают друг другу мешать: одна гаснет, другая мигает, ток «гуляет». Конденсатор — это, грубо говоря, электрический буфер. Он накапливает в себе заряд и отдаёт его, когда цепь проседает, сглаживая скачки. Представьте бочку с водой, из которой вы черпаете ковшом. Насос качает воду в бочку рывками, а ковш зачерпывает спокойно, потому что бочка сглаживает рывки. Конденсатор делает то же самое с током. Он собрал вместе генератор, трансформаторы, конденсаторы — и получилась система, где от одной машины можно запитать десятки и сотни свечей. Яблочков назвал это «дроблением электрического света»: один мощный источник, а свет «раздроблен» на множество точек. До него ничего подобного не делали.
К октябрю 1877 года его свечи горели в Лувре. На Avenue de l'Opéra на участок длиной в полмили установили 64 дуговых фонаря. Парижский ипподром освещали 128 свечей. Фирма Бреге выпускала по 8 000 штук в день. Каждая свеча в пересчёте на нашенские стоила около 20 копеек и горела полтора часа — потом фонарщик вставлял новую. Позже придумали фонари с автоматической заменой. «Русский свет» поставляли в Лондон, Берлин, Вену, Рим, Брюссель, Мадрид, Лиссабон, Стокгольм, а затем в Сан-Франциско, Филадельфию, Рио-де-Жанейро, Мехико, Дели, Калькутту, Мадрас. Персидский шах и король Камбоджи купили свечи для своих дворцов. Английские газовые компании, наблюдая, как дешевеют их акции, в панике продавили через парламент специальную комиссию по вопросу о допустимости электрического освещения. Они готовы были силой сдерживать прогресс, лишь бы этот русский не захватил рынок освещения на островах. Начинался 1879 год.
Яблочков же в конце 1878 года вернулся в Россию. В Петербурге вокруг него сразу возник ажиотаж, в круг его знакомств начали набиваться разные люди, известные и не очень. Это как если бы сегодня в Россию приехал жить и работать Илон Маск, только он ещё и наш, родной, русский. В общем, дело пошло. При участии великого князя Константина Николаевича и композитора Николая Рубинштейна он учредил «Товарищество электрического освещения и изготовления электрических машин и аппаратов П. Н. Яблочков-изобретатель и Ко» и открыл завод на Обводном канале.
Апробацию новой технологии в России устроили 11 октября 1878 года в Кронштадте: осветили казармы учебного экипажа и площадь перед домом командира порта. Через два месяца, 4 декабря, восемь свечей зажглись в петербургском Большом театре. Газета «Новое время» 6 декабря описала это так: «Когда внезапно зажгли электрический свет, по зале мгновенно разлился белый яркий, но не режущий глаз, а мягкий свет, при котором цвета и краски женских лиц и туалетов сохраняли свою естественность, как при дневном свете». К середине 1880 года в России работало около 500 фонарей. Из них больше половины стояло на военных судах и заводах: 112 штук на Кронштадтском пароходном заводе, 48 на царской яхте «Ливадия», ещё 60 на других кораблях. Улицы освещали куда скромнее — по 10–15 фонарей на объект. Свечи зажглись в Москве, Киеве, Нижнем Новгороде, Одессе, Харькове, Саратове, Архангельске.
14 апреля 1879 года Императорское Русское техническое общество вручило Яблочкову именную медаль с надписью «Достойному Павлу Николаевичу Яблочкову». В январе 1880 года его избрали заместителем председателя только что созданного Электротехнического отдела Общества. В том же году вместе с профессором Чиколевым, физиком Лачиновым и изобретателем Лодыгиным он основал журнал «Электричество» — одно из старейших технических изданий страны, выходящее до сих пор.
Но у истории этой имелась и обратная сторона. Яблочкову хронически не хватало денег, а городские власти держались за проверенные и привычные газовые контракты, и не спешили внедрять новинку повсеместно. В правлении товарищества, по позднейшим воспоминаниям профессора Чиколева, «недобросовестные администраторы стали швырять деньги десятками и сотнями тысяч, благо они давались легко». Яблочков то и дело уезжал в Париж, а в его отсутствие правление разбазаривало остатки.
