Вернёмся к нашим уткам
Итак, всё это время, пока у меня тут происходили разные уголовные дела, я потихоньку продолжала свою работу по пассивной иммунизации птицы. Утятам уже месяц, и использование сыворотки дало неплохой результат.
К сожалению, случилась "погрешность", какое-то животное пробралось ночью в клетку(даже не понимаю, каким образом), и два утёнка "обнулили". После чего мне пришлось их пересадить в более надежную клетку. Итак, из 15 выжило 13 утят.
По сравнению с неспецифическим лечением результат гораздо лучше. Теперь внутрихозяйственное получение и использование сыворотки крови на моей ферме будет постоянным.
Так же цыплята подросли без потерь. Как их было 20, так и осталось. Там есть очень интересные, например, черный с волосатыми ногами, и белый с ногами синего(!) цвета. Не знаю, как повылуплялось-то вообще такое. Но это надо каждого отдельно ловить и снимать, а пока что не получается, потому что много времени уходит на подготовку помещений к зиме(красим,белим,штукатурим, дезинфекция, дезинсекция, дератизация)
В основном всех вырастили.
Каюги линяют, и с каждым днем становятся всё более красивые. Жду солнечный денёк, чтобы поснимать их на прогулке, они и вправду начали переливаться на свету. Причём, именно на солнечном почему-то. При электрическом такого эффекта нет. Только диковатые они какие-то. Хотя вру, самочки начинают привыкать, а самец ещё очень сильно дикий. Поэтому пришлось их пока что разделить. Самок к старому Гоше-бегунку на время пересадить, чтобы он их приучил к территории на выгуле, а самца - к холостым индоуткам(они у меня тоже не дикие), чтобы приучить его не шарахаться при каждом моем движении. Он, кстати, ухаживает за ними. Хотя они разного с ним вида. Впрочем, на следующий год я хочу попробовать заняться гибридизацией и получить "местный аналог" мулардов. Хотя мне для этого нужно будет хотя бы две пекинских белых уточки приобрести, а у нас пока не продают.
Я даже думаю так. Сначала получим чистокровных животных, а потом, когда основные самки сформируют гнезда и начнут ухаживать за потомством, от холостующих самок и вынужденно бездельничающих самцов получим выводок мулардов(но уже в инкубаторе). Тем более что я теперь знаю, как их спасать и лечить. Эх, с нетерпением жду следующего сезона, чтобы получить ответы на все свои вопросы.
Лишних уток и гусей убираю на тушенку. Куда в зиму оставлять такую прорву, их не прокормишь. Из тех поросят, которые родились в сентябре, две чёрных свинки не смогла продать, они остались на откорм до нового года. Полосатиков-то всех разобрали, а черненьких не очень хорошо покупают. Хотя странно. Ведь поросята бывают полосатыми - только пока они маленькие, через три месяца они становятся грязно-серо-бурого цвета. По мне чёрные так покрасивее выглядят.
Семерку сегодня автомастер сделал тормоза(там подтекало), отдал мне, я ездила уже на ней за комбикормом. Когда выезжала на трассу сегодня, немного боялась: я ж не знала ещё, как она себя поведёт на большой скорости в потоке. Это ж не по посёлку круги наворачивать со скоростью 20-40 км/ч.
Но так здорово она себя повела! Во-первых, я когда выехала на трассу с второстепенной дороги, она у меня очень быстро сотку набрала, хотя я по привычке все-все машины пропустила, так, чтобы их совсем на горизонте не было видно даже. Как раньше, на копеечке. Ведь на копеечке я не могла так быстро скорость набрать, и когда выезжала, то пока "топку раскочегаришь" до 90 км/ч, сзади-то глядишь уже кто-то в затылок дышит. А тут я что-то раз-раз-раз скорости попереключала, и уже поток догнала.))) И как-то это всё ровнее было, не рывками, как раньше. И когда положила в неё 4 мешка комбикорма, она выезжала с магазина так же, как будто бы я в неё ничего не положила. Не скрипела, не хрустела.
Мне всё больше начинает это нравиться. Наверное, свыкнусь. Все говорят, что к хорошему быстро привыкаешь.
Я сегодня улыбнулась, впервые с 27 сентября. На трассе М7, за рулём Семёна Панкратыча.
Ответ на пост «Медведи вышли к населённым пунктам. Их видели даже в Томске. Погибли в лесу два человека. Как обезопасить себя?»1
Это не народный фронт, а хрень какая-то. Если бы он был фронт, он бы выдал всем участникам по АК. Что бы он выдал участникам, будучи народным, даже не знаю. Хотя, наверное, те же АК. Что в России народнее АК? По два АК на рыло - вот это Народный Фронт с двух больших букв. Остальное - распил бюджета.
Ковры в деревенском доме
Один знакомый на работе, живущий в квартире, как-то сказал, что ковры — это пыле- и мусоросборники, особенно это печально, когда есть домашние животные. Когда приехал в гости в дом к другу, его жена сказала, что у них на первом этаже везде теплые полы и ковры не нужны абсолютно. Скажу, что у нас много ковров, причем важно, что основная их часть еще времен СССР, полушерстяные, в хорошем состоянии; нам нравится, и постараюсь аргументировать почему.
Во-первых, теплые полы у нас только в коридоре и ванной. И там, и там они сделаны чисто из практических побуждений: в коридоре хорошо сохнет обувь, в ванной, где еще удобства, очень приятно, извините, холодным зимним утром принимать утренние процедуры в тепле. Нет, и дома тепло, но это особое ощущение — кто знает, хорошо меня поймет. Вернемся к коврам: во-первых, правильно подобранный под интерьер ковер — это красиво, да и практично; даже советский коврик на кухне придает ей какой-то свой шарм, а на веранде утром так здорово делать зарядку и по выходным принимать солнечные ванны, вытянув ноги на ковре. Да, один важный момент: синтетический коврик у нас только в коридоре, все остальные — полушерстяные. Есть три ковра, которые связаны в нашей жизни с определенными событиями и людьми. Мы с женой прошли большой путь, прежде чем построить и переехать в свой дом, и как раз кухонный коврик, как талисман, переезжал с нами, сопровождал нас. Большой ковер на втором этаже — это память об ушедшем друге, который сделал мне этот подарок от чистого сердца, как и два куста сортовой смородины, которые просто усыпаны крупными ягодами. Ну, а третий, маленький на входе веранды, приехал из моего советского детства: он висел над моей кроватью и так же сопровождает меня. Никакой пыли и мусора у нас в доме нет, несмотря на то, что у нас два кота; есть хороший робот-пылесос и обычный. Уборка почти не требует усилий, единственное, что раз в год, в морозный зимний день, я выношу ковры на снег, и, как раньше, накидываю на них снег, выбиваю и сметаю его, сворачивая ковры. В гостиной у нас тоже ковер, часто вечером мы с супругой наливаем чай, включаем камин и сидим на ковре, разговариваем — так уютно и душевно.
Мы не сторонники делать так, как сейчас модно и стильно, вообще мода — это вещь противоречивая и изменчивая. Есть в душе теплые воспоминания из советского детства, одно из них — это ковер с медведями на стене в доме-пятистенке у дедушки с бабушкой, а еще ковер «Русская красавица» в гостиной у родителей. От этого до сих пор пахнет семейным теплом и уютом, который мы с супругой создаем в нашем деревенском доме так, как сами хотим, слушая свое сердце. Да, совсем забыл, наши коты обожают ковры, а в качестве когтеточки мы купили и приделали специальный материал на диванную стойку, вот они на нем упражняются, и нет никакой грязи и шерсти. Опять же, это наш опыт и наше желание, как говорится, «в каждой избушке свои погремушки».
