Андрей Чикатило вошёл в криминальную историю как один из самых жестоких и безжалостных маньяков. Его осудили и приговорили к расстрелу за 52 доказанных убийства (хотя сам изувер признался в 56 эпизодах). Долгие годы ему удавалось скрывать свою чудовищную сущность за маской семьянина и педагога.
После ареста преступника следствию открылись детали не двойной, а даже тройной жизни Чикатило. Оказалось, что у жестокого маньяка, который страдал половым бессилием, была любовница. Подробности — в материале rostov.aif.ru.
Половое бессилие
Чикатило годами избегал физической близости со своей женой Феодосией. Она была уверена в его половой слабости и даже не допускала мысли о его изменах. Чтобы воплотить свои извращённые потребности, маньяк на тайно отложенные деньги купил небольшую мазанку на окраине города Шахты (Ростовская область). Этот домик он планировал использовать для встреч с женщинами лёгкого поведения.
Именно эта хибара стала местом его первого жестокого преступления. В декабре 1978 года Чикатило заманил туда девятилетнюю девочку, пообещав ей «заграничную жвачку». Там он задушил несчастную и сбросил тело под мост реки Грушевки. Об этой жертве и тайном домике душегуб рассказал следователям сам, будучи задержанным в ходе операции «Лесополоса».
А что с любовницей? О ней известно не так много. По имеющимся данным, Чикатило познакомился с Валентиной Ж. в пригородной электричке. Они начали встречаться.
Потом женщина рассказывала, что Чикатило любил приглашать её на свидания в лес. Он обязательно брал с собой в чемодане бутылку горячительного и рюмки. Они устраивались на природе, пили и развлекались.
Фиалки для Фенечки
На допросах Чикатило говорил, что эта «пассия» снисходительно относилась к его особенностям и допускала определённые вольности в интимной сфере. Такие странноватые отношения устраивали обоих.
При этом дома серийник играл роль идеального мужа: возвращался к властной Феодосии (которую нежно называл Фенечкой), дарил ей фиалки и демонстрировал почтение. Супруга легко верила его отговоркам о задержках на работе, будь то дополнительные занятия с учениками или написание статей для местных газет.
Примечательно, что маньяк не планировал убивать Валентину, их отношения обошлись без кровавой развязки для неё лично. Однако его безграничная жестокость не пощадила младшую сестру этой женщины.
Девочка с детства страдала умственной отсталостью и имела врождённый порок развития — «заячью губу». Летом 1983 года Чикатило случайно встретил её на остановке у парка Авиаторов в Ростове-на-Дону. Под предлогом помощи в поиске автобуса он завёл несчастную в безлюдное место в зелёном массиве, где надругался над ней, затем убил и закопал тело.
Конечно, Валентина к тому моменту давно с ним рассталась. Она даже не догадывалась, что встречается с кровожадным душегубом. Эта тайна открылась ей лишь в момент, когда следователи пригласили её на очную ставку с задержанным Чикатило. Это была настоящая душевная травма: до конца своих дней Валентина прожила с гнетущим чувством вины, считая себя невольной соучастницей гибели сестры.
«Политеховский маньяк» Манишин попросился на СВО из колонии строгого режима
Фото: Следственное управление Следственного комитета РФ по Алтайскому краю
Осужденный серийный убийца Виталий Манишин, известный в криминальной хронике как «политеховский маньяк», подал официальное ходатайство о заключении контракта с Министерством обороны России для участия в специальной военной операции.
Информацию об этом распространил Telegram-канал SHOT.
В настоящее время 55-летний преступник отбывает наказание в исправительной колонии (Енисейская тюрьма), куда он был этапирован после вынесения приговора в октябре 2025 года. Суд Калманского района Алтайского края назначил ему 25 лет лишения свободы за доказанную причастность к 11 расправам, совершенным в период с 1989 по 2000 год. На данный момент маньяк отсидел лишь три года из назначенного срока.
По данным источников, инициатива отправиться на фронт сопровождается резким изменением позиции обвиняемого. Если на первых допросах экс-чиновник Калманского района полностью признал свою вину и даже показал места захоронения жертв, то сейчас он утверждает, что его показания были даны под давлением и являются самооговором. Кроме того, находясь в камере, Манишин регулярно пишет письма супруге, интересуясь домашними делами и прося прислать продукты, но внезапно потребовал предоставить ему защитника для пересмотра дела.
Юридическая возможность для осужденного за серию особо тяжких преступлений (убийства, сопряженные с изнасилованием) пойти на фронт появилась благодаря недавним изменениям в российском законодательстве. Президент Владимир Путин подписал закон, расширяющий перечень статей УК РФ, по которым граждане с непогашенной судимостью могут заключать контракты с Вооруженными силами в период мобилизации или военного времени.
Стоит отметить, что согласно принятым нормам, военнослужащие с подобной биографией направляются в специальные подразделения под усиленный контроль командиров. Освобождение от уголовной ответственности или приостановление исполнения наказания возможно только после получения государственной награды либо увольнения со службы по предусмотренным законом основаниям.
Сижу в логове маньяка, прикованный к стулу. Какой-то подвал с разными инструментами для пыток. Неподалеку от меня ходит высокий мужчина, одетый в комбинезон. Иногда мне кажется, будто я помню, кто я и как сюда попал. Впрочем, возможно что это всего лишь наваждение. Мой мечущийся разум не давал мне нормально рассуждать.
Маньяк включил циркулярную пилу и резко поднёс к моему лицу. Подносил её то ближе, то немного дальше. Моё сердце замерало. Этот ублюдок ухмылялся. Для него всё это просто игра.
Отложив электрическую пилу, он взял ножовку. Резко подошёл ко мне и начал отпиливать пальцы. Мою руку пронзила запредельная боль, какой я в жизни не испытывал. Он засмеялся. Отпилив кисть руки, маньяк отложил ножовку в сторону. Я закричал от боли.
Садист вновь подошёл к своему столу и начал выбирать новый инструмент для пыток.
– Это острые спицы. Сейчас я сделаю тебе лоботомию, а потом извлеку глазные яблоки. Не волнуйся – это не страшно.
В этот момент, совершенно неожиданно для самого себя, я всё вспомнил. Я вспомнил, кто я и откуда. А самое главное – я знаю, что сейчас произойдёт.
– Тебе не приходила мысль, что ты просчитался?
Маньяк мельком взглянул на меня.
– Нет, не приходила. По-моему, я вполне надёжно тебя зафиксировал. Разве нет?
– Да, зафиксировал ты меня на славу.
– Ну тогда о чём идет речь? Ведь я всё предусмотрел.
– Далеко не всё. Ведь ты ничерта не смыслишь в демонологии. Clavus clavo pellitur
С моих конечностей слетели фиксирующие жгуты, после чего я направил их на конечности маньяка. Уже через секунду он был обездвижен по рукам и ногам. Теперь он напоминал собою жалкую, беспомощную гусеницу.
С меня спала человеческая кожа, сменяясь на тёмную субстанцию. По своей текстуре она была похожа на тонкую плёнку. Пальцы удлинились в два раза.
– Ты чего делаешь? Что происходит? - громко вопил маньяк.
– Покажу тебе наглядно - я выхватил спицу из рук и приставил к его глазу. – Сколько человек ты убил за всю свою жизнь?
Тот пытался выдавить слова, но от ужаса издавалось только невнятное мычание.
– Дважды повторять не буду. Сейчас у тебя весьма хреново обстоят дела, если ты не заметил.
Отойдя от оцепенения, маньяк заговорил.
– Одиннадцать. Да, их было одиннадцать!
– Молодец, что не соврал. Хочешь посмотреть на мир глазами жертвы?
Маньяк резко замотал головой.
– Возражения не принимаются.
С размаху я вонзил спицы в его глаза, с нажимом проломив затылок. Говорят, что глаза человека являются зеркалом его души. Что ж, на этот раз мой клиент лишён и того, и другого. Нужно возвращаться обратно – настрою температуру котла этому ублюдку как можно жарче
Дело было осенью, мы с отцом пошли на охоту, взяв с собой провизию, оружие, (ружье 16 калибр и карабин "вепрь") вышлшли около 5 утра и шли 30км по лесу, я тогда особого значения не придавал хобби отца, батя мне дал карабин и сказал будешь стрелять с дистанции около 400-600 метров, мы разделились на окрайне ельника, я просто занял позицию и ждал, и вдруг откуда не возмись вышел огромный лось, я уже был на готове, прицельно в оптику среди деревьев на расстоянии 600м я произвёл выстрел с карабина лось запрыгал и упал, отец слышал выстрел вскоре подошёл ко мне, лось ещё был живой, батя взял нож и сказал х**и ты стоишь и перерезал ему горло, достал второй нож и сказал на держи, будем разделовать, с того момента я стал лесным моньяком и в моей голове что то сломалось, мне тогда было 16 лет, сейчас для меня это норма, но на охоту с собой я никого не беру, у меня подрастает сын, скоро мне придеться передовать эти навыки и ему, простите я жил в такой атмосфере и реальности, зоозащитники перекрестилась, общественники в шоке 😄 но мясо толкают за обе щеки
Понятия «сексуальный маньяк» и «серийный убийца» в широкий обиход в нашей стране вошли на излете Перестройки. По этой причине фамилия «Чикатило» превратилась в термин, который стали применять ко всем преступникам подобного рода.
Непраздничное настроение
Это, однако, не значит, что такие преступления не совершались ранее. Но предавать их огласке власти не считали нужным, поскольку подобные вещи не вписывались в идеологию передового и прогрессивного государства.
