Таёжные рассказы
70 постов
70 постов
3 поста
8 постов
2 поста
2 поста
8 постов
4 поста
19 постов
16 постов
6 постов
6 постов
7 постов
2 поста
11 постов
Вдоль улицы протянулись ряды двухэтажных бараков. Выкрашенные жёлтой краской, они давно полиняли, облупились и пялились на гостей бельмами немытых окон. Ветер гонял листья и обрывки газет. Облезлый дворняга у крыльца грызла позеленевшую каменную булку.
— Реально, дыра! – тот, что за рулем, провел ладонью по бритому затылку. – Тут еще живут?
Стекло поехало вниз, запуская в салон сырой осенний воздух, ругань и знакомую музыку. Дым сигарет с ментолом, пьяный угар качает…
— А че нет-то?! – ответил второй, неотличимый со спины от первого. – Бухают и всем довольны! Вован, ты уверен, что мы по адресу?
Он обернулся, явив Володе лицо, будто высеченное из камня: тяжелая челюсть, узкий лоб и потерявшиеся под бровями глаза. Лицо идола с острова Пасхи.
— Пацаны говорили, к ведьме очень серьезные люди ездят. Это сюда что ль?!
— Не ведьма она! — огрызнулся Володя, но тут же растянул губы в улыбке. – Обычная разводилка. Никто ей не предъявлял пока, вот и… пойду, короче.
Взял подмышку портфель и проворно выбрался из машины – такие ждать не любят. Амбалы, бычьё бессмысленное! Запахнул модный кожаный плащ, сунул руку в карман за сигаретами, но передумал. Покурит потом. Вдохнул сырую прохладу и решительно двинул к подъезду. Пес глянул вслед, но сразу же вернулся к своему занятию. За ближайшим окном что-то разбилось, завизжала женщина. Сладкоголосые парни с кассеты продолжали петь о превратностях отношений.
Дверь подъезда, скрипнув, открылась и тут же хлопнула вслед. Володю обдало густой вонью: застарелый табачный дым, кошачья моча, кислые щи, еще противное, не разобрать. Деревянные ступени заходили под каблуками. На стенах мат и отрывки из Святого Писания, на втором этаже картину дополнили плакаты. Примитивные, рисованные гуашью портреты женщины с цветами-ромашками на месте глаз. Зеленые волосы, благословляющие персты. Вокруг изображений – сотни надписей, вкривь и вкось, карандашами, фломастерами, чернилами. Просьбы и пожелания.
…Сестра скажи Христом Богом молю ликарство штобы Илюшу маего спасло апирация дорого…
…Исчерпал пути, господи, заплутал. Пью…
…Каво из нас с Анькой любит Саня…
…Пусть Мавроди бабло вернет пока не убили падлу...
Здесь Володя задержался. Вынул «Кодак», сделал несколько снимков в разных ракурсах: колоритные надписи, глаза-цветы, длинный коридор с четырьмя дверями. В другой день сюда не попасть, всё забито страждущими. Со всех концов едут. Сегодня пророчица отдыхает, по сведениям информатора – соседки Мани с первого этажа. Пришлось раскошелиться на пару бутылок «рояля», но от расходов никуда не денешься. Репутацию «акулы пера» в здешнем море нужно поддерживать.
— Твари Божьи поспешают всуе! — прочитал Володя очередную надпись, уже на самой двери. — Все-то теперь философы, все, сука, умные. Повылазили…
Накручивал себя как перед боем – изгонял тяжёлую муть, поселившуюся в животе где-то между желудком и печенью. Раньше такое случалось в беседах, чреватых проблемами – а сейчас чего? Атмосфера давит? Или взгляды громил достают даже через стену?
- Потерпите, падлы, - сказал Володя пустоте, нервно улыбнулся и вдавил затертую до блеска кнопку, и пустота отозвалась звонком, раз, второй, третий – чтоб сразу занервничали.
Открывать, впрочем, не торопились. После десятой по счету трели послышались шаркающие шаги, замок щелкнул, в щель высунулась неопрятная старушечья голова в платке. За головой вылезла шея, длинная, морщинистая и подвижная, словно голова жила отдельной от тела жизнью. Володю замутило.
— Здравствуйте, уважаемая! Владимир Ворсин, корреспондент газеты «Республика молодая», у меня к вам…
Бабка – хотя какая она бабка, всего-то пятьдесят – втянула голову, как черепаха в панцирь, и мощно дернула дверь. Прищемила мысок подставленной вовремя туфли.
— Вот это вы зря! С прессой надо дружить, мы четвертая власть, если вы не в курсе! Можем возвысить, а можем и в говнецо макнуть. Так напишу, не отмоетесь…
- Не пущу! — женщина снова дернула дверь, Володю накрыло тёплым духом несвежего белья. — Флора говорила, говорила, что явишься. Не пущу, ирод!
Туфли жаль, дорогие, в Москве брал. Обязательно царапина будет. Сжать бы сейчас тетке пальцы до хруста, чтобы завопила, зашлась в крике, но нельзя. Так дела не делаются.
- Ну, зачем же так, Вер Семеновна, я ж не злодей, не отморозок, я вашу дочку прославить могу! Настоящие деньги, не то, что сейчас! Хороший район, клиентура, связи! Я и листочек принес, как положено! Живой!
Уверенность и нахрап, без хамства, но с обещанием выгоды. Это всегда работает. Самые стойкие, хитрые и недоверчивые раскрываются и выдают сенсацию – ту, что, возможно, разрушит их жизнь. Приведет на скамью подсудимых, или в петлю. Эти победы Володя считал обязательной частью своей профессии, стоящей на страже Истины. А решать, что такое Истина, должны победители – мнение проигравших лохов никому не уперлось.
— Я знаю, что дочь ваша дома. У меня к ней важный разговор! — последнюю фразу Володя произнес на полтона ниже, для убедительности. Провел рукой по зализанным гелем волосам и протянул лист фикуса. Действительно, почти живой – полчаса назад сорвал в бухгалтерии редакции.
— Вашей дочери угрожает опасность, а я хочу помочь…
— Пусти его, раз пришел, — голос, донесшийся из глубин квартиры напоминал шелест листвы. У Володи засосало под ложечкой, но он вновь, пересилив себя, улыбнулся и переступил порог.
— На кой ты мне суешь? Ей отдай! Туда вон иди!
Комнат оказалось две. Володя прошел мимо залежей хлама, брезгливо коснулся засаленной ручки, но заставил себя толкнуть очередную дверь.
Остановился на пороге, впитывая всё сразу: тесноту, бедность, полумрак, душную парниковую атмосферу. Окна завешаны рваниной, с закосом под шторы – да и зачем нужен свет слепой? Очень много зелени: в горшках, в банках, в вазах, в стаканах. Цветы, ветки, листочки. И как до сих пор не загнулись в этом лишенном воздуха склепе?
Володя сунул свое подношение в ближайшую тару, к унылой еловой ветке и уставился на особу, занимавшую его мысли последние полгода.
Ему часто её описывали, но всё оказалось мимо.
Сестре Флоре было двадцать шесть. Волосы убраны в пучок под косынкой, уродливый шрам пересекает лоб, ввалившиеся веки закрыли усохшие глаза, но вот ниже… Пухлый рот с обветренными губами, линия подбородка переходит в длинную шею. Грубое платье не скрывает округлых плеч и высокой груди. «А бабенка-то сочная, жаль, что уродка. Впрочем, харю можно прикрыть. Или вообще сзади…».
Без разрешения выдвинул стул, потрогал брезгливо, уселся напротив хозяйки.
— Ну, здравствуй, Марина. Или Флора? Или, как в этих статейках – Новая Ванга? «Слепая прорицательница спасла детей от неминуемой смерти в лесу!» — процитировал с пафосом, даже рукой махнул, потом опомнился. — Может, подберем тебе другое имя? Ходячая Смерть? Слепой Жнец? Я ведь много чего про тебя знаю.
— И я про тебя, Владимир, — голос Слепой прозвучал тускло, а Володя опять ощутил неуют. Эта тварь знает, кто он. Какая падла слила?! Неужели Манька-пьянь?
— Значит, не надо тратить время на объяснения. Ты же понимаешь, зачем я здесь? — он через стол коснулся ее руки, и Флора-Марина вздрогнула.
— Боишься? Это правильно. Бойся. — Он взялся выкладывать из портфеля папки с документами. — Вот здесь про тебя до хера собрано, радость моя. Полгода работы и куча потраченных денег. Ты мне крупно задолжала. С чего начнем? Молчишь? Тогда давай по хронологии.
Он дернул завязки первой папки:
— Что тут у нас? Ага, 80-й год, июль. Пропадает одиннадцатилетняя дочь сельской учительницы. — На стол легли чёрно-белые фотографии, со всех лукаво улыбалась светлоглазая малышка.
— Девочку ищут три дня и находят на заброшенном молокозаводе. Её долго насиловали, забив рот её же трусами, потом, размозжили голову обрезком трубы и сбросили в канализационный коллектор. Проведя три дня среди мха и плесени, девочка чудом выжила. Везучая ты, Маринка. — Он поднял взгляд на собеседницу и отметил, как побелели костяшки сжатых кулаков.
— Насильников – соседа дядю Колю и его собутыльника – милиция быстро вычислила, но не нашла. Как сквозь землю провалились насильники. Девочка полежала в больнице, восстановилась, но полностью утратила зрение. Какая жалость! Едем дальше. Год 83-й, в лесу теряются туристы, а наша слепая впервые демонстрирует свой дар. — к фотографиям добавилась пожелтевшая газетная вырезка.
— Верить в такое у нас не принято, но туристов находят в указанном ею месте, а ясновидящая начинает обрастать первой клиентурой. Год 87-й. Мать Новой Ванги, как окрестил её народ, бросает работу, продает дом и едет в другой конец страны. Девочка отказывается от своего имени и просит отныне называть её Флорой. Позднее мать и дочь сменят не один город, пока не доберутся до нашей провинции. И всюду молва будет их опережать. Тут бы радоваться, но… Марин, а от чего вы убегали? Чего вам не сиделось?
— Глупость человеческая. – Слова выпали тяжело, будто камни, а лицо Флоры вдруг сделалось живым, почти красивым. – Бежим, суетимся, слепцы, а ведь истины вот они. Только узреть их можно лишь замерев.
— Истины? – Володя оглянулся на зелень вокруг. – Эти что ли? Так, хорош лабуду мне впаривать! Я не твой клиент, меня лечить не надо. Ты не ответила, но я продолжу. К концу 80-х репутация Флоры безупречна: находки детей, избавление от бесплодия, исцеления, судьбоносные предсказания. Наряду с обычными страждущими нашу пророчицу посещают сильные мира сего: сначала партийцы, потом коммерсанты и даже крупные криминальные авторитеты. И всем она умудряется помочь. Как ты их разводишь? Внушение, типа гипноза?
Где-то зазвонил телефон, за другой стеной набирал силу скандал, а снизу пэтэушницы с кассеты все вещали о любви к военным-красивым-здоровенным. Почувствовав дурноту, Володя вскочил и начал мерить шагами комнату. Глаза привыкли к полумраку, он разглядел пятна плесени и незнакомые символы на обоях, комод, железную кровать с лоскутным одеялом. При каждом шаге под подошвами хрустело. Тараканы? Здесь бы убраться, а лучше спалить к чертям все вместе с хозяйками. Но не раньше, чем ему заплатят.
— Переходим к самому интересному. Девочка выросла и всё так же никому не отказывает. Лечит, ищет, спасает, но вот незадача – все чаще спасенным фатально перестает везти! Особенно тем, кто при бабле. Возможно, нищебродам тоже, но кто б их считал? Клиенты нашей Флоры гибнут в авариях, выпадают из окон, тонут в море. Кого-то травят жены, чьи-то глотки рвут любимые доберманы. А кто-то просто исчезает. Последних немерено. Был человек — и нет, как не было. Жертвы не связаны, а между визитом к тебе и смертью проходит достаточно времени, чтобы никто ничего не заподозрил. Кроме меня. — Володя вернулся к столу и открыл очередную папку.
