Истории эти я начал записывать давно, лет тридцать назад, когда познакомился с Василием Матвеевичем Шушпановым. В то время, закончив с отличием техникум, я только-только приехал по распределению в наш заповедник работать егерем и был назначен, по существующим там правилам, на полугодовую стажировку. Это меня ужасно расстроило. Был я по молодости лет крайне самоуверен и считал этот этап в своей карьере совершенно лишним. Сергей Иванович, директор заповедника — человек весьма деликатный и дипломатичный — терпеливо объяснил мне, что в моём профессионализме никто и не думал сомневаться, а стажировка нужна для того, чтобы я мог узнать нюансы работы конкретно нашего заповедника.
— Поймите, Слава, в каждом хозяйстве своя особинка есть, да не одна.
“Особинка” — забавное слово. Мне понравилось, и я кивнул.
— Вот и славно, — Сергей Иванович облегчённо вздохнул, — тем более что Вам очень повезло с наставником. Он наш самый старый, в хорошем смысле, и самый уважаемый егерь.
Наставником и был Васи́ль-Матве́в. Именно так его все называли. Так он и сам мне представился при встрече.
Лет Василь-Матвеву в то время было уже хорошо за шестьдесят, но глядя на высокого, стройного мужчину с лёгкой походкой, я с трудом в это верил. Видимо, и он лет своих не чувствовал, потому что на пенсию выходить не собирался, а продолжал бегать по лесу. Дело он своё знал досконально, и я вдохновенно принялся перенимать его опыт.
По закрепившейся ученической привычке я завёл специальную тетрадку, и первые дни таскался с ней по пятам за наставником, то и дело распахивая её, стоило ему открыть рот. Но, к моему разочарованию, Васи́ль-Матве́в оказался довольно скуп на слова, так что от науки тетрадка, прямо скажем, не пухла. Через неделю мой энтузиазм подувял, и вскоре я предстал перед ним с пустыми руками. Васи́ль-Матве́в эту перемену заметил.
— Тетрадку забыл? — спросил он, искоса оглядев меня.
Наставник вопросительно поднял брови.
— Так а что писать-то?! Вы ведь ничего не говорите, — решил я излить своё недовольство, — я у Вас вторую неделю стажируюсь, а мы только и делаем, что кормушки чиним.
— Ну... — замялся я, пытаясь сформулировать свои ожидания, — опыт перенять.
— На. Перенимай, — Василь-Матвев сунул мне в руки ножовку. Мы с ним только что приехали к лосиным кормушкам и разгружали нашу “буханку”.
— Чего? — не понял Василь-Матвев.
— Ну ведь есть же у нашего заповедника какие-то особинки? — напросилось забавное слово.
— М-м, — Василь-Матвев поджал губы и покивал, — вон ты о чём. Особинки есть.
На этом разговор и закончился.
В тот день мы, как всегда в полном молчании, чинили кормушки в своём обходе и так же молча в конце дня выдвинулись домой.
По пути нас захватил мощный ливень, и когда до асфальтовой дороги оставалось совсем немного, машина прочно увязла в грязи. Несколько минут я обречённо следил за тем, как мой наставник безуспешно пытается вырваться из густой жижи, и порядком приуныл. Толкать машину по колено в дорожной хляби мне, конечно же, не хотелось, как и брести на трассу в поисках помощи. Но хочешь не хочешь, а выбираться надо. И я уже было собрался наружу, как Василь-Матвев меня остановил жестом.
— Сам, — бросил он и полез через сидение в салон кузова.
Следующие пятнадцать минут я наблюдал, как он в плащ-палатке и болотных сапогах проворно орудует лебёдкой.
Когда дело было сделано, и мы снова двинулись в путь, Василь-Матвев, указав на меня пальцем, наставительно изрёк:
— Без лебёдки в лес не выезжать!
— “Угу”, — передразнил меня Василь-Матвев. — Не “угу”, а пиши.
Я, не веря своим ушам, мигом достал из рюкзака свою тетрадку и замер в ожидании.
— Хотел писать — пиши, — хмуро повторил он. — Особинка первая.
Обрадованный тем, что меня наконец-то стали учить, я старательно записал. Василь-Матвев, чуть подумав, продолжил диктовать:
Моя рука было дёрнулась, но тут же замерла. Да он издевается?! Я закрыл тетрадь и с осуждением глянул на наставника, ожидая увидеть довольное от розыгрыша лицо. Но он и не думал смеяться, а совершенно невозмутимо вёл машину. Сбитый с толку, я всё же решил уточнить:
Василь-Матвев не ответил.