Но юбилейной осенью на ушах стояла вся милиция Казахской ССР. В столице республики городе Алма-Ата, одно за одним, происходили изнасилования.
Изувер с особенностями
За один только сентябрь 1967 года было подано шесть заявлений о подобных нападениях. Картина была схожей — преступник поджидал жертв по вечерам на малоосвещенных улицах, нападал сзади, явно отработанным приемом слегка придушивал, подавляя волю к сопротивлению, а затем насиловал.
Дальше, однако, согласно показаниям жертв, он вел себя странно — очень вежливо общался, помогал поправить одежду и даже... провожал жертв до дома. При этом ценности изнасилованных женщин его не интересовали: он никогда ничего не похищал.
Обходил все ловушки
30 сентября 1967 года маньяк совершил убийство — его жертвой стала школьница, которая не дошла до своего подъезда всего несколько десятков метров.
Власти требовали оперативно покончить с происходящим, тем более, что по городу уже поползли панических слухи. Но ничего не помогало — пять изнасилований в октябре, шесть в ноябре.
У следствия со временем появилось описание преступника — речь шла о молодом человек европейской внешности. Несколько раз свидетелям удавалось его спугнуть буквально перед самым нападением, однако преступник всё равно продолжал свою охоту.
К декабрю 1967 года по Алма-Ате передвигались усиленные патрули милиции, которые скрытно опекали «подсадных уток» — девушек-курсанток школы милиции, выполнявших роль потенциальных жертв. Но преступник спокойно обходил все выставленные на него капканы.
Заика-убийца
У насильника была черта, которая особенно его выделяла — заикание. В декабре 1967 года к ней добавилась еще одна. Во время очередного нападения девушка не отключилась от приема маньяка, а стала кричать и вырываться. На помощь подоспел отец жертвы, встречавший ее. В драке мужчина сильно ударил преступника головой о трансформаторную будку, но, несмотря на это, маньяк сумел сбежать.
Сыщики взялись за розыск заик со свежей травмой головы. Как потом выяснится, милиционерам удалось обнаружить преступника, но первые допросы и показания жертв не подтвердили, что речь идет именно об этом человеке.
Кошмар Алма-Аты продолжился и в 1968 году. Даже в Международный женский день 8 Марта негодяй совершил два изнасилования, причем одно из них сопровождалось убийством. Оно стало третьим на счету преступника — помимо осенней расправы над школьницей, еще одну женщину он убил в феврале.о, согласно показаниям жертв, он вел себя странно — очень вежливо общался, помогал поправить одежду и даже... провожал жертв до дома. При этом ценности изнасилованных женщин его не интересовали: он никогда ничего не похищал.
Задержание с бельевой веревкой
10 апреля 1968 года патруль курсантов школы милиции услышал крики девушки, просившей о помощи. Несчастную преследовал мужчина, который, кажется, окончательно уверовал в свою безнаказанность. Курсанты скрутили негодяя, но возникли новые проблемы — патрулю не выдали ни наручников, ни средств связи. Поэтому задержанного пришлось связать найденной поблизости бельевой веревкой к забору. Пока посыльный был отправлен в отделение за подмогой, преступник сумел развязаться и бросился наутек. Ему почти удалось скрыться, однако он буквально вылетел на еще один курсантский патруль. В конечном счете, преступника доставили в отделение.
Отличник боевой подготовки
23-летний Валерий Девятьяров довольно быстро стал давать признательные показания. В официальных документах на его счету значились три убийства и около 30 изнасилований, но сам он утверждал, что совершил более ста нападений.
Он родился в Якутии, воспитывался матерью-одиночкой, а заикаться стал примерно в пятилетнем возрасте, когда сильно испугался собаки.
Свой недостаток он компенсировал занятиями спортом, превратившись в настоящего атлета — число желающих пошутить над ним сократилось практически до нуля.
Получил в училище профессию сварщика, Девятьяров был призван в армию, где проявлял себя исключительно с лучшей стороны, особенно хорошо отточив навыки рукопашного боя. Прием бесшумной нейтрализации часового он довел до автоматизма, и впоследствии использовал его в своих преступлениях.
Возьму силой!
После демобилизации начались проблемы. Хотя Девятьярова с радостью готовы были взять на работу местные предприятия, сам он тяги к труду не проявлял, зато стал злоупотреблять алкоголем.
К тому же у него возникли проблемы в отношениях с противоположным полом: в общении с девушками атлет был нерешительным, заикался больше обычного, из-за чего подвергался насмешкам.
Озлобившийся Девятьяров решил: то, что ему нужно, будет брать силой. В начале 1967 года одна из девушек согласилась прийти к нему домой, где спортсмен ее изнасиловал.
Произошло это фактически в присутствии матери Девятьярова, которая решила помочь сыну. Девушку убедили не обращаться в органы, а самого насильника отправили к родственникам в Алма-Ату.
Как не порадеть родному человеку...
Его устроили на работу сварщиком, но единственным, что его по-настоящему теперь интересовало, была охота на женщин. В Казахстане Девятьяров стал злоупотреблять не только алкоголем, в его «меню» появились и наркотики.
Преступник на следствии заявил, что не планировал убийства. Просто, когда жертва слишком активно сопротивлялась, он приходил в ярость, из-за чего терял контроль.
То, что ему так долго удавалось избегать ареста, объяснялось тем, что в МВД работал один из его родственников, который подробно рассказывал о том, какие методы используются для поимки насильника. Девятьярову это очень помогло.
В конечном счете, родственники поняли, кто стоит за преступлениями в Алма-Ате. Но сообщать в милицию не стали, а предложили ему уехать домой, в Якутию. Девятьярова задержали буквально за день до запланированного отъезда. Если бы не это, список преступлений мог оказаться еще страшнее.
Геростратова слова
Исход суда, который начался летом 1968 года, был очевиден заранее. Хотя родня Девятьярова от него не отвернулась — он до последнего получал в тюрьме щедрые передачи, а в инстанции шли бесконечные обращения с просьбой смягчения наказания.
Но на приговор этот не повлияло — Валерию Девятьярову была избрана мера наказания в виде расстрела. Казнили насильника осенью 1968 года.
В советские годы о нем постарались забыть. Но после падения СССР местные СМИ стали писать о нем как о «первом маньяке Казахстана» и «Алма-Атинском Чикатило».
Что поделать, геростратова слава вещь очень устойчивая.
Вчера я поймал себя на том, что с подозрением нюхаю тарелку с борщом в местной столовой. Я вообще человек неприхотливый, могу питаться разогретой шаурмой и запивать ее энергетиком сомнительного качества, пока сутками стучу по клавиатуре. Но специфика моей работы такова, что рано или поздно у тебя едет крыша от переизбытка информации. Ты начинаешь видеть потенциальную угрозу в самых безобидных бытовых вещах.
Вот вы сидите в кафе, берете из рук официанта тарелку супа и даже на секунду не задумываетесь, что у этого улыбчивого студента может быть отвратительное настроение. А я задумываюсь. И виной всему одно конкретное архивное дело, в которое я зарылся так глубоко, что теперь мне реально страшно есть любую еду, приготовленную не моими собственными руками.
Сегодня мы поговорим про дело Тамары Иванютиной - той самой киевской отравительницы, которая превратила обычную школьную столовую в свой персональный филиал ада.
Если вы любите классические английские детективы вроде романов Агаты Кристи, то наверняка привыкли к определенному высокому стандарту отравлений. Там обычно орудуют утонченные аристократы. Они изящно подсыпают мышьяк в бокал коллекционного вина, чтобы получить огромное наследство, или капают редкий яд из Южной Америки в чай своему заклятому врагу. Все это обставлено с невероятным пафосом, герои ведут долгие светские беседы у горящего камина, на фоне играет тихая классическая музыка.
А теперь просто забудьте всю эту красивую литературную чушь. Настоящая реальность выглядит совершенно иначе. Реальность пахнет перекипяченным молоком, мокрыми грязными тряпками и дешевой хлоркой. Реальность носит засаленный белый халат поверх растянутого свитера и работает посудомойкой в обычной средней школе номер шестнадцать города Киева. И мотивы у этой реальности такие, что от их феноменальной мелочности хочется просто выть на луну в голос.
Чтобы в полной мере понять весь масштаб пиздеца, простите мне мой французский, но другого слова тут не подобрать - нужно копнуть немного глубже в историю одной замечательной советской семьи. Семейства Антоненко. Это уважаемые родители нашей главной героини.
Обычно в моих книгах про серийных убийц все начинается с тяжелого, травмирующего детства, где ребенка жестоко бьют, унижают или запирают в темном чулане на сутки. Здесь ничего подобного и близко не было. Была просто абсолютно патологическая, всепоглощающая, первобытная жадность. Жадность такого запредельного уровня, когда ради копеечной выгоды или просто из-за плохого настроения люди готовы отправить на тот свет кого угодно.
Эта семья десятилетиями жила по принципу полного, тотального презрения ко всем окружающим. Им вечно казалось, что соседи живут слишком громко, родственники требуют слишком много внимания, а государство недодает им денег. И они нашли поистине гениальный в своей простоте способ решать абсолютно любые бытовые конфликты.
Они правдами и неправдами раздобыли жидкость Клеричи. Это такой невероятно токсичный раствор на основе таллия, который геологи в лабораториях используют для разделения минералов по плотности. Штука абсолютно убойная и безотказная. У нее нет ни цвета, ни вкуса, ни запаха. Она вообще никак не меняет консистенцию еды или напитков. Просто идеальное скрытое оружие для тех, кто не хочет пачкать руки в чужой крови. Достала им этот страшный раствор знакомая из геологического института.
