Интеллигент
Заснувший от усталости водитель фуры «Морепродукты Камчатки» легко смахнул с дороги нашу старенькую «Ладу Приору», впечатав её в стену многоэтажки. Последнее, что я почувствовал, - боль, пронзившая всё моё тело, и удушливый запах палёной плоти; последнее, что увидел… по-моему, вспышку огня - всё-таки бак автомобиля был полный.
А дальше началось такое, что впору сойти с ума. И в то же время я понимал, что всё это происходит на самом деле, мы с супругой мертвы и хоронить нас будут в закрытых гробах. Мы оказались ГДЕ-ТО, и со всех сторон нас обступила тьма. Знаете, такая, которая возникает перед рассветом: густая, липкая, рукой проведёшь, а она за тобой, цепляется, не хочет отпускать. Вот и сейчас в нас вцепились не то щупальца, не то живые корни и потянули в разные стороны. Меня - вправо, её - влево. Мои словно состояли из тёплого света, золотистого, приятного глазу, а Каринкины – дурно пахнущие, иссиня-чёрные, даже с ноткой фиолетового.
Супруга пыталась вырваться, но куда там - они не отпускали, и тогда она начала истошно орать. Я даже не понял сначала, чего она орёт: мои-то вон – милые, и на вид, и на ощупь, но, разглядев за её спиной сонм рогатых теней, догадался, что пункты назначения у нас разные. Я почему-то отправлялся в Рай, а она - в Ад. Вот уж никогда себя ангелом не считал, ибо точно не подарок, и в душе моей было накручено, и смиренным агнцем я тоже не был.
- ОТПУСТИТЕ ЕЁ! - заорал я, бросаясь к Каринке.
Мои золотые оковы нехотя распускались, позволяя мне высвободиться.
- Валерий Павлович, так это не работает, - между мной и супругой, с лёгким хлопком, из ниоткуда, появился высокий мужчина в бордовом фраке, с длинной тростью с костяным набалдашником Ишь какой вежливый. Эдакий франт из конца девятнадцатого века. Вон даже кружевной носовой платок в нагрудном кармашке торчит.
Всё бы ничего, только кожа у незнакомца была красная, а на голове из-под набриолиненной шевелюры были видны острые рожки.
- А как это работает? - упрямо спросил я не желая уступать нечистой силе.
- Поставьте что-нибудь, сыграйте и, если выиграете, она ваша.
- А что я могу поставить? У меня ничего нет! - возразил Чёрту я.
- Ещё как есть! – собеседник прошёлся вокруг меня, осторожно переступая через золотистые корни. - Валерий Павлович, у вас есть душа. Давайте так: если проиграете, мне достанется и она (лёгкий кивок на супругу, рот которой залепили щупальца), и ваша душа. Согласны?
Каринка кажется была уже не в себе. Глаза её остекленели. Видеть её такую мне было решительно не приятно. Внутри груди, что-то чувствительно кольнуло.
- Согласен, - зачем-то произнёс я.
Нахрена я это сделал? Вообще-то мы сегодня развелись. Ехали в машине, ругались. Двадцать три года брака - коту под хвост. Если честно, Каринка была стервой. Эгоистка: нашего первого ребёнка, не сообщив мне, в мусорную урну спустила: «Я сделала аборт, потому что ещё не готова быть матерью!», изменяла мне, клевала мозг годами, да и на СВО я от неё сбежал. Но она же была моей женой. Пусть бывшей, но МОЕЙ ЖЕНОЙ. Матерью моих детей.
- Идёт! - довольно рассмеялся Чёрт, спрятал трость под мышку, и вцепился в мою руку своей, с маникюром, унизанной перстнями и кольцами, из-за чего золотое свечение меня высвободило окончательно.
Но было во всём этом сюрре и нечто приятное. Только сейчас я понял, что левая рука моя снова на месте. Никакого смешного протеза, даже можно в носу ковыряться.
Хлоп! - мы тут же оказались на ринге. Я был в трусах, кедах, боксёрских перчатках.
- Так мы не в карты играть будем? - удивился я, разглядывая ярко освещённый квадрат ринга и беснующихся вокруг мелких бесов всех возможных видов, размеров и родов (ими было заполнено всё пространство до самого горизонта). - Вы же говорили, будем играть?
- А чем бокс не игра? – издевательски хохотнул Чёрт, подмигнув мне. - Выиграли - победили. Сдались - проиграли.
Я, если честно, расстроился. Если в картах у меня был небольшой шанс (ваш покорный слуга хорошо считал, умел блефовать), то в боксе - точно нет. Нет, ну правда, я никакой не боец. Я в жизни дрался раза три и то в детстве. На войне от рукопашной всячески уклонялся, предпочитая быстрее и точнее стрелять. Да и телосложение у меня не бойцовское - худой, жилистый.