Я сунул в рюкзак тетрадку и отвернулся к окну.
Некоторое время мы продолжали молча ехать, как вдруг Василь-Матвев заговорил.
— Был у меня по молодости случай. Так же вот, после хорошего дождичка сел я под Передельцами на брюхо. Хвать! А лебёдки-то и нет. Кто-то из мужиков, видно, брал, да на место не положил, а я перед выездом не проверил. Ну что делать? Попробовал я и так, и эдак, да быстро понял, что самому мне не выбраться и надо идти за помощью.
До деревни там было недалеко: чуток по лесу да речушку переплыть. Можно было б и через мост, но это крюк километров семь. А уже смеркаться начало. Поэтому долго я не думал и побежал напрямик.
На берег вышел, когда уже стемнело. Правда, ночь тогда выдалась хорошая: на небе ни облачка, луна полная и речка блестит. Знаешь, такая полоска света на воде?
— Лунная дорожка, — подсказал я.
— Говорю, это называется лунная дорожка.
— А-а. Да. Вот она. Красиво в общем: звёзды, река...
— И тишина, — вспомнил я известный фильм.
— Какой там, — не понял шутки Василь-Матвев, — когда это в начале июня ночью тишина бывала? Да ещё в лесу. Птицы гомонят, гнус гудит. Шум стоит такой, что шагов не слышно. Ещё и рыба плещется. Да как! То тут, то там: шлёп, шлёп!
Постоял я пару минут, полюбовался и стал искать подход к воде. Нашёл быстро. Там что-то наподобие песчаного пляжика было, а на противоположной стороне мостки разглядел. Вот туда я курс и наметил.
Одежду и сапоги снял, в узел сложил и полез в речку.
Окунулся я в прогретую за день воду с удовольствием, если не сказать с наслаждением, и поплыл потихоньку: одной рукой загребаю, а вторую с узлом над водой держу.
А вокруг рыба играет — вот что значит заповедник — вообще ничего не боится. Наоборот, всё ближе и ближе плещется.
Доплыл я примерно до середины, вижу прямо передо мной — плюх! — я от неожиданности воды хлебнул и закашлялся. Слышу, на берегу вроде как девчонка хихикает. Смотрю — никого: лужок, мостки, да старая ветла изогнулась до самой воды. Думаю: “Ну проказница, наверняка за деревом прячется и камешки бросает. А я, дурачок, радуюсь: “Рыба играет”.
А рядом опять — плюх! И снова смех.
Решил я тогда немного схитрить.
— Можешь не прятаться, — кричу, — я тебя видел. Дай только до берега добраться. Поймаю и…
Я замялся, потому что не успел придумать, чем ей пригрозить.
А со стороны берега снова смех и голосок девичий:
Глянул я снова на ветлу, а на ветке — она. Сидит в одной нательной сорочке, ногами болтает, да волосы длиннющие в реке мочит. И такая вся… В общем, загляделся я так, что забыл про вопрос. А она смеётся и опять спрашивает:
— Так что сделаешь, коли поймаешь? А?
— Вот уж напугал. А ну как я сама тебя поймаю, не забоишься?
Я в это время к берегу уже близко подплыл и дно под ногами почуял. Встал, руки раскинул и говорю:
— А чего меня ловить? Вот он я, иди.
А моя красавица волосы через плечо перекинула — и в воду.
Не успел я опомниться, как она уже возле меня показалась. Руками меня обвила, а волосы словно водоросли по воде расплылись.
— Пришла, — говорит, — ну, целовать будешь или передумал?
Смотрю я на неё вблизи — девчонка совсем, лет пятнадцать, не больше.
— Не рано тебе с мужиками целоваться? — спрашиваю.
— В самый раз, — говорит.
“Ну уж, — думаю, — нет. Такого мне не надо”.
— А кто как. Кто Марусей, кто Манечкой, а тебе и вовсе звать не надо: пришла уже.
И всё ближе ко мне льнёт, а сама холодная, словно ледышка.
“Нет, — думаю, — что-то не то с девчонкой творится. Не в себе она”.
— Давай-ка, Манечка, я тебя домой отведу. Замёрзла ты совсем.
— Вот и согрей, — говорит.
— Что же ты, Манечка, одна ночью на речке делаешь? Родители твои, наверное, беспокоятся?