Однако главная беда пришла из Америки. Ещё в 1877 году русский морской офицер Александр Хотинский, принимая строившиеся по заказу России крейсеры, заехал в лабораторию Томаса Эдисона в Менло-Парк, штат Нью-Джерси. Он передал американцу лампу накаливания Лодыгина и свечу Яблочкова вместе со схемой дробления света. Ушлый Эдисон взял за основу лампу Лодыгина, подобрал для нити накаливания обугленную бамбуковую щепку, поместил её в вакуум и добился времени горения в 800–1000 часов. В ноябре 1879 года он получил американский патент. Яблочков выступил в печати с прямым обвинением, дескать Эдисон украл идеи русских инженеров. Его поддержал профессор Чиколев поддержал, заявивший «Способ Эдисона не нов, и обновления его ничтожны». Но заказчики уже сделали выбор в пользу лампы накаливания.
В августе 1881 года в Париже открылась первая Международная электротехническая выставка. Яблочкова признали пионером дугового освещения и наградили французским орденом Почётного легиона. Но его свеча к тому моменту уже уступала лампе накаливания по всем статьям. Та горела в пятьсот раз дольше, её можно было зажигать и гасить сколько угодно, стоила она дешевле. И любой посетитель выставки мог увидеть эту разницу собственными глазами.
Тогда, стремясь вернуться в гонку, Яблочков переключился на химические источники тока. Возился с хлором и сжёг себе слизистую оболочку лёгких. В 1884 году во время опытов взорвалась натровая батарея. Павел Николаевич едва не погиб и перенёс два инсульта. Он выжил, но безвозвратно угробил собственное здоровье.
Он на время остался в Париже. В июне 1887 года стал досточтимым мастером масонской ложи «Труд и верные друзья истины» № 137 под юрисдикцией Великой ложи Франции. Затем основал первую русскую эмигрантскую ложу «Космос» и сам же стал её первым досточтимым мастером. Он рассчитывал собрать из русских, живших во Франции, элитарное собрание учёных, литераторов и художников. В ложу вошли философ и социолог Максим Ковалевский, социолог Евгений де Роберти, литературовед Нестор Котляревский. После отъезда Яблочкова на родину собрания затухли, и возобновились лишь в 1899 году.
В декабре 1892 года Яблочков окончательно вернулся в Россию. Все свои заграничные патенты он выкупил обратно у «Генеральной компании электричества с патентами Яблочкова» за миллион рублей, что примерно равнялось всему его состоянию на тот момент. В Петербург он приехал больным и почти без средств.
Дождался из Парижа вторую жену Марию Альбову и сына Платона, и вместе с ними уехал в Саратовскую губернию. Семья перебиралась с места на место: сперва имение Двоёнки близ села Колено, затем село Иваново-Кулики, где жила старшая сестра Яблочкова Екатерина. В конце 1893 года они осели в Саратове, в «Центральных номерах» купца Очкина на углу Московской и Малой Горьковской. Это были меблированные комнаты на втором этаже, без особых удобств. Номер быстро превратился в рабочий кабинет. По ночам, пока никто не дёргал, Яблочков сидел над чертежами электрического освещения Саратова. Сердце сдавало, началась водянка, отказывали ноги, но он продолжал работать.
19 марта 1894 года, в шесть часов утра, Павел Николаевич Яблочков умер. Ему было сорок шесть лет. 23 марта его похоронили в фамильном склепе у Михайло-Архангельской церкви на окраине села Сапожок Ртищевского района. Церковь снесли в конце 1930-х. В 1947 году президент Академии наук СССР Сергей Вавилов по воспоминаниям старожилов и архивным документам восстановил точное место захоронения. В 1951 году вышла памятная почтовая марка, посвящённая Яблочкову, в 1952-м на могиле поставили памятник. Слова «Русский свет», которые он когда-то велел выбивать на каждой лампе, пережили и угольные стержни, и керосиновые горелки, и сами лампы накаливания. С них, собственно, всё электрическое освещение городов и началось.
***********************
А ещё у меня есть канал и паблик с лонгридами, анонсами и историческим контентом.
Также я перевожу на русский разное фэнтези, тёмное и не очень. Кому интересно — смотрите описание профиля.
Когда мы говорим о Великом посольстве, в голове обычно всплывает картинка из учебника: высокий мужчина с усиками, топором и горящим взором, вокруг которого суетятся почтительные европейцы. В реальности всё было сложнее. Пётр I поехал в Европу за технологиями, и когда хвалёная голландская школа кораблестроения показалась ему слишком «кустарной», царь принял волевое управленческое решение: нужно ехать к англичанам. Те, мол, строят не по наитию, а по чертежам.