Русалка с Полесья. Часть 1/6
Сны пришли зимой, сразу после дня рождения. Сначала тягучие, с бессвязными, размытыми образами, они заставляли меня просыпаться с криком, с чувством невыносимой утраты и болью в колотящемся, как после долгого бега, сердце, словно я потерял нечто самое дорогое на свете.
Я не мог понять, в чём дело. Не высыпался, скатился по учёбе. А потом сны прекратились. Так же внезапно, как и начались, чтобы вновь вернуться в начале марта. Только на этот раз они были яркими, детальными и такими реальными, что будто всё, что увидел, пережил наяву.
Мне снилось лето. Деревня у самого леса. Деревянные дома, огороды, сады.
Широкая и глубокая река, с прозрачной, высвеченной солнцем водой у берега, где так хорошо купаться и рыбачить.
Туман на рассвете. Плотный, как парное молоко. Мягкая, прохладная от росы трава под ногами. Сладкая, спелая земляника, тающая на языке. Костёр вечером – и запеченная на углях картошка. Рыбалка, а потом уха, такая наваристая, что пальчики оближешь. И всегда во снах был звонкий девичий смех. От которого почему-то щемило сердце.
Деревня из снов манила меня, звала к себе, не давала покоя наяву. Я не понимал, откуда это берется, откуда пришли эти сны, ведь, кроме как в летние лагеря, я точно никогда никуда не ездил. Иначе бы помнил, не так ли?
Когда приехал из общежития на выходные домой, то обеспокоенные моим видом родители сразу начали задавать вопросы. Что мне было скрывать? Поэтому и рассказал всё, как есть. Мама, она сразу побледнела, охнула и прикрыла рот ладонью. Затем села на табуретку на кухне.
- Зина, ты как? - разволновавшись, произнёс отец и велел мне принести из шкафа аптечку. Затем он накапал ей корвалола на сахар и заставил принять.
- Миша должен знать, - наконец, тяжело вздохнув, решительно сказала она.
- Но зачем? Столько лет прошло. Нужно ли вспоминать об этом? - возразил было отец.
- Что, что такое я должен знать? - озадачившись, недоумевая, спросил я.
Мама молчала и была непреклонна, и отец уступил.
- Садись, - наконец, ответил он.
Тут мама встала и поставила чайник.
Я пил чай с наспех сделанными бутербродами, не чувствуя вкуса, просто жевал и слушал. Мама тихо сидела, а отец говорил, лишь иногда прерываясь, чтобы закурить сигарету. Хоть, как я знал, он не курил уже лет десять. А мама на отца не ругалась, сделав вид, что не замечает.
Мне же казалось: то, что сейчас происходит, – это просто дурной сон. Рассказ отца никак не укладывался в моей голове. Просто не верилось, что в тринадцать лет я поднял руку на взрослого мужчину, а точнее, ударил его кулаком в лицо. А потом якобы поскользнулся и упал, сильно ударившись головой, после оказавшись в больнице, в реанимации. К слову, свидетели в деревне (это были дети) сказали, что видели происходящее, подтвердив слова мужчины о несчастном случае.
К тому же родителям, с их уступчивым, неконфликтным характером, на тот момент уже было не до выяснения обстоятельств. Они беспокоились за мою жизнь. Ещё мама с папой считали, что раз я всё забыл, очнувшись, то это и к лучшему, и позднее решили мне не рассказывать.
Тогда в деревне Заречье, на юге Беларуси, я оказался волей обстоятельств. Маме требовалось дорогое лечение за границей, поэтому папа собирался поехать с ней на всё лето. Меня же срочно собирались пристроить к знакомым, но не получилось.
В довесок никаких родственников, которых можно было попросить о помощи, у нас не было.
Так что поездку в Беларусь определил случай. Отец в городском автобусе случайно встретил своего лучшего друга со школы, с кем они не виделись после выпускного. Выйдя на остановке, они разговорились. Отец пригласил друга к себе. Его звали Костя Васнецов, а для меня, тогда тринадцатилетнего, он был просто дядя Костя. Вот он, узнав про наше положение, и предложил взять меня с собой в Беларусь, в деревню Заречье, что находилась на юге Полесья, у реки Ясельда. Там, в своем доме, он жил с женой Людмилой и тестем. И затем он с чувством начал описывать красоты Полесья, добавляя, что летом там и мёд свой, и рыбалка, и тихая охота. Стоит отметить, что детей у дяди Кости не было.
Отец сказал, что у меня после рассказа дяди Кости сразу глаза загорелись на поездку. А они с мамой некоторое время терзались сомнениями, да и было – чем: как-то неудобно ребенка в глушь отправлять, ещё и безвозмездно. Но дядя Костя таки их уговорил. И, повздыхав, мои родители согласились, настаивая рассчитаться за услугу позднее.
- Да какие деньги! Не возьму, перестаньте! - с обидой, произнёс друг отца. - Главное, чтобы Зиночка выздоровела. Так что смело поезжайте, а за Мишей я присмотрю.
Со слов отца, дядя Костя дружески хлопнул меня по плечу. А я тогда на радостях пошел собираться.
…Слова отца будили воспоминания. Он говорил, а в моей голове возникали картины, а с ними и чувства. “Да, верно, так и было”, - с улыбкой часто ловил себя я на этой мысли.
И, наконец, сказали, что, после того как меня забрали из больницы домой, с Костей отец больше не общался. А тот и не звонил. «Видимо, чувствовал перед нами свою вину, - пояснила мама, - потому что тебя Миша не досмотрел».
- Ну, все, сына. Ты доволен, полегчало, - высказался отец, попросив у мамы чая и одновременно туша сигарету в пепельнице.
Я прожевал последний кусок бутерброда, запил его и, задумавшись о своём, переваривая услышанное, промолчал. А после с твёрдой уверенностью сказал:
- Я поеду туда, в Заречье. Чувствую – надо, и точка.
Отец чуть не подавился чаем. Затем, кашлянув, сказал:
- Сына, подумай хорошенько, а? Зачем ехать-то? Оставь прошлое в прошлом. Так будет лучше для всех, - утверждал он.
- Я не могу, - сказал, как отрезал. Потому что знал: если не выясню, не вспомню, что со мной там случилось, то не будет мне покоя.
У отца от гнева желваки заходили на скулах. Его щёки вспыхнули алым, он собирался встать и начать ссору, но тут подошла мать, положила свою пухлую руку ему на плечо и со вздохом, глядя на меня, сказала:
- Серёжа, пусть он едет, раз решил.
Мама слишком хорошо меня знала. Понимала, что не отступлюсь.
И вот пришло лето. Сдав сессию, я пару дней провёл с родителями, собирая вещи. Как поеду, на чём – заранее продумал до мелочей. Да и деньги у меня были. Подрабатывал ещё со школы, копил на машину.
Жаль, конечно, что родители, как ни старались, не могли связаться с дядей Костей.
До Минска я добирался поездом. Затем на маршрутке до Пинска. А дальше среди местных на автовокзале долго искал попутчика. К счастью, неожиданно подфартило. Павел Афанасьевич ехал в гости до Кудричей, к пожилым родителям, на машине. Познакомился я с ним в буфете, на автовокзале, где покупал кофе и слойку с яблоком. Он и услышал мой разговор с буфетчицей, а потом сам ко мне подошёл и предложил:
- Могу тебя, парень, до Кудричей подбросить, а там до Заречья на другой берег Ясельды на лодке переплывешь. С местными договоришься. А мне за бензин на заправке по пути заплатишь. Как ты на это смотришь?
- Согласен, - недолго думая, ответил я, понимая, что предложение выгодное. Такси или автомобиль напрокат выйдут в разы дороже.
-Тогда по рукам, - улыбнулся Павел и протянул мне ладонь для рукопожатия. Затем назвал свое имя.
- Миша, - представился и я. И спросил: - А что местные в Кудричах на обмен возьмут?