— Вот тут, например, замгубернатора Тамбовской области господин Данилов. Ты лечишь его сына от наркотиков, а сам он травится метиловым спиртом. Это при полном-то баре прекрасного бухла! Случайность? Вот Павел Бутузов, он же – Паша Туз, коронованный вор из Поволжья. Замкнула проводка, сгорел в своём доме. Перед этим был у тебя и круто поднялся среди своих. Бизнесмен и ревнивец Мелиди, просто исчез из особняка любовницы… с кем работаешь, Флора? Развод или заказуха? В мистику я не верю, уж извини. – Он закрыл папку и снова двинулся вокруг стола. Мягко, будто хищник, сбивающий с толку жертву – ощущение было чертовски приятным.
— Я ж для тебя почти родной, мне можно открыться, да и выбора у тебя нет. Ты их опаиваешь? Гипнотизируешь? Они сливают подноготную, потом твои сообщники… Мариш, а убивать-то нафига? Свидетелей не любишь или, просто, кровожадная? Мстишь человечеству за отнятое детство?
Слепая слушала молча, лицо оставалось невозмутимым. Володя навис над ней, ладони легли на плечи, и те дрогнули. Что это? Животный страх? Отвращение? Мысль возбуждала, ноздри заполнил терпкий, смутно знакомый запах — смесь аромата и зловония. Чем она мажет свои волосы?
— Похер на этих лохов, но со мной так нельзя, — прошептал Володя и лизнул ухо под грубой косынкой. – Я подстраховался. Внизу ждет машина с двумя бойцами, а если вдруг подавлюсь тортом, то тебе, голуба, не поздоровится. Помнишь, как это было с тем соседом? Тебе понравилось?
Его рука скользнула по шее, нашла и сжала крепкую грудь. Девушку затрясло, она замерла, не пытаясь отстраниться. Володя завелся еще сильнее. Глубже вдохнув странный запах, различил вдруг, что волосы у Марины зеленоватые – как на рисунке. Красит для имиджа? Ладно, не время.
— По-омнишь, я знаю. В этот раз будет дольше и больнее, уж я заранее попрошу. А когда братве надоест тебя трахать во все дыры, вас с мамашей сожгут заживо. — Он снова сжал её грудь, стараясь нащупать пуговку соска. — Впрочем, это худший расклад, к чему о нем? Ты не дура, я тебе зла не желаю. Заплати, разойдемся миром, иначе я напишу статью, тебя закроют, а на «зоне» ты долго не протянешь. Друзья твоих клиентов тебя достанут.
Он нехотя выпустил грудь и вернулся за стол.
— Что скажете, Марина Ильинична? — спросил уже буднично, собирая бумаги. — Как договариваться будем? Возьмете в долю, и наша дружба станет только крепчать, или предложите единовременный платеж? Меня устроят оба варианта.
Слепая ответила сразу:
— Вы правы, Владимир. Все было не так, но главное вы угадали – в этих смертях повинна я.
Володя кивнул, забыв, что его не видят. Удержался, не выдал себя ликованием в голосе:
— Итак, вы готовы выкупить эти папки? Всего-то за… — он небрежно озвучил сумму. Не запредельно, но и не мало. Разумно. Если правильно рассчитал, то сейчас она поддастся — а дальше дело техники.
— Вы не оставили мне выбора, — сейчас ее голос-шелест показался Володе музыкой. – Но денег в доме нет. Приходите завтра, в это же время. Можете оставить людей у подъезда, если не верите.
— Оставлю, не сомневайся! — В наступившей тишине щелкнул замком портфеля, направился к двери почти на цыпочках – очень уж неприятно хрустело при каждом шаге. Соседи, похоже, устроили тихий час, ни музыки, ни скандалов, ни телефонных трелей. Тем лучше.
— Не обманите, Марина Ильинична, это не в ваших интересах. До завтра!
Прошел к выходу, огляделся в поисках бабки, но та провожать не вышла. Захлопнул дверь, принюхался. Смесь аромата и вони проникла за ним в коридор. Перебила все прочие запахи. Затих, будто вымер, барак. Володя запнулся на сломанной ступеньке, лупанул дверь ногой и успел сделать шаг с крыльца.
До того, как увидел всё.
Короб «лэндкрузера», дома в квартале и силуэты деревьев осели, расползлись, как недельный труп, зеленые, под ядовитым гнойно-зеленым небом.
Ненадежная почва расступилась, и нога ушла по колено, Володя упал и воткнулся руками в упругую массу похожую на мох. Забился, будто в трясине, пытаясь высвободиться, но встать уже не смог. Изумрудные нити обвили плащ, притянули к поверхности, защекотали по шее, заползли под штанины, прошлись по лодыжкам прохладно и жгуче, будто щупальца медузы. Он закричал, и пересохший язык моментально сделался шершавым, в горле запершило. Нос еще дышал, втягивая заражённый спорами воздух. Смесь гниющей органики и цветочного аромата.
На крик ответили: мшистый холмик слева дернулся, повернул знакомое лицо. Выпучил полные страдания глаза, в которых не осталось мыслей. Идол с острова Пасхи походил теперь на вырубленного из дерева, позеленевшего от столетий забвения славянского божка, обреченного вечно кормить этот мир своей жизнью.
— Ыыым! — промычал Идол. Все вокруг пришло в движение. Зашевелились другие холмики, распахнули заросшие рты, загудели, завопили на разные голоса. Где-то там надрывался педофил дядя Коля, в такт ему подвывал друган – Володя не мог их увидеть, но чувствовал, ощущал остатками разума, как и прочих.
Этих были десятки. Убийцы, насильники, подлецы — все те, кого Флора годами приносила в жертву этому миру в обмен на свою жизнь и свой дар. Недостойные, выполотые умелой рукой садовника и пересаженные сюда, в этот странный и страшный растительный мир, чтобы стать перегноем и дать жизнь новым побегам.
Володя все понял. Он плакал, покрывался мхом, прорастал, сливался с ними воедино, становясь частью славного мира, где никто никуда не спешит.
Вдыхая знакомый смрад «Ленинграда», в котором пары алкоголя смешивались с клубами дыма, потом разгоряченных тел, запахом пудры и спермы, Женька морщилась и думала давно набившую оскомину мысль: «Это и есть твой ад, Господи!». Ни в какой ад она, конечно, не верила, и вся эта поза уставшей от жизни столичной интеллектуалки была лишь частью рабочего имиджа и, немного, данью диплому филфака, который пылился где-то на полке, среди лет уж сто нечитанных книг. Хотелось надраться, так, чтобы блевать в туалетной кабинке клуба, но, во-первых, декадентские размышления об этом возбуждали сильнее, чем сам процесс, а во-вторых, было тупо не на что. Денег хватило на вход и на одну водку с соком, ее-то Женька и посасывала, стараясь не делать больших глотков, чтобы растянуть на подольше.
Чертова конкуренция. Блондинки, брюнетки, рыжие… Столица манит, обманывая обещанием жизни как в рекламе шампуня, и они слетаются как мотыльки на огонь. Рано или поздно, каждая оказывается здесь, на мясном рынке. Ночь-две потерпеть — и можно закрыть просроченную квартплату, оплатить детсад и купить, наконец, тот тональник из журнала. Телки призывно улыбались, поправляли волосы, принимали зазывные позы. Лица, ноги, сиськи — ярмарка плоти, тщеславия и дырок на чулках, замазанных лаком для ногтей. Лица разные, мысли — одни и те же. Посимпатичнее и посвежее снимали клиентов в «Метелице» и других клубах внутри Садового. Для таких как Женька существовали многочисленные «Ленинграды».
Свет стробоскопов выхватывал из темноты оскалы, застывшие в попытке забыть самих себя. Бит долбил, выбивая дрожь из позвоночника. Знакомый официант, пробегая с подносом, улыбнулся Женьке, и она кивнула в ответ. Ночные жители видели друг друга насквозь и блюли негласный договор невмешательства, но правда заключалась в том, что здесь всем на всех было плевать.
Смесь паленой водки и бодяжного сока, выдаваемая барменом за коктейль, подходила к концу. Если Женьке не повезёт, то домой она поедет зайцем, на трамвае с двумя пересадками. На поездку в метро наскрести уже не выйдет. А завтра что? Жопа…
—Что вы пьёте? Можно вас угостить? — Женька кивнула, привычно улыбнувшись. Лишь бы теперь не сорвался.
Представился Марком. Мужик как мужик. Лысоватый. Лет сорока или чуть больше, в таком свете трудно определить точнее. Помятый какой-то, но одет дорого. Когда достал кошелек, чтобы расплатиться, Женька заметила в нём увесистую пачку купюр. Через час они смеясь ловили бомбилу на безлюдной в это время ночи Песчаной улице.
Отправив кавалера в душ, Женька отхлебнула вискаря из бутылки и перекрестилась по привычке. В бога она верила ещё меньше чем в ад. Ад, как ни крути, чертовски красивая метафора, а бога просто нет. Это Женька уяснила крепко. Все, что ей удалось увидеть за десять лет работы на улице, не укладывалось в представление о мире, управляемым добрым и справедливым боженькой. А если бога нет, тогда все позволено? Достоевский у Женьки валялся на той же полке, что и диплом. И, как и диплом, тоже ни разу ей не пригодился. Достав из лифчика бумажку с заранее растолченными таблетками, она аккуратно ссыпала порошок в виски, обтерла горлышко и потрясла бутылку. Теперь главное самой не хлебануть.
Мужиков Женька ненавидела. Раньше, ещё на трассе, худенькую и ладную Женьку брали часто. В иную ночь по шесть-семь раз отъезжала. На каких только извращенцев не попадала. Одни субботники чего стоили. Потом решила — хватит. Её не жалели, и она жалеть не станет. Очень ко времени в аптечке бабки, у которой Женька снимала комнату, обнаружился пузырёк клофелина. Женька взяла его без зазрения совести, бабка ещё купит, у неё наверняка есть рецепт, а для неё, Женьки, это шанс.
В этот раз пошло как по маслу. Клиент накатил стакан и поплыл. С кухни перебрались на диван. Женьке пришлось снять лифчик. Пока Марк жадно лапал грудь, её мутило от запаха чужого одеколона, смешанного с перегаром, но Женька терпела. Совсем невыносимо стало, когда он полез целоваться. Слюнявый рот скользнул по шее, оставляя липкую дорожку, нашарил и впился в сосок. Рука копалась между её бёдер, не сумев одолеть молнию на джинсах. Женька замерла, прислушиваясь к волнам омерзения, которые накатывали одна за другой, накрывали с головой, ударяли в лицо горячей кровью, набирали силу, грозясь стать цунами, которое сметет барьеры самообладания, выплеснется наружу, и Женька обезумев, не в силах больше выносить этих вялых рук и насилующего рта на своём теле, вскочит, схватит бутылку, и начнет бить, бить, пока не пробьет череп, пока кровь, ошметки скальпа и месиво из мозгов не зальют кремовую кожу дорогого дивана… Марк обмяк, придавив своей тушей Женьку, забившуюся меж подушек. Выбравшись, она застегнулась и впервые осмотрелась вокруг.
Квартира была не из бедных. Первым делом Женька забрала деньги из кошелька. На такое она даже не рассчитывала — что-то около тридцати тысяч рублей, месяц жизни без этой грязи, если экономно. Золотые часы с запястья клиента Женька прихватила тоже. В ящике письменного стола в кабинете обнаружилась котлета стодолларовых банкнот. Дальше она искать не стала, ей и этого выше крыши.
Вернувшись в гостиную за сумкой, не удержалась, подошла плюнуть в жирную рожу разлегшегося урода. Что-то было не так. Лицо Марка синело на глазах. Разве так должно быть? Разве клофелин даёт такую побочку? Поборов страх, Женька потрогала его шею, пытаясь нащупать пульс. Пульса не было. Вытряхнув сумку на пол, она отыскала зеркальце и поднесла к почерневшим губам. Марк был мёртв.
«Что делать?» — Женька заметалась по комнате. — «В скорую звонить? Мусорам? Закроют же! Сука! Надо собраться. Взять себя в руки и подумать. Вот ведь попала! Звонить нельзя. Уходить. Быстрее. Сууука, отпечатки! К чему я здесь прикасалась?»
Схватив полотенце, соскользнувшее с бёдер мертвеца, Женька побежала по квартире, вытирая все, что попадалось ей на глаза. Последней она вытерла ручку входной двери. Прикрыв дверь, выбросила полотенце в мусоропровод и, не дожидаясь лифта, побежала вниз. Ловить тачку у дома побоялась и долго плутала по тёмным дворам, пока не вышла на светлый, как днем, Ленинский проспект.