— Нет у меня родителей. Померли. Тиф. Мне дядька Ермолай, перевозчик здешний, заместо отца. А ты мне гостинцы принёс?
“Странно. Не слышал я никогда ни про вспышки тифа, ни про перевоз в Передельцах”, — подумал я так, а вслух другое сказал:
— Нет у меня для тебя гостинца. Не знал я, что тебя встречу, а так бы обязательно взял. Я ведь в деревню вашу за помощью шёл. У меня в лесу машина застряла. Ты меня к дядьке Ермолаю проводи, будь добра.
— Нет, — встрепенулась она, — Он меня ругать будет.
“Конечно, — думаю, — будет. Какому понравится, что девчонка малолетняя со взрослыми мужиками обнимается”.
— Хорошо, — говорю, — тогда хотя бы дорогу укажи. И пойдём уже на берег. Холодно.
Вода, которая мне поначалу казалась тёплой и согревала, сейчас была будто колодезная. У меня даже зубы стучать начали.
И так она это сказала: еле слышно, одними губами, что противиться невозможно. Телом ко мне приникла, головку запрокинула, губки приоткрыла и в глаза мне так заглянула, словно в душу посмотрела. И такая сладость от её взгляда у меня по телу разлилась, такое тепло — вечность бы в эти глаза смотрел.
“Разве может так ребёнок смотреть? — думаю, — Нет, внешность обманчива. Лишь сердце правду чует. Лишь оно не лжёт. Что же ты, дурак, сопротивляешься? Вот же счастье, рядом. Само к тебе пришло. А ты его от себя гонишь. Обними. Возьми. И не отпускай. Двумя руками крепче держи”.
Спас меня мой узел с одеждой. Забывшись, разжал я руку, он в реку и шлёпнулся. От неожиданности Манечка глаза от меня отвела, и я будто очнулся. Очнулся, и сам себе испугался, потому что понял, не свои мысли я сейчас думал.
Выловил я из воды свой промокший узел и говорю:
— Давай так сделаем. Сначала мы из реки выйдем, а то у меня скулы от холода сводит. А там решим, что делать дальше.
Меня действительно тогда озноб бить начал.
Подхватил я её свободной рукой и к берегу двинулся. А сам на неё не смотрю, хотя хочется мне этого больше всего на свете. Сил нет, так и манит меня снова в эту тёплую негу окунуться.
А она тем временем по щекам меня ладошками гладит и всё в глаза норовит заглянуть:
— Посмотри на меня, — шепчет. — Неужели не нравлюсь? Вся деревня говорит, что я красавица. А тебе неужто нехороша, что ты ни посмотреть, ни поцеловать не хочешь.
— Хочу, — говорю, — очень хочу. И красавица ты, так и есть. Только подрасти тебе надо годков пять. Вот тогда, если не передумаешь, я тебя и поцелую, — а сам в сторону глаза отвожу.
Соврал тогда, конечно. Не собирался я к ней ни через пять, ни через пятнадцать лет возвращаться.
А она будто поняла. Взвилась как пружина, в голову мне пальцами впилась. А голос будто ветер по листве:
— Посмотри на меня — шелестит.
А сама к моим губам тянется. Я лишь мельком на неё глянул, не удержался, и словно жаром меня обдало. Испугался я тогда не на шутку; столько в этом лихорадочном взгляде хищного желания было.
Оттолкнул я её от себя, но куда там, вцепилась, как капкан. И откуда в такой девчушке столько силы взялось?
— Врёшь, — шипит. — Вы все врёте.
— Да что ты? — кряхчу, — Не вру.
— Нет. Ты останешься здесь. Со мной. Навсегда.
И чувствую я, что так оно и будет. Сила меня какая-то в глубину тащит, словно течением от берега толкает.
— Нет, — говорю, — не останусь.
А сам понимаю, что вырваться уже не смогу: волосы её мне руки-ноги опутали. Ещё миг, и под воду вместе с ней уйду.
Не знаю я, что тогда на меня нашло. Но вдруг искрой вспыхнули в уме её слова: “Он меня ругать будет”. И я, от отчаяния, что ли, завопил:
— Дядька Ермолай! Дядька Ермолай! По…
Закончить я не успел, захлебнулся. Последнее, что помню, это как посмотрел на неё под водой, и какая она была — красивая и пугающая, и как кожа её в лунном свете словно перламутр переливалась.
Потом — только боль. Помню, как голову зелёный туман разрывал, да как лёгкие словно огнём жгло. И всё.
