Передо мной блестело стекло. За этим холодным блеском тянули ко мне застывшие немые лица двое… Сэр и Мания.
— Но как… — Моя ладонь легла на стекло.
— Из-за тебя, — раздался сзади голос.
Знакомый голос. Такой же сиплый и сухой, но без запинок и заискивания. Внутри меня все оборвалось, когда я понял. Медленно повернулся, надеясь, что ошибся. Передо мной стоял Палеев — смотрел прямо, поблескивая крысиными глазками на иссохшем лице.
— С детства мечтал увидеть, — грустно ухмыльнулся Данька, — как обламывается великий поэт с Дунайского проспекта.
— Значит, ты все это время врал? — прорвался у меня нервный смех. — Ты опять соврал, ха-ха, то есть ты и правда видел магазинчик в детстве, значит, хо-хо-хо, ты соврал, что соврал! Ха-ха-ха!
Палеев опять меня обвел, виртуозно притворяясь все эти безумные два дня, будто боится избушки. Мне не было смешно, но остановиться я не мог. Руки тряслись, дышать было нечем, а я смеялся, как чокнутый.
— И знаешь, я тогда поступил умнее всех вас. Таланты, поэты, издатели — тьфу! И надо же вам во всем этом копаться… — Данька скривился, будто откусил червивое яблоко. — Там, за портьерой, были не только таланты. Там были бутылки со счастьем. С тем счастьем, что продавали идиоты вроде твоего Сэра. Я купил одну бутылочку еще в детстве. Мне его очень не хватало, пока я рос в семье алкашей.
— Не поверишь, но да. — Палеев присел на край одной из витрин. — Счастье — оно ведь не в том, чтобы иметь многое. А в том, чтобы хотеть малого.
Я вспомнил, как он стыдливо укрывал курткой батю, уснувшего в подъезде. Как орала на весь двор его мать, когда он возвращался домой поздно — а он почти всегда возвращался поздно, еще бы.
Посмотрел на Даньку. Заросший, нечесаный, болезненного вида мужичонка, вечно пьяный и в истрепанной кожанке. Похожий на собственного отца. Счастлив?
— Тоже мне, буддист-алкоголик, — буркнул я. — И чем ты заплатил?
— Как чем? — Палеев коротко хохотнул, будто я не понимал очевидных вещей. — Совестью.
Потрогал ладонью витрину. Что-то подсказывало, что разбивать ее не стоит — в лучшем случае ничего не получится.
— Но это, конечно, было не единственное, что я купил, — усмехнулся Палеев. — Я купил твое страдание.
— Щто, зосем иссе… — передразнил он меня, как в детстве. — Училкин сынок. Серебряная ложечка в заднице. Счастливое детство, компьютер, книжки. Сейчас это все такие пустяки, но тогда — я тебе завидовал до слез. Вот и захотел, чтобы ты страдал. А платить пришлось… Кое-какой работой по магазину.
— Какой работой? — В груди у меня похолодело.
— Знаешь, добывал товары. Но это не важно. У Магазина был план. Честно говоря, позже я вырос из этой детской зависти, хотел отменить сделку, но… — Он сглотнул. — Мне не дали. Пришлось доводить дело до конца. Хотя, конечно, приятно было глядеть, как умерла твоя… как ты ее называл? Эпоха меча и магии.
Я глубоко дышал, борясь с приступом. Скомкал и забросил в угол сознания картинку с заснеженным крестом. Промотал мысленно к тому, что было дальше. Мы с матерью не разговаривали год. Я стал учиться. Выбросил все старые комиксы, раздарил друзьям книжки, удалил игры с компьютера. Стал скучным зазнайкой, бродил по страницам литературных хрестоматий, сборников.
Потом выучился на филолога, писал и переписывал стихи, попал в пару журналов. Выступал на поэтических вечерах в барах, познакомился с Германом, попал в «Лихолетье». Сэр вытащил меня из похабных квартирников, я брал награды и печатался, обзавелся поклонниками и репутацией. Мать простила меня со временем. Но не простил себя я сам.
— Смотри. — Палеев поманил меня к висящему на стене зеркалу. — Ты должен это увидеть. Я та-ак давно ждал этого момента.
Что-то в его голосе заставило меня подчиниться. Что-то нехорошее. Неприкрытое злорадство, нетерпение и нотки самодовольства. Он напоминал кота, который тянет лапу к мышке, ползущей с перебитым хребтом. Он играл.