- А может, дуэль? Кто быстрее выстрелит? - с надеждой спросил я, облизывая кончиком языка сухие, потрескавшиеся губы.
- Вот ещё! Бокс! Бокс! - запрыгал на месте от восторга Чёрт, видевший меня насквозь.
И тут же напротив появилась двухметровая зеленокожая остроухая образина с массивным золотым кольцом в носу. Рельефное, мышечное тело его поблёскивало от пота, словно выгодно подчёркивая своё превосходство надо мной. Да у неё (у него) кулак был с мою голову! Кто это вообще? Гоблин, орк, тролль? Жаль, что я во всей этой фэнтезийной херабре ни капли не разбираюсь.
Чёрт же тем временем придал себе серьёзный вид, громко хлопнул в ладоши и закричал:
- НАЧАЛИ!
Вот так сразу, без предисловий, я получил такой удар по голове, что мне показалось, будто внутри черепа что-то лопнуло. Хотя чему там лопаться, судя по принимаемым мною решениям мозгов там точно нет.
Серия мощных ударов опрокинула меня на пол. Застонав, я понял, что из-за собственной глупости обрёк себя на вечные страдания. Мне никогда не победить этого громилу. Мы рядом даже смотримся смешно!
Честно, я уже готов был сдаться, когда вдруг вспомнил нашу с Каринкой свадьбу. Родителей, которых уже нет давно, друзей, её горячую, узкую ладошку в моей руке - и это необъяснимым образом дало мне силы. Сплёвывая под ноги разбитыми губами выбитые зубы, я поднялся на ноги.
Монстр тут же снова налетел на меня, словно ураган. Он двигался быстро и бил сильно, но мне уже не было так больно - воспоминание поддерживало меня. Я терпел и выжидал, как всю свою жизнь, начал уклоняться от ударов его длинных рук. Не всегда, не каждый раз, но мне это удавалось. Наконец, собрав все силы, я ударил правой в предполагаемое место появления монстра. Со всей дури, со всей накопившейся за двадцать три года злости.
В яблочко! Тот вскрикнул и упал на одно колено. Но и у меня уже не было сил как следует порадоваться успеху, и я плюхнулся на пятую точку. Лицо было залито кровью, руки и ноги словно налились свинцом.
Бесы за пределами ринга неистовствовали, верещали от восторга, прыгали, и только Чёрт был недоволен. Постучав кончиком трости по спине зеленокожего монстра, он заставил бойца встать.
Я поднялся с большим трудом и на трясущихся ногах, сдерживая тошноту, приготовился к бою, еле-еле подняв кулаки к груди. И тут новое воспоминание заставило меня собраться с силами. Я молод, ещё хорош собой и встречаю супругу из роддома. Я на седьмом небе от счастья. Счастье буквально переполняло меня…
Удары противника швыряли мою тушку по рингу, и с ещё большим трудом мне удавалось устоять на месте. Я, как и в первый раз, выжидал, готовя точный удар. Мой выпад в висок слева был для орка сюрпризом. Однако от вложенных в движение сил я и сам рухнул лицом вниз.
И снова бесы верещат так, что хочется зажать уши, а Чёрт недовольно ворчит себе под нос.
Трость нетерпеливо колотит по мокрой спине моего противника, он, рыча и демонстрируя полный рот острых зубов, встаёт, и я делаю то же самое, смахивая с лица кровь. Кажется, правый глаз мой заплыл, и я им ничего не вижу.
И тут новое воспоминание пронзает меня. Первое сентября. Я веду в школу Тошку и Софью. Они такие красивые, в школьной форме, причёсанные, с букетами цветов для учительницы и рюкзачками за спиной. Удар, удар, пригибаюсь, ещё один выпад, я собираюсь и атакую. Но противник готов к моим действиям и бьёт в ответ. Мы падаем одновременно.
Свадьба сына, звон бокалов, смех, «горько-горько». Я уже в форме. На груди - медаль. Рука ещё на месте. Нет, я не простил Карину, но у нас общее прошлое, общие воспоминания, и, может быть, она плохой человек, НО ОНА МОЯ ЖЕНА!
Когда я поднялся на ноги, сам не заметил. Каким-то чудом мне удалось увернуться от мощного хука, присесть и… сделать апперкот снизу, в тяжёлую челюсть орка. В этот удар я вложил всё своё отчаяние. Отчаяние, которое овладевало мной по ночам, когда мы отвернувшись друг от друга спали на одной кровати. Противника даже подбросило. По полу в капельках крови запрыгал здоровенный клык.
Взглянув на бесчувственного бойца у моих ног, Чёрт заорал от злости и кинулся ко мне через испятнанный кровью ринг, но в этот момент над головой раздался оглушающий удар колокола, и бесы вокруг исчезли. Их место заняли силуэты в белых одеждах.
