Пойти учиться куда мама сказала, кое-как закончить, получить какой-то диплом, пойти куда-то работать, жениться на какой-то женщине, серой мышке, по принципу по сеньке и шапка, общаться с какими-то не очень симпатичными людьми, терпеть, мучиться, постепенно привыкнуть, махнуть на всё рукой, нести свое бремя с камнем на сердце, тянуть лямку, словно осел на мельнице, который крутит жернова с завязанными глазами, пока не испустит дух. Таков путь обычного человека, который сам добровольно выбрал для себя быть несчастным.
К нам пришли гости. Нет, не так. К нам собирались прийти гости. Мама у меня консерватор, и стол у нас всегда был довольно стандартным. Кура в духовке на бутылке (та ещё порнуха визуально), картошка-пюрешечка, пироги с капустой и чай гостевой из пачки со слоником. Мы все в семье знали, что у меня с пюрешкой отношения непростые, но каждый раз надеялись, что в этот-то раз обойдётся. А у меня это прям с детства повелось.
И вот пришли гости. Мы с мамой давно все на нервах, всё как обычно. Пироги уже остывали, кура всё ещё стояла в остывающей духовке, картошка синела. Гости опоздали и мгновенно перестали быть долгожданными. Мама не умеет скрывать эмоции и прям на пороге всыпала им по первое число: мол, кто так делает, пироги скоро льдом покроются, курица будет «железная», гляньте на картошку — она уже посинела и умерла, пока вы ехали. Но все, кто маму знают, маму знают — и присели за стол уже сильно виноватыми.
Зная, что у нас дома не пьют и вообще у нас званые ужины, как правило, утренники, гости припёрли две бутылки минералки «Нарзан». А это дефицит был страшный, и мама временно успокоилась. Гости наяривали наш месячный запас продуктов за обе щеки, и это одновременно радовало внешне и расстраивало внутри. Как бутылка ни старалась, курица не стала мягкой, хотя, казалось бы, два часа с сосудом в багажнике при повышенной температуре. Кур, похоже, разводили на приусадебном участке фабрики по отливу резиновых сапог, и они категорически соответствовали.
Я понимал, что следующая курица будет нескоро, и пихал её в себя как не в себя, сильно опережая гостей, и тут дело дошло до пюре. Оно каким-то магическим образом щекотало мне нёбо с первой же ложки, и реакция была соответствующая. С полным ртом курицы и буквально ложечкой пюрешки я сделал резкий сильный вдох с глазами навыкате. Шансов полетать у курицы и в живом виде было немного, но тут… В общем, я не подвёл и чихнул. И ладно бы разок… Нет, там сразу серия. А воздух быстро кончается, и надо набирать новый, и я вот с этим сильно удивлённым лицом ещё разок — «ээ-эх». Там оно как неожиданно начинается, так же непредсказуемо и заканчивается, и когда меня успокоило, гости уже сидели в лёгком ступоре и некрупных кусочках курицы и пюре. Жевал я качественно, как мама учила.
Уж не знаю, с чего бы это, но тётя Света сказала, что «Нарзан» — вода лечебно-профилактическая, и налила мне полный стакан, как будто я сумасшедший. А времена были такие: от дефицитов отказываться — одно что в рожу плюнуть, и я засадил в себя полстакана. А я знать не знал, что у меня два горла. Может и больше — во втором классе зоологию ещё не проходили. И было ощущение такое, что в остальные бутылки газы положить забыли и по ошибке все запихнули именно в ту бутылку, из которой минералка оказалась в моём стакане. А она ещё и невкусная оказалась, хоть и лечебно-дефицитная. А кашлял я ничем не хуже, чем чихал.
Мама, пытаясь в большей мере спасти ситуацию, а в меньшей — меня, рявкнула: — «Закуси!»
А у нас дома приказов ослушиваться было не принято. Ну и я пюрешечки поверх жахнул хорошую такую ложечку.