Супруги Антоненко наплели ей какую-то максимально слезливую байку про то, что у них на любимой даче завелись невероятно живучие крысы-мутанты, которых не берет обычная магазинная отрава. Добрая, наивная женщина принесла им флакончик. И крысы действительно начали очень быстро умирать. Только этими крысами оказались соседи, родственники и просто случайные люди, которые хоть чем-то не угодили этой милой, тихой семейке.
Например, родителям Тамары очень не понравилось, что сосед за стенкой слишком громко включает свой телевизор по вечерам. Знаете, что делают нормальные адекватные люди в такой ситуации. Стучат по батарее, идут ругаться на лестничную клетку, вызывают участкового в самом крайнем случае. А наши милые пенсионеры просто по-соседски угостили мужчину вкусными домашними блинчиками. И телевизор замолчал навсегда.
Потом им не понравилась дальняя родственница, которая имела наглость претендовать на какую-то жалкую долю в пустяковом наследстве. Снова блинчики, снова скорая помощь, снова похороны. Они хладнокровно убивали людей за кусок земли, за косой взгляд, за слишком громкий голос.
И самое страшное, что им это годами сходило с рук. Медицина тогда просто не умела быстро распознавать отравление таллием, а странные симптомы списывали на острую сердечную недостаточность или тяжелую форму простуды. Безнаказанность - это самый сильный и разрушительный наркотик в мире. И Тамара впитала эту страшную семейную философию буквально с молоком матери.
Когда наша героиня подросла, она решила строить свою личную жизнь по проверенным, надежным родительским лекалам. Для начала она вышла замуж. Муж оказался человеком хорошим, работящим, со своей собственной жилплощадью. Но Тамаре он очень быстро надоел. Разводиться, бегать по судам и делить имущество - это так утомительно и долго. Куда проще тихо подмешать в наваристый суп пару капель волшебного раствора. Первый муж благополучно отправляется на кладбище, а молодая безутешная вдова становится полноправной хозяйкой квартиры.
Через некоторое время отработанная схема повторяется. Второй муж, новая квартира, новые сберкнижки. Правда, со вторым мужем случилась небольшая осечка - он оказался физически крепким мужиком и долго отказывался умирать. Тамаре приходилось травить его крошечными дозами на протяжении очень долгого времени, каждый день наблюдая, как он мучается от диких болей в суставах, теряет волосы и медленно сходит с ума. Она сидела у его постели, ласково гладила по лысеющей голове и заботливо подавала ему горячий чай с таллием.
Вы просто представьте себе этот уровень нечеловеческого хладнокровия. Это не состояние аффекта, не внезапная вспышка ярости. Это методичная, ежедневная, рутинная работа по уничтожению человека, с которым ты каждую ночь делишь одну постель.
Но все это было лишь кровавой прелюдией к главному акту Марлезонского балета. В сентябре 1986 года Тамара устраивается работать обычной посудомойкой в ту самую шестнадцатую киевскую школу. Казалось бы, зачем обеспеченной вдове, у которой есть несколько квартир, золото и пухлые сберкнижки, идти мыть жирные грязные кастрюли за сущие копейки.
Ответ снова кроется в феноменальной, больной жадности. В школе были бесплатные обеды, остатки которых можно было совершенно легально уносить домой. Тамара держала огромное личное хозяйство, целую кучу свиней, и ей жизненно необходимы были бесплатные помои. Школьная столовая стала для нее настоящим клондайком. Она тащила оттуда мясо, крупы, сливочное масло, тяжелыми бидонами выносила вкусные объедки.
И вот тут начались серьезные проблемы. Тамара искренне считала себя полновластной хозяйкой этой столовой. Она люто ненавидела детей, которые приходили туда есть. Ее безумно бесило, когда голодные школьники просили добавку - это же минус целая порция корма для ее любимых свинок. Ее раздражало, когда дети шумели, когда они не отодвигали за собой тяжелые стулья, когда они брезгливо морщили носы от остывшей слипшейся манной каши. И она начала воспитывать подрастающее поколение своими фирменными методами. Для этой женщины человеческая жизнь реально стоила дешевле, чем кусок черствого серого хлеба.
Она начала методично подливать раствор Клеричи в еду. Причем травила она не только шумных детей, но и взрослых коллег. Однажды школьный парторг, женщина строгая и принципиальная, сделала Тамаре обоснованное замечание за то, что та отвратительно помыла тарелки. На следующий же день парторг слегла с тяжелейшим приступом неизвестной болезни. У нее отказали ноги, начали клоками выпадать волосы. Врачи только руками разводили, подозревая какую-то редкую тропическую инфекцию.
Потом под горячую руку попала школьная диетсестра. Эта смелая женщина вообще совершила страшное преступление в глазах Иванютиной - она жестко потребовала перестать воровать казенные продукты и пригрозила немедленно вызвать милицию. Диетсестра умерла в страшных нечеловеческих муках.
Тамара травила учителей химии, строгих математиков, физиков. Она травила первоклассников, которые просто слишком громко и радостно смеялись возле линии раздачи.
Кульминация всего этого концентрированного безумия наступила весной 1987 года. Тогда в городскую больницу с абсолютно одинаковыми симптомами одновременно поступили сразу несколько учеников младших классов и несколько сотрудников школы. У всех наблюдалась дикая нарастающая слабость, невыносимые боли в ногах, резкое облысение и странное онемение конечностей. Двое маленьких детей и двое взрослых скончались почти сразу.
И вот тут советская правоохранительная система наконец-то проснулась от спячки. Массовое смертельное отравление в столичной школе - это вам не шутки. Это грандиозный скандал на весь Советский Союз. К делу мгновенно подключились самые лучшие следователи прокуратуры и профильные специалисты из КГБ.
Медики сначала пытались списать весь этот ужас на какую-то жестокую форму кишечной инфекции или неизвестный науке штамм гриппа. Они суетились, брали сотни анализов, закрывали целую школу на тотальную дезинфекцию. Но симптомы никак не укладывались в классическую картину обычного пищевого отравления. И тут один старый, невероятно опытный профессор обратил пристальное внимание на то самое облысение.
Массовое выпадение волос - это классический, хрестоматийный признак отравления солями тяжелых металлов. Специалисты начали проводить специфические сложные токсикологические экспертизы и наконец-то обнаружили в организме пострадавших запредельные, несовместимые с жизнью дозы таллия.
Следователи в прямом смысле начали рыть носом землю. Они перевернули всю школу вверх дном. Допрашивали каждого повара, каждого поставщика продуктов, каждую уборщицу. И очень быстро вышли на тихую, незаметную грузную посудомойку, которая слишком уж подозрительно нервничала на многочасовых допросах.
Оперативники нагрянули к Тамаре домой с внезапным обыском. То, что они там нашли, поразило даже самых бывалых и циничных сыскарей. Это был настоящий музей награбленного добра. Хрусталь, дорогие ковры, килограммы золотых украшений, десятки пухлых сберкнижек на предъявителя. И самое главное - в ящике старого скрипучего комода лежала маленькая, неприметная стеклянная баночка из-под советского майонеза, в которой плескалась та самая прозрачная жидкость Клеричи.
Дальше был показательный суд. Я читал стенограммы тех заседаний, и от них у меня натурально шевелились волосы на затылке. Вы думаете, эта женщина хоть на секунду раскаялась. Вы думаете, она искренне плакала, просила прощения на коленях у матерей, чьих детей она безжалостно убила ради ведра пищевых отходов.
Черта с два. Она сидела на скамье подсудимых в железной клетке с абсолютно непроницаемым, надменным и скучающим лицом. Она нагло огрызалась на судью. Она постоянно жаловалась на плохие условия содержания в камере. Когда ей в самом конце предоставили последнее слово, она не выдавила из себя ни единого слова сожаления. Знаете, о чем она жалела.
Она громко сокрушалась о том, что из-за ареста так и не успела купить себе новенькую черную Волгу, на которую так долго и упорно копила деньги. Вот и все ее душевные переживания. Автомобиль не успела купить. А то, что из-за нее куча невинных людей легла в холодную землю - это так, мелкие издержки производства, сами виноваты, нечего было добавку просить и тарелки пачкать.
Ее наглость была настолько беспредельной, что она даже пыталась в открытую подкупить охрану в СИЗО, обещая им золотые горы, если те немедленно помогут ей бежать. Она искренне верила, что большие деньги решают в этой жизни абсолютно все, и что ее невероятные накопления спасут ее от расстрельной статьи.
Но система в этот раз сработала безжалостно и быстро. Тамару Иванютину приговорили к исключительной мере наказания. Она стала одной из последних женщин в долгой истории СССР, к которой применили смертную казнь. Ее расстреляли в подвале тюрьмы, а все нажитое на крови имущество полностью конфисковали в пользу государства. Ее престарелые родители тоже получили огромные тюремные сроки и благополучно сгнили в лагерях.
Отдельно хочется сказать про сам этот чертов таллий. Это ведь не цианид, который милосердно убивает человека мгновенно. Смерть от жидкости Клеричи - это долгий, бесконечно мучительный и унизительный процесс. Человек медленно угасает неделями.
Сначала начинается невыносимая ломота в суставах, такая сильная, что взрослые мужики кричат от боли и физически не могут наступить на ноги. Потом отказывает центральная нервная система. Человек перестает чувствовать свои конечности, начинаются жуткие судороги. Выпадают волосы, брови, ресницы. Жертва превращается в лысого, дергающегося от постоянной боли скелета.