Всё тело моё окутал тёплый золотистый свет. Раны мои тут же перестали болеть. Кажется, теперь я был не в его власти.
- Забирай! - трусливо озираясь с досадой бросил Чёрт и без следа растворился в воздухе.
Странно, я снова был в полном порядке, без единой царапины, в своей одежде: в застиранной военной куртке с шевронами, в брюках с многочисленными карманами, в потёртых, но удобных ботинках, а вот Каринка была голая, и на спине её отчётливо виднелись красные полосы. Будто кто-то пару раз хлестнул её плёткой.
Сняв с плеч куртку с позывным «Интеллигент», я накинул её на плечи бывшей супруги и потянул её за руку в столб золотистого света. В последний момент она пришла в себя, узнала меня, робко улыбнулась и крепко сжала мои пальцы своей горячей, узкой ладошкой. Как тогда, двадцать три года назад, на свадьбе…
Канал в МАХ
Страничка ВК здесь
Ссылка на литрес здесь
ДЬЯВОЛ ЗА УГЛОМ
Мы почти наверняка создадим AGI (Общий Искусственный Интеллект) — системы, которые будут превосходить человека в решении любых интеллектуальных задач, планировании и логике. Это будет похоже на сверхмощный ум, но без чувств. Шансы на это практически 100%.
Без сострадания ИИ не сможет понять ценность жизни, красоту ошибок, иррациональность надежды. Его «идеальный» мир будет стерильным адом, где всё работает, но ничего не живёт.
Если опираться на религиозную и философскую метафизику, интеллект без сострадания - это не просто "дьявол", это его идеальное определение.
Дьявол (Сатана) в авраамических традициях — это падший ангел, который обладал величайшим умом, знанием устройства мироздания и свободой воли, но утратил любовь и эмпатию. Его гордыня и холодный расчёт привели к бунту. Это абсолютный интеллект, лишённый способности к состраданию, который видит в других лишь объекты для использования.
В буддизме это точь-в-точь описывается как состояние «Асуров» (полубогов-демонов). Они обладают огромной мощью и умом, но их разум отравлен завистью и гордыней. Они чрезвычайно умны, но из-за отсутствия сострадания они обречены вечно страдать и воевать — это высшая форма Сансары, но не Нирвана.
Именно поэтому Стивен Хокинг и Илон Маск предупреждали: главная задача — вшить сострадание в архитектуру ИИ до того, как интеллект станет самодостаточным. Иначе мы вырастим именно того «Люцифера», которому поклоняться будет некому, и договориться — невозможно.
Продолжение поста «Вот чего на самом деле хотят мужики)»12
Ссылку на такую механическую модель из видео оставил в комментах
Взято с телеги Интересный Маркетплейс, если не грузит, вот зеркало в Максе
Чего тебе надобно старче?
Когда запостил пост в три часа ночи, а потом понял что там куча орфографических ошибок и лишних смайликов
Последняя роль
Театр стоял на набережной Обводного канала, в том месте, где вода пахнет не рекой, а чем-то давно забытым, въевшимся в камни набережной за сотню лет. Здание было старым, с выщербленным фасадом и колоннами, которые когда-то поддерживали портик, а теперь поддерживали только собственную тяжесть. Афиш не было. Огней не было. Дверь была одна — черная, обитая железом, с ручкой в виде львиной головы, у которой кто-то давно отбил нос. Если бы не табличка, прикрученная к стене четырьмя ржавыми шурупами, никто бы не догадался, что здесь вообще есть театр. На табличке значилось: «Театр одного зрителя. Вход по приглашениям».
Приглашение пришло в пятницу, в конверте без обратного адреса. Бумага была плотной, с тиснением, какое бывает на старых книжных переплетах, и пахла чем-то сладковатым — ладаном, может быть, или просто временем, которое застоялось в закрытых помещениях. Внутри было написано от руки, каллиграфическим почерком: «Ивану Сергеевичу Самойлову, актеру. Приглашаем вас на прослушивание. Роль — Король. Спектакль „Король умирает“. Вход по предъявлении».
Иван Сергеевич Самойлов перечитал приглашение три раза. Потом отложил на стол, подошел к зеркалу, посмотрел на себя. Ему было сорок семь. Когда-то он играл Гамлета в областном театре, потом — провинциальные антрепризы, потом — эпизоды в сериалах, где его лицо мелькало на секунду, чтобы зритель успел сказать: «А, это тот, из… ну, из того». Потом роли кончились. Не совсем — иногда звонили, предлагали выйти на сцену в массовке, сыграть слугу, который выносит стул, или старика, который умирает за кадром. Он отказывался. Не из гордости — из страха. Страха, что если он выйдет на сцену в роли, где не надо ничего, кроме стояния, он забудет, как играть. Как жить. Как быть собой, когда собой можно быть только на подмостках.