Дома накатила, не чувствуя вкуса, три полных стакана водки. Деньги и часы спрятала. Для этой цели, не доверяя бабке, Женька давно прорезала дыру в матрасе, устроив нехитрый тайник. Уснула с рассветом и спала беспокойно, ворочаясь и постанывая.
Солнце, пробиваясь сквозь вытертую ткань штор, окрашивало сумрак в болезненно-желтый. В лучах дымились пылинки. Было поздно, давно за полдень. Хозяйка квартиры второй месяц тряслась над помидорной рассадой где-то на даче под Раменским, а студенты, снимавшие вторую из трёх комнат облезлой квартиры, разъехались на каникулы. Никто не ворчал под дверью и не громыхал кастрюлями на кухне, квартиру заполнила тишина. Проснувшись, Женька вспомнила события прошедшей ночи и некоторое время лежала, пялясь перед собой, пытаясь сообразить, случилось ли это с ней на самом деле или привиделось в тяжком алкогольном сне. Голова гудела, язык и горло высохли, во рту будто кто-то сдох. Шея затекла от неудобного положения — Женька умудрилась заснуть на чем-то твёрдом и неудобном. В бок тоже что-то упиралось. Повернув голову, она заорала и в один прыжок вскочила с кровати.
Труп Марка лежал на боку поверх одеяла, откинув одну руку. На этой-то руке и проснулась Женька. Синее лицо распухло. Из открытого рта торчал кончик серого, будто вареного, языка. С языка что-то капало, и на подушке уже образовалось тёмное пятно. Мертвец буравил Женьку слепым, в молочной пелене, взглядом.
Чего-то подобного стоило ожидать. Она, Женька, не из тех, кому жизнь делает подарки. Всегда, когда ей в чем-то начинало фартить, фарт оборачивался феерическим пиздецом. Как в тот раз, когда, приятные с виду, ребята отвалили за неё и ещё трёх девчонок по штуке, обрадовали. Но потом привезли в сауну, связали всем руки, бросили в бассейн и делали ставки на ту, которая выплывет. Женьке тогда повезло, она сразу потеряла сознание и пошла ко дну, её попинали для проверки, а под утро выбросили в трубе под дорогой с телами мёртвых подруг. Очухавшись, Женька выползла на дорогу, где её подобрал дальнобой. Полученные деньги не покрыли штрафа, выписанного ей сутером за две недели прогулов. Такие подлянки были вполне в стиле написанного ей на роду.
Два дня ушло на то, чтобы распилить труп и расфасовать части тела по пакетам. В эти дни Женька не спала, поддерживая силы дешёвой водкой, заимствованной из запасов бабки, и сигаретами, которые Женька курила одну за одной, пытаясь перебить металлический привкус крови на языке. Кости хрустели, визжала ножовка, Женьке казалось, что весь дом слышит эти звуки, и она включила MTV, выкрутив звук на максимум. Сложнее всего пришлось с головой и кишками. Голова никак не хотела отделяться от шеи, вопреки обещанному в иностранных фильмах, а склизкие кишки так и норовили выскользнуть из пакета, в который их запихивала Женька. Сбегав в магазин, она вернулась с тремя бутылками «Доместоса» и несколько часов драила ванну от кровавых подтёков. Ещё день убился на поездки в электричках. Решив не рисковать, Женька разбросала части трупа по всему ближайшему Подмосковью.
Вымотанная и обессиленная, Женька хотела одного — упасть и уснуть. Но страх остаться одной в квартире, где она разделывала Марка был сильнее усталости, и кое-как помывшись и приведя себя в порядок, Женька поехала в «Ленинград». Чтобы не возвращаться домой, так, не за деньги, согласилась пойти с назойливым малолеткой. Лицо парня покрывали вулканические прыщи, а изо рта жутко воняло, и Женька старательно уворачивалась от мокрых поцелуев, пока юнец елозил сверху. Наконец, герой-любовник кончил и захрапел, отвернувшись к стенке. Женька поплакала немножко и уснула.
Проснувшись, ещё не успев открыть глаза, почувствовала смутно-знакомый острый запах. Затылок упирался в твёрдое, а ноги касалось что-то ледяное и липкое, Женьке не хотелось знать что именно. Комнату наполнял гнойный свет, сочащийся сквозь горчичные бабкины шторы. Женька смахнула назойливую муху, норовившую усесться ей на лоб. Она опять была у себя дома. Рядом, прильнув как любовник, лежал целый и невредимый труп Марка.
За прошедшие три дня Марк изменился. Закрытые глаза запали, лицо окончательно почернело, нос заострился. От шеи до паха, через ввалившуюся яму живота, протянулся уродливый, грубо сметанный рубец. Под истончившимися до прозрачности тёмными губами угадывались очертания сшивавших их толстых нитей. От трупа удушливо несло формалином и ещё какой-то гадостью. Над кроватью жужжа кружили мухи. На этот раз орать Женька не стала.
Одевшись, она выбежала на улицу, прыгнула не торгуясь в первую же остановившуюся машину, доехала до вокзала, где села в электричку. За десять с лишним лет, что Женька не была в Устиново, деревня почти вымерла. Дед вопросов не задавал, натопил баню, и Женька смыла с себя запах мертвеца, пропитавший её кожу и волосы.
Уснуть мешала тишина. После гула Москвы, на который со временем перестаешь обращать внимание, деревенская тишина оглушала. Женька ворочалась без сна, вставала, выходила покурить во двор, смотрела на звездную россыпь, которую в городе не разглядеть за электрическим маревом, и никак не могла понять, что же ей делать дальше? Потом все же уснула, сморенная усталостью от нервного напряжения и убаюкивающим поскрипываньем старого дома.
Вместо рассветного петушиного крика, будившего Женьку по утрам, когда она девочкой жила в деревне, во дворе надрывалась сигнализация. Сонный голос матерился в окно, второй с ленцой отбрехивался. Солнце не успело подняться над крышами девятиэтажек, и в комнате было темно. Запах формалина перебивал смрад гниющего мяса. Простыня под Женькой намокла — с трупа натекла целая лужа жижи, испускающая зловонные миазмы. Волосы слиплись от клейкой сукровицы, сочившейся из пор, обнимавшей Женьку руки Марка. Черты его лица ещё больше заострились, глаза запали куда-то внутрь черепа. Блестящую от влаги кожу покрывали синюшные трупные пятна.
Женька встала. Ухватив мертвеца за руку, на которой только что спала, с силой дернула и стащила тело Марка на пол. Перевернув матрас, нащупала прорезь в обивке и достала свои сокровища. Собрала сумку, побросав самое необходимое. Долго копалась в телефонной книге, перебирая номера. Сделала несколько звонков. Сходила в душ. Долго стояла под горячей водой, намыливалась и до боли терла себя мочалкой, стараясь смыть липкую вонь прилипшую к коже. Вызвала такси. Заехала по одному адресу, потом по второму. В кассе Казанского вокзала взяла один купейный до Сочи. Не потому что ей хотелось в Сочи, Сочи было первым, что пришло в голову. Мать перед смертью часто вспоминала, как беременная ей, Женькой, отдыхала в Сочах. А Женьке, вот, не довелось…
Отправления ждала тут же, в привокзальном кафе, глуша три в одном с привкусом жженой резины.
Поезд набирал скорость, увозя Женьку из Москвы. Ей удалось удержаться и не уснуть все тридцать три часа, проведённые в дороге и ещё трое суток уже в Сочи, в гостинице. Потом стимуляторы, купленные через знакомую проститутку по дороге на вокзал, закончились, и Женьке стало страшно, что она присядет на краешек стула и уснет, а потом… И Женька ушла бродить по городу. Так прошёл ещё один день.
К вечеру, когда отдыхающие, утомленные купанием, разошлись пить вино в прибрежные кафе и орать песни в караоке, Женька пришла к морю. Присела на минутку вытряхнуть попавший в кроссовок камешек, засмотрелась на солнце, тонущее в темном море, и не заметила как заснула.
Вокруг были только кромешная тьма и густая, хоть ножом режь, обволакивающая вонь. От вони слезились глаза, перехватывало горло, желудок сжимался в спазмах. Женька попыталась поднять руку, чтобы зажать нос и не вдыхать этот отравленный смрадом разложения воздух, но рука с глухим стуком ударилась о какую-то преграду. Женька попробовала снова, ощупывая пространство вокруг себя. Сверху и с боков руки упирались в мягкие стенки. Как же это? Кто-то, пока она спала, переложил её в ящик? Женька заметалась, пытая определить размеры своего узилища. Каждый глоток воздуха отдавался болью в груди, Женька закашлялась, и ее вырвало. Под спиной при каждом движении хлюпала вонючая масса. По телу что-то непрестанно ползало и шевелилось. Рука наткнулась на холодное и склизкое. Женька отдернула руку и заплакала. Склизкое походило на голову мертвеца. Это не ящик, поняла Женька, это гроб, который она делит с трупом. Слезы высохли. Нащупав сигареты в кармане джинсов, Женька закурила. Зажигалка на мгновенье осветила содержимое гроба — гниющее лицо совсем рядом с её, Женькиным, копошащихся личинок в волосах покойника. Огонек вспыхнул и тут же погас. Нет смысла беречь воздух, решила Женька, нет смысла плакать. Молиться тоже смысла нет. Некому молиться. Бога нет, потому что все позволено.
Принесли нам мертвеца,
Час прошел - открыл глаза.
Два прошло - уже сидел,
Три - кого-то там заел.
Детская считалка
Мишка сидел и раскрашивал фотографии.
Когда все ушли, оставив его одного, Мишка заскучал. Найдя в облезлом комоде распухший от старых фотографий альбом, он долго разглядывал серьёзные лица незнакомых людей. Потом, решив, что все они оттого такие грустные, что живут в сером безрадостном мире, достал набор цветных ручек и приступил к делу.
Чтобы освободить место для деды, круглый дубовый стол, накрытый ажурной скатертью, сдвинули в угол, к окнам. Так стало даже лучше — можно дольше не зажигать свет. Гроб с дедушкой, обитый малиновой плюшевой тканью, поставили на составленные в ряд кухонные табуретки посередине комнаты. Из точно такого плюша был занавес в кукольном театре, куда Мишку с группой из садика, водили на новогоднее представление. От этого сам гроб и вся комната выглядели празднично и торжественно.
Часы пробили восемь раз. Мишка отложил ручку с зелёной пастой, которой раскрашивал поле за спинами у трёх обнимавших друг друга за плечи дядек. Обошёл комнату, стараясь держаться ближе к стенам и не смотреть на страшного старика в гробу, ещё недавно бывшего его дедой. Чтобы дотянуться до выключателя, Мишке пришлось передвинуть тяжёлое кресло с торчащим из дыр поролоном. Щелкнул выключатель. Зажглась и загудела тусклая лампочка, не прикрытая абажуром. Вокруг лампочки тут же закружили возникшие откуда-то как по волшебству мухи. Тем же путём Мишка вернулся на своё место у стола и взялся за дело.
За плинтусом шуршала мышь. С дверцы шифоньера упала простыня, прикрывавшая зеркало. Там, в зеркале была такая же комната с малиновым гробом, мальчиком, сидящим за столом и тьмой дверного проёма. Тьма в дверном проёме зеркальной комнаты качнулась и выплеснулась фигурой высокой худой старухи в черном, до самых глаз замотанной платком. В руках старухи белел пакет из Пятёрочки. Старуха пересекла комнату, подошла к зеркалу с той, другой стороны, перешагнула, как через порог, и оказалась уже здесь, в одном пространстве с притихшим Мишкой. Впрочем, внимания на него она обращала не больше, чем на жужжание мух, которых становилось всё больше и больше.