И самое страшное - сознание при этом очень часто остается абсолютно ясным до самого конца. Человек понимает, что он умирает, врачи в панике бегают вокруг с бесполезными капельницами, но ничего не могут сделать, потому что антидота нет, если драгоценное время упущено. Иванютина видела все эти страшные мучения своими собственными глазами.
Она наблюдала за агонией своего второго мужа изо дня в день. И у нее ни разу не дрогнула рука, когда она наливала ему очередную порцию отравленного супа. Она не испытывала ни капли жалости, ни отвращения, ни животного страха. Она просто сидела на стуле и ждала, когда квартира наконец-то освободится.
Я сижу сейчас над этим делом и пытаюсь препарировать ее мотивы для своей будущей книги. Мне нужно как-то логично объяснить читателю, почему обычный человек превращается в такого хладнокровного монстра. И я с ужасом понимаю, что это просто невозможно объяснить.
Мы привыкли искать в страшных преступлениях какую-то сложную психологическую подоплеку. Мы очень хотим верить, что зло имеет глубокие корни, что оно рождается из страшных детских травм, из сложного философского конфликта с обществом, из какой-то извращенной, но хотя бы отдаленно понятной системы ценностей. Нам так намного проще жить. Нам спокойнее думать, что маньяк - это просто сложный механизм, который сломался из-за тяжелого удара судьбы.
Но дело Иванютиной доказывает совершенно обратное. Зло может быть абсолютно плоским, примитивным и серым. Зло может носить резиновые перчатки для мытья посуды и переживать только о том, что домашние свиньи остались не кормлены. В ней не было никакой тайной загадки, никакой сложной психопатии в кинематографическом смысле этого слова.
В ней была только огромная черная дыра вместо души, заполненная маниакальной жаждой накопительства. Она убивала не ради извращенного удовольствия от процесса. Она отнимала жизни так же буднично, как мы с вами выносим мусорное ведро или протираем пыль на рабочем столе. Для нее живые люди были просто раздражающим мусором, который мешал ей комфортно существовать и копить богатства.
И это пугает меня до самых костей. Потому что от классического маньяка из подворотни можно как-то защититься. Можно не ходить по темным переулкам по ночам, не садиться в машины к подозрительным незнакомцам, не открывать входную дверь мутным личностям. Но как защититься от женщины, которая просто наливает тебе тарелку школьного супа в обеденный перерыв. Как распознать в обычной, ничем не примечательной тетке за раздаточным столом серийную убийцу, которая решила, что ты слишком громко чавкаешь.
Никак. В этом и заключается весь леденящий душу ужас этой истории. Ты можешь быть самым осторожным человеком в мире, но твоя жизнь внезапно оборвется просто потому, что кому-то не понравился тон, которым ты попросил передать соль.
Я часто задаю себе один и тот же вопрос - зачем я вообще добровольно лезу во всю эту грязь. Мог бы писать легкие приключенческие романы, где бравые сыщики лихо гоняются за элегантными ворами по крышам вечернего Парижа. Но меня постоянно тянет в этот беспросветный мрак реальной криминалистики.
Наверное, это своеобразная форма моей личной самотерапии. Погружаясь в самые темные глубины человеческой психики, я отчаянно пытаюсь найти там хоть каплю света, хоть какое-то логическое объяснение. И когда я его предсказуемо не нахожу, я просто выплескиваю свое разочарование и страх на бумагу. Я пишу эти мрачные книги, чтобы напомнить людям о том, как хрупка наша жизнь и как часто настоящее зло прячется за самой обыденной, банальной внешностью.
После изучения дела Иванютиной я стал совершенно иначе смотреть на обслуживающий персонал. Я прекрасно понимаю, что это паранойя, что нельзя подозревать каждого официанта или уставшего повара в злых намерениях. Большинство людей - нормальные, адекватные ребята, которые просто делают свою тяжелую работу.
Но где-то глубоко в подкорке теперь сидит эта навязчивая мысль. Когда мне приносят кофе в кафе, я невольно пристально вглядываюсь в лицо баристы. Пытаюсь прочитать его эмоции, уловить малейший признак раздражения. И если мне вдруг кажется, что он посмотрел на меня как-то косо, я могу просто оставить полный стакан на столе и молча уйти. Да, это глупо. Да, это профессиональная деформация в чистом виде. Но я уже ничего не могу с собой поделать.
Возвращаясь к моему остывшему борщу в местной столовой - я его все-таки доел. Решил, что не стоит позволять призракам прошлого окончательно испортить мне аппетит. В конце концов, вероятность встретить вторую Иванютину в наше время ничтожно мала. Сейчас кругом висят камеры, работает строгий контроль качества, регулярно приходят санитарные проверки.
Хотя, кого я обманываю. Если кто-то очень сильно захочет испортить вам жизнь, никакие камеры не помогут. Главное правило - всегда быть вежливым. Никогда не хамите людям, которые готовят вам еду. Это самое простое и эффективное правило выживания в наших каменных джунглях.
Пойду налью себе еще одну огромную кружку дешевого растворимого кофе из собственной банки, которую я теперь держу под надежным замком в ящике стола. Так, чисто на всякий случай, мне так спокойнее будет работаться.
А вы признавайтесь честно - после таких жутких историй у вас не возникает непреодолимого желания готовить исключительно дома и никому не доверять свой желудок, или у меня одного уже капитально крыша протекает от этих архивных раскопок?
Если вам нравятся подобные раскопки темной стороны человеческой натуры, подписывайтесь на мой блог. А мои книги с мрачными историями можно найти в шапке профиля.
Весной 1874 года молельный дом на Майл-Энд-роуд топили скупо, и публика сидела в пальто, не снимая шляп. Газовые рожки над кафедрой горели с ровным сиплым шипением, а на дощатом столе перед оратором стояли графин с водой и один-единственный стакан — всё угощение, какое общество трезвости позволяло себе на собственных собраниях. Угощением этим здесь даже слегка гордились.
Оратор поднялся без спешки. 41-летний Генри Уэйнрайт — невысокий, плотный, с бакенбардами по моде десятилетней давности и толстой часовой цепочкой поперёк жилета — оглядел ряды и выждал ровно столько, сколько нужно, чтобы задние скамьи затихли сами, без единого слова с его стороны. Только потом он налил себе воды, поднял стакан к свету, будто проверяя чистоту, и поставил обратно, так и не отпив.
— В прошлый вторник, — начал он вполголоса, — я стоял в комнате, где не было ни стула, ни одеяла, ни куска хлеба. Зато на подоконнике стояла бутылка.
Голос его опускался почти до шёпота, когда речь заходила о детях, спавших на голом полу, и поднимался до звучных, гулких нот, когда речь доходила до спасения и трезвого будущего. Женщины в первом ряду промокали глаза платками. Пожилой докер у стены кивал сам себе, будто с ним говорили лично. А в конце вечера к столу подходили подписать карточку с обещанием не брать в рот хмельного — и мальчик лет пятнадцати, вцепившись в перо обеими руками, выводил своё имя так старательно, что забрызгал чернилами манжету.
Генри Уэйнрайт
Мужчина пожимал руки уходящим — крепко, глядя каждому прямо в глаза. Этому взгляду в Майл-Энде верили безоговорочно.
Уходил он последним, уже в темноте, и на крыльце его непременно ловила какая-нибудь женщина в вытертой шали: у неё пьёт муж, или брат, или взрослый сын, и не согласится ли мистер Уэйнрайт поговорить с ним по-мужски. Он не отказывал никогда. Умел выслушать чужую беду до конца, ни разу не перебив и не взглянув на часы, — редкое умение, за которое человеку прощают очень многое.
Не простят ему, впрочем, другого. Пройдёт полтора года, и под половицами его собственного склада найдут куда более страшный секрет. А пока в зале за его спиной хлопали двери и шаркали по полу чужие сапоги, он терпеливо утешал какую-то заплаканную женщину.
Предыстория
Чтобы понять, как человек, говорящий такие слова, через полтора года возьмёт в руки топорик, нужно сперва заглянуть в мастерскую его отца.
Генри Уэйнрайт родился 12 июля 1832 года и вырос в двух шагах от той самой кафедры — в Уайтчепеле, во дворе отцовской щёточной мастерской, где вечно пахло варёным клеем, а под ногами хрустела стружка от деревянных колодок. Отец готовил сына в преемники с малолетства: учил на ощупь отличать жёсткую русскую щетину от мягкой, дешёвой, показывал, как зажимать заготовку в тиски и как вести счётные книги. К середине 1850-х дело перешло к Генри по наследству, и ремесло он освоил не хуже покойного отца.
Освоить, впрочем, не то же самое, что любить. Щетина, клей и накладные интересовали молодого хозяина куда меньше, чем то, что можно было извлечь из репутации удачливого коммерсанта с хорошо подвешенным языком.
Генри Уэйнрайт
Без четверти восемь в доме номер 40 по Тредегар-сквер начинался обычный день.
— Ты сегодня к ужину? — спрашивала Элизабет, уже зная ответ.
— Разумеется, дорогая, — отвечал он, уже зная, что солгал.
Хлопала входная дверь, и тут же в столовой начинали греметь приборами: нянька рассаживала четверых детей, Элизабет разливала чай, младший, как всегда, проливал молоко на скатерть. На звук закрывшейся двери никто не оборачивался.
Дальше он шёл не спеша: через сквер, мимо нянь с колясками, и у поворота неизменно задерживался переброситься с булочником парой слов.