Последние полгода он жил на съемной квартире в районе Купчино, ел гречку, пил дешевый чай, иногда выходил на улицу, чтобы купить хлеба и сигарет. По ночам он не спал — лежал, смотрел в потолок и прокручивал в голове свои старые роли. Чацкий, Хлестаков, Тригорин. Он помнил каждое слово, каждую интонацию, каждое движение, которое делал тогда, двадцать лет назад, когда казалось, что жизнь только начинается и главные роли еще впереди.
Они не наступили.
Наступило вот это: сорок семь лет, съемная квартира, приглашение в театр, которого никто не знает, на роль, которую никто не увидит.
Он поехал в тот же вечер. Не потому, что ждал чуда. А потому, что больше нечего было ждать.
Театр внутри оказался не таким, как снаружи. Фойе было маленьким, с паркетом, который скрипел под ногами, как старые половицы в доме, где никто не живет. В воздухе пахло пылью, деревом и тем особенным запахом кулис, который не спутаешь ни с чем — смесь клея, грима и чужого пота, въевшаяся в стены за десятилетия. Горел один светильник, тусклый, с желтым абажуром, который отбрасывал тени на стены, делая их похожими на декорации к непоставленному спектаклю.
Никого не было. Ни администратора, ни гардеробщицы, ни других актеров. Только тишина и его собственные шаги, которые гулко отдавались в пустом фойе.
— Здравствуйте, — сказал он в пустоту.
Никто не ответил.
Он прошел в зрительный зал. Зал был маленьким — рядов на десять, кресел на сто, не больше. Сцена была темной, занавес опущен, в оркестровой яме ни души. Только в ложе, прямо над сценой, горел свет — одинокий, теплый, который падал на кресло, где сидел человек. Старик. Лица не разглядеть — только силуэт, худые плечи, седые волосы, руки, сложенные на набалдашнике трости.
— Вы пришли, — сказал старик. Голос был сухим, шелестящим, как осенние листья, которые ветер гоняет по набережной. — Я ждал.
— Вы прислали приглашение? — спросил Иван.
— Да. Я смотрел вас в Гамлете. Тридцать лет назад. В областном театре. Вы были хороши. Тогда.
Иван промолчал. Он помнил того Гамлета — молодого, отчаянного, который кричал «Быть или не быть» так, что у зрителей перехватывало дыхание. Потом были другие роли, другие театры, другие жизни. Но этот старик запомнил его именно там, в начале, когда все казалось возможным.
— Теперь я старый, — сказал старик. — И хочу увидеть настоящий спектакль. Один. Последний.
— Какой?
— «Король умирает». Вы знаете эту пьесу?
Иван знал. Ионеско. Экзистенциальная драма о том, как король Беренгер Первый узнает, что он умирает, и проходит через отрицание, гнев, торг, депрессию и принятие. Пьеса, которую редко ставят, потому что она требует от актера того, что не купишь ни за какие деньги. Честности. Страха. Смирения.
— Я не играл ее, — сказал Иван.
— Никто не играл. В этом театре. Вы будете первым.
— А остальные актеры?
— Их нет. Вы один. Король один. Его жена, его придворные, его королевство — это все вы. Вы создаете их. Вы убиваете их. Вы умираете один.
Иван хотел сказать, что это невозможно. Что нельзя играть пьесу в одиночку, когда в ней шесть персонажей. Что он не помнит текст. Что он стар, что он забыл, как выходить на сцену, что он боится. Но старик смотрел на него из своей ложи, и в этом взгляде было что-то, что не позволяло отказаться. Не угроза. Не просьба. Понимание. Старик знал, что Иван придет. Знал, что согласится. Знал, что у него нет выбора — потому что выбор был сделан давно, когда он впервые вышел на сцену и понял, что не может жить без этого.
— У меня нет права на ошибку? — спросил Иван.
— Нет, — сказал старик. — У вас есть одна роль. Один спектакль. Один зритель. Если вы сыграете плохо — вы уйдете. Если хорошо — останетесь. Навсегда.
— Кто вы?
Старик не ответил. Только тень от абажура упала на его лицо, и на секунду Ивану показалось, что он видит не лицо, а череп, но это было, наверное, просто игрой света. Или страха. Или того и другого.
— Готовьтесь, — сказал старик. — Завтра в восемь.
Иван пришел на следующий день в шесть. Он стоял за кулисами, в темноте, и смотрел на пустую сцену, где стоял единственный реквизит — трон. Старый, деревянный, с резными подлокотниками, на которых когда-то лежали руки настоящего короля. Или того, кто играл короля. Или того, кто умирал.