Павел усмехнулся и ответил:
- Водку – это лучше всего будет. Еще бензин можно и продуктами. Крупы там, мука, масло растительное.
- А деньги – что? Не возьмут? - спросил я.
- Возьмут, но сам пойми: к нам автолавка редко приходит. Продукты, бензин, водка больше нужны.
- Понятно, - ответил я и спросил, когда едем, обдумывая, как лучше поступить. К тому же в дорогу мне и самому продуктов взять не помешает.
А тут Павел Афанасьевич и предложил самому меня на лодке до Заречья перевезти, а заодно сходить с ним в ближайший магазин и купить нужное, через дорогу. Он и сам забыл отцу купить блок сигарет. На этом и порешили.
Из Пинска мы выехали после обеда. Погода была солнечная, лёгкий ветерок задувал в приоткрытое окно машины. Павел Афанасьевич включил радио, но так, чтобы музыка не мешала разговору. А оказался он, на удивление, любопытным и словоохотливым. Сначала спросил, к кому я еду и зачем. Узнав, что к другу отца – Косте Васнецову, пояснил, что да, хорошо знает такого. Ведь, считай, что соседи. А Полешуки всех своих, считай, знают. Пояснил, что Костя после смерти жены живёт один. И что пасека у него на одном из островов. А вообще, он одиночка, затворник. И затем у меня спросил, а предупредил ли я его о своём приезде.
Я покачал головой. А Павел Афанасьевич, не сдержав эмоций, сказал, перемешивая русские слова с Полесским диалектом:
- Ну, ты, хлопец, даешь. Так яго и дома можа не быть. Раз гастей не чакае…
Видимо, я изменился в лице, потому что Павел Афанасьевич начал меня успокаивать:
- Ничего страшного. Если так получится, тогда деревенские тебя с радостью приютят. Знаешь ведь, раз бывал здесь, какие мы, Полешуки, гостеприимные.
Отвечать, что я практически ничего не помню, не стал, но сказал – мол, гостил давно.
- Значит, ребенком сюда приезжал, - сделал свои выводы Павел Афанасьевич.
А когда за окошком исчезли дома и появились цветущие ярко-желтые поля, мы как-то сами собой сменили тему.
- Смотри, это рапс цветёт, - с гордостью отмечал Павел Афанасьевич.
А я молчал и смотрел во все глаза на эту дивную красоту белорусской природы… По пути леса всё чаще сменялись полями. Затем появились маленькие озерца, их становилось всё больше и больше, пока полевую гладь не сменила речная вода. И вот до необъятного горизонта совсем исчез лес, сменяясь разлитой водой и зелёными островками болот.
Пели птицы, пахло душистым разнотравьем. Ах, как же красиво вокруг!.. Просто загляденье.
- Хорошо, что ты не весной сюда приехать решил. Половодье нынче пришло о-го-го какое! Только на лодках его пересечь было можно, даже на внедорожнике по размытой, затопленной дороге не переехать.
- Скоро приедем! - пояснил Павел Афанасьевич и зевнул, а дорога наша стала совсем песчаной, так что колеса слегка буксовали.
И вот мы приехали в Кудричи. Это была небольшая деревня на возвышенности у реки, всего с одной улицей Центральной и двенадцатью обособленными друг от друга домами, которые при весенних паводках превращались в настоящие островки.
Павел Афанасьевич горделиво показал на большой, добротный родительский дом с шиферной крышей. А вот старые, но крепкие с виду сараи рядом были укрыты камышом. Во дворе ходили куры. Лениво гавкнула рыжая дворняжка и поволокла длинную цепь вдоль забора.
- Подожди немного – продукты в дом занесу. Затем сразу тебя на другой берег перевезу.
На шум из дома вышел высокий усатый мужчина. Он был совершенно сед, по-стариковски сутул и хромал на левую ногу, но взгляд имел ясный. А в светлых глазах светился ум.
- Это мой отец, Афанасий Елисеевич.
- Здравствуйте! - громко сказал я.
- И тебе не хворать, - произнёс тот. Затем прямо спросил: -Ты чей будешь?
- К Васнецову он в гости приехал, - махнул рукой Павел Афанасьевич: мол, чтобы сильно не расспрашивал, и таки пояснил, что мы торопимся.
Афанасий Елисеевич в ответ что-то крякнул и, широко открыв дверь, подпёр её поленом.
- Давай, я вам помогу с продуктами, - предложил я не в силах долго стоять без дела, а тем более смотреть, как другие работают. Уж такой уродился.
- Хорошо, - нехотя согласился Павел Афанасьевич, и по его лицу было видно, что ему это неудобно.
Справившись с продуктами, я еще помог ему вытащить из сарая моторную лодку и за два подхода оттащить к реке. Благо она тут была, считай, прямо у дома, так что оставалось лишь спуститься с холма, где-то около 100 метров, – и уже берег.
А после я вернулся за своими вещами в машину, и мы, усевшись в лодку, таки поплыли.
- Ох, и совестно мне теперь, Миша, плату за перевозку продуктами брать. Тем более, что ты и так за бензин на дорогу рассчитался. Эх, а я еще нехотя тебя напряг и лодку таскать заставил.
Теперь уже я смутился и сказал:
- Ничего страшного.
- Ну, ладно, так хоть совет дельный тебе дам. Никто тебе, ясен пень, из местных подобного не скажет. И ты не думай, что это глупости, лучше прислушайся. Целее и здоровее будешь! - едва мы отплыли от берега, почти шёпотом сказал Павел Афанасьевич.
- Ясельду нашу ведь не просто так рекой богов называют. Непростая она. Особенно сейчас, когда русальная неделя не закончилась. И на Ивана Купалу нужно быть особо осторожным. Ни за что не купайся ночью, особенно пьяным, русалки к водяному утащат, - серьезно добавил он.
Я хотел улыбнуться, но, видя его лицо, подумал, что лучше не надо.
- И вообще, Миша, держи в Заречье ухо востро. У нас многое такое происходит взаправду, что и не снилось нашим мудрецам. И колдуны есть, и нечисть всякая. Помни мои слова, хорошо? - Договорил и просиял довольной улыбкой – наверное, тому, как легко легли слова Шекспира на язык.
А после, дождавшись моего кивка, Павел Афанасьевич погрузился в свои мысли. Ровно тарахтел лодочный мотор. Сильное течение чуть левее уносило прочь обломок дерева.
Я смотрел по сторонам, на глубокую тёмную воду, на заросли камыша у далёкого берега и одновременно с радостью и тревогой думал: а что же меня ждет в Заречье? Какие тайны из прошлого оказались для меня так страшны и трагичны, что я напрочь забыл о них?
И вот мы уже переплыли реку.
Высадив меня на берег, Павел Афанасьевич, пожелав мне удачи и указав дорогу, уплыл обратно в Кудричи.
Я же, надев тяжелый рюкзак, вздохнул и, миновав затон, поросший камышом, направился вдоль песчаной тропинки, что – со слов Павла Афанасьевича – обещала привести меня в деревню.
Медведи вышли к населённым пунктам. Их видели даже в Томске. Погибли в лесу два человека. Как обезопасить себя?1
По информации областного департамента охотничьего и рыбного хозяйства, за сутки поступает от 10 до 15 звонков от жителей всех районов региона. Медведя также видели в Томске на улице Пастера и в районе лесопарка Солнечный.
В Колпашевском районе медведь напал и убил двоих мужчин. По данным СК, 18 сентября работник фермы ушёл в лес искать потерявшуюся корову и не вернулся. На следующий день на поиски отправился его односельчанин. 20 сентября тела обоих мужчин нашли в лесу. Агрессивного хищника обезвредили.
На данный момент численность медведей в Томской области достигает 11 тысяч особей.