— Как торговали, мистер Бейкер?
— Пока не жалуюсь, сэр. А вы как, всё спасаете души по четвергам?
— Пытаюсь, — отвечал Генри с улыбкой, и оба смеялись.
Потом он сворачивал в сторону Уайтчепел-роуд. Деревья редели с каждой сотней шагов, платаны сменялись фонарными столбами в потёках сажи, а лёгкий утренний воздух — тяжёлым духом клея, который варили здесь ещё при отце и варят по сей день. Полторы мили — не расстояние, а граница: по одну сторону от неё Уэйнрайт был почтенным мистером, приподнимавшим цилиндр перед соседями, по другую — хозяином, перед которым подмастерья снимали кепку.
На Уайтчепел-роуд у него тоже водились знакомые — только совсем другого рода: торговцы, работники, которым он платил жалованье по субботам, случайный приятель у дверей паба. Здесь под ногами вечно хлюпала жижа из выгребных канав, у мясной лавки на углу роились мухи, а фасады не белили, кажется, со времён его отца. Дама в шёлковых перчатках предпочла бы сделать крюк в милю, лишь бы не идти этой улицей, — и всё же одна такая дама появлялась здесь с завидным постоянством.
Но к её истории мы ещё вернёмся.
Именно этим соображением Уэйнрайт и руководствовался: здесь его никто из приличных знакомых не отыщет, — и арендовал под склад сарай в четверти мили дальше, в глухом переулке.
В мастерской на Уайтчепел-роуд рядом с Генри с юных лет работал и младший брат, Томас, — ремесло знал сносно, а порядки знал твёрдо: делать так, как скажет старший, и смотреть на него снизу вверх, как смотрят на родню, которая поднялась чуть выше тебя и не упускает случая об этом напомнить.
Склад располагался там же: тяжёлые двустворчатые ворота под номером 216, замок на них — размером с кулак. За воротами, в темноте, вдоль стен до самого потолка тянулись ящики с колодками, а между двумя рядами оставался узкий проход: половицы там стёрлись до белизны. У ворот в то утро подметал двор молодой подмастерье — жилистый, с въевшейся под ногти щетиной. Хозяин кивнул ему, не назвав по имени, и прошёл дальше, к воротам, доставая из кармана собственный ключ.
Ключ от ворот хозяин носил при себе и никому не передавал — обычная предосторожность коммерсанта, у которого товар лежит без присмотра.
На Тредегар-сквер он слыл человеком состоятельным и обязательным — сумел, поднявшись из щетины и клея, купить себе дом получше, чем у иного адвоката. Соседи звали его человеком слова. Конкуренты по щёточному цеху — обходительным и оборотистым. Дамы из общества трезвости — истинным христианином, каких мало.
А по воскресеньям семья в полном составе занимала свою скамью в приходской церкви — от края до края: четверо детей в наглаженных воротничках, Элизабет в шляпке с лентой, сам мистер Уэйнрайт с тростью и в цилиндре. Соседи, чьи семьи помещались на скамье скромнее, провожали их глазами с той тихой завистью, с какой разглядывают витрину, за которой выставлено то, что тебе не по карману. Элизабет садилась слева от мужа, клала руку на молитвенник и на секунду задерживала взгляд на его лице — видимо, в надежде, что хотя бы в церкви он возьмёт её за руку или просто улыбнётся. Он этого взгляда не мог не заметить — он вообще замечал всё, что происходило вокруг, — и тем не менее ни разу не повернул головы в её сторону.
Выйдя из церкви, он снова становился тем, кем его знали на Тредегар-сквер, — и шёл домой, где его ждал воскресный обед, а не чужие несчастья.
Мистер Перси Кинг и его миссис Кинг
По воскресеньям в Броксборн-Гарденс, на берегу реки Ли, съезжалась половина конторских служащих и мелких торговцев восточного Лондона: поезд с Ливерпуль-стрит довозил за час, дальше были лодки, духовой оркестр и чай на веранде.
Летом 1871 года по гравийной аллее среди этой публики шла 20-летняя Гарриет Лейн — помощница модистки из Уолтем-Кросса, тоненькая, рыжеватая, в шляпке, которую сама же и отделала обрезками чужой ленты, потому что на новую денег не было. В кармане у неё, как всегда, лежал напёрсток — не для работы, просто по старой примете матери: с напёрстком в кармане не пропадёшь.
Гарриет Лейн
Шла она не одна. Рядом, чуть придерживая её под локоть, шагал господин лет под сорок. Ей он представился своим настоящим именем — Генри Уэйнрайт, — и она с первого дня знала, что он держит щёточную мастерскую на Уайтчепел-роуд и что на Тредегар-сквер его каждый вечер ждёт законная жена. Знала — и приняла эти условия сразу, как принимают правила игры, в которой не рассчитываешь выиграть, но надеешься хотя бы не проиграть слишком быстро.
Для чужих же — для квартирной хозяйки, для соседей, для лавочников — она придумала ему другое имя: Перси Кинг, коммерсант. Так было удобнее всем, и в первую очередь ей самой.
— Вы, должно быть, часто здесь гуляете? — спросил он, когда они поравнялись с духовым оркестром.
— Почти каждое воскресенье, — ответила она.
— Одна?
— С подругами. Но сегодня они не смогли.
— Им же хуже, — заметил он без тени улыбки, и Гарриет, сама не зная почему, улыбнулась за них обоих.
Спрашивал он не о том, о чём обычно расспрашивают девушку на прогулке. Не про погоду, не про шляпку. Сколько ей платят у модистки, хватает ли на комнату, есть ли в Лондоне хоть кто-нибудь, кто за неё вступится, — и слушал, наклонив голову к плечу, с таким вниманием, что отвечать было легче, чем молчать. Гарриет потом сама не могла вспомнить, говорила ли она когда-нибудь с мужчиной так долго — и так откровенно. К концу аллеи он предложил проводить её до дома.
Она и сама не заметила, как согласилась. Это вообще свойство мужчин вроде Генри Уэйнрайта: они устраивают всё так ловко, что ты даёшь согласие раньше, чем понимаешь, о чём тебя спросили.
Дальше всё пошло тем чередом, каким оно идёт с мужчинами, умеющими слушать внимательнее, чем следовало бы. Через несколько месяцев Гарриет назвалась миссис Кинг перед хозяйкой квартиры — и этого оказалось достаточно: ни одна квартирная хозяйка в Лондоне не станет копаться в документах жилицы, если платят вовремя. Позже, когда пришло время, она рассказала всё отцу — и, надо отдать ей должное, сделала это прямо. Он выслушал молча, не перебивая, и в лице не изменился. Дочь взрослая. Мужчина, за которого она собралась замуж, — пристроен и, кажется, при деньгах. А то, что он уже женат... что ж, бывает.
Жизнь вообще редко предлагает идеальные сделки.
В конце концов, рассудил он, Гарриет не первая и не последняя женщина, которая надеется, что со временем всё как-нибудь устроится, — а если и не устроится, то хотя бы не станет хуже, чем сейчас.
На его расспросы она отвечала спокойно, даже с некоторой гордостью:
— Он содержит меня как настоящую леди.
В буквальном смысле она не лгала. Шли годы, и то, что начиналось воскресной прогулкой вдоль реки Ли, успело обрасти самым настоящим бытом. Квартира на Сидни-сквер в Майл-Энде, платья, подёнщица для домашней работы, двое детей, на которых он исправно давал деньги, — всё это было настоящим, покуда хватало средств тянуть два дома разом. Именно этих средств на два хозяйства сразу со временем и перестало хватать.
Странно, правда? Человек, который умел так убедительно говорить о бережливости с кафедры, в быту почему-то не следовал собственным советам.
А пока средств хватало, на Сидни-сквер её знали именно как миссис Кинг — молодую мать, чей муж вечно в разъездах по торговым делам. Соседки находили её приветливой и чуть застенчивой, отмечали, что детей она держит в чистоте, а по субботам сама носит их на руках до угла, где продают апельсины. Мистера Кинга видели редко, всегда вечером и всегда ненадолго; он приподнимал шляпу, здоровался и скрывался за дверью. Приличная улица не любит расспросов, а тут и расспрашивать было не о чем: платят вовремя, шума не устраивают, ребёнок не орёт по ночам.
Сама Гарриет, надо полагать, не задавалась лишними вопросами не потому, что не догадывалась, а потому, что знала ответы заранее. Она знала, почему коммерсант Кинг никогда не приглашает её к себе. Знала, отчего он свободен по четвергам и занят по воскресеньям. Знала, куда он девается на праздники, — и молчала. Умение не задавать вопросов, когда уже знаешь ответы, — недурное качество для содержанки. Правда, довольно скверная страховка.
Иногда, когда мистер Кинг уходил, а дети уже спали, она садилась к окну и смотрела на улицу. В такие минуты она не думала ни о деньгах, ни о завтрашнем дне. Она просто смотрела, как фонарщик переходит от столба к столбу, и ей казалось, что она всё ещё та девушка из Уолтем-Кросса — та, что сама зарабатывала на ленту и никому ничего не должна.
11 сентября 1874 года
К осени 1874 года щёточное дело на Уайтчепел-роуд разваливалось. Долги росли, платежи запаздывали, кредиторы писали всё короче и суше — а расходов было ровно вдвое больше, чем у любого другого щёточного мастера в приходе. Обедневший коммерсант обычно урезает расходы. Этому урезать пришлось бы то, что урезать неудобно: женщину, которая четвёртый год ждала, когда он наконец уйдёт от жены, и двоих детей, которые звали его отцом.