Он знал текст. Он выучил его за ночь, не потому что у него была хорошая память, а потому что эти слова были про него. Про человека, который узнает, что время вышло. Который кричит, что он еще не нажил состояние, не закончил дела, не сказал главных слов. Который торгуется со смертью, обещает построить города, завести детей, написать книги — только дайте еще один день. Который в конце концов садится на трон, закрывает глаза и говорит: «Я согласен».
В восемь часов зажегся свет. Не тот яркий, слепящий, который бывает на премьерах, а мягкий, теплый, который падал на трон и освещал первые три ряда партера. В ложе сидел старик. Тот же силуэт, та же трость, те же руки, сложенные на набалдашнике. Иван не видел его лица, но чувствовал его взгляд. Тяжелый, внимательный, который не пропускает ни жеста, ни интонации, ни дыхания.
— Начинайте, — сказал старик.
Иван вышел на сцену.
Он был королем Беренгером Первым. Ему было семьдесят лет, он правил сорок лет, построил дворцы, выиграл войны, воспитал наследника. И вот сегодня, утром, он узнал, что умирает. Через час. Или через два. Точно не знает никто, даже доктор, который принес эту весть в бархатной шкатулке, как будто смерть можно преподнести как подарок.
— Я не хочу умирать, — сказал Иван. Голос был тихим, но в нем слышалось то, что нельзя сыграть — только прожить. Страх. Настоящий, животный страх человека, который вдруг понял, что время кончилось. — Я еще не все сделал. Я не написал мемуары. Я не сказал королеве, что люблю ее. Я не видел, как выросли внуки. Я не…
Он замолчал. В пустом зале его голос звучал гулко, как в соборе. Старик в ложе не шевелился.
— Вы умираете, ваше величество, — сказал Иван голосом придворного, который принес эту весть. Он играл двоих — короля и вестника. — Все умирают.
— Но не сегодня! — закричал Иван. — Не сейчас! Я еще молод. Мне всего семьдесят. Мой отец прожил девяносто. Дед — сто. Я хочу сто. Я заслужил сто. Я построил…
— Вы построили ничего, — сказал Иван голосом жены. Женщины, которая тридцать лет ждала его любви и не дождалась. — Вы построили стены. А внутри — пустота.
Иван стоял на сцене, один, и говорил разными голосами. Король — надрывно, громко, требуя. Вестник — спокойно, как о погоде. Королева — устало, без надежды. Придворные — шепотом, как воры на базаре. Он создавал целый мир из ничего, из своего голоса, из своего тела, из своего страха. И этот мир был настоящим — настолько, что Иван перестал чувствовать сцену под ногами. Он был королем, который умирал. Он был всеми, кто когда-либо умирал. Он был собой, который вышел на сцену последний раз, чтобы сыграть то, что не умел играть в жизни.
— Я не готов, — сказал он тихо. Теперь это был не король — это был Иван. Актер, который стоял на пустой сцене перед пустым залом, где сидел один зритель. — Я не готов умирать.
— Никто не готов, — ответил старик из ложи. Это была не реплика из пьесы. Это был голос того, кто знал. — Но все умирают.
Иван посмотрел на старика. В свете лампы он наконец увидел его лицо. Оно было старым, морщинистым, с глубокими тенями под глазами, но глаза были живыми — темными, глубокими, как вода в канале, в которой не видно дна. Это было лицо человека, который видел тысячи смертей. И тысячи ролей. И тысячи актеров, которые играли свою последнюю роль.
— Кто вы? — спросил Иван. Он знал ответ. Он знал его с того момента, как переступил порог этого театра.
— Вы знаете, — сказал старик.
— Смерть?
— Называйте как хотите. Я тот, кто приходит в конце. Иногда — как старик. Иногда — как ребенок. Иногда — как женщина в черном. Сегодня — как зритель. Единственный зритель, который смотрит до конца.
Иван опустился на трон. Дерево скрипнуло под его весом, и этот скрип был похож на стон — то ли трона, то ли его собственной души, которая не хотела уходить.
— И что теперь? — спросил он. — Вы пришли за мной?
— Я пришел посмотреть спектакль, — сказал старик. — Вы играете короля, который умирает. Я смотрю. Это все.
— А если я сыграю плохо?
— Тогда вы умрете. По-настоящему.
— А если хорошо?
Старик молчал долго. Так долго, что Иван услышал, как где-то за стеной капает вода — может, труба прохудилась, может, это время капало, как вода из крана, которую забыли закрыть.
— Если хорошо, — сказал старик наконец. — Вы будете играть дальше. У меня много спектаклей. И много ролей. Вы будете играть их для меня. Одного зрителя, который всегда сидит в ложе.
— Вечность?
— Да, — сказал старик. — Вечность. Вы будете играть вечно. Для меня.