В себя я пришёл в лодке. Минут десять от рвоты и кашля заходился, а когда немного очухался, наконец разглядел, кто меня спас. Обычный деревенский мужик. Не старый и не молодой. Небольшой такой, жилистый, загорелый и с бородой.
Мне хоть тогда говорить и тяжело было: голова дико болела, и горло саднило — но слишком много вопросов мне покоя не давало.
— Спасибо, — прохрипел я и снова зашёлся кашлем. — Где она?
— На своём месте, а ты — на своём, — ответил хмуро дядька Ермолай. В том, что это именно он, я не сомневался ни секунды.
— А она… — меня перебил новый приступ, — она кто?
— Давай-ка сначала я тебя на берег отвезу. Ты куда шёл-то? В деревню или из деревни?
— В дере…, — я опять закашлялся и просто махнул рукой в нужном направлении.
— Вот и ладненько. У меня как раз там шалашик. А ты помолчи, помолчи пока.
Он взялся за вёсла, а я обхватил себя руками и продолжил трястись от озноба и кашлять.
— Сейчас костёр разведём. Согреться тебе надо, — смерил меня угрюмым взглядом дядька Ермолай, — да и вещи просушить.
Только тогда я заметил, что рядом мокрой кучей валялась моя одежда.
Причалив к мосткам, он ловко выбрался из лодки, привязал её к одному из столбиков и направился по тропинке прочь от берега. Я подхватил одежду и немедля поспешил за ним. Задерживаться у воды мне совсем не хотелось.
— Я летом тут часто ночую, — бросил он не оборачиваясь. — Как коров в пойму переводят, так я здесь. С деревни не набегаешься. А сенокос когда начнётся, то и вовсе. Затемно косарей перевези, со светом — баб на дойку.
Я шёл, слушал, а сам всё думал о том, что со мной произошло, и кто это был.
Тем временем мы обогнули ту самую разлапистую ветлу и подошли к шалашику, возле которого чернел круг кострища. Строго говоря, это был не шалаш, а навес, обустроенный на ветвях обломанной берёзы. То ли ураганом, то ли по другой причине переломило её в паре метров от земли, но не до конца, потому как ветви её были в свежей листве. Вот так, уткнувшись кроной в землю, она и продолжала жить, пригодившись даже своим увечьем.
Дядька Ермолай на миг скрылся в темноте времянки, а когда вернулся, то подал мне шерстяное солдатское одеяло.
Я поблагодарил, но прежде чем укутаться, отжал свою одежду и развесил всё на ту же берёзу. В одеяле мне стало значительно теплее, но дрожь не проходила. Вероятно, сказывалось пережитое недавно утопление.
Дядька Ермолай в это время занимался костром. Он уже соорудил из толстых сучьев подобие колодца и сейчас складывал в середину тонкие берёзовые веточки и полоски бересты.
— На-ка, разжигай, — он постучал коробком спичек по бревну, на котором сидел, как бы показывая, куда их положил, а сам пересел на другое бревно, ближе к реке. — Грейся да сушись.
— Я бы выпил сейчас, — сказал я с надеждой. Но дядька Ермолай в ответ недовольно хмыкнул:
— Лишь дураки пьют у реки. Слыхал поговорку?
— Ну вот теперь слыхал. Тебе бы сейчас чайку́ горячего. Вот это было бы дело. Ох, ты, батюшки!
Он подхватился с места и споро зашаркал по траве, бормоча под нос:
— Как же я сразу не подумал? Совсем из ума выжил.
Дядька Ермолай качнул недовольно головой и уже для меня продолжил:
— Девясил! — он торжественно потряс указательным пальцем, — Девясил — девять сил. Слыхал?
Я отрицательно покачал головой.
— Ну что ты, — авторитетно протянул он, — девясил при недуге — это первое дело.
Снова нырнув в шалашик, он вернулся с закопчённым чайником.
— Вот. Полный. Закипятишь.
Огонь занялся быстро и горел жарко. Я повесил чайник, поставил на просушку кирзачи, и всё думал, как опять подступиться к расспросам, но дядька Ермолай начал разговор сам.
— Ты чей будешь-то? И зачем тебе ночью в Передельцы? По делу или так, к бабе шёл?
— По делу. Егерь я. Машина у меня застряла неподалёку. Бежал в деревню помощью разжиться. И…
— Ну так немудрено. Кто ж на русальной неделе в реку-то лезет?
— На русальной? — о таком я слышал впервые.