Старуха подошла к лежащему в гробу старику. Наклонилась, разглядывая того и будто к чему-то принюхиваясь. Потом, прошуршав пакетом, достала из него огромную мертвую рыбину. Рыбина жутко воняла. В её пустых глазницах — это Мишка видел даже со своего места — копошились жирные белые черви. Узловатыми пальцами с острыми кривыми когтями, старуха вырвала кусок из гнилого рыбьего живота. Завоняло ещё сильнее. Разжав беззубые челюсти покойника (дедовы зубы, хранившиеся в стакане, завернули в белую тряпицу и сунули в изножье гроба, под покров), чёрная старуха сунула склизкий комок рыбьих кишок в тёмную пропасть мертвого рта. Выпачканной в рыбьей слизи рукой, старуха взялась за дедов подбородок и захлопнула челюсти. На подбородке осталась налипшая чешуя. Мишке показалось, что шея покойника дернулась. Старуха оторвала следующий кусок и вновь вложила в яму рта. Выпавшие из этого куска личинки застряли в серой щетине. На это раз Мишка был уверен — деда глотает угощение, вложенное ему в рот старухой. Кормление мертвеца длилось долго, очень долго. И все это время Мишка не шевелился и даже не дышал. Наконец, старуха зашуршала пакетом, пряча рыбный скелет, и ушла обратно в зеркало, откуда явилась.
Из углов набежали тараканы, облепили нижнюю половину дедова лица, образовав рыжую, отвратительно поблескивающую, беспрестанно движущуюся бороду. Часы пробили полночь.
В окно, у которого сидел Мишка, тихонько поскреблись. Рука Мишки замерла над фотографией. Спустя несколько мгновений оглушительной тишины поскребывание повторилось, сменившись постукиванием в деревянную раму. Там на улице кто-то точно знал о Мишке и о том, в какое окно нужно стучаться. Звук повторился, а потом пространство под окнами завыло, заскулило, запричитало на разные голоса. Стены дома сотрясались от прикосновений неведомых рук или лап. Соскользнув со стула, Мишка залез под стол, надеясь скрыться от непрошенных гостей под кистями связанной бабой Нюрой скатерти. Баба умерла до рождения Мишки, знал он её лишь по рассказам папы и дедушки. Знал, что она любила курабье, Красную Москву, вязать и долго болела прежде чем взять и умереть. Портрет бабы Нюры лежал сейчас перевернутым вниз лицом на комоде. Мишка сделал это первым делом, как только остался один. Ему всегда казалось, что женщина на фотографии пристально следит за каждым его, Мишкиным, шагом.
Сколько он просидел под столом, Мишка не знал. В какой-то момент задремал и ему приснился сон из прошлого. Снилось ему, они как всей семьёй — мама, папа, он сам и даже пушистая Мурка — приехали к живому деде на летние выходные. Взрослые жарили шашлыки, а он, Мишка, рвал клубнику с грядки и тут же её, немытую, ел. Во сне ему было вкусно, от этого голодный Мишкин живот недовольно заурчал, и Мишка проснулся. За окнами было тихо.
Стараясь не издавать звуков, Мишка вылез из под стола и подошёл к окну. Слегка отодвинул занавеску и одним глазком выглянул наружу. С той стороны на него глядела омерзительная бледная рожа с белыми, будто вываренными глазами и острыми ушами торчащими в стороны. Рожа плотно вжалась в стекло, расплющив об него нос с вывернутыми наружу ноздрями. Мишка вскрикнул и отшатнулся. За спиной, в центре комнаты скрипнуло.
Обернувшись, Мишка окаменел от ужаса. Скрипели табуретки и непослушные окоченевшие суставы ерзавшего в гробу мертвеца. Дед выпростал руки из-под белого покрывала и шарил ими, ощупывая бортики гроба. Ухватившись за них, мертвец подтянул негнущееся, деревянное тело и сел, глядя перед собой. С жутким костяным скрежетом повернулась голова. Голова повернулась отдельно, как у ожившего вдруг манекена, тело же осталось в прежнем положении. Зрачки покойника, затянутые молочной плёнкой двигались вразнобой, ощупывая взглядом стены комнаты. Наконец, прекратив хаотичные вращения, нашарили Мишку и застыли на нем. Челюсть мертвеца отпала и из образовавшегося провала, обметанного светлым налётом, раздалось хриплое бульканье. Губы не шевелились, но откуда-то из глубин дедова тела раздался надтреснутый звук, сложившийся в два слова:
—Пииить... Дай пииить...
Откуда-то Мишка знал, что дед не сможет подняться из гроба и дотянуться до внука, но всё же обмер от нахлынувшего ужаса. Мертвец не успокаивался, голос, требующий питья, креп, отражался от стен и звучал уже со всех сторон.
— Пиииить! Пиииить! Пиииить!
Когда Мишка почти уже сдавшись от отчаяния, решил напоить старика, и будь оно что будет, на дворе прокукарекал петух. От этого неестественного, почти механического звука, деда всхлипнул, кулем повалился обратно в гроб и затих.
До рассвета ничего не происходило, а потом голод мучавший Мишку стал совсем невыносимым. Бросив недораскрашенную фотографию строгой дамы с высокой прической (в неё Мишка добавил цветочков), Мишка украдкой, мелкими шажками подошёл к изножью гроба и отбросил кружевное, с вытканным изображением Храма Христа Спасателя, покрывало, хранившее бурые отпечатки маленьких ладошек. Взобравшись на придвинутое кресло, Мишка ощерил мелкие острые зубки и с урчанием впился в дедово бедро. Мяса на бедре оставалось ещё достаточно, а ниже колен торчали сухие обглоданные косточки. Деда был вкусным, хоть слегка и отдавал речной тиной.
С шифоньера, легко, в один скок, спрыгнула пушистая Мурка. Покружила, потопталась, устраиваясь поудобнее, зевнула и вонзила острые клыки в заострившийся жёлтый нос покойника.
По всей округе выли дворовые псы.
Большая часть амбара была отведена под зерно. Ещё не убранное в мешки, оно золотилось в утренних лучах, проникающих сквозь распахнутую настежь дверь. В углу, за низкой дощатой перегородкой сохла картоха. На крюках, вбитых в бревенчатые стены, висела конская упряжь, стоял верстак с инструментом и небольшая наковальня — амбар свой Фрол строил под любую потребу. Чего Фрол предусмотреть никак не мог, так это того, что амбар ему пригодится как узилище для диавола.
Сам Фрол, здоровый молчаливый бобыль тридцати шести годов, сидел на чурбаке у верстака, точил косу и прислушивался к стукам, перемежавшимся царапаньем, доносившимися с сеновала на чердаке. Тварь, запертая в домовине под ворохом душистого свежего сена, никак не хотела утихнуть. Звуки эти тревожили, заставляя Фрола то и дело посматривать в тёмный проём, в котором терялся вверх лестницы.
Скрипнула доска порожка.
—Не угомонился? — Митроха застыл на пороге, не решаясь войти в амбар.
—Скребет.
—Серафим сказал, если шуметь не перестал, лапы ему прибить.
—Как прибить? — поднял голову от косы Фрол и впервые взглянул на гостя.
—Серафим сказал к стенкам. Чтобы, значит, не шумел.
—Не по-людски как-то. Может, вожжами скрутим?
—Серафим предупреждал, что ты так и решишь. Сказал: «Передай Фролу, слово моё твердо. Коль не сумливается в вере, слова того ослушаться не посмеет»
—Да как же это? К чему?
Митроха решился наконец, вошёл и притворил за собой дверь.
—Кто мы с тобой, чтобы воли старца ослушаться? В яму хочешь? Бери гвозди и айда.
Чердак хранил накопленное за лето тепло и медовый запах луговых разнотравий. Фрол отгреб в сторону сено, обнажив струганый сосновый гроб, какие хранили на чердаках все жители Новой Воли. Крышка гроба выгибалась и вибрировала, не рассчитанная на беспокойного жильца. Поддев топором удерживающие скобы, Фрол отвалил крышку, и скудный свет, сочащийся из запыленного слухового окна, осветил лежащего внутри. Диавол был мелкий, ростом с десятилетнего пацана, и зелёный как травяной лягух.
Ожидая, что тварь выпрыгнет на них из домовины как тряпичный чорт из табакерки, которыми торговали цыгане на ярмарке в Иркутске, Фрол покрепче перехватил обух. Прыгать диавол почему-то не стал, так и лежал, подогнув тонкие суставчатые ножки, и сложив на груди короткие лапки, руками их язык у Фрола, назвать не поворачивался, оканчивающиеся четырьмя длинными пальцами без ногтей. Несоразмерно большая, лобастая голова, напрочь лишённая волос, соединялась с тщедушным тельцем жидкой шеей и была куда шире покатых плеч. «Как он такую бошку носит?» — в который раз удивился Фрол. Нос у твари отсутствовал напрочь, заменённый складчатой щелью, вместо рта — беззубая прорезь, а изо лба торчали самые настоящие рога, но не козлиные, каких ожидаешь от чорта, а мягкие, кожистые, с округлостью на конце, как у жирафы с картинки в потрепанной Азбуке, спаленной старцем на площади. За эту Азбуку и ещё пару книжек из рюкзака пришлого охотника, помершего в сторожке, Фрол был сечен плетьми и два месяца просидел в земляной яме. Вид у существа был сам по себе отталкивающий, но в том, что в гробу лежит настоящий диавол убеждали глаза твари — громадные, выпуклые как у кузнечика, непроницаемо чёрные, с синими огоньками, пляшущими где-то на дне этой бездонной черноты. Взгляд их был воистину ужасен. Фрол ощутил, как волосы зашевелились у него на загривке, и осенил себя двуперстным крестом. Митроха повторил вслед за ним.
—Давай уже, Фролушка . Чего замер? Мочи нет смотреть. Давай кончать с этим.
—Берись за лапу и придержи.
Отрезной гвоздь без труда прошил тонкую гуттаперчевую плоть и вонзился в сосновую доску, выйдя остриём с внешней стороны. Из под квадратной шляпки гвоздя выступила синяя, мерцающая кровь. Тварь не сопротивлялась, смирившись с участью или замышляя какие-то каверзы, Синие огоньки в выпученных зенках вспыхнули пуще прежнего. Стараясь не заглядывать в узкую морду диавола, Фрол торопливо приколотил оставшиеся конечности и задвинул крышку домовины. Загнал на место скобы, взял вилы, закидал гроб сеном.
—Не пойму, а в сено-то зачем зарывать?
—Слишком уж много, Фролка, ты вопросами задаешься. Знать надоть так. Наше дело маленькое. Старцу виднее, как диавола побороть — святой человек. Прав он, не изничтожил ты в себе ересь до основания, не изжил. Сумлеваешься все. А чего тут сумлеваться?
Спровадив Митроху, Фрол присел на колоду. Достав кисет с махрой, скрутил толстую козью ногу, закурил и прислушался. С чердака не доносилось ни звука. Фрол сплюнул под ноги горькой от махры слюной. На душе было паршиво.
По скиту выли собаки.
***
Диавола споймали в тайге. Три дня тому, возвращаясь через Подкаменную Тунгуску с дальней пасеки, где обустраивали ульи на зимовку, услышали мужики шевеление в малиннике. Было б дело летом, вопросов бы не возникло — мишка озорует, но на дворе стоял сентябрь, и делать медведю тут, в малиннике, было нечего. Решили посмотреть, может зверь какой забрел, в хозяйстве, знамо дело, мясо лишним не будет. Вскинув ружья пошли в обход, раздвигая, начавшие облететь, густые заросли. Надежды на добычу не оправдались, и через полчаса мужики смотрели, почесывая лбы, на невиданную доселе зелёную пучеглазую тварь, которая ко всему передвигалась на двух задних лапах, а передними умудрялась подавать им какие-то знаки. Тварь решено было взять с собой в скит. Староста скита — святой старец Серафим, веривший, что времена, выпавшие ему в удел, последние в протяжении человеческого рода — сразу определил в твари диавола, явившегося во плоти смущать умы верующих, вводить в соблазн и отвращать от святой веры. Диавола он положил сжечь в святой праздник, а до поры заковать в домовину и упрятать на сеновал в самом крайнем к тайге амбаре. Крайним как раз выходил амбар бобыля Фрола. На всех, вступавших с сношение с диаволом, старец наложил жестокую епитимью.
***
Стояла ранняя сибирская осень, когда прозрачный до хрустальности воздух уже пропитан легкими ароматами тлена, дни ещё теплые, а ночью дорожная грязь схватывается ломкой, хрустящей под сапогами, корочкой узорчатого льда. Хорошая пора. Тайга стоит нарядная, будто дает полюбоваться собой напоследок перед тем, как укроется двухметровой пуховой периной снегов и затихнет, уснет на полгода до весны. Что-то надвигалось. Это чувствовали притихшие куры на насестах, беспокойно поднимали носы, нюхая ветер, жались к крыльцу лайки. Улицы были пусты. Замер скит в ожидании великих потрясений. И те не заставили себя долго ждать.