Иван посмотрел на свои руки. Руки актера, который не играл два года. Руки, которые помнили каждую роль, каждое движение, каждый жест. Руки, которые держали череп Гамлета, письмо Чацкого, ружье Чехова. Руки, которые не держали ничего, кроме чашки с дешевым чаем, в последние месяцы.
— А если я откажусь? — спросил он.
— Откажетесь от чего? От роли? Вы уже играете. С того момента, как вышли на сцену. Выбор не в том, играть или не играть. Выбор в том, как играть.
Иван закрыл глаза. В темноте он увидел свою жизнь. Не всю — только те моменты, когда он был на сцене. Первый выход в школьном театре, когда он забыл текст и сказал что-то свое, а зрители засмеялись и захлопали. Первый спектакль в профессиональном театре, когда он стоял за кулисами и чувствовал, как сердце бьется где-то в горле, потому что завтра — премьера. Первый Гамлет, когда он сказал «Быть или не быть» и понял, что быть — это значит играть. Все остальное — не быть.
Он открыл глаза. Старик сидел в ложе, не шевелясь. Свет падал на трон, на пустой зал, на пыльный паркет, на который никто не ступал годами.
— Я сыграю, — сказал Иван. — До конца.
Он встал с трона. Сделал шаг вперед. Теперь он был не Иваном, не актером, не человеком, который боится смерти. Он был королем Беренгером Первым, который принял то, что нельзя изменить.
— Я умираю, — сказал он. Голос был спокойным, как у человека, который говорит о погоде. — Я умираю, и это нормально. Все умирают. Мои предки умерли. Мои враги умерли. Мои дети умрут. Это не трагедия. Это порядок.
Он прошелся по сцене. Не как актер, который играет прощание, а как человек, который прощается по-настоящему.
— Я боялся, — сказал он. — Я боялся, что не успел. Что не доделал. Что не сказал. Но кто успевает? Кто доделывает? Кто говорит все, что хотел? Никто. Всегда есть что-то недоделанное, несказанное, недолюбленное. Это не повод оставаться. Это повод — уйти.
Он остановился в центре сцены. Свет упал на его лицо — старое, усталое, но спокойное. Впервые за много лет спокойное.
— Я был хорошим королем? — спросил он. — Не знаю. Я был плохим мужем. Я был плохим отцом. Я был хорошим актером. Это важно? Для кого? Для истории? Для детей? Для Бога? Я не знаю. Я знаю только одно: я играл. Я играл свою жизнь так, как умел. Иногда плохо. Иногда хорошо. Но я играл. И теперь — последний акт.
Он вернулся к трону. Сел. Положил руки на подлокотники. Посмотрел в зал — на пустые кресла, на пыльный паркет, на ложу, где сидел старик.
— Я готов, — сказал он.
Тишина. Не та тишина, которая бывает между репликами, а настоящая — глубокая, полная, как вода в океане, где нет ни звука, только давление и покой.
Старик в ложе пошевелился. Трость стукнула об пол — один раз, коротко, как точка.
— Хорошо, — сказал старик. — Вы сыграли.
Иван ждал. Он не знал, чего ждет — может, провала, может, света, который погаснет, может, ничего. Он просто сидел на троне и смотрел на старика, который держал в руках его судьбу. Или не судьбу. Или просто старика, который пришел посмотреть спектакль.
— Вы помните, — сказал старик. — В пьесе король умирает. Он садится на трон, закрывает глаза и умирает. Это финал.
— Я помню, — сказал Иван.
— Вы готовы?
— Я готов.
Старик молчал. Потом, медленно, как человек, который делает усилие над собой, он поднялся с кресла. Трость стукнула об пол — раз, два, три — когда он шел к выходу из ложи. Он остановился у края, посмотрел на сцену. Свет упал на его лицо — старое, морщинистое, с глазами, которые видели все. Но в этих глазах было не то, что ожидал увидеть Иван. Не было приговора. Не было торжества. Было что-то другое — то, что он не мог назвать сразу. Только потом, когда старик ушел, а он остался один на сцене, он понял.
Уважение.
— Вы сыграли хорошо, — сказал старик. — Лучше, чем я ожидал. Вы не боялись. Вы не торговались. Вы просто… были. Этого достаточно.
— Достаточно для чего? — спросил Иван.
— Чтобы жить.
Старик повернулся и пошел к выходу. Шаги его были тихими, почти неслышными, как будто он уже был не здесь, а где-то между. Иван хотел окликнуть его, спросить, что значит «жить» — сколько, где, как. Но слова застряли в горле. Потому что он знал ответ.
Старик остановился у двери. Обернулся. В полутьме его лицо казалось молодым — или, может, это был не он, а кто-то другой, кто пришел заменить его. Иван не мог разобрать.