А нормально. Мама гостям пирога в газету завернула — два раза, и они пошли домой в приподнятом настроении. Предположительно. Ну, скучно за столом не было совершенно точно, хотя программа вечера была для всех неожиданной. Тем более он закончился в двенадцать часов дня. Ну жаворонки мы с мамой: «Кто рано встаёт — тот поступает мудро!»
Про то, как мы никогда никуда не опаздывали, тоже есть что рассказать, но в другой раз. У меня картошка сварилась, пойду солью. Интересно, у них в Голландии мялка для пюре есть?!
Конец 90-х. Мне 30 лет. Утро начиналось стандартно: морда в умывальник, взгляд в зеркало перед походом на постылую работу. И тут — он. Прыщик под губой. Мелочь, фигня... Ковырнул и забыл.
А зря.
Через сутки «фигня» выросла с вишневую косточку и начала подозрительно сочить. Я, как истинный лекарь, жахнул йодом. Больно? Терпимо. На следующее утро прыщ озверел. Стал размером с копейку, начал агрессивно жрать мою кожу по краям и нервно пульсировать. Бабушкин алоэ? Прыщ только посмеялся и раздулся до 10-рублевой монеты.
Когда присыпки антибиотиками и хитрые мази превратили мое лицо в пульсирующий «пятак», стало по-настоящему грустно. Пришлось сдаваться.
Кожвендиспансер — место силы (и страха). В очереди — сплошь призраки-сифилитики, плывущие вдоль стен. Врач был краток: «Ложись. Анализы. Резать». Я в отказ — детей кормить надо. В ответ получаю рецепт на сумму в три моих зарплаты. Денег нет. Холодильник пустой. Перспектива — либо сдохнуть от заражения крови, либо пойти по миру с протянутой рукой.
И тут вмешался случай. Дома в дверце холодильника наткнулся на забытый пакетик — 5 грамм настоящего памирского мумие. Терять нечего. Мазнул.
Ребята, я плакал. От боли искры летели из глаз. Но наутро случилось чудо: эта багровая дрянь скукожилась и подсохла. Еще пара мазков (уже почти не больно) — и на третий день всё отвалилось, оставив чистую кожу.
Эпилог в духе 90-х: Через месяц прилетает повестка: «У вас сифилис». Ну, думаю, пора выбирать способ самоубийства... Прихожу разбираться, а там в анализах поковырялись и говорят: «Ой, перепутали».
Вышел я от них, купил водки и выпил за здоровье мумие и за то, что в этой жизни надо доверять только проверенной «смоле» и своей интуиции.
И таких историй в мои 60 лет накопилось на целый мешок.
Буду выкладывать их здесь по мере возможности и времени. Дальше по плану — про уши, про глаза, про то, как воевал с болями в спине. Расскажу про геморрой и простатит — темы неудобные, но жизненные.
Честно сказать, я сам не ожидал, что на жизнь нормального, «среднепьющего» и «среднекурящего» мужика может напасть столько заразы
— Матрос Тузов, а чему вас учили в учебном отряде? Наверное, устройству реактора? Баллистическим расчетам полетов ракет? Борьбе за живучесть? Секретным тактикам?
Я смеюсь им в лицо своим швейковским смехом.
Строевая... тут мне не понято, почему одни в белых фланках, а другие в синих. Флотский казус.
БЗЖ (Борьба за живучесть) – это действительно наше всё. Но в учебке «живучесть» понимали своеобразно.
Помню, как нас бросили на разгрузку вагона со стекловатой. Без респираторов, в робах. Вот это было БЗЖ! Ты борешься не с огнем или водой, а с желанием содрать с себя кожу. Мелкая стеклянная пыль въедалась в поры, в легкие, в душу.
Нас потом, как героев труда, даже в баню сводили вне очереди. Помогло это так же, как мертвому припарка или сломавшему ногу – клизма при переломе. Мы чесались еще неделю, светясь в темноте от ненависти.
Но стекловата — это цветочки. Ягодки всегда случались на плацу.