У молельного дома три раза ударила старая корабельная рында, созывая народ к собранию. Посреди площади уже установили столб, обложив хворостом. Поодаль лежали, сваленные в кучу сырые осиновые дрова. Из дверей молельни вышел святой старец Серафим, перекрестив толпу сельчан, взвыл:
—Боже, милостив буди мне, грешному, — собравшиеся на площади согнулись, отдавая земной поклон. — Создавые мя, Господи, и помилуй мя. — и снова площадь пришла в движение, кланяясь в пояс. — Достойно есть, яко воистину блажити тя Богородице, присно блаженную и пренепорочную, и Матерь Бога нашего. Честнейшую херувим и славнейшую воистину серафим, без истления Бога Слова рождьшую, сущую Богородицу тя величаем…
Фрол, не думая, клал поклоны в привычных местах. Мысли его занимали столб с поленницей и тварь, распятая в домовине: «Если тварь воистину диавол, то неужто позволит так запросто себя спалить? А если не диавол, тогда кто? Не дикий зверь, ясно, отродясь у них в тайге такого зверья не водилось. Да и ходит о двух ногах, разум в глазах. Безьян из книжки про путешествия, так же спаленной старцем, тоже был о двух ногах, но и на безьяна тварь не похожа. Нет, не зверь это. Тогда кто? Неужто не ошибся Серафим? А приколотить себя дал? Не похоже на диавольские-то происки…»
—Слава Отцу и Сыну и Святому Духу, — частил Серафим и спины послушно гнулись, кладя новые и новые поклоны. — И ныне и присно и во веки веком, аминь. Господи помилуй, Господи помилуй, Господи благословиии!
Жестом старец подозвал к себе мужиков, помогавших при службах, отыскал глазами и кивнул Фролу. Нехотя Фрол подчинился.
Пошли к амбару, выволокли на свет божий домовину, с распятым внутри чудищем, при всем народе сняли крышку, чтобы каждый мог подойти, полюбоваться, а то и плюнуть в горящие нечестивым адским огнём зенки искусителя. Гвоздей вынимать не стали, рвали так, орошая дерево гроба и истоптанную землю синими брызгами густой юшки. Если у кого и оставались сомнения, при виде света, испускаемого кровью демона, они развеялись.
Пока вязали к столбу, обкладывали дровами и пускали красного петуха, диавол не издал ни звука. Вращал огромной башкой и лупил проклятые зенки, часто мигал, опуская и поднимая вновь тонкую плёнку, бывшую у него заместо век. Горел плохо, шипел и плавился, издавая страшный, неслышанный доселе смрад.
Когда на месте костра остались тлеющие уголья, Серафим извлёк из сумы медальон из яркого голубого металла на таком же снурке и, перекрестившись, закинул его туда, где жар ещё лизал головешки горячими языками пламени. На раскалившейся докрасна поверхности медальона проявились письмена и закорючки, металл зашипел, пошел пузырями и с громким хлопком лопнул. В ту же минуту земля заходила ходуном под ногами у собравшихся. Залаяли, как взбесившись, все собаки разом. Из тайги донесся протяжный гул, заставивший всех слышащих схватиться за голову. У иных пошла носом кровь. Кто-то упал на колени. Из-за дальних сопок вставало новое темное солнце. Оторвавшись от Земли, оно замерло на секунду и растеклось нестерпимым сиянием, заставившим вскипеть глаза у всех, кто его узрел. Белый огонь хлынул на землю, стирая с лица земли тайгу и Новую Волю, навсегда выжигая все на сотни километров вокруг.
Москва украшена к Первомаю, на домах полощутся красные знамёна и транспаранты. "Мир! Труд! Май!" Сейчас молодежь смотрит на такое свысока, но если разобраться, что ещё человеку надо? Живи, работай, радуйся жизни и мирному небу, встречай весну, дыши полной грудью. Иначе и быть же не может. Почему этого должно быть мало? Почему человек всегда хочет больше? Бабушка рассказывала, как в войну хлеб из опилок и картофельных очисток пекли, да и того в волю не было. Сейчас всего в избытке, но нужна, оказывается, ещё и свобода быть собой. А как это — быть собой? Вот я, Гошан, иду по весенней Москве куда ноги несут, разве я не свободен? Или я чего-то не понимаю?
Жёлтые фонари отражаются в реке. Река замерла как полотно из чёрного стекла и совсем не похожа на бурлящую, с пенными водоворотами, какой она была тогда, тридцать первого марта. Нахожу то самое место, трогаю перила. Синеволосая останавливается рядом. Она давно уже идет поодаль, оставляя на асфальте мокрые рифленые следы крохотных ботиночек. Честно сказать, никогда вот так не гулял с девчонкой по вечерним улицам. Всегда представлял, как это будет. Думал, что наберусь смелости, приглашу Светку. Мы будем долго сидеть рядом в электричке, сходим в кино и пойдем гулять. Я куплю мороженого, а потом возьму её за руку. Но и так хорошо, хоть я и не могу взять за руку синеволосую или даже поболтать. Привык к ней. Раньше боялся её прихода, а теперь боюсь, что она больше не придет.
Смотрю на воду, облокотившись на ограждение моста. Девчонка становится рядом и тоже смотрит вниз, потом машет ладошкой прямо перед моим носом.
—Ты че? — спрашиваю. Она нетерпеливо топает ножкой. Что-то хочет мне сказать, но не может. —Хочешь, чтобы я прыгнул?
Отрицательно качает головой. Злится, что не понимаю. Кивает куда-то себе за спину.
—Идти? Туда? — строит рожицу, мол, ну, наконец-то, дошло и одновременно — как можно быть таким дебилом?
—Ну, пошли, — соглашаюсь. И мы идем.
С моста спускаемся на Дмитрова, сворачиваем в какой-то переулок, петляем по дворам. Переулки пахнут прибитой дождем пылью, а дворы сиренью и тополем. Синеволосая идет быстро, нетерпеливо оглядывается, торопит, я едва за ней поспеваю.
Из подворотни слышатся чьи-то голоса и глухие удары. Девчонка ныряет туда, в арку, освещённую тусклой, забранной в сетку, лампой, и я вбегаю следом.
На асфальте, согнувшись пополам, лежит тощий пацан в косухе. Над ним трое. Один пинает стонущее тело, норовит попасть в голову. Другой присел на корты, выворачивает карманы пацана. Третий достаёт гитару из чехла и уже собирается на неё прыгнуть.
—Богатенький Буратино. Пятнадцать сорок. Гуляем, братва! — сидящий заканчивает пересчитывать деньги, сует их в карман брюк и хлопает лежащего по щеке: — Ты ж не против, нет? Делиться надо. — Продолжает он обыск.
—Эй, пацаны, — окликаю я. У меня от такой картины, аж переворачивается всё внутри, — Нехорошо втроем-то на одного. Неправильно как-то.
—А те чё? Больше всех надо? Гуляй куда шёл.
Парни старше меня, им лет по восемнадцать-девятнадцать. Тот, что с гитарой вообще амбал. Ну так-то и я не из мелких. Внутри закипает злоба.
—Оставьте пацана.
—Ты вообще кто такой? Смотрю, тебе сегодня уже прилетело? Иди мимо, целее будешь. — Амбал бросает гитару и подходит ко мне.
—Я никто. Гошан из Люберец. И ты мне не указ.
—Это ваши сегодня фашиков на Пушке разогнали? Красавцы!
—Наши, — говорю, — а теперь ноги в руки и ходу.
—Дак ты ж любер! — к разговору присоединяется тот, который только что шмонал избитого нефора. — А это, — он показывает пальцем на лежащего, — это металлист. Вы же против них.
Да, я любер. И мы не против металлистов, но этого я, конечно, объяснять им не буду. Мы против нечисти и мрази, которая расплодилась по всей земле и позорит страну. Да, нам не нравятся те, кто хочет выделяться на общем фоне, думая, что для этого достаточно обвешаться железками и орать тупые лозунги. Но ещё больше нам не нравятся те, кто втроем на одного в тёмной подворотне, кто топчет упавшего, а потом выворачивает карманы поверженной жертвы. И мне не о чем больше с ними говорить. Иначе и быть не может. Мельком замечаю мою синеволоску, склонившуюся над окровавленным нефором, подмигиваю ей и бью первым.
От первого же пропущенного удара расходится порез на брови, и глаз заливает кровью. Вытирать некогда, их трое, и я не успеваю уворачиваться. Бью, и воришка оседает на землю у мусорных баков. Из темноты тянется бледная мокрая рука и вытирает кровь с моего лица. Второго бью головой в переносицу, и он опирается о кирпичную стену арки. Третий, амбал, достаёт нож. Пытаюсь выбить и не успеваю. Чувствую резкую боль в боку, потом становится горячо. Свет фонаря пляшет, асфальт резко надвигается на меня. Я отключаюсь.
Из темноты меня выдергивают удары по лицу. Низ живота тянет, будто мои кишки медленно наматывают на какую-то катушку. Надо мной склонилось пацан с сосульками намокших в крови волос. Тормошит меня, по щекам текут слезы.
—Слышь, любер, ты это, потерпи. Не умирай. Сейчас скорая приедет. Ну, я тебя прошу, только не умирай. — Надо же, не убежал. Скорую вызвал.
Мне очень холодно, одежда напиталась какой-то влагой.
Рядом с волосатиком прямо на грязном асфальте сидит девчонка. Глаза грустные-грустные. Пытаюсь улыбнуться и прошептать:
—Не ссы, малая, прорвемся. — Но онемевшие губы не слушаются. Мне жаль, что я не знаю её имени. Отключаюсь.
—Наташа, меня зовут Наташа. Вставай, чего разлегся? — голосок звенит как колокольчик.
Открываю глаза. Лежу на какой-то заросшей мелкими синими цветами поляне. Светит солнце, птицы поют и все вокруг такое яркое-яркое и праздничное. Встаю, оглядываюсь. За цепью невиданных цветущих деревьев сверкает вода. Наташка берёт меня за руку, рука у неё теплая, нежная и такая маленькая, что мне страшно сжать пальцы и нечаянно её раздавить.
—Побежали? — спрашивает она, лукаво склонив голову к плечу.
И мы бежим к воде. Скидываем по дороге одежку и ботинки, оставшись в одних майках. Вода теплая и прозрачная, мы резвимся и дурачимся, а когда надоедает идем собирать землянику. Потом приходит вечер. Солнце опускается за вершины сосен на дальнем берегу, мы с Наташкой сидим рядышком и она рассказывает мне всякое, чего я никогда не знал и о чем не задумывался. Спим на поляне с синими цветами, укрывшись моей курткой, а утром опять идем купаться. Так проходит день за днём, и я счастлив. Это не какие-то там пузырьки, а бурный горный поток, который пронзает насквозь, вымывая все ненужное, оставляет после себя упоительную радость.
Однажды я засыпаю на поляне, а просыпаюсь в другом месте. Здесь тоже солнечно. Свет заливает комнату, отражаясь от белых стен.
—Наконец-то. — надо мной склонился усатый мужик в белом колпаке. Врач, понимаю я. — С возвращением, Георгий. Тебя уже заждались.
Дверь открывается и в палату вваливается целая толпа. Здесь все — мамка, Аленка, Бык, ребята из качалки, Светка и даже какой-то тощий волосатый чертенок. Волосатого никто не гонит, и я вспоминаю, что это тот пацанчик, что вызвал скорую и уговаривал меня не умирать. Мамка суетится, поправляет мне одеяло, Бык, как водится, ржёт, рассказывая, как они все вместе пять дней караулили в больничном коридоре, их гнали, они ни в какую, потом смирились. Нефор, хотя, какой к черту нефор, свой уже пацан, Егор, за что-то благодарит. Вот дурак человек — жизнь мне спас и благодарит! Все ребята радуются, говорят что-то, перебивают друг друга. А Наташки нет, и я откуда-то знаю, что больше она не придет. Я буду скучать, но ей хорошо там, где она сейчас находится. А потом случается чудо. Когда все ребята расходятся, Светка остаётся.
—Сходим в кино, когда поправишься? — предлагает она.