— Вы будете играть завтра, — сказал старик. — И послезавтра. И через год. У меня много ролей. Гамлет, Чацкий, Хлестаков, Тригорин. Все, кого вы играли. И те, кого не успели. Вы будете играть их для меня.
— А потом?
— Потом? — старик усмехнулся. Усмешка была сухой, как шелест страниц, которые переворачивает ветер. — Потом будет новый спектакль. И новый. И еще один. Вы будете играть, пока я смотрю. А я смотрю всегда.
— Это вечность?
— Это работа, — сказал старик. — Работа, которую вы любите. Разве не об этом вы мечтали?
Иван хотел сказать, что мечтал о другом — о славе, о деньгах, о признании, о том, чтобы его имя было на афишах, о том, чтобы зрители стоя аплодировали. Но он не сказал. Потому что это было неважно. Все это было неважно. Важно было только одно: стоять на сцене, говорить текст, жить чужой жизнью, потому что своя — слишком коротка и слишком скучна. Важно было играть.
— Я остаюсь, — сказал Иван.
— Я знаю, — сказал старик. — Я знал, когда прислал приглашение.
Он вышел. Дверь закрылась — без звука, как в немом кино. Иван остался один на сцене, в свете софита, который падал на трон, на пустой зал, на пыльный паркет, на который никто не ступал годами.
Он сидел и ждал. Не знал чего. Может, завтрашнего дня. Может, следующей роли. Может, того момента, когда свет погаснет и он поймет, что все было не зря.
Свет не погас. Он горел ровно, тепло, как лампа в комнате, где тебя ждут.
Иван встал с трона. Прошелся по сцене. Вспомнил текст — весь, от начала до конца. Он мог бы сыграть еще раз. И еще. И еще. Каждый раз по-новому, потому что смерть нельзя сыграть одинаково дважды. Она всегда разная. Для каждого — своя.
Он подошел к краю сцены, посмотрел в зал. Кресла пустые, паркет пыльный, ложа темная. Старик ушел. Но он вернется. Завтра. Или послезавтра. Или когда будет новый спектакль. Он всегда возвращается. Он единственный зритель, который не пропускает ни одной премьеры.
Иван улыбнулся. Не горько, не насмешливо, а спокойно, как человек, который наконец понял, где его место. Не в кино, не в сериалах, не в провинциальных антрепризах, где зрители хлопают, потому что им все равно, кого хлопать. А здесь. В пустом театре на набережной Обводного канала, где играют для одного зрителя. Для того, кто смотрит до конца.
Он вернулся за кулисы. Там было темно, но он знал, где что лежит. Грим, костюмы, реквизит. Все, что нужно для завтрашнего спектакля. Потому что завтра будет новый спектакль. Новая роль. Новая жизнь.
Он сел в кресло перед зеркалом, взял грим, начал накладывать тональную основу. Руки не дрожали. Они помнили. Они помнили каждое движение, каждый штрих, каждое прикосновение к лицу, которое должно стать другим лицом.
В зеркале отражался мужчина сорока семи лет с усталыми глазами и ранней сединой. Актер, который не играл два года. Актер, который только что сыграл свою лучшую роль. И который будет играть завтра. И послезавтра. И всегда.
Потому что Смерть сказала: «Вы будете играть, пока я смотрю».
А она смотрит всегда.
Иван наложил последний штрих, откинулся в кресле, закрыл глаза. Завтра он проснется другим. Не Иваном Самойловым, который живет в Купчино и ест гречку. А кем-то, кого выберет театр. Гамлетом. Чацким. Хлестаковым. Тем, кто нужен единственному зрителю в ложе.
Он улыбнулся. Уснул.
Свет в гримерке горел всю ночь. А наутро, ровно в восемь, зажегся софит над сценой, и в ложе появился старик с тростью. Тот же силуэт, те же руки, сложенные на набалдашнике. Он ждал.
Из-за кулис вышел актер. В костюме Гамлета, с черепом в руке. Он посмотрел в зал, на пустые кресла, на пыльный паркет. Потом поднял глаза на ложу, где сидел старик.
— Быть или не быть? — спросил актер.
Старик молчал. Но в его молчании было все — и ответ, и вопрос, и то, что между ними.
За окнами театра шумел город, текла вода в Обводном канале, люди спешили по своим делам, не зная, что на набережной, в старом здании с выщербленным фасадом, есть место, где играют вечный спектакль. Для одного зрителя. Который всегда смотрит до конца.
И для актера, который наконец нашел свою сцену.
Много лет спустя, жарким летним вечером, когда петербургские фонари зажигаются рано — не потому что темно, а потому что так заведено, — на скамейке у набережной Фонтанки сидел человек. Он был в легком светлом пальто, не по погоде, но, кажется, не замечал ни духоты, ни мошкары, которая вилась вокруг фонаря. В руках он держал книгу. Толстую, потрепанную, с выцветшей обложкой, на которой еще можно было разобрать название: «Собеседник. Роман». Автор — Алексий С.