МЧС просит томичей отказаться от походов в лес до стабилизации обстановки. Если увидели медведя, не приближайтесь к нему, не пытайтесь фотографировать, сразу же покиньте территорию. Немедленно сообщите о выходе дикого зверя по номеру 112.
Что именно запрещено и как вести себя при встрече с хищником — подробнее в подборке Народного фронта.
Ссылка на публикацию в официальной группе Народный фронт - Томская область в ВК: https://vk.ru/wall-138148647_24744 (зарегистрирована в Роскомнадзоре)
Жители Турунтаево боятся по темноте водить детей в школу из-за отсутствия уличного освещения и нашествия медведей
В Народный фронт пришло тревожное обращение от жителей села Турунтаево Томского района. На улице Школьной нет освещения от самой школы до подстанции. И дети, и взрослые ходят с фонариками. Рядом с селом недавно видели медведей и люди просто боятся. «Страшно ходить по такой темноте», - говорят селяне.
С этой проблемой жители Турунтаево, где проживает около тысячи человек, обращаются к местным властям уже 15 лет. При этом столбы ЛЭП там стоят, но фонарей и света нет! Народный фронт стал для людей последней инстанцией и надеждой на решение вопроса.
Народный фронт предлагает местной и районной администрации как можно скорее решить вопрос с уличным освещением. В связи с нашествием медведей в населенные пункты в нашем регионе он стоит особенно остро. Дорога в школу и на работу для жителей села должна быть безопасной!
Ссылка на публикацию в официальной группе Народный фронт - Томская область в ВК: https://vk.ru/wall-138148647_24745 (зарегистрирована в Роскомнадзоре)
Тризна: Святки. Глава 5
24 декабря
Первые два дня Воронцов прожил на автомате, в состоянии глубочайшего шока. Он выполнял только самые необходимые действия: растопил печь, вскипятил чай, отрезал себе кусок хлеба с салом. Еда стояла в горле комом. Он постоянно прислушивался, вглядывался в темноту за окном, ожидая увидеть знакомую сутулую фигуру, услышать уже родное: «Ну что, Воронёнок, заждался?» Каждый скрип половицы, каждый шорох за стеной заставлял его вздрагивать и замирать, затаив дыхание. Но это была лишь избушка, остывавшая и привыкающая к новому хозяину. Лес за её стенами молчал, поглотив Михалыча без следа.
На третий день, утром, Сергей со свинцовой тяжестью в животе осознал: он не вернётся. Ожидание сменилось гнетущей, тотальной реальностью. Он остался один в глухой тайге на неопределённый срок.
Теперь его жизнь в зимнике подчинилась новому, жёсткому распорядку, целиком состоявшему из быта. Каждое утро начиналось с печки. Он топил её экономно, мелкими лучинами, чтобы не тратить дрова зря. Пока печь разгоралась, он выходил за порог, по малой нужде, и чтобы «прочувствовать утро». Михалыч говорил, что так надо: встать босиком на холодное крыльцо, вдохнуть морозный воздух и послушать, о чём говорит лес на заре. Раньше Воронцову это казалось чудачеством. Теперь он делал это с странным чувством долга. Потом завтрак - овсяная каша на воде с салом или тушёнкой из запасов.
Днём работы. Он обходил солонцы, колол дрова. Снегопад мог занести тропу к дому за ночь, и её приходилось расчищать заново. Он научился ценить тепло истопленной печи и вкус простой еды после нескольких часов на морозе.
Вечера были самыми тяжёлыми. Темнело рано и ночь давила на маленькую избушку. Тишина становилась оглушительной. Чтобы заглушить её, Сергей начал читать. Вернее, не читать, а изучать.
Он брал с полки тяжёлый блокнот Михалыча, клал его на стол под керосиновой лампой и погружался в этот удивительный мир. Книга не была просто сборником рецептов, это был дневник, учебник, бестиарий и сборник мифов в одном лице. Страницы исписаны густым, местами корявым, местами удивительно красивым почерком. Здесь соседствовали заговоры от сглаза, рецепты мазей из медвежьего жира и подорожника, схемы расположения звёзд для удачной охоты и зарисовки следов животных.
Сергей водил пальцем по строчкам и воспоминания накатывали на него волнами. Вот, к примеру, «Обряд на удачную дорогу, если путь забылся». Рядом был нарисован странный знак - три перекрещенные черты. И вспомнилось лето, они заблудились в густом тумане у Чёрного болота. Михалыч тогда не стал метаться, а отошёл в сторону, начертил что-то на мшистом валуне пальцем, что-то прошептал. И через полчаса туман странным образом рассеялся именно в том направлении, откуда донёсся знакомый шум ручья, ведущего к дому.
А вот «Заговор на тихую воду» - чтобы рыба не пугалась и шла на крючок. Воронцов усмехнулся, вспомнив. Они сидели на озере, целый день без единой поклёвки. Михалыч ворчал, что «Вороненок своим топотом всю рыбу распугал», потом встал, отошёл к воде, бросил в неё щепотку какой-то травы из своего мешочка и пробормотал что-то. Вернулся, сел. И буквально через минуту Сергей вытащил здоровенного окуня. А потом ещё и ещё. Они тогда наловили на уху на всю неделю. Михалыч так и не признался, что сделал, только хитро подмигивал.
Были и смешные, почти бытовые ритуалы. «Чтобы каша не пригорала». Воронцов зачитался: «Возьми щепотку соли, кинь через левое плечо в огонь, скажи: «Дым-дым, от горшка иди, на меня не садись, кашу мою не порть». Он расхохотался в пустой избе. Теперь он понимал, почему каша у Михалыча никогда не пригорала, даже в старой кастрюле. Он попробовал сделать так же на следующий день, и его овсянка действительно не подгорела.
Но чем больше он читал, тем острее становилось чувство одиночества. За каждым этим ритуалом, за каждой строчкой стоял Михалыч - его знания, его опыт, его упрямая, суеверная вера в эти тайные законы леса. Воронцов чувствовал себя ребёнком, которому вручили инструкцию к сложнейшему механизму на неизвестном языке. Он понимал слова, но не чувствовал самой сути. Он мог повторить ритуал, но не мог понять, почему он работает.
Он ловил себя на том, что по вечерам подолгу сидит у окна, вглядываясь в тёмный проём между деревьями, точно на том самом месте, где исчез светящийся медведь. Он ждал. В глубине души всё ещё теплилась надежда. А вдруг? А вдруг это было лишь испытание? А вдруг он вернётся, посмотрит на него своими прищуренными глазами и скажет: «Ну что, справился? Молодец. Теперь я могу быть спокоен».
Но из леса не доносилось ни звука. Только ветер шумел в вершинах сосен да иногда поскрипывал снег под тяжестью налипшего на ветки. Одиночество стало его постоянным спутником. Оно было в скрипе его шагов по полу, в эхе его собственного голоса, если он решался что-то сказать вслух, в том, как он ставил на стол две кружки, а потом убирал одну обратно.
Он начал разговаривать с Вертяком в своём воображении, представляя, какие едкие комментарии тот бы дал, когда он один раз чуть не подпалил себе валенок, засыпая у печки.
Он стал внимательнее к знакам. К поведению птиц, к направлению ветра, к тому, как ложится иней на стёкла. Книга Михалыча стала его главным собеседником и единственным учителем. Он не просто читал её, он пытался проживать её. Делал заметки на полях обломком найденного карандаша, ставил вопросы, на которые пока не мог найти ответов.
И с каждым днём груз ответственности становился всё тяжелее. Он был здесь не просто так. Он был «на замене». Он был помощником Хозяина. И от того, насколько хорошо он выучит эти уроки, зависело… он даже не знал, что именно. Но чувство долга перед стариком, который доверил ему самое ценное, что у него было, не позволяло опустить руки.