А я молчу, смотрю на неё и лыблюсь как дурак. Тогда она нагибается и целует меня, касаясь рыжей челкой. Я вижу её глаза рядом с моими, они зелёные с золотистыми искрами, а губы у Светки пахнут земляникой. Внутри лопаются щекотные пузырьки, совсем как в бокале с шампанским. И пусть это не горная река, но в этом мире для счастья достаточно и их. Я ничего не понимаю про себя и других, не знаю, что ждет впереди, но уверен, что жить мы будем теперь по-новому. А иначе и быть не может.
Конец
Начало Рок эбаут
Настроения нет. Несколько дней сижу дома, отговариваясь тем, что простудился. Не вру, но когда меня это останавливало? Одно дело, пользуясь насморком откосить от шараги — это святое, другое — качалка. Но в качалку неохота. Знаю, что там сейчас за движуха. Победу празднуют, хвалятся друг перед другом трофеями, синяками меряются. Разговоров ещё на месяц. Иначе и быть не может.
—Слышь, Вано, а как ты металюге в торец зарядил! Он, бедолага, аж отлетел на пять метров. Красава!
—Да что я? Как ты этого, с цепью!..
—А ты… А я…
А я не хочу ничего обсуждать и мусолить. И вспоминать не хочу, но все время вспоминаю. Чувствую себя погано. Чувствую себя… убийцей? Но ведь я, Гошан, не убийца? Девчонку жалко, малая совсем, ненамного Аленки моей старше, но ведь она сама прыгнула, я её и пальцем не трогал и нырнул сразу, чтобы вытащить. А отважная какая — бросилась на меня, здорового лба с кулаками и не побоялась. И в воду не побоялась этого своего придурка спасать. Хорошая, наверное, девчонка была. Почему у таких ничтожеств всегда такие девчонки? Чем бы не занялся, все у меня перед глазами фигурка на перилах и синие волосы треплет ветер. Спать лягу — опять она, таращится огромными зенками, шепчет «подонок». Это я — подонок. А что, подонок и есть, права синеволосая. Иначе и быть не может.
А потом она пришла. И не ночью, когда, вроде бы, самое время всякой нечисти, а посреди белого дня.
В детстве на лето меня сплавляли в деревню, в Херсонскую область, к бабушке, мамкиной мамке. Нас, внуков, у неё был с десяток, и все неугомонные как чертенята. Так это был единственный способ заставить нас слушаться — соберет всех по лавкам, самых маленьких на печку посадит, пряжу сучит и рассказывает всякие небылицы про случившееся в незапамятные времена. Так вот, про неупокоенных мертвецов там тоже было. Если умирает человек с тяжестью на сердце, или, скажем, с обидой, успев проклясть обидчика, а то и не своей смертью, то вполне возможно, что на этом его бытие и не заканчивается. Ходит такой мёртвяк к виновному в его бедах, сживает его со свету, и не успокоится до тех пор, пока не сведет в могилу. В детстве, в глухомани в такое легко верилось, и я, помню, с опаской ходил мимо старого деревенского кладбища. Но так то детство. Глупо верить в сказки, когда тебе шестнадцать лет, и ты живешь в большом городе, под боком у Москвы.
Ни в каких мертвецов я не верю, но девчонка — вот она. Стоит на фоне окна, мокрые волосы с лица смахивает. Лицо красивое, как у статуй в музее, куда нас возили на школьном автобусе, и такое же белое. А на носу мелкие коричневые веснушки. И синие волосы её совсем не портят. Так бы и любовался ей целый день, если бы точно не знал, что умерла она в ту ночь, ударилась об воду, сознание потеряла и утонула. Тем не менее, вот она, стоит совсем рядом, руку протяни — коснешься мокрого сарафана. С него на линолеум уже лужа успела набежать.
Дома никого. Мамка с папкой в первую смену на заводе, Аленка в школу убежала, один я. И что делать непонятно. Ну, не орать же дурниной при виде девчонки в самом деле, здоровый, вроде, лось.
Первой мыслью — глючит. Сильно, видать, башкой приложился, вот и мерещится всякое. Тем более, совесть гложет, все время про утопленницу думаю, вот мозги и играют со мной дурную шутку. Потом смотрю, нет, не сходится. Не один я ее вижу. Барсик, мамкин любимец, забился в угол за дверью, выглядывает оттуда и шипит. Шерсть вздыбилась, спина горбом, глазищи жёлтые выкатил — видит.
Я сижу на диване молчу, девчонка стоит у окна и тоже молчит, Барсик за дверью, шипит. Такая вот диспозиция. Сколько так сидел, не помню, но долго, спина от напряжения затекла. Потом моргнул — и нет её. Только лужа на полу, и от лужи речной тиной пахнет. Такой была моя первая встреча с синеволосой, хотя если считать ту ночь на мосту, то вторая.
С тех пор девочка ко мне зачастила. Без разницы ей — день, ночь, безлюдный подъезд или оживлённая улица — ничего её не останавливало. Случалось, она появлялась в автобусе по дороге в шарагу, в закрытой ванной, пока я мылся после тренировки или даже на кухне, у плиты, когда мы семьёй садились ужинать. Каждый раз волосы у меня вставали дыбом и начинали шевелиться, внутри все холодело, язык отнимался. Я мог сидеть или стоять, молча пялиться или закрывать глаза, больше я не мог ничего. Скоро я понял, что кроме меня синеволосую видят животные — кошки, собаки, голуби, люди же могут проходить рядом, а паре десятков сантиметров и не замечать мертвую девчонку. Каждый раз, когда она исчезала, на полу или асфальте оставалась небольшая лужица речной воды, и вот эта вода была видимой уже для всех, но только после ухода утопленницы. Не раз мамка ругалась на нас с Алёнкой, кто, мол, из вас воды опять по дому налил?
Жизнь становится адом, время делится на минуты, когда девчонка приходит, и долгие часы ожидания её прихода. Я почти не сплю, есть неохота, тренировки забросил, а в остальное время веду себя как псих, постоянно озираясь вокруг, боясь пропустить её появление. Почему-то для меня это страшнее всего, она придет, будет стоять где-то рядом, поправлять мокрые пряди волос, а я продолжу заниматься своими делами, и ничего не замечу. Наверное, я сошел с ума. А иначе и быть не может.
***
Утром делаю вид, что еду в шарагу. Дождавшись, когда все уйдут, возвращаюсь домой. Дома как-то проще, никто не смотрит как на придурка и не крутит пальцем у виска. Часов в десять звонит телефон, но я боюсь спалиться перед мамкой и трубку не беру. Через полчаса начинаются звонки в дверь. Сижу, стараясь дышать через раз, надеясь, что звонящему надоест, и он свалит восвояси, но не тут-то было.
—Гошан, открывай, я знаю, что ты дома! — Бык долбит кулаком в дверь и уходить не собирается.
Открываю. Бычара стоит, лыбится. Знаю его с садика и ни разу не видел его в плохом настроении. Даже в тот день, когда мы лазили на свалке, и бродячая собака откусила ему половину жопы и порвала единственные штаны, за которые вечером его раненая филейная часть отхватила отцовского ремня, он так же лыбился. Ходит мнение, что хорошее настроение Быка от того, что ни одна мысль в его голове больше, чем на минуту не задерживается, но сам я так не считаю, да и те, кто считает, не станут повторять это в присутствии самого Быка — двух метров костей, обтянутых крепкими мышцами. Я-то знаю, что Бык добрый, а в душе совсем ребенок, и вся его агрессия уходит на стычки с металюгами. Почему-то из всех нефоров металлистов Бык выделяет особо. И чем они лично ему не угодили?
—Курить будешь?
Бык протягивает пачку, я беру предложенную сигарету и закуриваю.
—Ты чё в зал не приходишь? Приболел?
—Да настроения чё-то нет. Как-то всё... — Замолкаю и сплевываю меж пролётов. Бык понимающе качает головой.
—Я чё пришёл-то? В понедельник большой рейд. На Пушкинской нациков гонять. Едем?
—Не вопрос. — Отвечаю, пожав плечами.
Когда-то любера этим и прогремели на весь Союз. В 82-м черти решили отметить день рождения Гитлера и вышли на площадь, приехавшие любера разогнали собравшихся. Об этом написали все газеты, и страна узнала своих героев. С тех пор мы празднуем свой день рождения 20 апреля, гоняя нацистскую сволочь по углам. Для каждого люберецкого это святое. Такое пропустить нельзя.
Курим. Я молча, Бык в лицах рассказывает последние новости из качалки и шараги. Я не выдерживаю и начинаю ржать.
—А она ему хрясь указкой по руке...
За плечом у Быка появляется синеволосая. Наверное, я меняюсь в лице. Бык бросает рассказ на полуслове и оборачивается. Ничего не увидев за спиной, спрашивает:
—Ты чё, Гошан? Привидение увидел?
Я опускаюсь на ступеньку, и меня прорывает. Кому ещё рассказать, как не лучшему другу? И я выдаю все разом, не выбирая слов и стараясь не смотреть на девчонку. Рассказываю о брошенном "подонок", о маленьком теле под простыней, о каждом разе, когда видел её, о том, как она приходит, молчит и страшно смотрит, поправляя синие волосы. Бык слушает не перебивая. Оборачивается. Девчонки уже нет, о её приходе напоминает лужица на стертом кафеле.
—Ты же щас не гонишь, нет? Это не прикол такой? — Я отрицательно качаю головой. — Тебе, братка, к Доктору надо. С ним обсудить.
Ещё курим по одной каждый о своём. Бык уходит, старательно обходя лужу. К Доктору забиваемся идти назавтра после шараги.
Теперь, когда Бык в курсе, мне полегчало. Сидя на парах я так же оглядываюсь по сторонам в ожидании синеволоски. Так же, да не так. Оказывается, одного понимающего взгляда достаточно для чувства локтя, для понимания, что ты не один. Ведь так у нас, у люберов, всегда было — один за всех, и все за одного. Прямо как в фильмах про мушкетёров. Только это не фильм, а жизнь. А в жизни случается всякое. После учёбы едем в микрорайон Высшая школа. На Высшей школе находится легендарная, самая первая из люберецких качалок — бомбоубежище. Реальное бомбоубежище, поделенное на две части, в одной ЖЕК, в другой занимаются наши ребята. Тренером в бункере сам Доктор.
Рассказать доктору — не тоже самое, что рассказать Быку. Доктор взрослый и самый умный мужик из всех, кого мне доводилось встречать. Доктор видит людей насквозь и, возможно, выслушав меня сейчас, выпишет мне прямой билет в жёлтый дом. Поверить в такое это самому быть психом. Я запинаюсь, путаюсь и говорю сбивчиво, стараясь не поднимать взгляда, чтобы не прочитать в глазах Доктора «сдулся наш пацанчик». Решаю, да ну и пусть, вываливаю все одним махом и закуриваю.
—Курить тебе надо бросать. — Говорит Доктор.
—Знаю я. К лету брошу.
—Боишься, что я тебя в психи запишу? Не ссы. Мне, брат, и не такие истории в своей жизни слыхать приходилось.
Кажется, что только сейчас я начинаю дышать. Словно до этого момента на мою грудь давила тяжелая бетонная плита, а Доктор протянул руку и отвалил её одним махом, давая мне доступ к свежему воздуху. А дальше мне становится совсем легко, ведь Доктор говорит, что мне теперь делать. И это так просто, что смешно, что я не додумался до этого сам. Но это-то и понятно, Доктор голова, не даром у нас в главных ходит, и все его слушаются. А иначе и быть не может.
Делаю, как велел Доктор. Рано утром вместо шараги еду в Церковь Преображения Господня. Стою службу. Непривычно как-то. Я комсомолец, в бога не верю, и среди моих знакомых верующих нет. Бабушка верила, так то понятно. Неграмотная деревенская баба, склонная к предрассудкам. А нам с детства твердили, что никакого бога нет, а религия это опиум для народа. По случаю воскресенья в церкви людно и душно, не продохнуть. Поют что-то непонятное, но поют красиво — заслушаешься. Пахнет воском, ладаном (этот запах я с деревенского детства помню) и серными спичками. Идет служба долго, мне скучно, и чтобы не заснуть начинаю разглядывать лица на иконах. Лица, по большей мере, тёмные, в морщинах, с огромными страдающими глазами. Даже у Богоматери с младенчиком на руках, и у самого младенчика. Не знаю почему, но думаю, что лица моих друзей совсем не похожи на эти страдающие лица. А если вообразить тех, кто мучил этих святых и побивал камнями, то на их роль, очень может быть, подошёл бы я сам и другие пацаны… Фу, ты, какая хрень только в голову не придет. Надышался я, видать, этим ладаном, нужно на свежий воздух.