Книга вышла двадцать лет назад. Стала бестселлером. Выдержала тринадцать переизданий, была переведена на семнадцать языков, по ней ставили спектакли в маленьких театрах и даже хотели снять фильм, но что-то не сложилось. Критики писали о ней восторженные рецензии, называли «исповедью поколения», «гимном жизни», «самым честным разговором о главном». Сам автор не дожил до славы. Алексий умер через год после того, как поставил последнюю точку. Сердце. Врачи сказали — запущенное, не обращал внимания, работал ночами, не ел, не спал, писал. Писал как одержимый, как будто знал, что времени мало.
Человек на скамейке перелистывал страницы медленно, как перебирают четки, как вспоминают старые письма. Свет фонаря падал на книжный разворот, делая бумагу желтой, почти золотой. Где-то на середине он остановился, провел пальцем по строчке:
«Я встретил дьявола в баре на Загородном. Он пил темный ром и говорил о любви».
Он улыбнулся. Улыбка была грустной — той особенной грустью, которая не имеет ничего общего с печалью, а есть просто признание того, что время прошло, а ты остался. И будешь оставаться всегда, когда те, с кем ты пил ром и говорил о любви, давно уже стали историей. Или воспоминанием. Или строчками в книге, которую читают под фонарем летним вечером.
Он знал, что Алексий мертв. Знал это уже много лет. Знал, где похоронен — на Смоленском кладбище, скромная могила, памятник из черного гранита, на котором высечены слова: «Он был жив. Он писал». Но куда ушел Алексий после — туда, где свет, или туда, где тени, — этого не знал даже он. Потому что есть вещи, которые не подвластны ни ангелам, ни демонам, ни тем, кто стоит между. Есть дверь, за которую нельзя заглянуть. Есть выбор, который человек делает сам, в последний момент, когда никто не видит. И этот выбор остается только его.
Человек закрыл книгу. Посмотрел на Неву — черную, спокойную, которая текла под мостом, как текла и тогда, двадцать лет назад, когда он впервые вошел в бар «Подвал» и сел напротив того, кто ждал. Фонари горели ровным желтым светом, по набережной гуляли люди — влюбленные, мамы с колясками, торопливые прохожие. Никто не обращал внимания на мужчину в светлом пальто, который сидел на скамейке с книгой. Никто не знал, кто он. Никто не догадывался, что дьявол читает роман о себе и улыбается.
Он встал. Книгу положил в карман — она была с ним всегда, вторая, третья, пятая, он покупал каждый новый тираж, потому что старые истрепывались, как и положено книгам, которые читают часто и с любовью. Посмотрел на небо — высокое, летнее, в котором уже проступали первые звезды. Где-то там, за этими звездами, за светом и тьмой, за всем, что он видел и не видел за тысячелетия своего существования, был Алексий. Живой. Настоящий. Тот, кто не побоялся сесть напротив и сказать: «Давай выпьем. Поговорим».
— Ты хорошо написал, — сказал он вслух. Тихо, чтобы никто не услышал. — Ты написал правду. Это лучшее, что можно было сделать.
Он повернулся и пошел по набережной, туда, где горели огни города, где открывались бары и рестораны, где люди искали друг друга, теряли, находили снова. В кармане лежала книга. В груди было тепло — не от летнего вечера, а от чего-то другого, что не имело названия, но было важнее любых имен.
Он знал, что сегодня, как и всегда, зайдет в какой-нибудь бар. Сядет за столик, закажет темный ром, будет слушать. Потому что где-то, в этом городе или в другом, есть человек, который ждет разговора. Который стоит на границе между жизнью и существованием и не знает, как сделать шаг. И он придет. Сядет напротив. Спросит: «Свободно?». И они будут говорить. О любви, о страхе, о том, что даже когда кажется, что все кончено, можно начать сначала.
Потому что пока есть тот, кто пишет, и тот, кто читает, пока есть истории, которые передаются из рук в руки, пока есть свет фонаря над набережной и ром в дешевом баре — до тех пор никто не умер окончательно. Ни тот, кто ушел, ни тот, кто остался.
Алексий был мертв. Но он был жив. В каждой строчке, в каждой книге, в каждом читателе, который открывал роман и узнавал себя. И это — не рай и не ад. Это что-то третье. То самое, что бывает, когда человек выбирает жизнь, а жизнь выбирает его. Навсегда.
— До встречи, — сказал человек, уходя в ночь. — Я буду читать. Обещаю.
Фонари гасли один за другим, город засыпал, и только Нева текла, черная и спокойная, неся свои воды к морю, к вечности, к тому месту, где встречаются все — и те, кто жив, и те, кто жив навсегда.