Гарриет Лейн и Генри Уэйнрайт
Содержать два дома становилось всё труднее, и трудности эти были не только денежные. Дети росли. Старший уже вовсю задавал вопросы — почему отец приходит раз в неделю и никогда не остаётся ночевать, как у других. Гарриет отвечала что-то про дела, про разъезды, про торговый дом, который вот-вот начнёт приносить доход, — но с каждым месяцем эти объяснения звучали всё менее убедительно, и она сама это понимала.
Соседи, конечно, молчали, но она ловила на себе их взгляды и знала, что за этими взглядами стоит. «Незамужняя мать двоих детей». «Содержанка». «Миссис Кинг» — а на самом деле никто. И с каждым таким взглядом её собственные вопросы к Генри становились всё настойчивее.
— Ты обещал, — говорила она теперь при каждой встрече, и в голосе её уже не было прежней кротости. — Три года назад обещал. Сколько ещё ждать?
Он отвечал что-то про дела, про то, что Элизабет не даёт развода, про то, что нужно ещё немного потерпеть, — и она терпела. Но с каждым месяцем терпение её иссякало, а настойчивость росла. Она уже не просила — она требовала. И он понимал: ещё немного — и она явится на Тредегар-сквер сама. Или расскажет всё Элизабет. Или просто перестанет молчать — а молчание было единственным, на чём держалась вся эта конструкция.
В начале сентября он сказал то, чего она ждала. Что уходит от жены. Что они наконец заживут вдвоём — без Элизабет, без чужих глаз, без вечных «подожди». Говорил тем самым голосом — спокойным, участливым, тем, от которого у неё всегда слабели колени. Назначил встречу на пятницу, на складе.
Она поверила. Не потому, что он был убедителен, — он всегда был убедителен. А потому, что не верить было уже нельзя. Слишком много поставлено. Слишком долго ждала. Слишком часто объясняла детям, что папа вот-вот останется навсегда.
Ей вдруг захотелось смеяться — не то от радости, не то от нервов. Завтра, в пятницу, всё кончится — или всё начнётся.
Утром 11 сентября Гарриет отвела обоих малышей к миссис Уилмор в Стратфорд. Поправила младшему воротничок, велела старшему слушаться, — обычные материнские мелочи, которые делаешь не задумываясь, потому что через час-другой заберёшь детей обратно.
— Я ненадолго, к вечеру буду, — сказала она уже в дверях, в третий раз поправляя ленты шляпки, хотя они и так лежали ровно. — Надо повидать Генри, есть дело.
Миссис Уилмор кивнула и не придала словам никакого значения: мало ли какие дела бывают у женщины с её покровителем.
Четверть часа до склада
До склада на Уайтчепел-роуд было четверть часа пешком, и торопиться Гарриет было незачем: сентябрьский день выдался тёплым, а дело, которое привело её сюда, никуда не денется. У витрины шляпного магазина она ненадолго задержалась — по старой привычке разглядывать чужую работу и сравнивать со своей. Когда-то она сама неплохо управлялась с иглой и лентами; теперь только сравнивала.
Склад Генри Уэйнрайта
У ворот под номером 216 её встретил тот же голос, что и всегда, — ровный, участливый, с той самой обстоятельностью, с какой Уэйнрайт расспрашивал прихожан о здоровье их родни.
— Проходи, моя дорогая, — сказал он, придерживая створку ворот. — Я как раз думал о тебе.
— Надеюсь, хорошее? — спросила она.
— Только хорошее. Ты же знаешь: я о тебе иначе не думаю.
Внутри пахло, как пахло здесь всегда: деревом, клеем, сыростью старых половиц.
В тот вечер разговор шёл о том самом, о чём он объявил ей в начале месяца.
— Ты сказал, что уже решился, — напомнила она.
— И решился, — ответил он спокойно. — Потерпи ещё немного.
Он знал, что лжёт. Она — нет.
Женщина, четвёртый год живущая на обещании, вправе была спросить, долго ли это протянется. И спросила — резче, чем раньше. А потом пригрозила, что сама пойдёт на Тредегар-сквер и всё расскажет Элизабет.
В руке у Уэйнрайта оказался маленький карманный пистолет — из тех, что в Лондоне за несерьёзный вид называли «гороховым», — и он выстрелил Гарриет в голову. Одного выстрела ему показалось мало: под рукой лежал топорик, из тех, что держат у входа для щепы и обвязки, — и он довершил начатое, полоснув им по горлу.
Неподалёку, у соседнего склада, грузчики разгружали телегу и на секунду замерли: сквозь уличный шум послышалось не то два, не то три хлопка, похожих на выстрелы. Постояли, прислушались, ничего подозрительного не увидели — и вернулись к своим ящикам. Мало ли что стреляет по вечерам в Уайтчепеле.
На складе стало тихо. Свет из маленького оконца под потолком лежал на полу всё той же жёлтой полосой, что и минуту назад. В ушах ещё звенело, пахло порохом и сырой известью — и ещё клеем, тем самым варёным клеем, что стоял здесь всегда, сколько Генри себя помнил. В детстве этот запах казался ему запахом дома. Теперь он будет пахнуть иначе.
А после он делал то, что умел лучше всего на свете, — оставался спокойным. Известь мешками лежала на складе давно. Он отмерил, пересыпал, разровнял — и на следующее утро как ни в чём не бывало отпер ворота и придирался к качеству колодок, будто ничего под этими половицами не изменилось.
В тот же вечер на Тредегар-сквер, как обычно, собралась за ужином вся семья. Генри резал жаркое, передавал жене соль, посмеялся шутке одного из сыновей.
— Ты сегодня какой-то усталый, — заметила Элизабет.
— Много работы в мастерской, — ответил он. — Осень — всегда много работы.
Элизабет кивнула и больше не спрашивала. Она давно привыкла не задавать вопросов — в конце концов, это было одно из тех умений, на которых держится хороший брак.
Три дня без вестей
Она не пришла ни к вечеру, ни назавтра. Миссис Уилмор сперва решила, что дело затянулось, потом — что затянулось у самой Гарриет, а к третьему дню стала оглядываться на дверь всякий раз, как скрипела калитка, и наконец отправила весточку родне. Разбирая её узелок с вещами в поисках хоть какой-то зацепки, она нашла под подушкой напёрсток — и долго вертела его в руках, не зная, выбросить или оставить.
Хуже всего в такие дни — не сама тревога, а надежда, которая упрямо подсказывает десяток безобидных объяснений вместо одного, самого вероятного.
Миссис Уилмор пришла к Генри Уэйнрайту сама — не раз и не два. Он посмотрел на миссис Уилмор тем самым взглядом, которому в Майл-Энде верили безоговорочно, — и солгал. Гарриет, объяснял он с искренним огорчением, сбежала в Брайтон с неким мистером Фриском. Позже, когда эта версия стала вызывать вопросы, Гарриет, по его словам, и вовсе перебралась в Париж — устроилась там недурно и возвращаться не собирается.
Деньги на содержание детей он при этом платил исправно: по пять фунтов в месяц, аккуратно, вплоть до июля 1875 года. Изредка родным приходили письма — от самой Гарриет, разумеется, с приветами и просьбами не беспокоиться. Родные разглядывали конверты при свете лампы и молчали об одном и том же: почерк был мужской, крупный, с нажимом, и никакая парижская жизнь его так изменить не могла.
Кто-то из родни, зная адрес мастерской ещё с самого начала, всё-таки собрался с духом и пришёл на Уайтчепел-роуд объясняться. Гостя приняли в конторе при мастерской, усадили, предложили чаю.
— Бедная девочка, — говорил он, и в голосе его звучала та самая неподдельная озабоченность, что так хорошо знали прихожане Майл-Энда. — Я предупреждал её, что этот человек ей не пара. Но разве она слушала?
Гость уходил, стыдясь за собственную родственницу, — а Генри, проводив его до дверей, вернулся к счетоводным книгам.
Вслух про почерк не сказали ни слова. Обвинить почтенного коммерсанта в подделке писем от женщины, которую он же и содержал, — дело, требующее либо доказательств, либо большой смелости. Ни того, ни другого у семьи Лейн не нашлось.
Хлористая известь
Всё это время Гарриет Лейн лежала в неглубокой яме под полом склада на Уайтчепел-роуд, 216, присыпанная хлористой известью.
Известь в 1870-е годы покупали мешками, не таясь: ею засыпали выгребные ямы, скотомогильники, полы в холерных бараках. А летом 1875 года об извести и санитарии заговорили все лондонские газеты разом: парламент принял новый закон об общественном здоровье, санитарные инспекторы получили право входить куда им вздумается, и домовладельцы спешно белили погреба, лишь бы не нарваться на предписание. Мешок извести на складе не удивил бы ни одного инспектора в приходе.
Да и склад щёточного мастера пах тяжело безо всякой извести. Клей варят из костей и обрезков кожи, и дух от него стоит такой, что новичка в первый день мутит; на этой улице к нему принюхались все до единого, и разбирать, чем именно тянет из-за ворот, никому не приходило в голову. Отцовское ремесло послужило сыну совсем не так, как задумывал старый мастер.
Расчёт был верный, но неполный. Известь замедляет разложение и глушит запах — глушит, а не убирает.
Целый год хозяин ходил по этим половицам. Отпирал ворота, отпускал товар, по субботам платил жалованье. По воскресеньям сидел на своей скамье в церкви. А по четвергам поднимался на кафедру и говорил о доме, который разоряет бутылка, — и ни разу, ни единого раза, половицы под его ногами не скрипнули иначе, чем обычно.