Во дворе дожидаюсь окончания службы. Подхожу к бабке, торгующей у входа свечками и иконами, спрашиваю отца Афанасия. Велит ждать, и я снова жду, а потом уже привычно рассказываю попу свою историю. Афанасий смотрит на меня добрыми, в сетке морщинок, глазами и начинает говорить мне о душе и о совести. Но я не слушаю. За спиной у попа стоит моя синеволосая утопленница и качает головой, не поможет, мол, не пытайся. И я больше верю ей, чем отцу Афанасию, потому что она мне нравится, а отец с усталыми глазами — нет. А еще потому, что на словах все просто выходит, а в жизни сложно. А иначе и быть не может.
***
Выдвигаемся с самого утра. Сегодня нас гораздо меньше, человек сто всего. На вокзал прихожу заранее, здороваюсь с пацанами. Они рады мне, а я им, и я думаю, каким был дураком, что целых три недели прятался дома. Мое место здесь, среди своих, среди таких же как я. Иначе и быть не может.
Девчонка не показывается, и дорога до Москвы пролетает в один миг. На какое-то время ко мне возвращается ощущение щекочущих пузырьков внутри. За окнами электрички проносятся жилые районы и молодая зелень парков. Сирень в этом году распустилась рано, заводские районы утопают в цветочной пене, в открытые окна ветер несёт все эти весенние ароматы. Хочется жить и смеяться. И мне не верится ни во что плохое.
Вокруг Пушкинской площади милицейское оцепление. Нас пропускают без вопросов. Клоуны неонацисты выстроились в шеренги, на плечах повязки со свастикой. Вокруг собралась толпа любопытных зевак. Москвичи совсем берега попутали.
Нацики это вам не нефоры. Тех нужно учить, они просто дурачки, наслушавшиеся своих песен о свободе, и решившие что у нас все плохо, а на Западе хорошо. Наденут куртку с шипами, выкрасят волосы, вставят булавку в ухо — и они уже не такие как все, они свободные. Нефора ещё можно вернуть к нормальной жизни, объяснить за людское. Нацики другое. Если советский человек добровольно нацепил свастику и кричит «зиг хайль», вскидывая руку, то это уже не советский человек, да и не человек вовсе. Разговоров тут быть не может никаких. Поэтому и мы коротко, без предварительных ласк.
Ровные шеренги и показушная выправка — просто понты, и когда мы налетаем, ряды рассыпаются и нацисты разбегаются в стороны. Нас намного меньше, но особого сопротивления мы не встречаем. Драка, не успев начаться, перерастает в догонялки. Он бежит, я настигаю, одним ударом укладываю на асфальт, немного пинаю и ловлю следующего. Отвлекаюсь и не замечаю, как мне в бровь прилетает кастет. Лицо заливает кровь, я слепну, останавливаюсь и тру глаза. Боли не чувствую совсем. Ничего не чувствую кроме пьянящей свободы.
«Куда, мудила?» Где-то вдалеке шумит город. «Гаси пидоров!» Из толпы зевак выбегают взрослые мужики и присоединяются к нам. «Ебашь его, Гендос!» Что должно быть в голове у человека, чтобы в центр Москвы, в самом сердце страны, победившей фашизм, нацепить свастику? «За Родину!» — кричит Бык, врезаясь в кучку сбившихся нациков. Сквозь столпотворение пробирается ветеран, его пропускают, он опускает костыль на хребет «внучка»: «За Сталина!»
Нациков гонят на оцепление. Там их пакуют и рассовывают по машинам. Многие из наших попадают под раздачу, оно и верно, как в такой свалке разобрать, где свой, где чужой? Мы не в обиде, знаем, разберутся и отпустят. Для милиции у нас есть пароль. Одно лишь слово «Люберцы».
Меня ловят, крутят руки за спиной, ведут в бобик. Нацики жмутся по углам, боятся. Ссыкло фашистское. Презрительно плюю под ноги и смотрю в окно, чтобы не видеть их отвратные рожи.
До вечера сижу в отделе. А когда отпускают, пожав на прощание руку, выхожу в теплые весенние сумерки. Ноги сами несут меня к Крымскому мосту.
Продолжение следует
Сам я никто, но нас называют люберами. Это просто люберецкие ребята. А ездить драться в Москву стали лет 10-15 назад. Об этом нам ещё отцы рассказывали. Ездим мы и сейчас. Но бьем не всех подряд, а только тех, кто нам не нравится. А разве вам нравятся те, кто ходит с цепями, весь проклепанный или перекрашенный, кто позорит нашу страну?
Взрослые нас везде уважают, а иначе и быть не может. На заводах варят станки, сторожа придерживают собак, чтобы мы могли набрать железа. Учителя физкультуры освобождают от уроков после того, как мы делаем на турнике по 15-20 выходов на две. Никто с нами не дерется, мы всех валим. Эти волосатые все время ноют, жалуются, что их никто не понимает. А что там понимать? Патлатые кривые дегенераты с черепастым оскалом на майке. Я помню, как эти самородки хрипят у меня под ногами.
Мы не хулиганы, наоборот, мы обычные парни, за мир, за простой народ и за свою страну. Мы всегда деремся по правилам. У нас даже кодекс есть. Мы не трогаем волосатиков с девушками, не бьем толпой одного, и не используем никакого оружия. Да и зачем кастет в драке с хиппи? Его пальцем тронь, он упадет и заплачет. Нас все любят, даже милиция не трогает. Граждане всегда довольны, что "нетаких" бьют, и кто-то должен это делать.
Сегодня нас будет много, человек шестьсот соберется. Нефоры в последнее время совсем оборзели, в отмах идут, нужно показать этим ублюдкам за кем сила. У них сегодня большой концерт в парке Горького, пидоры какие-то из Ленинграда приедут. Как-будто своих пидоров в Москве мало.
С утра иду в качалку. Там все наши. Настроение приподнятое, как всегда перед рейдом. Пытаюсь заниматься, но меня постоянно кто-то отвлекает, и я бросаю. Ребята в возбуждении. Возятся как маленькие. На повторе играет "рок эбаут". Мне тоже весело и легко-легко. Хочется смеяться и дурачиться. Перед дракой всегда так. Кровь бурлит, руки наливаются силой, во всем теле будто шипят и лопаются маленькие пузырьки, будто в бокале шампанского. Я пробовал шампанское однажды, батя на новый год наливал. Мне не понравилось. Вообще-то я не бухаю, никто из наших не бухает. Что хорошего в синьке? Вон батя, как и другие работяги с машиностроительного бухает по черному, всю зарплату на эту водку спускает, потом мамку гоняет, гонял, пока я маленьким был, сейчас, конечно, уже опасается. Разве это хорошо? Я, когда закончу шарагу тоже пойду работать на завод, но бухать не буду. Лучше вечерами в качалку ходить, чем в гаражах торчать. Плохо, что курю, в школе с пацанами начал. Но я обязательно брошу, а иначе и быть не может.
Ребята поедут на станцию из зала, а мне нужно домой. Мамка просила встретить малую из школы и покормить обедом. На выходе из подвала останавливаюсь перекурить с Быком. Бык мой бывший одноклассник, и мы забились бросать курить вместе. Но не сейчас, к лету.
—Чë, Гошан, — скалится Бык, — сваливаешь? Зассал металюг? Наваляют они тебе? — Бык мой лучший друг и дебил. И шутки у него дебильные.
—А то как же! — Смеюсь в ответ.
Выкуриваем по сигарете. Бык изображает, как будет валить патлатых, а я просто покатываюсь со смеху. Напоследок он бьет меня по плечу:
—В три ноль семь электричка. Не опоздай.
—Не дождешься, — отвечаю я.
Школа у нас одна на весь микрорайон. В ней учились все, кого я знаю. Мы с Быком, Череп, Вано, Кот, Цыган и даже Доктор. Наши отцы тоже учились в этой школе. Мамка у меня не из местных. Её батя привёз с Украины, где служил. Мамка хорошая, добрая, хоть и строгая. До сих пор, хотя я и вырос давно, мне уже шестнадцать, может приложить тем, что под руку попадётся, но на то она и мамка, ей можно, а иначе и быть не может.
Уроки закончились и Аленка ждет меня возле спортивной площадки, издали видать синюю шапку с помпоном. Она у меня молодец, послушная, не то что я, и учится отлично. Может даже в институт потом поступит. С одной стороны хорошо, станет врачом или учителем, с другой, как её в эту Москву на учёбу отпускать? Там сейчас этих чертей развелось видимо-невидимо. Вот, как с ними бороться? Я не знаю. Я не понимаю их стремлений. Чего они хотят? Думаю каждый народ должен быть похож только на себя, и отличаться от остальных. А эти наслушались заграничных песен и твердят, что там у них все лучше, даже вода мокрее. А мы что, получается говно все? Хочешь выделяться — займись спортом, в качалку иди. А противопоставлять себя нормальным людям, вставив ржавую булавку в ухо и отрастив длинный хаер, неправильно. За это мы их и бьем. А еще за высокомерие. Считают себя умнее других, а чем, спрашивается они умнее? Еще они на каждом углу кричат о своей свободе. А какая у них свобода? Свобода получить пизды от нас или ментов? В Люберцах так не принято. Здесь все равны, все примерно одинаковые, и каждый за всех.
На дворе день, а на скамейках у подъезда уже дискотека во всю. Из магнитофона орет "Мираж", пацаны и девчонки с нашей школы пьют пиво. С ними Светка, самая красивая девчонка нашего двора. Рыжая, ноги длинные и вся такая ух! Светка всем нравится. Видит меня, встает со скамейки и идёт, и словно не идет, а плывет. Глазищи зелёные смеются из под густой челки. Я бы на ней женился не раздумывая.
—Че, Гошан, в Москву едете? — и улыбается. И улыбка такая — куда там актрисам всяким.
—Едем, — отвечаю, а у самого все мысли из головы вылетели, все вылетело, кроме этих искрящихся глаз.
—Можно с вами? Я в стороне постою, мешать не буду.
—Свет, ты же знаешь наши правила. Без баб. — сурово так говорю, брови насупил, а у самого внутри опять пузырьки лопаются и щекочут.
—Жаль, — вроде даже не обижается. — Увидимся. — и идёт к скамейке.
"Увидимся". Это она мне. Стою и туплю, глядя на танцующую походку, пока малая не тянет меня за рукав. Внутри все поет.
На обед уха из рыбных консервов. Аленка капризничает, не любит она уху. Я тоже не люблю, но ем. Обещаю, если все съест, свозить её в Москву, в зоопарк в эти выходные.
Малая садится за уроки, а я перемыв тарелки, иду собираться.
Натягиваю клетчатые штаны, шнурую армейские берцы. Снег стаял, но по вечерам ещё прохладно, поэтому беру с собой куртку. На лацкан значок с Лениным. Взглянув в зеркало на удачу, выхожу из дома. Победа будет за нами, а иначе и быть не может.
***
Бык стоит на перроне, нервничает и курит. Подхожу сзади, бью по плечу. Поворачивается, глаза по пять копеек, кто посмел? Видит меня, смеется. Заскакиваем в последний момент. Электричка трогается.
Вагоны набиты до отказа. Почти все пассажиры из наших. Редкие дяди и тёти смотрят в окна, чтобы не пялиться на нас. Это и понятно. Они нас знают и не бояться, но рядом с толпой в несколько сотен, состоящей из спортивных парней в одинаковых клетчатых штанах, невольно почувствуешь себя не в своей тарелке. По другому и быть не может.
Доктор заранее провёл с парнями беседу, настрого наказав вести себя прилично. Мог бы и не стараться, мы ж не хулиганы какие-то, а хорошие советские парни, старших уважаем, понапрасну не барагозим. Хотя, не все, конечно. Вон Бычара, например, чистое дитя, ведёт себя так, будто впервые едет в электричке, выглядывает в окна, ржет как конь, все на что-то мне пальцем тычет. Мне приходится его одергивать, а это непросто, самому все время хочется смеяться.