Зимник перестал быть просто избушкой в лесу. Он стал кельей, школой, крепостью и самым главным наказанием. А Сергей Воронцов - её единственным, одиноким и пока ещё очень неуверенным в себе обитателем. Он жил в ожидании. Но это ожидание уже медленно трансформировалось из пассивного ожидания возвращения учителя в активное ожидание того дня, когда он сам сможет выйти в лес не как гость, а как тот, кто имеет право там быть по праву преемственности. По праву, завещанному ему светящимся медведем.
Но сегодня, на четвертый день, наступила грань. Кончились все возможные запасы еды. Последняя горсть овсянки, последний кусочек сала, последняя ложка тушёнки - всё было съедено вчера, с торжественной и горькой осознанностью. Ждать дальше просто не представлялось возможным. Пустой желудок сводило от голода, слабость накатывала волнами, а тишина в избушке стала абсолютно беспощадной.
Воронцов медленно, с неохотой, будто совершая подлое предательство, собирал вещи. Он скатал в потрёпанный рюкзак спальник, положил туда же заветный, тяжёлый блокнот Михалыча, завернув его в свою последнюю сухую футболку, как в саван. Сунул спички в герметичной банке, пустую флягу. Нож за пояс. Всё.
Он стоял посреди дома и окидывал взглядом это убежище, ставшее за эти дни и тюрьмой, и домом. Печь, согревавшую его. Стол, за которым читал. Окно, в которое часами смотрел в пустоту. До последнего, до самого последнего мгновения в нём теплилась тайная, безумная надежда. А вдруг сейчас? Сейчас дверь скрипнет, и он войдёт? Усталый, обмороженный, живой. И скажет своим хриплым голосом: «Что, Воронёнок, сдался? А я вот проверял, как ты тут один-то». Или даже не он. Возможно, появится тот самый светящийся медведь на пороге и каким-то образом даст понять, что нужно остаться. Возможно, с дерева упадет шишка, но не простая, а какая-то особенная. Знак. Любой знак!
Но знаков не было. Лес за стенами молчал, холодный и равнодушный. Надежда таяла с каждой минутой, как иней на стекле от дыхания.
Он взвалил рюкзак на плечи. Тот был легким, почти невесомым, но давил на голову тяжестью принятого решения. Подошел к двери, рука сама потянулась к щеколде, а взгляд упал на мешок с провиантом, тот самый, оставленный Михалычем. Пустой, сморщенный, он валялся у порога, как символ окончания всего.
Сергей толкнул дверь. Она открылась с привычным скрипом, впустив порцию ледяного воздуха. Он сделал шаг на крыльцо, потом ещё один - в снег. Остановился, не в силах заставить себя уйти окончательно. Обернулся. Избушка стояла тёмная, безжизненная, с заиндевевшим оком-окошком. Ничто не удерживало. И всё удерживало.
Он до последнего надеялся. Даже сейчас, стоя спиной к лесу, лицом к пустому дому, он ждал. Ждал, что из-за угла появится силуэт. Что окликнут. Что что-то произойдёт. Но происходила только тишина.
Сжав зубы, подавив подкатывающий к горлу комок, Воронцов развернулся и сделал первый шаг по тропе, ведущей от зимника. Прочь от этого места. В спину ему дул холодный ветер, и казалось, что это само лесное безмолвие выталкивает его, изгоняет недостойного, не справившегося.
Он шёл, не оглядываясь, но его спина, его весь вид выражали одно - он всё ещё ждал. Даже закрыв за собой дверь и уходя.
Воронцов шёл по едва заметной тропе. С каждым шагом он погружался в иной мир. Лес, который ещё четыре дня назад был просто скоплением деревьев и белого безмолвия, начала раскрываться перед ним. Блокнот Михалыча вложил ему в головы новые линзы, сквозь которые он смотрел на всё вокруг.
Его знания, почерпнутые из записей старого лесника, перестали быть текстом. Они стали ключами, отпирающими тайны.
Раньше снег был просто снегом. Теперь он видел на нём целые истории. Вот веерообразный след рябчика, взлетевшего с земли. Михалыч писал, что это значит птица кормилась здесь. А вот цепочка лисьих лап - зверь шёл неторопливой рысцой, вероятно, на охоту. Воронцов даже заметил, где она сделала прыжок в сугроб - значит, здесь была мышь. Он видел следы, читал их, понимая, кто, куда и зачем прошёл.
Его слух, отточенный днями в звенящей тишине, улавливал новые оттенки. Треск ствола в морозе уже не пугал его, а лишь указывал на крепкий, здоровый лес. Стук дятла он теперь слышал не просто как звук, а как указатель: Михалыч подмечал, что неподалёку от старого, изъеденного короедом дерева, по которому долбит дятел, часто можно найти упавшие шишки или другие признаки жизни.
Небо теперь тоже говорило ему. Резкие багряные зори он встречал не с восхищением, а с настороженностью, помня присказку: «Красная заря - к ветру морозному, береги уши и нос».
Голодный взгляд выхватывал из окружающего пейзажа то, что раньше было для него просто частью леса. Вот у ствола пихты валялась сбитая шишка - белка пировала. А под корягой он заметил следы ягод брусники, припорошенные снегом, но всё ещё узнаваемые - отметка на будущее, на следующий сезон.
Он шёл, и лес переставал быть монолитом враждебности. Он становился сложной, многослойной, живой системой. Суровой, но не бессмысленной. Знания Михалыча не делали путь легче физически: ноги утопали в снегу, холод пробирал до костей, а пустой желудок сводило судорогой. Но они победили самое страшное - чувство одиночества и потерянности в чужом, непостижимом мире.
Воронцов шёл сквозь гигантскую, наполненную знаками и смыслами книгу, которую он наконец-то начал учиться читать. И это чувство было одновременно горьким, из-за того, что учителя нет рядом, и спасительным. Оно давало силы делать следующий шаг.
Он вышел на окраину деревни глубокой ночью, едва переставляя ноги. Он был пустой, вымороженной скорлупой, в которой лишь слабо тлела искра воли, заставившей его дойти. Казалось, холод впитался в каждую клетку, в каждую кость, став его второй кожей. Спускался к деревне медленно, его ноги тяжело увязали в снегу. Он не бежал, на это не было сил.
Деревня внизу лежала неестественно тихой и тёмной. Ни одного огонька, ни одного звука. Только ослепительно-белый снег и резкие, чёрные тени от изб под ледяной луной. Неправильно, пугающе неправильной.
Его мозг, замороженный и уставший, с трудом соскальзывал с лесных троп на деревенскую реальность. Он ждал увидеть дымок из трубы, услышать лай цепной собаки, но была лишь тишина.
И тут его взгляд, привыкший за дни выживания выискивать детали, за что-то зацепился.
Он вспомнил записи Михалыча.
Старик как-то в своём блокноте, между рецептом отвара из хвои и способом растянуть валенки, сварганил целую теорию. Он писал, что в глухих деревнях, особенно зимой, никогда не гасят свет на ночь полностью. В окне всегда оставляют хоть тусклый огонёк - лучину или керосиновую лампу.
«Оконник это глаз в мир, - цитировал Воронцов в памяти хриплый голос. - Его закрывать наглухо, всё равно что самому умереть. Свет в окне знак жизни. И знак путнику. И знак нечисти, что дом жилой, хозяин в нём, и ей тут не место».
Абсолютная тьма в каждом доме была неестественной.
И тогда он заметил второе. Снег на улице, на подступах к избам, был идеально чистым, нетронутым. Ни одной тропинки к колодцу, ни следов к поленницам, ни санного пути, как будто никто не выходил из дома.
Но это было невозможно. Мороз стоял лютый, и печи нужно было топить ежедневно, без перерыва. Значит, кто-то должен был ходить за дровами.