Я подошел, скользнув взглядом по застывшим лицам Маши и Сэра. Я вернусь к вам. Вытащу любой ценой. Но…
По зеркалу пошла рябь, в нем отразился тот же магазин. Только нас с Палеевым в нем не было. Медленно раскрывалась дверь, впуская вьюгу и шатающегося подростка. Воспоминание. Зеркало приближалось и двигалось, следуя за посетителем.
В подростке я узнал себя. Долговязого, со странной прической и тонкой тенью усиков над губой. Я глядел со стыдом и ужасом, как он влетел в одной рубахе, стряхивая снег, и кричал о никчемности, ненужности и глупом мире. Надрывно так кричал, разбил пару витрин, сорвал портьеру. И вдруг замолк. Встал у стеллажа с бутылками, гладя их посиневшими пальцами.
— Все, что угодно, — промямлил он. — Хочу научиться… писать стихи.
— Научиться писать стихи? Или стать поэтом? — прошелестел бесплотный голос.
— Умереть, царапая четверостишия в тетрадке, или попасть под обложку школьной хрестоматии? Работать помощником редактора или красиво жить на доходы от сборников?
— Жить. — Он облизнул губы. — Под обложку хочу. Не хочу в тетрадке…
— Это стоит дорого. Потребует времени. Можешь взять в рассрочку.
— Первый взнос. Жизнь твоего отца. Потом дети. Чужие дети.
— Жизнь… — Подросток покачнулся, оперся на витрину. — Я… все, что угодно. Они меня… Они меня разве поймут?! Всю жизнь, всю мою жизнь… смотрят свысока. Как на маленького. Как на тупого… Забирай! Забирай, к черту их всех!
Его крик взорвался всхлипами. Подросток размахивал рукой с бутылочкой, будто швырялся деньгами и обещаниями. Глупый, маленький и пьяный, я не знал, что швыряюсь жизнями.
Нынешний я глядел в это жуткое зеркало, прикусив до крови кулак. Слезы катились по моему лицу, сердце горело от боли и стыда. Как я мог…
— Тебе придется делать выбор. От тебя его потребуют еще не раз. Готов ли ты идти…
— …по головам? А что, они бы по моей не пошли?! Ха-ха, да это лучшая сделка с дьяволом!
Зеркало заволокло туманом, подросток исчез.
Я пошатнулся, схватился за плечо Палеева. Он ядовито засмеялся, презрительно сбросив мою руку. Пришлось опереться на витрину. Ноги не держали.
Значит, вот как все было… Я знал, чем кончится эта сцена. Подросток проваляется в лихорадке еще две недели, но выживет. Потом поседевшая мать покажет ему могилу отца, подросток разрыдается и пообещает, что выкинет всю эту магическую дурь и возьмется за ум. И даже — пусть и позже, еще не скоро, — начнет показывать ей свои стихи.
Палеев гладил зеркало, в котором крутился затейливый калейдоскоп картинок.
— Чтобы поймать тебя на крючок, нужно было насобирать полный бутылек поэзии. Дефицитный товар. Потому-то я и охотился за теми детьми. Талант собирал Магазин, а дети… Вот они. — Он кивнул на витрину.
— Подожди, но Сэр говорил, что видел пузырек…
— А, — махнул рукой Палеев. — Семь лет назад у одного пожилого лауреата-всего-на-свете обнаружили рак. Он продал свой талант в обмен на излечение. Ведет семинары, отбирает антологии, вручал тебе премию. Помнишь его?
Я вспомнил улыбчивого старика, убеленного сединами. Его крепкое рукопожатие и твердый голос. Как заискивали перед ним молодые поэты и робел в свете софитов я сам. И правда — мы видели его на семинарах, премиях и презентациях, но написал ли он за семь лет хоть одну новую строчку?
Палеев позвал меня опять. Туман рассеялся. В зеркале возникла новая сцена.
«Лихолетье». Все чокаются бокалами, празднуя выход сборника Гвоздева в «Крыльях Вечности». Герман впервые в жизни угощает всех. Стол уляпан пролитыми коктейлями, сухими комками валяются салфетки, на тарелках кривоватые башенки из гренок, соусники и парочка досок с какой-то еще закуской. Все смеются и кричат, Сэр поглаживает бороду, а Герман ежеминутно лезет обниматься к Мании — он пьян и сентиментален, так не одним же трамваям признаваться в любви?
Леон Рудский на другом конце стола молча катает по стойке стакан. Все уже напились, невнятно рассказывают пошлые анекдоты и истории то ли о творческих победах, то ли о любовных похождениях. Рудский не в настроении, он топит вечер в пене седьмого стаута, после которого едва стоит на ногах.