Иногда, запирая склад на ночь, он не уходил сразу. Стоял в темноте, привалившись плечом к дверному косяку, и слушал, как оседает здание — дерево, кирпич, известь, — каждый материал на свой лад. Он не молился, не плакал, не разговаривал сам с собой. В такие минуты ему иногда казалось, что он мог бы стать другим человеком. Не лучше. Просто другим — тем, кто не просыпается по ночам от звука собственного голоса. Потом ощущение проходило само собой, без следа. Он запирал замок и шёл домой — пешком, через весь город, по тёмным улицам, где его никто не знал в лицо.
В одно из воскресений, между завтраком и службой, дети спорили из-за тоста, Элизабет разливала чай, а Генри читал газету и заметил вслух:
— Август в этом году выдался на редкость сухим.
— Ты каждый год это говоришь, — отозвалась Элизабет.
— Потому что каждый год это правда, — ответил он и перевернул страницу.
Ни слова про склад. Ни слова про Гарриет. Обычное утро обычного дома.
Элизабет иногда казалось, что она замужем за тремя разными людьми: один был приветлив с соседями, другой — строг с подмастерьями, третий — молчалив и далёк за вечерним чаем. Она не пыталась их примирить между собой. Она просто ждала, какой из трёх придёт сегодня.
Работники ничего не замечали. Хозяин был, как всегда, ровен, придирался к качеству колодок и сам отпирал ворота по утрам. В дальний угол склада, к глухой стене, он никого не посылал — товар оттуда носил сам.
— Опять сами потащите, хозяин? — усмехнулся как-то Альфред.
— Своя ноша не тянет, — ответил мистер Уэйнрайт, не улыбнувшись в ответ.
Спорить с человеком, который платит жалованье, себе дороже.
К лету 1875 года откладывать дальше было нельзя. Дело шло к банкротству, склад приходилось продавать — а новый владелец непременно затеял бы перестройку и уж точно заглянул бы под пол. Год отсрочки кончился, и кончился он самым неудобным образом: не разоблачением, а сделкой купли-продажи.
Альфред Стоукс, подмастерье, — молодой, жилистый, неразговорчивый, — по субботам получал жалованье и сразу откладывал половину: копил на золотое колечко для девушки из Стратфорда, с которой виделся раз в месяц. С хозяином они почти не разговаривали — разве что о колодках, партиях и жалованье.
За неделю до развязки Альфред потянул носом и остановился в коридоре. Пахло горелой бумагой, и пахло сильно. В дальней комнате хозяин что-то жёг в железном ведре; в открытую дверь было видно, как чернеют и заворачиваются по краям листы.
Работник задержался на пороге на секунду дольше, чем следовало. Хозяин молча шагнул вбок и встал так, чтобы загородить проём плечом.
— Что горит, сэр?
Генри не ответил.
Мало ли что жгут в мастерской по хозяйству. Так Альфред Стоукс себе тогда и сказал.
Томас в тот год узнал больше, чем подмастерье. Старший брат отвёл его в контору, запер дверь и сказал то, чего вслух не говорят даже братьям. Томас выслушал не перебивая — он всю жизнь слушал не перебивая — и с того дня освоил ремесло, которому его никто не учил: умение не задавать вопросов.
Ремесло, как выяснится год спустя в Олд-Бейли, наказуемое.
Кэб № 8505
11 сентября 1875 года — день в день через год после гибели Гарриет — щёточный мастер вскрыл яму под полом собственного склада. Инструменты нашлись на месте, там же, где валяются на любом складе: топорик, лопата, молоток. К четырём пополудни на полу лежали два свёртка в чёрной клеёнке, обвязанные верёвкой.
Помочь донести хозяин попросил Альфреда Стоукса — и вес сразу насторожил: не стружка, не щётки, не чугунные болванки, от которых потом неделю ноет плечо, а что-то мягкое, но плотное, вроде мешка с сырой глиной. Следом Альфред различил и запах — сладковатый, липнущий к нёбу.
— Что это, сэр? — спросил он, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
— Старые колодки, — ответил хозяин. — Отсырели. Надо выбросить.
Что-то в этом душке было знакомое, полузабытое: так тянуло на пустыре за пабом, куда он мальчишкой бегал с соседской ребятнёй смотреть на дохлого пса. Тогда они зажимали носы и хохотали. Он невольно задержал дыхание, вскинул ношу на плечо и постарался, чтобы лицо ничего не выдало.
Хозяин взял такую же ношу себе, и оба вышли на Уайтчепел-роуд. Прохожие оборачивались и брезгливо сторонились; Альфред вжимал голову в плечи скорее от стыда, чем от тяжести.
Всю дорогу хозяин твердил одно и то же, будто уговаривал самого себя:
— Ради бога, не урони, а то разобьёшь.
У церкви Святой Марии хозяин остановился.
— Поставь свой здесь, Стоукс, и присмотри за обоими. Я схожу за кэбом.
— Да, сэр.
И скрылся за углом. Работник остался у ограды со свёртками у ног. Постоял. Вытер лоб тыльной стороной ладони. Поглядел вслед хозяину — и не выдержал.
Пальцы сами нашли край клеёнки, холодной и липкой, будто её недавно мыли, и потянули — чуть-чуть, ровно настолько, чтобы заглянуть. Волосы он разглядел сразу: спутанные, рыжеватые, словно пересыпанные мелом. Сердце ещё стучало ровно, когда рука сама, без спросу, отогнула край чуть дальше. И только тогда дошло: перед ним не тряпьё. Перед ним затылок.
Дальше тело сообразило раньше головы. Рука отдёрнулась сама, будто клеёнка вдруг обожгла пальцы; воздух вышел из груди одним коротким толчком, а вместе с ним — звук, не то всхлип, не то кашель, которого Альфред сам от себя не ждал. Он едва не сшиб прохожего, попятился и вжался спиной в холодную кирпичную стену, чувствуя, как колотится в неё сердце — то ли своё, то ли чужое, не разобрать. Он заставил себя завернуть клеёнку обратно, но пальцы отказывались слушаться, соскальзывали с липкой поверхности, — дважды начинал заново.
Он стоял у стены и слушал, как тикает где-то внутри него самого — не сердце даже, а что-то другое, мелкое и частое, вроде часового механизма. Он не знал, что у хозяина внутри тикает то же самое — только тот давно перестал это слышать. Прохожие обходили его, не глядя. Одна женщина катила коляску в двух шагах от свёртков. Мальчишка с корзиной угля насвистывал что-то из мюзик-холла. Жизнь шла своим чередом — в двух футах от того, что осталось от Гарриет Лейн.
Хозяин ушёл за угол и мог вернуться с кэбом в любую минуту. Бежать? Кричать? Бросить свёртки и кинуться за констеблем? Альфред стоял над свёртками и не двигался. Он знал, как зажимать колодку в тиски и как отличить хорошую щетину от плохой, — этому его научили. Что делать, если ты заглянул в клеёнчатый свёрток, а оттуда на тебя смотрит мёртвая женщина, — этому не учил никто. А хозяин вот-вот должен был вернуться.
Кэб подъехал через несколько минут, номер на задке — 8505. У Коммершиал-роуд пассажир велел кучеру остановиться — заметил на обочине молодую женщину. Подвозить хорошеньких попутчиц было его давней привычкой, а задумываться о том, что они увидят в кэбе, он не привык и подавно. Так в экипаже оказалась некая Элис Дэй. Она поправила юбку и улыбнулась своему спутнику: спешила в Боро, сестра ждала к чаю, а свёртки у ног, аккуратно перевязанные, пахли, как ей показалось, какими-то химикалиями — верно, товар для аптеки. Ничего другого ей в голову не пришло.
— Вы не против, если я составлю вам компанию? — спросила она.
— Нисколько, — ответил он. — Нам как раз по пути.
— Чем торгуете, если не секрет? — спросила она, покосившись на свёртки у его ног.
— Щётками, мисс. Держу мастерскую на Уайтчепел-роуд.
Элис невольно взглянула на его руки — ухоженные, с очень чистыми ногтями — и вспомнила отца: тот всю жизнь проработал на железной дороге, и руки у него, сколько ни мой, навсегда пропитались машинным маслом. А у этого джентльмена — ни пятнышка, будто он в жизни не прикасался к собственному товару.
После чего пассажир бросил кучеру:
— Гони что есть духу в Боро.
Кэб развернулся и скрылся за поворотом на Коммершиал-роуд — вместе с Генри Уэйнрайтом, Элис Дэй, которая всё ещё думала о чае у сестры, и тем, что было завёрнуто в клеёнку.
Погоня без свистка
А работник кинулся следом — через весь Сити, задыхаясь, потому что ни телеграфа под рукой, ни полицейского свистка у него не было, и догонять кэб приходилось пешком. Дважды он бросался к постовым констеблям и кричал, что в этом кэбе едет убийца с человеческими останками, и дважды слышал в ответ одно и то же:
— Вы не в себе.
После второго констебля Альфред остановился и привалился к фонарному столбу — сердце колотилось у самого горла. И тут он впервые за весь день усомнился в себе: а что, если и вправду померещилось? Что, если в свёртке не было ничего, кроме щетины и стружки, а он, подмастерье щёточного мастера, просто сошёл с ума от беготни и запаха клея? Секунда — и он тряхнул головой, оттолкнулся от столба и побежал дальше.