Усталость и холод мгновенно отступили. Не тишиной покоя была эта ночь. Тишиной затаившегося дыхания.
Воронцов медленно ступил вперёд, к первому дому. Его движения были осторожными, как у охотника. Он подошёл к первому окну, заглянул внутрь, сложив ладони козырьком у стёкол, чтобы убрать лунные блики.
Внутри было темно и пусто. Ни мебели, ни утвари. Только голые стены и снежная пыль на подоконнике.
Пусто.
Он двинулся к следующей избе, его шаги стали ещё тише, ещё осторожнее. Второй дом. Третий. Везде одно и то же: слепые чёрные окна, нетронутый снег, мёртвая тишина.
Деревня была пустой.
Он замер посреди улицы, один-одинешенек в ледяном лунном свете, и почувствовал, как недоумение медленно, но верно перетекает в тихий, ужас.
Стоять на месте было слишком холодно и жутко. Воронцов побрел по самой середине пустынной деревенской улицы, не в силах выбрать более легкий путь у края, где сугробы были слежавшимися и неровными. Из последних сил он тащил себя вперед, к единственной цели - темному силуэту своей избы на самом краю деревни.
Мысль в голове была одна, простая и навязчивая: дойти. Дойти и рухнуть на теплую, мягкую постель, завернуться в одеяло и провалиться в беспамятство, в небытие, где нет ни этого проклятого холода, ни этой гнетущей пустоты.
Воздух был стеклянным и хрупким, звенел от мороза, сковывал все вокруг, превратив мир в статичную, безжизненную диораму. Лунный свет отбрасывал от заборов и изб синие длинные тени, которые лежали на искрящемся снегу, как полосы чернильной темноты. Казалось, весь мир выключился и только он один медленно двигался в этой ледяной пустоте.
И тут он замер.
Его ноги, только что с таким трудом отрывавшиеся от снега, вдруг вросли в него. Слух, притупленный усталостью и холодом, уловил нечто, что врезалось в эту гробовую тишину.
Звук шел от речки, из-за резкого поворота между двумя последними избами. Он нарастал, заполняя все пространство, вытесняя саму тишину. Это было нечто хаотичное и в то же время слаженное. Воздух рвали голоса. Десятки, а может, и больше голосов, сливавшихся в нестройный хор. Они распевали на непонятном, гортанном наречии, полном щелкающих и шипящих звуков. Слова были лишены смысла, но пропитаны какой-то зловещей силой. Это был речитатив, монотонный, заунывный, больше похожий на заклинание или на погребальный плач.
И за этим воем, этим ледяным напевом, слышался другой звук - глухой, мерный топот, притопывание множества ног по скрипучему снегу.
Воронцов не дышал. Его сердце, замершее от усталости, теперь заколотилось в груди с такой силой, что боль отдала в виски. Из-за поворота, от речки, вывалилась толпа. Они двигались странными, прыгающими рывками, приплясывая и покачиваясь, но эти движения были лишены всякой человеческой грации. Рывки были слишком резкими, отрывистыми, как у марионеток, которых дёргали за нитки неумелые кукловоды. Их тела изгибались под немыслимыми углами, конечности дергались в такт своему жуткому напеву, создавая впечатление конвульсии, эпилептического припадка, охватившего сразу всех.
Первой мыслью, тупой и запоздалой, было: святочные ряженые. Но мысль эта умерла, не успев родиться, сраженная ледяным ужасом, который пополз по спине мурашками. Облегчения, узнавания привычного, не пришло.
Он стоял, не в силах сделать ни шага назад или вперед. Деться было некуда - с обеих стороны улицы вздымались глухие, обледеневшие заборы, за которыми стояли такие же темные избы. Дорога была одна, прямо через эту пляшущую толпу.
Она приближалась и ужас нарастал. Да, они были отдаленно похожи на ряженых. Но всё было не так. Всё было неправильно.
Вне времени! Вот что было не так! Святки еще не наступили. Устраивать игрища, пусть даже и самые дикие, не время. И не в такую лютую, мертвую полночь, когда даже волк из леса не выйдет, - это было немыслимо.
И тогда Воронцов начал вглядываться. Его мозг, отказываясь верить, начал выхватывать детали, каждая из которых была хуже предыдущей.
На их лицах были маски. Те самые, что надевали на колядки, чтобы не быть узнанными, чтобы сбросить на время свою человеческую суть. Но эти маски не были смешными или страшными. Они были кошмарным искажением личины.
Сделаны из темной, потрескавшейся кожи с длинными, крючковатыми носами. Острые, вытянутые подбородки. Рты были сшиты грубыми, торчащими наружу стежками, словно зашиты навеки. Некоторые наоборот растянуты в застывшем крике, из которого доносился тот самый гортанный вой. Но самое ужасное это глаза. Прорези были узкими, косыми, но за ними не было ничего. Ни проблеска взгляда, ни отблеска жизни. Только густая тьма, живая и пульсирующая. Иногда, когда голова одного из них поворачивалась под определенным углом к луне, в этих щелях на мгновение вспыхивало слабое, фосфоресцирующее свечение, похожее на отражение света в глазах животного, но тусклое и абсолютно пустое. Эти маски не скрывали лиц, они заменяли их. И было невозможно сказать, была ли это просто жуткая работа неизвестного мастера, или же за этим куском грубо выделанной кожи вообще ничего не было.
Одежда была ветхой до состояния тления. Полушубки висели клочьями, обнажая темную, обугленную подкладку. Платки свисали рваными парусами. На некоторых болтались лохмотья, которые когда-то, возможно, были рубахами или сарафанами.
В руках они держали длинные шесты, как полагается колядовщикам. Но на концах этих палок болтались и подпрыгивали в такт их безумной пляске не традиционные звезды или солнышки из фольги, не разукрашенные колеса. Это были грубо вырезанные из темного, почти черного дерева фигурки воронов. С длинными, загнутыми клювами, которые, казалось, вот-вот щелкнут, и кривыми, обрубленными крыльями. Дерево было настолько темным, что поглощало лунный свет, и лишь на самых острых гранях, кончиках клювов, сгибах крыльев, лежал тонкий, ядовитый синий блик.
В такт прыжкам своих носителей они вздергивались, кивали, поворачивались на своих жердях, и Воронцову, завороженному этим зрелищем, на мгновение померещилось, что пустые глазницы деревянных тварей смотрят прямо на него. Что это не просто чураки, а некие идолы, которым эта толпа отдает свои дикие почести.
Их песня нарастала, заполняя собой все вокруг. Она давила на барабанные перепонки, проникала внутрь черепа, вибрировала в груди. Без мелодии, без гармонии, набор гортанных звуков, шипения, вой, перемежаемый резкими, лающими выкриками, которые все вместе сливались в единый поток. Казалось, они не поют, а вызывают кого-то или что-то.
Это было похоже на ритуал. Страшный, непонятный, происходящий здесь и сейчас, в мёртвой деревне, в самой глуши, куда не доходят ни свет, ни звуки большого мира.
Инстинкт заставил Воронцова отпрянуть назад и прижаться спиной к шершавым бревнам ближайшего забора. Он пытался вжаться в древесину, стать частью тени, слиться с темнотой, исчезнуть.
Они были уже совсем близко. Теперь он мог различать отдельные детали, от которых кровь стыла в жилах. Он увидел, что их руки, держащие шесты с птицами, были бледными, почти синими, а пальцы слишком длинными, с неестественно изогнутыми фалангами, цепко впивающимися в дерево. Он увидел, что их рваная одежда местами слипалась с телом, присохшая к коже, образуя единое, жуткое целое.