В Москве все меняется. Народ собирается и ведет себя дисциплинированно. Это и отличает люберов от обычной шпаны. Мы не гопота, которая таскается от нечего делать по городу и цепляется ко всем без разбору. Мы идейные, у нас организация. Организованно высаживаемся на Казанском вокзале, так же организованно грузимся в поезд метро. В один все не помещаются, и мы с Быком едем со второй партией, на следующем. Некоторые граждане шарахаются, увидев нашу толпу, другие улыбаются. Милиционеры дружески кивают, оно и понятно, где мы, там порядок, известный факт. Иначе и быть не может.
В парке культуры имени Горького сегодня аншлаг. Ещё со входа слышится музыка. Видимо-невидимо шипастых, волосатых, немытых нефоров и прочей нечисти. Они пьют пиво, курят, плюются и обнимаются с такими же нечёсаными, обряженными в косухи, размалеванными девками. Позорище, аж противно. Куда только смотрят их мамки с папками? До поры никого не трогаем — распоряжение Доктора — ждем окончания концерта. Музыка ничего так, можно слушать, а тексты или непонятные, или совсем дерьмо какое-то. Ловишь волосатика, спрашиваешь: «Ты панк что ли?». А он: «Нет, я меломан». «А если меломан, какую музыку любишь?» Он перечисляет. А я все это слушал и не понимаю, что там любить. Спели бы хоть раз что-то, не чтобы выделиться, а чтобы пронимало до самого нутра, может, мы бы и бить их перестали? Вот и сейчас, значит, поют «собака дохлая тайком нашла ириску». Как же она её нашла, если дохлая? Чудики, право слово.
Концерт заканчивается. Аллеи парка заполняет народ, идущий с концерта, но эти не наши клиенты — девчонки в рваных джинсах и клёпанных куртках , увешенных значками, хлюпики и совсем малолетки, такого шугани, он обоссытся. Видят нас, жмутся, шушукаются. Задние напирают, передние мнутся и не идут. Над головами прокатывается стон «Любера». Толпа пытается сдать назад, но назад некуда. Самые трусливые пытаются уходить кустами. Смелее всех, как обычно девчонки. Смотрят прямо, взгляд не отводят, огрызаются, сами лезут на рожон, но девчонок мы не трогаем, нам интересны те, кто спрятался за их спинами, стараясь стать ниже ростом. От группы наших отделяется одна фигура. Это Цыган, ему всегда не терпится. Вытягивает из толпы нефора. Тот сопротивляется, и Цыгану приходится волочь его за собой. Остальные смотрят. Вот разве у нас это возможно — твоего бьют, а ты смотри? Дегенераты.
—Да, стой ты нормально, с тобой люди поговорить хотят. Стой, я сказал. Звать как?
—Слава.
—Вот скажи, Слава, какой город-герой ты знаешь?
—Ну, их много, — мямлит волосатик. Трясется, как от холода, весь вспотел.
—А самый лучший в Союзе?
—Ленинград? — делает тот попытку и не угадывает.
—Плохо, Слава, очень плохо. Правильный ответ — Люберцы! — Цыган бьет Славу в живот и отбрасывает к скамейкам.
—Люберцы! — орет он задрав руки, и сотни глоток подхватывают этот крик. И я сам кричу «Люберцы», не слышу себя и пьянею от этого ощущения. Мы врезаемся в толпу нефоров, и начинается замес.
Обычно все происходит не так, и охотников драться с нами не находится. Сегодня много тех, кто бежит, но есть и те, кто готов дать отпор, эти сбиваются в группы, идут прямо на наши кулаки. Это что-то новенькое. На них не похоже. Но так даже интереснее. Я бью направо и налево, мне некогда смотреть по сторонам. Слышу только, что где-то рядом бьется Бык, посыпая неприятеля веселым матерком. Все для меня сливается в один растянутый смазанный кадр. Бью, противник падает, перепрыгиваю лежащее тело, снова бью. Кожа на костяшках рвется об шипованную куртку, пока слизываю кровь, выступившую на руке, мне прилетает в глаз. Боль ничто по сравнению с адреналином, кипящем сейчас в моих венах, но глаз начинает заплывать. И я снова лезу в самую гущу народа и бью, бью, бью.
Как-то незаметно драка с аллей и набережной перекатывается на мост, и начинается настоящее побоище. На мосту уже нет мешанины и неразберихи, есть две толпы, сошедшиеся лоб в лоб, как в старину сходились на бой две дружины. Мы физически сильнее и подготовка у нас лучше, но волосатых больше и они нас ждали. Любер бьет как? Руками. Упавшего не добивает и не пользуется цепями и кастетами. Кастетов нет и у этих, но они вооружились палками, камнями и даже консервными банками, завернутыми в шарфы. Такой банкой прилетает Цыгану, и тот оседает у перил. К Цыгану тут же подлетают несколько и метелят его кроссовками. Зову Быка, и мы бросаемся на выручку. Бык раскидывает нефоров, но на него тут же со спины налетают сразу трое. Я дерусь с двумя. Бью головой, и один из противников присоединяется к лежащему на асфальте Цыгану. У второго обрезок трубы, которым он намеревается проломить мне голову. Перехватываю трубу, резко дергаю на себя, а когда он теряет равновесие, встречаю его берцем. Не рассчитываю удар, и волосатый, перевалившись за ограждение, летит в темные волны Москва-реки. В руке у меня остаётся обрезок трубы.
Дальше события начинают развиваться так быстро, что я не успеваю им помешать. Из толпы выпрыгивает девчонка с синими волосами. Худенькая, лет четырнадцати. Огромные глаза на бледном лице пылают ненавистью. «Подонок» кричит она. Мне кричит. Это я, значит, подонок. Подлетает и молотит крохотными кулачками. Маленькая, едва мне по грудь, удары, как котенок лапкой тронул. Потом бросается к перилам и перемахивает на ту сторону. Я за ней, тяну руки, хватаю и не успеваю. Смотрю, как девочка с синими волосами ударяется о воду. Отшвыриваю проклятую трубу, скидываю куртку и прыгаю вслед, не обращая на крик Быка:
—Гошан! Куда? Стой, дебил!
От удара и внезапного холода перехватывает дыхание, темнеет в глазах. Девочки не видно. И я ныряю, пытаясь отыскать пятно синих волос и бледное лицо с ненавидящими глазами. Меня, Гошана, ненавидящими. Ныряю и ныряю, пока у меня не заканчиваются силы, и меня не подбирает катер береговой охраны. Среди спасённых вижу того мудака с трубой, трясется, завернувшись в чью-то форменную куртку. Девочки с синими волосами среди них нет. Потом замечаю тело, накрытое простыней. Мне нужно заглянуть под простыню, сейчас для меня это самое важное. Меня не пускают, отталкивают назад, я что-то кричу и опять бью, бью, бью. Крики, плач, сирены, визг тормозов смешиваются в какофонию звуков, рвут меня на части. У меня больше нет сил. Я опускаюсь на асфальт и сижу пока не начинает светать. Здесь меня и находят наши. Дорогу домой, в Люберцы, я не помню. Кто в итоге победил? Мы? Наверняка мы. Ведь иначе и быть не может…
Продолжение следует
—Я на Сееевере была, золото копааала, — с кустов вспархивают заспавшиеся пичуги, треск стоит такой, будто медведь сквозь малину ломится. Но мишка не дурак, затаился где-то и пережидает. Рысь потянулась на толстом суку, нависшей над тропкой, втянула воздух, дернула хвостом и в один прыжок скрылась в тёмной верхушке лиственницы. Ночная тайга затаилась, ожидая, когда минует угроза, и можно снова жить в соответствии с заведенным природой укладом. А угроза, тем временем, закончив прошлую частушку, пьяным женским голосом уже тянет новую:
—Меня миилый не цалует, вот какой он молодец. — мало в тайге охотников попасться на глаза самому свирепому в этих краях хищнику. Как известно, страшнее бабы зверя нет, а уж страшнее пьяной бабы...
Засиделись. Всплакнули о женской своей доле, обсудили новости, перемыли не мытые кости соседей. Давно Антонина не захаживала в гости к куме на хутор, как тут сразу уйдешь? Ночевать не осталась. Утром на дойку, а с хутора до коровника путь неблизкий, вот и пошла домой за полночь. А как идти? По дороге, в обход? Тю. Лес знакомый сызмальства, ноги каждый уступчик на сопках знают, да и ночь лунная. А чтобы бодрее шлось, можно песню затянуть.
Добрая половина поселка слышала, как Антонина шла с хутора. Однако, в посёлок женщина так и не дошла. Не дошла к утренней дойке, пропустила вечернюю, тут уж и хватились всерьез.
Куда могла подаваться баба, выросшая в этом краю с хорошо проложенной, безопасной во всех отношениях тропы? Загадка. Зверь если какой, так он след бы оставил. Рек, ручьёв и болот в той стороне нет, утонуть никак не выйдет. Тропа идет далеко от обрывов и скальных разломов, так что падать тоже некуда. Свернула с тропы и заблудилась? Куда, да и зачем? Что могло сподвигнуть Антонину свернуть с удобной тропы на крутой осыпающийся склон или в густую, даже в дневное время, тёмную, поросшую колючим кустарником чащу? И опять, какой-никакой, а след бы остался. Как сквозь землю провалилась бабонька, судачили в посёлке, и были как никогда близки к истине.
По Кузбассу ходит много сказок про народец, живущий в недрах земли под горами и сопками, куда не дотягиваются глубокие угольные шахты. По разному описывают подземных жителей. Кто-то расскажет вам о сумрачных темнокожих великанах, прислужниках Эрлика. Другие будут клясться, что горы населяют морщинистые карлики со свирепым взглядом красных глаз. В шорских сказаниях говориться о гибких людях-змеях, с кожей, покрытой яркой чешуёй, сверкающей в свете звёзд, когда змееподобные выбираются по ночам на голые верхушки сопок и водят там свои хороводы. Говорят разное, да никто особо не верит. Хотя старожилы знают, что-то под горами точно есть, иначе кто там вздыхает и ворочается время от времени? А вышло иначе.
Объявилась Антонина с первыми сентябрьскими морозами. Похрустывая по тонкой корочке узорчатого ледка, прихватившего стылую грязь, невиданными чирками, расшитыми сверкающими камешками, пришла в посёлок, со стороны Медведицы. Вся посвежевшая, с волосами, собранными в две тугие косы, украшенные нитками тех же каменьев. Чудная кожаная одежда облегала постройневшее тело женщины. Глаза она подслеповато щурила, прикрываясь рукой от яркого утреннего солнца. Историю поведала такую.
Идет Антонина по тропе, в голове шумно от хмеля. Тянет частушку, а как та заканчивается, приостанавливается баба и вспоминает следующую. А как вспомнит, так и идет дальше. Дороги той осталось, частушек на десять, вон уж и поворот на школу видать, скоро староверское кладбище, а за ним и огороды Горы пойдут. Видит, на взгорке стоят трое. И сколько она не всматривается, никак этих троих признать не может. А это как же? Что она завтра девкам в коровнике рассказывать будет? Тихонечко (сибиряк и во хмелю по тайге пройдет так, что ни одна ветка под ногой не хрустнет) подбирается Антонина ближе, ещё ближе... Мама дорогая, что делается-то, что делается? Трое-то эти на горе не поселковые и, хоть с виду-то, вроде, мужики, но, возможно, и вовсе не людского роду-племени! Полная луна на чистом от туч небосводе ярко светит на сопки, и Антонина ясно видит высокие тонкие фигуры, бледные, как из серебра, точечные лица, длинные светлые волосы, убранные в косу и глаза. Белые, без радужки глаза с чёрной точкой зрачка.
Засмотрелась баба, да не заметила, как наступила на сук. Громче выстрела раздался треск в притихшей тайге. Белоглазые обернулись.
—Ну?
—Не Томи, Тонька!
—Да рассказывай ты уже! Что из тебя щипцами тянуть? Что дальше-то было?
—И где тебя, почитай, три месяца носило?
—А что дальше? —теребит Антонина косу, и камешки сверкают в утренних лучах. —Старший из этих трёх замуж меня позвал. Приглянулась, видать.
—И ты пошла? — охают бабы.
—Пошла. — улыбается Антонина.
—А чего возвернулась? Погнали? — ехидно спрашивает завистливая Олька, за что тут же получает тычок от Марьи-бурятки.
—Не, — смеется Тонька, и камешки в косах пускают солнечных зайчиков на лица присутствующих баб, — Фельдшеру пришла показаться. В тягости я. — Она гладит свой плоский еще живот. — Будет хозяину наследничек.