В мельтешащем калейдоскопе людей и мебели Леон, роняя стулья, выбирается из бара, пытается закурить и видит через дорогу от «Лихолетья» дверь среди сухих темно-серых бревен. Дверь открывается, и он шагает по улице, как сомнамбула, заходит внутрь…
— Премия «Дух Эпохи». О тебе будут говорить: «Тот самый Леон Рудский». Следующий шаг к хрестоматиям и бессмертным эпитафиям. Шаг к крыльям вечности. Если ты уберешь с пути Гвоздева.
Леонид Рудский, маленький завистливый пьяный человечек, хватается за витрину, чтобы не упасть, вытирает перчаткой слезы.
— Я хочу, — говорит он (говорю я!). — Забирай его.
Через неделю то, что осталось от Гвоздева, похоронят в закрытом гробу. Девятый этаж, предсмертное четверостишие. Новая бутылочка за портьерой.
Маша рыдает, укутавшись в черное. Я ежусь в черном костюме, который совершенно не привык носить. Смотрю пустыми глазами, как падают комья земли на ящик, в котором навсегда остался мой друг. На душе скрежет лопат, а я совершенно не помню, что сам продал Германа зловещему джинну из мрачной избушки.
Зеркало вновь затуманилось, Палеев пружинящей походкой конферансье прошествовал к витрине. Постучал по стеклу у лица Маши, потом у бороды Сэра. Развернулся, обнажая рыхлые желтые зубы.
— Твой последний выбор перед финальной ступенью. Твой новый сборник побьет все рекорды. Ты станешь живым классиком. Впереди много стихов, мировая известность… Нобелевский лауреат Леон Рудский — что думаешь?
Я думал об отце, думал о десятках детей, замученных, чтобы дать мне место в сборниках. Мерещилось: по ладоням стекает чужая кровь, чешутся кончики пальцев, вспыхивают в зеркале искаженные лица детей. Как далеко я зашел…
— Давай, серебряная ложечка, решай. Кого из них ты убьешь?
За голубоватым стеклом распластались фигуры друзей, точно распятые. На краешке сознания билась смутная догадка. Я вспомнил свои малодушные мысли о том, что Герман пишет лучше меня. А теперь Мания имеет все шансы стать первой из лучших, обойдя меня своими лазуритовыми драконами и балладами о космических скитальцах…
— Выбери, кто из них будет жить.
Или Сэр? Он уже сделал свое дело. «Крылья Вечности» будут жить и без него, флаг подхватят новые дельцы, и после мирового успеха, может, они будут у меня на поводу.
Я пытался отогнать дурную мысль, но ее тут же перебила спасительная: нельзя же предавать всех поэтов подряд. Их так вообще не останется. Гвоздев стал звездой, а у Маши все впереди; если «Крылья» перейдут под мою протекцию, я помогу ей…
— Я хочу остановить это все. Аннулировать сделку.
— Аннулировать сделку нельзя. У тебя тридцать секунд, или я брошу монетку.
Затикали секунды. Кровь шумела в ушах. Последний взнос, игра на повышение: жизнь гения, сделавшего имя мне и Гвоздеву? Или жизнь сказочницы с настоящим, врожденным талантом, не купленным у сатаны? Ведь я не могу вернуть все, как было, нужно выбирать...
Стоп. У меня же была мысль. Смутная мысль другого выхода. Как сделал Сэр, когда нашел альтернативу… Думай, думай, думай! Я вытер холодный пот с ладоней о штаны, пытаясь вспомнить, какой был выход. Эта догадка, только что…
Когда я об этом думал? Когда он говорил о детях, нет, позже. Когда я вспомнил премию… Точно!
Та смутная мысль наконец пробила броню из испуга и малодушия. Идея ударила молнией, вспыхнула в голове. Аннулировать сделку нельзя, но…
— Время вышло. Орел или решка? — Палеев достал из кармана тусклую желтоватую десятку.
— Я хочу заключить новую сделку.
Тишина. Значит, это не запрещено.
— Я плачу талантом за их жизни.
Наконец Палеев взорвался хохотом. Он бился в истерике, прислонившись к витрине.
— Хочешь пустить все по ветру? Ну-ну, тупое твое благородство. Не выделывайся, ложечка. Серьезно хочешь, чтобы твой батя, друг и все эти дети умерли зря?
— Нет. — Я стиснул зубы. — Нет, они умирали не зря. Делай, что говорят. Забирай!
— Это даже лучше, чем я мог себе представить!