Переезд из уютной Голландии на Туманный Альбион состоялся в разгар зимы. 21 января 1698 года в Лондон, привыкший к визитам иностранных вельмож, пожаловала русская делегация, в составе которой находился некий урядник Преображенского полка Пётр Михайлов. Конечно, это «инкогнито» было секретом Полишинеля. Спрятать человека двухметрового роста со свитой, занимающей половину квартала, было физически невозможно. Лондонцы прекрасно знали, кто этот «мистер Михайлов», но тактично подыгрывали. Если царю угодно считать себя простым плотником — who cares, лишь бы платил за постой.
Король Англии Вильгельм III (он же правитель Нидерландов) встретил «брата Петра» с распростёртыми объятиями. Для Британии это был шанс втянуть Россию в свои торговые схемы, а для Петра — возможность добраться до «хай-тека» того времени. В Голландии Пётр освоил топор, но в Англии он взялся за циркуль. Его поселили в Дептфорде, поближе к королевским верфям. Самодержец всероссийский, вместо того чтобы устраивать балы, целыми днями пропадал в доках, изучая чертежи Энтони Дина — местного Илона Маска от кораблестроения. Пётр был одержим идеей понять почему корабль плывет, а не просто как сколотить доски, чтобы они не тонули. Английская школа с её математическим подходом привела его в восторг. Он лазил по трюмам, крутил штурвалы, инспектировал арсеналы и, говорят, даже заглянул к Исааку Ньютону. В перерывах между чертежами Пётр занимался «культурным обменом». Например, посетил заседание парламента. Увидев, как подданные открыто спорят с королём, царь, по легенде, заметил: «Весело слышать, когда подданные говорят правду своему государю». Впрочем, внедрять парламент у себя дома он всё же не стал.
Но Пётр не был бы собой, если бы всё ограничилось только учёбой. Русская делегация арендовала особняк Сэйс-Корт, принадлежавший известному писателю и садовнику Джону Ивлину, который гордился своим садом и живой изгородью из остролиста. Когда русские гости съехали, хозяин дома, мягко говоря, опешил. Живая изгородь была уничтожена — через неё катали друг друга на тачках. Газоны были вытоптаны, портреты предков Ивлина использовались в качестве мишеней для комнатной стрельбы, а одну из стен, выходившую на гавань, вообще разломали, чтобы можно было смотреть на корабли. Английская казна, скрепя сердце, возместила ущерб, списав все на издержки дипломатии. Сам Пётр к этому относился философски: работа тяжёлая, отдых должен быть активным. Кстати, в список «активного отдыха» попала и актриса Летиция Кросс, которой царь на прощание подарил 500 фунтов — сумму по тем временам огромную. Видимо, уроки английского проходили успешно.
Если рассматривать визит с точки зрения высокой политики, то это был провал. Главная цель Великого посольства — сколотить коалицию против Турции — рассыпалась в прах. Европе было не до турок, все готовились делить гигантское наследство испанского престола. Австрия и Англия мечтали помириться с султаном, чтобы развязать себе руки против Франции. Пётр быстро понял, что с такими «союзниками» каши не сваришь. Зато он увидел другую перспективу, Балтику. Пока дипломаты в Вене и Лондоне плели интриги, Пётр вербовал кадры. Из Англии и Голландии в Россию потянулись сотни специалистов: корабелы, инженеры, офицеры. Царь вез домой живой капитал — мозги. Визит пришлось прервать из-за вестей о бунте стрельцов. Пётр умчался в Москву, чтобы сменить европейский кафтан на палаческий фартук, но «английский урок» он усвоил. Россия готовилась стать империей.
***********************
А ещё у меня есть канал и паблик с лонгридами, анонсами и историческим контентом.
Также я перевожу на русский разное фэнтези, тёмное и не очень. Кому интересно — смотрите описание профиля.
Сидней, разгар австралийского лета, 26 января 1808 года. По пыльным улицам маршируют четыре сотни солдат с примкнутыми штыками, играет полковой оркестр, вокруг суетятся зеваки. Военные шагают к Дому правительства — свергать губернатора Уильяма Блая. В Австралии это событие знают как «Ромовый бунт», единственный успешный вооружённый захват власти за всю историю континента. И если имя губернатора вам показалось знакомым, то да, им был тот самый капитан Блай, который за двадцать лет до этого уже пережил самый знаменитый бунт в истории мореплавания — на корабле «Баунти».