— Ну да. На русальной. После Семика три дня, да потом ещё неделю русалки с того света на землю выходят. К людям тянутся. А молодого мужика могут и к себе утащить.
— Так это что?! Русалка была?! У них же хвост.
Дядька Ермолай осуждающе покачал головой:
— Комсомол… Порядков не знаете, уклад не блюдёте, вот и гибните по дурости своей. Сколько уж говорено: “Не суйтесь к реке по эту пору, а если неминуче уж, то хоть с гостинцами: гребешки, пряжа, лоскуты всякие. Они хоть и русалки, а всё одно — бабы: рукоделие любят”.
— Дядя Ермолай, а почему они Вас боятся?
Он как-то сразу поник. И заговорил медленно, словно через силу:
— Не они, а она. Дочка это была моя. Приёмная, — разговор давался ему тяжело. Дядька Ермолай делал длинные паузы, вздыхал, тряс головой. — Сиротка. Взял вот, а не уберёг. Такая судьба видно. Сирота — она ж всегда к ласке тянется. А я что? Не умею я это. Может, потому и не женился. Мне бы как-то помягче с ней: пошутить или ободрить лишний раз. А я… эх, что уж теперь. Но ты не подумай, я её не обижал. И жалел, и берег, как родную дочь, а всё ж не мать. Вот она на ласку-то и купилась. Хлыщ столичный к нам в колхоз приезжал. Он поманил, а она и поверила. А потом… в воду. Позор, значит, смыть. А то ведь грех пострашнее. Кабы она мне сказала, а не топиться пошла, разве ж я б её оттолкнул? И что обидно, рядом был, а не видал. Услыхал, когда она кричать стала. Звать меня, значит. Отчаянно так: “Дядька Ермолай”. Выходит, в последний миг испугалась на грех-то идти, спасения у меня искала. А я не поспел. Нырял, нырял. Нет моей Машеньки. Видно, подводным течением унесло. У нас ведь здесь не смотри, что речушка, а омута встречаются. Так и не нашёл её. И потом много дней искал, чтобы, значит, похоронить. Всё дно облазил — нет.
Дядька Ермолай надолго затих. Молчал и я, не зная, как можно утешить, возможно ли это и нужны ли ему слова утешения от чужого человека.
Тишину прервал закипевший чайник. Дядька Ермолай встрепенулся, но с места своего не встал:
— Ты это, кулёк в шалашике возьми. Прям у входа, в кружке. И её тоже бери.
Найти названное труда не составило, поскольку под навесом никаких других вещей не было, только белая обливная кружка и засунутая в неё газета.
Дядька Ермолай следил вполоборота за моими действиями.
— Нашёл, гляжу? Прям в чайник сыпь. Во-от. Да отодвинь малясь, чтобы не бурлило.
Воздух наполнился ароматом с тонким мятным оттенком.
Дядька Ермолай снова отвернулся к воде.
— Понял я тогда, что её Речной Хозяин в русалки забрал. Вот с тех пор, чуть теплеть начнёт, я на берегу и ночую. Всё надеюсь её увидеть, прощения попросить. А она, вишь ты, боялась, стало быть, хоть и знала, что я рядом. Умеют они это: и глаза, и слух отвести. Рядом будешь, а не увидишь и не услышишь.
— Дядька Ермолай, а как же Вы меня услышали?
— Так ты меня по имени позвал. То совсем другое. Имя — оно ключ ко многому даёт. От веку каждый своё имя берег и по людям не трепал. Это сейчас на прозвище обижаются. Потому как уклад не блюдут. А прозвище — оно первый оберег. Ты это запомни, парень.
— Хорошо, запомню. А почему Вы к костру не идёте? От реки сыростью тянет.
— Я привыкший. Столько лет на перевозе. Да и от огня глаза слепнут. Отвернёшься от него, и вроде как темнота гуще, не видно, что на реке делается.
— Это да, — согласился я.
— Привык я ночами на реку смотреть. Всё её ждал. Дочку. Теперь вот уж и не надо. А я всё смотрю.
— А почему сейчас не надо?
— Так свиделись мы с ней. Спасибо тебе, свиделись.
— Мне-то за что? Я ничего не сделал.
— Вот за то и спасибо. Что перед чарами устоял и на красоту не соблазнился. Что пороку не поддался и сироту не обидел. Она же не тебя первого в соблазн вводила. Сколько парней да мужиков в этой речке за похоть свою поплатилось — у-у. Посчитай, кажный год кто-нибудь да топнет. А ты устоял, не поддался, значит. И её тем от зла освободил. А что меня позвал, то отдельная тебе благодарность. Простила она меня. И у меня прощения попросила. Ушла она. А стало быть и мне тут боле дела нет.