Грудь прострелило. Я заорал от боли. Невидимая рука вытащила между ребер что-то бесплотное, оно утекло с тихим шелестом. Мне представилось, как блестящую ленту аккуратно укладывают во флакон и она растворяется, плещется внутри, переливаясь и сверкая.
Злая, сосущая пустота в груди выпила из меня все силы. Сердце болело. Новый шрам, новая боль, старые ошибки. Я сполз по витрине, хватая воздух ртом и держась за грудь. Меня сотрясали бессмысленные глупые рыдания. Я слишком много натворил, но… смог остановиться. Наконец-то смог.
Палеев недоуменно смотрел на возникший в руках маленький серебристый пузырек. Потом улыбнулся мне и подмигнул. Он увидел, как я страдаю. Магазин отпустил его. Он был счастлив. А я с облегчением глядел, как рассыпается ледяное стекло и оттаивают фигуры Маши и Сэра. Испуг и облегчение смешались на их лицах. Я сдерживал бьющую меня дрожь. Когда-нибудь я расскажу им все.
Маленький завистливый Леон ушел, остался свежим шрамом на моем прошлом. А я — я знал, что буду делать теперь.
На премии «Дух Эпохи» год спустя было не просто яблоку негде упасть — изюм некуда просыпать. Свободной оставалась лишь красная дорожка, ведущая к сцене, — по ней шли один за другим поэты, чьи имена называл прилизанный ведущий с манерными ужимками.
— Мария Багаева! — наконец вызвал он.
Она вспорхнула на сцену — легкая, стройная. Без фенечек, замаскированная под настоящую леди вечерним платьем аметистового оттенка. Прошла на каблуках, приковывая взгляды, и приняла из моих рук золотое перо с жемчугом на подставке. Щурясь от софитов и вспышек фотоаппаратов, улыбнулась мне, пожала руку.
Я передал микрофон. И пока Маша говорила речь, я думал. Думал о том, какой путь мы прошли и кем стали теперь.
— Я хочу сказать спасибо всем, кто читает и поддерживает меня. Ведь мы все — родом из детства. Все сказочные миры из моих стихов я не создаю, как многие говорят. Я только записываю…
Эти люди видят, как закатывается одно едва взлетевшее солнце и встает другое. О Марии Багаевой заговорили. Ее читали про себя и вслух, ей клялись в любви, ее узнавали на улицах. Нелепый псевдоним отвалился, оставшись на память только в автографах. Теперь школьные хрестоматии готовили страницы для нее. На ее сандалиях вырастали крылья вечности.
Маша говорит, что красота, может быть, и не спасет мир, но она может спасти отдельных людей. Кто знает, могла ли красота спасти Палеева? После нашего освобождения из волшебного магазина он остался один на один со своим кривым счастьем. Стоит ли удивляться, что он спился за полгода, пока Маша отращивала крылья?..
А мои крылья атрофировались. За год я не написал ничего. Слова застревали в горле, строчки расползались, и не стучали изнутри в лоб ни образы, ни рифмы. Я остался автором пары книжек. О да, зато каких!..
Первый сборник, сделавший меня лауреатом, оказался лишь трамплином в вечность. А вот книга, выпущенная Сэром, побила все рекорды тиражей, вынесла мое неказистое имя в передовицы журналов, новостных изданий и тематических сайтов. Награды плодились одна за другой, объединения и союзы строились в очередь, предлагая в них вступить. Я не отказывался. Спустя год — я в коллегии судей «Духа Эпохи» как экс-лауреат и заслуженное лицо российской поэзии.
Мне пришлось сменить привычки. Костюм, короткая стрижка, бритый подбородок, поставленный голос. Вижу, как выпрямляют спины поэты-номинанты, когда я прохожу мимо. Да, в зеркале я иногда напоминаю себе свою мать. Мы все изменились.
Кристина — подружка Маши — давно смыла свой боевой раскрас. Сняла дурацкий ошейник, отрастила волосы. Когда-то обыкновенная фанатка, теперь она глядела на Леонида Рудского сияющим взглядом из первого ряда и видела не светило поэзии, а своего жениха.
Сборник сделал меня известным, пусть и не принес Нобелевской. У меня остался опыт и вкус, привитый матерью и тоннами книг. А потерю таланта легко прятать за броней авторитета. Я стал вечным судьей, членом жюри и комитетов, ведущим мастерских и семинаров. Теперь и я открываю дорогу молодым — рука об руку с Сэром. Я сделал выбор между поэзией и человечностью. Шрам от вырванного из груди таланта все еще болит, но меня уже не беспокоит, что я не напишу в жизни больше ни строчки.