Чтобы понять местный «вайб», нужно взглянуть на Новый Южный Уэльс начала XIX века. Это была гигантская тюрьма под открытым небом. Население состояло из каторжников, бывших каторжников и тех, кто этих каторжников охранял. Причём охрана, гордо именовавшаяся Корпусом Нового Южного Уэльса, по своим моральным качествам часто уступала подопечным. В колонии царила уникальная экономическая модель. Звонкой монеты не хватало, поэтому универсальной валютой стал ром. Им платили зарплату, за него покупали землю, им давали взятки. Офицеры Корпуса быстро смекнули, что монополия на ввоз и продажу спиртного превращает их в настоящих королей жизни. Они стали «ромовой аристократией» — первой организованной мафиозной структурой Австралии в погонах. В народе их так и прозвали — «Ромовый корпус».
Лондон, уставший от бардака в колонии, решил прислать «твёрдую руку». Выбор пал на Уильяма Блая. В Адмиралтействе, видимо, решили, что человек, выживший после бунта на «Баунти» и проплывший тысячи миль в открытой шлюпке, справится с кучкой коррумпированных офицеров. Блай был честным служакой, отличным навигатором и совершенно не умел в компромиссы. Такой капитан Смоллетт, только настоящий. Прибыв в Сидней в 1806 году, Блай начал действовать так, как привык на капитанском мостике: раздавать приказы и требовать подчинения. Он решил разрушить «ромовую экономику», запретив использовать спиртное в качестве оплаты труда. Для местных олигархов в мундирах это было равносильно объявлению войны.
Главным оппонентом губернатора стал Джон Макартур — бывший офицер, ставший богатейшим землевладельцем и пионером овцеводства (именно он привез в Австралию мериносов), Макартур обладал характером бультерьера. Если Блай был тараном, то Макартур — каменной стеной. Конфликт разгорался постепенно. То Блай отберёт у военных незаконно присвоенные земли, то запретит ввоз перегонных кубов для производства спирта. Губернатор искренне считал, что спасает колонию от пьянства и коррупции. Офицеры же и Макартур считали, что губернатор лезет в их карман и мешает зарабатывать. А когда Блай решил судить Макартура за нарушение портовых правил и подстрекательство к мятежу, суд превратился в фарс: офицеры, которые должны были судить своего подельника, просто отказались подчиняться губернатору. Блай, недолго думая, пригрозил обвинить их всех в государственной измене. Это стало точкой невозврата.
Утром 26 января майор Джордж Джонстон, командир «Ромового корпуса», поддавшись уговорам Макартура, вывел солдат на улицу. Войска окружили резиденцию губернатора. Блай, понимая, что силы не равны (и, вероятно, вспоминая молодость на «Баунти»), попытался спрятаться, чтобы выиграть время и уничтожить секретные документы. Позже мятежники запустили в народ язвительную байку, будто бы нашли сурового губернатора дрожащим от страха под кроватью, в пыли и пуху. Картинка получилась смешная и унизительная, и она надолго прилипла к репутации Блая, хотя историки сильно сомневаются в её правдивости. Скорее всего, это был чистой воды чёрный пиар — победители всегда пишут историю, особенно если у них монополия на типографию.
В итоге законного представителя британской короны арестовали собственные солдаты. Следующие два года колонией управляла военная хунта во главе с Джонстоном и Макартуром. Блая держали под домашним арестом, а потом и вовсе посадили на корабль, который болтался у берегов Тасмании. Новости в XIX веке путешествовали медленно, но когда весть о перевороте дошла до Лондона, в Уайтхолле схватились за голову. Свержение королевского губернатора — это не шутки. Однако Британия была занята войнами с Наполеоном, и ей было не до разборок на краю света. Решение приняли соломоново. Блая признали жертвой, но восстановили в должности ровно на один день — чтобы соблюсти приличия. Сразу после этого его отозвали в Англию. Мятежников тоже не погладили по головке: майора Джонстона отдали под трибунал и с позором уволили из армии (что, впрочем, не помешало ему вернуться в Австралию и жить там богатым частным лицом). «Ромовый корпус» расформировали и вывезли домой, заменив нормальным армейским полком под командованием нового губернатора Лаклана Маккуори.
Самое удивительное в этой истории — судьба Блая. Казалось бы, человек, допустивший два мятежа за одну жизнь, должен быть списан на берег с волчьим билетом. Но нет. Вернувшись домой, он получил звание контр-адмирала, а затем и вице-адмирала. Видимо, в Адмиралтействе оценили его принципиальность, пусть и граничащую с бараньим упрямством. Он умер в декабре 1817 года в Лондоне почтенным человеком.
***********************
А ещё у меня есть канал и паблик с лонгридами, анонсами и историческим контентом.
Также я перевожу на русский разное фэнтези, тёмное и не очень. Кому интересно — смотрите описание профиля.