Кэб тем временем уходил вперёд — то терялся за телегами, то снова возникал в просвете между ними, и с каждой такой потерей из виду казалось, что теперь уже всё, не догнать. Альфред задыхался, ноги подкашивались, а прохожие шарахались от него, растрёпанного, кричащего что-то про убийцу и свёртки.
Лишь у Хоп-Эксчейндж, измученный настолько, что едва выговаривал слова, он нашёл ещё двоих и сумел их убедить:
— Ради бога, догоните этого человека и посмотрите, что у него в свёртках!
Кэб к тому времени уже стоял пустой: Элис Дэй вышла у нужного поворота, но к сестре сразу не пошла — на улице чужой человек что-то кричал про убийцу, следом спешили констебли, и такое зрелище чай мог и подождать. Впереди, шагах в сорока, пассажир нёс свёртки к заколоченному дому под облупившейся вывеской «Курица и цыплята». Констебли нагнали его у самой двери и потребовали объяснений. Голос у него не дрогнул: отвечал он так, будто вопрос задали не по адресу и не тому человеку.
Внутри дома тон переменился. Сначала предложение прозвучало почти по-деловому:
— Ничего не говорите, ни о чём не спрашивайте — и вот вам по пятьдесят фунтов каждому.
Пятьдесят фунтов были без малого годовым жалованьем полицейского констебля. Оба выслушали и промолчали, и тогда цена поднялась — а вместе с ней, в первый раз за весь день, дрогнул и голос:
— Не трогайте, ради всего святого, не трогайте это. Отпустите меня — дам двести фунтов, принесу через двадцать минут. — И, помолчав, добавил: — Я не вор. Я коммерсант. Я просто предлагаю сделку.
Один из констеблей на секунду перевёл взгляд на товарища — двести фунтов были огромные деньги, и молчание длилось чуть дольше, чем следовало, достаточно долго, чтобы мистер Уэйнрайт успел понадеяться. Но второй уже качал головой. Двести фунтов не помогли тоже. В участок повезли всех троих: Генри, свёртки и Элис Дэй — просто потому, что она сидела с ним в одном кэбе, а значит, могла что-то знать.
Могла — не могла, предстояло выяснить позже.
Свёртки развернули во дворе участка. Элис Дэй, узнав наконец, с каким грузом она ехала через полгорода, повернулась к своему спутнику с вопросом, в котором было сказано больше, чем в любом протоколе:
— Что вы наделали? Хорошенькое дело вы мне устроили.
Олд-Бейли
В ноябре 1875 года Центральный уголовный суд ломился от публики. Дамы в шляпках, клерки, газетчики, зеваки — все, кому посчастливилось протиснуться в двери, сидели плечом к плечу, дышали в затылок друг другу и с нетерпением ждали, когда введут подсудимого. В зале пахло мокрой шерстью — ноябрь выдался сырой, — и ещё тем особым возбуждением, какое бывает, когда на скамье оказывается не карманник, а почтенный коммерсант, который год держал женщину под половицами собственного склада. Отец шестерых детей, человек слова, истинный христианин — и убийца. Такого Лондон ещё не видел.
Ввели двоих. Старший, Генри, шёл первым — прямой, почти спокойный, с тем особенным выражением лица, какое бывает у человека, который привык, что на него смотрят. Он и сейчас поглядывал на галерею — не заискивающе, а скорее приветливо, как хозяин, встречающий гостей. Младший, Томас, плёлся следом и всю дорогу смотрел в пол. Его судили не за убийство — за пособничество после, но вины в его лице было куда больше, чем у старшего.
— Долго же вы шли, — бросил кто-то из репортёров.
— Правосудие не терпит суеты, — ответил Гении Уэйнрайт, и зал замер, не зная, можно ли смеяться.
Председательствовал лорд-главный судья сэр Александр Кокберн — человек суровый, неразговорчивый, из тех, кто не повышает голоса, потому что не нуждается.
Главным свидетелем обвинения стал Альфред Стоукс. Поднялся на трибуну и заговорил так тихо, что присяжным пришлось податься вперёд. Он путался, сбивался, начинал заново. Но когда прокурор спросил, почему он не позвал полицию сразу, у церкви, — ответил без запинки:
— Боялся.
— Чего именно?
— Я думал, он меня убьёт. — Стоукс помолчал и добавил: — Я до сих пор так думаю.
И в зале стало тихо. Не потому, что он сказал что-то неожиданное, — а потому, что он был единственным здесь, кому не приходилось притворяться.
Обвинение выкладывало улики одну за другой: клеёнка, верёвка, мешок извести — весь нехитрый набор, с помощью которого щёточный мастер целый год хранил свой секрет. Медицинский эксперт сообщил то, что всем уже было ясно: смерть от выстрела в голову, пистолет — карманный, из тех, что зовут «гороховым». А потом — ранение горла. Вот тут по залу пробежал тот самый холодок, ради которого публика и набилась в Олд-Бейли. Один выстрел — ещё куда ни шло: ссора, аффект, несчастная случайность. Но вторая рана — это уже другое.
— И что же, — спросил прокурор, поворачиваясь к присяжным, — удар ножом в горло? После выстрела в голову? Это, по-вашему, несчастное стечение обстоятельств?
Ответа не требовалось.
Дамы из общества трезвости на процесс не явились ни разу. Что не мешало им по-прежнему собираться по четвергам и говорить о спасении души.
Защита пыталась ухватиться за единственное, что оставалось: прямых свидетелей убийства нет, тело опознать трудно — сами понимаете, год под половицами. Присяжные слушали вежливо. Но про свёртки в чёрной клеёнке, которые подсудимый тащил через пол-Лондона, им можно было не напоминать.
Когда присяжные вынесли вердикт «виновен», в зале на секунду стало тихо. А потом кто-то в задних рядах просто выдохнул — не «слава богу», не «наконец-то», а так, как выдыхают, закончив долгий и трудный день.
Приговор судья читал, обращаясь прямо к осуждённому:
— Не может быть сомнений, что вы лишили жизни эту несчастную женщину, находившуюся с вами в самых близких, самых доверительных отношениях, — мать двоих ваших детей. Вы заманили её в тот безлюдный склад.
И тогда осуждённый поднялся, чтобы сказать последнее слово. Голос он поставил так же, как ставил его по четвергам: сперва тише, чем нужно, чтобы зал подался вперёд.
— Стоя на пороге вечности, перед лицом Бога, — произнёс он, — я клянусь: я не убивал ту женщину, чьи останки были найдены на моём складе.
Формулировку он подобрал безукоризненно. Не убивал ту женщину — про то, как её останки попали к нему в руки и почему год пролежали под его половицами, в клятве не было ни слова.
Ньюгейт, за стенами
Последние недели в камере приговорённый провёл так же, как прожил всю сознательную жизнь: разговаривая. С капелланом он был почтителен и охотно рассуждал о вечности, с надзирателями — приветлив, с адвокатом — деловит.
— Вы не боитесь смерти? — спросил капеллан в один из последних вечеров.
— Боюсь, — ответил Генри Уэйнрайт. — Но ещё больше я боюсь молчания. Смерть — это тишина, святой отец. А я не привык к тишине.
Накануне казни он передал капеллану письменное заявление. Газетчики потом вчитывались в него так и эдак, надеясь найти признание. Признания в нём не было — была только фраза о том, что наказание он считает справедливым. Для человека, который всегда умел подбирать слова, это была самая честная фраза из всех, что он когда-либо произносил. Он не сказал «я убил». Но он сказал «я заслужил» — а это почти одно и то же.
Казнили его утром 21 декабря 1875 года во дворе Ньюгейтской тюрьмы.
Публики почти не было. Закон 1868 года вынес казни за тюремные стены, и вместо многотысячной толпы, какая ещё недавно собиралась на подобное зрелище со всего города, во дворе стояли от силы две сотни человек: чиновники, репортёры, несколько счастливцев по пропускам. Тихим и морозным выдалось утро; за стеной, на Ньюгейт-стрит, как обычно, громыхали телеги — Лондон развозил уголь и молоко и о происходящем во дворе не думал вовсе.
Впрочем, совсем без зрителей не обошлось. На Ньюгейт-стрит с рассвета стояли те, кому пропуска не досталось, — стояли и смотрели вверх, на флагшток: по новым правилам о совершённой казни город извещали чёрным флагом и колоколом. Флаг подняли в начале девятого. Толпа поглядела на него минуту-другую, ничего не увидела, кроме мокрой чёрной тряпки на сером небе, и разошлась по своим делам с явным чувством, что зрелище уже не то.
Альфред Стоукс так и не купил колечко. После суда он вернулся к работе, но в подмастерьях у нового хозяина долго не задержался — ушёл через месяц, никому не объяснив причины. Девушка из Стратфорда ждала его ещё год. Элис Дэй ещё долго не ездила в кэбах.
О самой Гарриет Лейн в газетах писали куда меньше. Она была помощницей модистки, называла себя чужой фамилией, жила на чужие деньги и в глазах приличной публики того времени числилась по разряду женщин, о которых лучше не распространяться. Разбирали её платья, её характер, её легкомыслие — и почти не разбирали то единственное, что она в этой истории действительно сделала: поверила человеку, которому весь приход верил вместе с ней.
Двое её детей остались у миссис Уилмор в Стратфорде и уже не помнили, какого цвета была лента на маминой шляпке. Элизабет забрала четверых детей и сменила фамилию — на Уортингтон. Под этим именем она прожила ещё почти полвека.
А в молельном доме на Майл-Энд-роуд по-прежнему топили скупо, и новый оратор, молодой человек с мягким голосом, чем-то напоминал прихожанам покойного мистера Уэйнрайта.