Один из них, тот, что был чуть впереди, резко дернул головой в его сторону. Воронцов замер, чувствуя, как сердце пропустило удар. Из темного провала капюшона на него смотрела пустота. Ему показалось, что в той глубине шевельнулось что-то. И на миг их песня сменилась - один голос, пронзительный и визгливый, отделился от общего хора и издал короткий, отрывистый звук, похожий на щелканье того самого деревянного клюва.
Толпа, не сбавляя ритма танца, прошла мимо. Они не свернули, не остановились у него. Они проскользили, продолжая свое движение вдоль улицы, к темному лесу. Казалось, они его не увидели прижавшуюся к стене человеческую фигуру, застывшую в страхе.
Они прошли. Их спины удалялись. Их песня стала чуть тише, но не стала менее жуткой.
Воронцов выдохнул. Ноги подкосились, и он едва удержался, упершись ладонями в ледяное бревно. Облегчение? Нет. Его не было.
Это было чувство острое и леденящее, что он случайно стал свидетелем чего-то не предназначенного для чужих глаз. Чего-то, что должно было оставаться в темноте лесов, в глубине забытых преданий, но никак не здесь, на деревенской улице. И эти нелюди с птицами на палках, распевающие свою ледяную песню, могли его просто не заметить, как муравья на дороге.
Или заметить. И счесть лишним. Случайным пятном на чистоте своего темного ритуала, которое нужно стереть.
И от осознания того, что он еще жив только по их милости, по их невниманию, стало еще страшнее, чем от самого их вида.
Он стоял, прижавшись к забору, и смотрел вслед удаляющимся темным силуэтам, растворявшимся в ночи, унося с собой свой речитатив, деревянных воронов и нечеловеческий ужас. А тишина, которая вновь обволакивала деревню, была тяжелой, наполненной отзвуком только что ушедшего кошмара. И в ней, казалось, все еще витал тот сладковатый запах гнили и старой кожи.
Паралич держал крепко. Он не мог пошевелиться, не мог оторвать взгляд от того места, где последний темный силуэт скрылся за изгибом дороги. Казалось, тень от той процессии легла на душу, заморозив ее. В ушах, вопреки тишине, все еще стоял гортанный вой, отдаваясь глухим звоном в костях.
И тут, сквозь оцепенение, пробилась обрывчатая память. Слово, брошенное когда-то Михалычем:
«От нечисти, от лиха всякого есть одно слово. Простое. Но сильное. Только говорить надо с верой, с пониманием. И пальцы вот так сложить».
Дрожащие, почти одеревеневшие пальцы Воронцова сами собой начали движение, вспоминая давний урок. Большой палец спрятался внутрь ладони, а указательный и мизинец выпрямились, средний и безымянный слегка согнулись. Знак, отгораживающий свой мир от чужого, чужеродного.
Губы шевельнулись, выдыхая в ледяной воздух сорвавшийся шепот:
- Чур меня...
Слова прозвучали жалко, потерянно. Ничего не произошло. Ни вспышки света, ни гула. Только эхо его собственного, испуганного шепота вернулось к нему с легким дуновением. Стыд и отчаяние охватили, заставив уши гореть. Детская глупость, вера в сказки, когда столкнулся с чем-то реальным и необъяснимо чудовищным.
Он замер, ожидая... Чего? Он и сам не знал. Но тишина после его слов стала еще глубже, напряженней. Она длилась секунду, другую, и в этой тишине ему снова почудился далекий, затухающий вой.
И в этот миг из-за того самого забора, к которому он прижимался спиной, раздался резкий, яростный, оглушительно громкий лай.
ГАВ! ГАВ-ГАВ-ГАВ!
Это был взрыв. Воронцов вздрогнул так, будто его ударили током. Он отскочил от забора, сердце бешено заколотилось, уже не от мистического ужаса, а от человеческого испуга. Лай был таким внезапным, таким близким и таким обыденным, что он буквально вырвал его из оцепенения, грубо выпихнув в реальность.
Огромный лохматый пёс, которого он знал с щенячьего возраста, по кличке Брехло, не унимался. Он метался за забором, яростно облаивая то ли испуганного Воронцова, то ли след ушедшей процессии, рыча и царапая когтями обледеневшие доски. Сразу же, из-за соседнего забора, ему ответил другой лай, более визгливый и заливистый. Потом третий, с другого конца улицы, низкий и басистый. Через мгновение вся спящая деревня огласилась яростным собачьим концертом. Обычным, привычным, таким, каким он бывал каждую ночь, если что-то тревожило сторожей.
И этот шум смыл наваждение. Он разорвал колдовские путы, сковавшие и его тело, и, казалось, саму деревню.
Воронцов, все еще тяжело дыша, огляделся. И увидел совсем другую деревню. Привычную. Из трубы избы, к которой он только что прижимался, валил густой, серый дымок - топилась печь. Значит, кто-то не спит. В одном окне, через замерзшее стекло, тускло, но ясно горел свет лучины. В другом мелькнула чья-то тень, задергалась занавеска - хозяин встал, чтобы крикнуть на расшумевшихся псов. Воздух больше не звенел мертвой тишиной, он был наполнен жизнью: лаем, скрипом снега под чьими-то шагами во дворе, далеким окриком: «Цыть ты, дурной! Брешет и брешет, не дает покоя».
Никакого ощущения вымершего, забытого всем живым места. Обычная зимняя ночь в глухой, но живой деревне. Морозный, пахнущий дымом и снегом воздух наполнял легкие. Это был знакомый холод, а не метафизический ужас.
Воронцов стоял посреди улицы. Дрожь постепенно покидала тело, сменяясь слабостью. Он провел рукой по лицу, по грубой щетине на щеках, проверяя, на месте ли он сам.
«Что это было?» - металось в голове. Сон? Галлюцинация от усталости и холода? Может, он уже дошел до избы и спит, а все это кошмар?
Но нет. Снег под ногами был реальным. Лай собак слишком громким и конкретным. А в памяти, ярко и отчетливо, стояли те самые маски с пустыми глазницами, деревянные птицы и леденящий нутро речитатив.
Он посмотрел в сторону леса, куда ушла толпа. Там была только темнота и тишина.
Воронцов сделал шаг. Потом другой. Ноги повиновались. Он больше не брел, а почти побежал к своей избе. К своему порогу, своей печке, своей кровати.
Он уже почти был у калитки. Остановился перевести сбивающееся дыхание. Его взгляд упал на снег там, где проходила толпа. Сугробы были ровными, нетронутыми. Ни одного следа - ни от сапог, ни от подолов одежд, ни от длинных шестов. Ровная, белая, девственная пелена, искрящаяся в лунном свете, как ни в чем не бывало.
И тишина, теперь нарушаемая только привычным собачьим лаем, вдруг снова показалась ему зловещей. Потому что в ней таился вопрос: то ли его спас старый знак, данный Михалычем, то ли эти... существа... просто позволили ему уйти. То ли это был конец, то ли только начало. Решив перестраховаться, Воронцов на всякий случай снова сложил пальцы в защитный знак, вытянул руку и трижды сказал: «Чур».
- Да хватит пальцы гнуть, бестолочь, в дом иди скорее!
Сиплый голос, резкий, полный напряжения прозвучал прямо у него за спиной, из темноты под самым забором.
Воронцов резко обернулся.
На обледеневшем сугробе, выгибая спину дугой, стоял Вертяк. Вся его шерсть, от загривка до кончика хвоста, стояла дыбом колючей полосой, делая его вдвое больше. Уши прижаты к голове, зеленые глаза, обычно полуприкрытые от скуки, сейчас расширены до предела и горели напряженным, почти паническим огнем. Он не смотрел на Воронцова, его взгляд был устремлен туда, в темноту, где скрылась процессия, и мелкая дрожь время от времени пробегала по его надувшемуся боку.
- Ты глухой?! - просипел кот, - быстрее, говорю! В дом! Не стой тут как столб поганый! Двери на крюк, окна проверь!