Я постепенно отходил от пережитого, переваривал в голове услышанное и пытался принять то, с чем столкнулся.
— Значит, на пенсию пойдёте? А как же перевоз? — я пододвинул бревно поближе к костру и снова уселся, поплотнее укутавшись. — Что-то никак я не согреюсь.
— Ты это… парень… наливай из чайника-то, наливай. Да пей. Настоялся уже, — забеспокоился дядька Ермолай.
Я так и сделал. Настой оказался горьким и совершенно невкусным. И я, обхватив руками горячую кружку, просто дышал его ароматом. Дядька Ермолай это сразу заметил:
— Нет-нет, ты пей. Выпить непременно надо. Ты ж с того света вернулся, за Кромку заглянул. Тебя тамошним холодом обдало, а это без следа не проходит. Корень девясила он не тело, душу греет. Потому, парень, пей, чтобы душа не простыла. Ты его теперь под рукой держи. Я тебя потом научу, как правильно корень из земли взять, чтобы в нём сила была. Тебя ведь теперь там знают. А стало быть эта встреча не последняя.
— В смысле не последняя? Мне теперь к воде подходить нельзя?
— Да нет, к воде-то как раз можно. От воды тебе никакого вреда теперь не будет. Вода с сегодняшнего дня твоя защитница, но про подарки для русалок ты всё же не забывай.
— Погодите, а там и другие русалки есть?
— Есть, как не быть. Штук двадцать, а может, и поболе. Тут же испокон веку люди жили. Уж набралось горемык. Но вредить они тебе теперь не будут, раз ты их сестрице такую услугу оказал. И помогут — зарок дали. Но подарочек лишним не будет. Понял ли?
— Вроде понял, а вроде и нет. А в чём они мне помогать будут?
— Когда помощь понадобится, сам поймёшь. Ты, главное, не скупись и про русальную неделю помни.
— И ты помни. — это уже Василь-Матвев ко мне обратился. Он заглушил двигатель и подытожил:
— Такая вот, брат-егерь, особинка. Всё. Приехали.
Он дал финальный аккорд, хлопнув ладонями по рулю, и уже вознамерился покинуть кабину, но я остановил:
— То есть как “всё”?! Чем закончилось-то?
— Что закончилось? — Василь-Матвев посмотрел на меня с недоумением.
— История с дядькой Ермолаем. Вы с ним ещё виделись? И про машину недосказали, и про корень, как его из земли брать? И про других этих… — я неопределённо покрутил в воздухе рукой. Называть их нечистью я постеснялся, вдруг Василь-Матвев обидится, а как по-другому сказать, не знал. — Лешего, кикимору, кого Вы ещё видели?
Василь-Матвев недовольно мотнул головой и захлопнул дверцу кабины, которую всё это время держал приоткрытой, и очень серьёзно продолжил:
— Во-первых, Слава, это не история. Это и есть наш заповедник. И чем быстрее ты это поймёшь, тем лучше, — он сделал паузу, — если, конечно, хочешь здесь работать. Это, Слава, во-вторых.
— А относительно дядьки Ермолая… Мы с ним досветла тогда проговорили. Он мне и про корешок рассказал и ещё много чего полезного. А когда светать стало, да одежда подсохла, я в деревню пошёл. Нашёл тракториста. Он мне и подсобил машину вытащить.
— А Вы к нему ещё ходили потом?
— Нет. Зачем? Я с тех пор без лебёдки в лес не выезжаю, зачем мне тракторист?
— Да нет! К дядьке Ермолаю.
— А-а, ну да, ходил. Тем же летом. Думал, может, помощь какая нужна. Только выяснилось, что перевоза в Передельцах ещё до войны не стало. Как мост построили и летнюю ферму к нему перенесли, так в перевозе надобность и отпала. Я тогда у стариков местных поспрашивал, и некоторые припомнили, что да, была вроде такая история после революции. Пошла, мол, у перевозчика дочка топиться, а он как-то прознал и её спасать бросился. Только вот, и её не спас, и сам потонул.
— Так он что? Не живой был, когда с Вами разговаривал?
— Выходит, что так. Был я и на том месте, где он меня настоем отпаивал. Ветла и берёза есть, а мостков нет. Как нет ни тропинки, ни кострища — всё вековой травой заросло. Вот так, брат-егерь.