Вертяк резко повернул голову в его сторону, и в его глазах Воронцов увидел вместо привычного кошачьего высокомерия чистый, неконтролируемый ужас.
- Они... следят еще... - кот бросил взгляд на нетронутый снег, и шерсть на его загривке встопорщилась еще сильнее. - Иди уже!
Этот приказ, прозвучавший с такой тревогой, срезал последние остатки ступора. Воронцов рванулся к крыльцу. Скрип ржавых петель прозвучал оглушительно громко в ночной тишине. Он вбежал в сени, по пути чуть не угодив ногой в кормушку для кур.
Вертяк, пригнувшись, бежал за ним, озираясь по сторонам, ожидая нападения из каждой тени.
- Дверь! - Вертяк влетел в сени.
Воронцов захлопнул дверь и всем весом навалился на нее, ожидая, что сейчас в нее начнут ломиться. Дрожащими пальцами нащупал тяжелый кованый крюк и с грохотом вставил его в скобу.
Только тогда он позволил себе выдохнуть. В темноте сеней слышалось частое, прерывистое дыхание.
Вертяк юркнул у него между валенок и сразу же отскочил в самый дальний угол, под лавку. Из темноты сверкали широкие глаза.
Не включая света, Воронцов прошел, машинально совершая привычные действия: проверил щеколду на единственном маленьком окошке, поправил заслонку в печи, от чего в комнату пахнуло теплым пеплом.
Он зажег керосиновую лампу. Дрожащее пламя озарило знакомую обстановку: стол, две лавки, икона в красном углу, горшочки с едой, приготовленные Маришкой. Все было на своих местах. Обычно. Просто.
Он рухнул на лавку у печи, чувствуя, как трясется все тело. Из-под лавки на него смотрели два немигающих зеленых глаза.
- Вертяк? - тихо, почти неслышно позвал он. - Что... что это было?
Из темноты донеслось негромкое, нервное урчание, больше похожее на ворчание.
- Молчи, - его голос снова стал похож на обычное кошачье бурчание, но все еще с оттенком страха. - Сиди тихо. Жди утра.
- Но...
- Я сказал, молчи! Они еще близко. Слушают.
Сергей замолк и прислушался. Снаружи доносился лай собак, уже более спокойный, поредевший.
Но теперь он знал, что за этой обыденностью может скрываться нечто иное. И сидящий под лавкой напуганный до полусмерти Вертяк был тому живым доказательством.
Он не стал больше спрашивать. Просто сидел в тишине, прислушиваясь к каждому шороху снаружи. Ожидание стало еще невыносимее, чем сам ужас. Потому что ужас можно пережить, а ожидание медленно съедает изнутри. И единственное, что оставалось - сидеть и ждать утра, гадая, что принесет с собой новый день. И принесет ли.
Лампа коптила, отбрасывая на стены пляшущие тени. Воронцов уставился в пол и все еще чувствовал дрожь где-то глубоко внутри, под слоем оцепенения. В ушах стоял звон, который нарушало лишь нервное, прерывистое дыхание и тихое, тревожное урчание из-под лавки.
В горнице послышался шорох, потом мягкие, шаркающие шаги. Дверь приоткрылась, и в щели показалось сонное, помятое лицо Маришки. Ее обычно собранные волосы были всклочены, на щеке краснел след от складок на простыне, а старенький, застиранный халат был накинут наспех, нараспашку.
Она щурилась от света лампы, ее взгляд был мутным от сна, но уже настороженным. Она молча обвела комнату глазами: остановилась на Воронцове, сидящем в той же телогрейке, бледном, с расширенными зрачками; скользнула по запертой на крюк двери; задержалась на темном углу, откуда доносилось кошачье ворчание.
Ее взгляд медленно, методично обошел всех еще раз, явно кого-то ища. Искал и не находил. Ее лицо из сонного стало серьезным, осунувшимся. Никакой паники, никаких вопросов. Только губы сжались в тонкую, тугую ниточку, а в глазах мелькнула мгновенная, острая боль, которую она тут же подавила, проглотила, спрятала куда-то глубоко. Она все поняла. Слишком много всего сошлось в одну картину - вид Воронцова, запертая дверь, отсутствие старика. В их жизни не нужны были слова для таких вещей. Маришка медленно перевела взгляд на него, и в ее глазах он увидел усталую мудрость, знакомую с горем и знающую, что сейчас не время для расспросов.
- Спать, - выдохнула она. - Ложись. Завтра поговорим.
Она не стала ждать ответа. Повернулась и так же тихо, шаркая ногами по половицам, скрылась в темноте горницы. Воронцов сидел еще несколько минут, прислушиваясь к тишине. Урчание под лавкой стихло. Снаружи больше не лаяли собаки.
Он погасил лампу. В кромешной тьме, не раздеваясь, повалился на постель, накрывшись тулупом с головой. Но сон не шел. Перед глазами, в полной темноте, стояли те самые пустые глазницы масок. А в ушах, при полной тишине, звучал один-единственный, сорвавшийся шепот: «Чур меня...»
Завтра. Они поговорят завтра. Но что он сможет ей сказать? И главное - что она сможет сказать ему? Ответа он боялся куда больше, чем тех теней на улице.
Тихий, очень аккуратный звук. Не скрип половицы, а едва уловимое шуршание по полу, будто кто-то маленький и мягкий осторожно перебирал лапками. Шажки приблизились к его постели. Он почувствовал легкое движение у своего лица, а затем едва ощутимое, теплое прикосновение к щеке. Не когтя, а мягкой, пушистой подушечки лапы. Она коснулась его легко, почти невесомо, проверяя, здесь ли он, живой ли.
Воронцов медленно приоткрыл глаза. На краю постели, сидел Вертяк. Его шерсть уже не стояла дыбом, но уши были все еще настороженно прижаты, а в огромных глазах светился не страх, а тихий, настойчивый вопрос.
Они смотрели друг на друга несколько секунд. Человек, только что столкнувшийся с необъяснимым ужасом, и кот, видевший в этом ужасе куда больше, чем мог понять человек.
Воронцов, почти не думая, движимый лишь потребностью в хоть каком-то живом тепле, в подтверждении того, что он не один, медленно приподнял край тулупа.
Этого было достаточно. Вертяк ловко нырнул под тяжелую кожу, устроился у него на груди, точно угадывая самое холодное, самое промерзшее место. Он свернулся плотным калачиком, уткнувшись влажным носом в складки одежды. И через мгновение тишину нарушило низкое, глубокое мурлыкание. Оно было негромким, кот старался, чтобы его не услышали снаружи, но настойчивым и ровным, как работающий маленький моторчик. Волны спокойствия и тепла исходили от этого маленького, живого комочка, растекались по застывшей груди Воронцова, оттаивая лед, сковавший изнутри.
Воронцов невольно расслабился, его дыхание, наконец, выровнялось и стало глубже. Он опустил руку под тулуп, коснулся теплой, пульсирующей от мурлыкания спины кота. Шерсть была мягкой. Это было простое, животное утешение. Дар, который одно живое существо могло предложить другому в ночи, полной кошмаров. Вертяк не говорил больше ни слова. Он просто мурлыкал, беззвучно обещая, что пока он здесь, пока он греет, самое страшное уже позади. По крайней мере, до утра.
И слушая это размеренное урчание, чувствуя живое тепло у своего сердца, Воронцов наконец почувствовал, как тяжелые веки сами собой начинают смыкаться. Картины наваждения отступали, растворяясь в ритмичном звуке. Последнее, что он подумал перед тем, как провалиться в сон - это то, что мурлыкание Вертяка странным образом совпадало с ритмом того жуткого речитатива. Но теперь этот ритм не пугал. Он убаюкивал.



