Командование учебки решило, что атомная подводная лодка перемещается в океане исключительно строевым шагом. Главными хореографами этого театра абсурда были главный старшина статьи Кошкин и старшина первой статьи Юрченко. Люди, у которых вместо сердца был метроном, а вместо нервов — Устав строевой службы. Они не терпели «разброда и шатания».
— Это что за строй?! — ревел Кошкин, глядя на нас. — Это не строй, а стадо беременных тюленей! Вы почему по росту не выровнялись?! Херринг вас знает, чему вас дома учили!
Если бы они увидели современное фото, где матросы идут «толпой», их бы удар хватил. У нас даже контуженные из лазарета ходили в ногу!
А для тех, кто не понимал геометрию строя, у Кошкина было любимое упражнение — «Цапля».
— Рота, делай раз!
И двести лбов в дубовых яловых сапогах замирали с поднятой ногой.
— Носочек тянем! Ступня параллельно земле! Высота — ровно 45 сантиметров!
Если кто-то опускал ногу или шатался, включался режим «Шагающая цапля». Мы ходили по плацу, задирая колени к подбородку, будто болотные птицы. Час. Два. Пока строй не становился идеальным, как по линейке. Мышцы каменели, потом начинали дрожать, затем – гореть огнем.
— Держать осанку! — ревел Кошкин.
— Отставить, идиоты! Вы, недоумки, даже носочек тянуть не можете, какие вам подлодки! Будете так тянуть носок, пойдете могильники ядерных отходов охранять на Новую Землю!
К концу месяца наша рота напоминала отступающую армию Наполеона. В голове строя шли те, у кого ноги были из железа. А в хвосте, человек двадцать — «инвалидный батальон». Они шлепали в тапочках, потому что их ноги в сапоги уже не влезали. Пальцы гнили, мозоли лопались, превращая портянки в кровавое месиво. Шрамы на пальцах ног у меня остались до сих пор. Как память о том, что Родина любит, когда ты тянешь носок.
Однажды, недели через две после принятия присяги, Кошкин превзошел сам себя. Он держал нас в позе «цапли» до обеда. Потом весь обеденный перерыв. И перед ужином – на десерт.
Мой организм решил отомстить мне ночью.
Я спал мертвым сном праведника. И вдруг — удар током. Судорога. Сначала свело левую ступню. Пальцы загнулись в неестественную дугу. Потом этот спазм, словно живой чужой, пополз выше. Икра превратилась в камень. Бедро скрутило жгутом. Боль была такая, что хотелось выть, но я не мог даже вдохнуть. Судорога перекинулась на ягодицы, сковала поясницу, а потом, не останавливаясь, ударила во вторую ногу.
Я выгнулся на койке дугой, будто в припадке экзорцизма. Мышцы стали тверже корабельной стали. Лежал, парализованный болью, с открытым ртом, из которого не вылетало ни звука.
Спасение было одно. Руки, слава Богу, были свободны. Я нащупал свой «НЗ» — под тельником прятался крестик на булавке. Я вытащил булавку и начал яростно, со всей дури, колоть себе ноги. В икры, в бедра. Кровь, боль от уколов — это стало спасением. Мышцы дернулись, спазм начал медленно, неохотно отступать, шипя, словно змея.
Кое-как меня отпустило. Лежал мокрый, исколотый, с дикой болью в мышечных волокнах. С тех пор судороги — мои верные спутники. Стоит переохладиться или перенапрячься — и привет, Кошкин.
А днем ад продолжался, но уже в другом формате.
Нас завели на третий этаж казармы. Длинный, широченный коридор, уходящий в бесконечность. Вдоль стен — два ряда двухъярусных коек. Возле каждой — табуретка (она же, как помним, «банка»). Посередине — «взлетная полоса», застеленная линолеумом, который на флоте гордо именуют пластикатом.
Нас, человек 30 «свежих», расставили вдоль стен. Мы стояли тихо, будто мыши под веником. А на пластикате шло представление. Там было построено другое отделение. Ими командовал старшина первой статьи Ющенко. Типаж колоритный: жиденькие, мерзкие усики а-ля «поручик-неудачник» и выражение лица человека, который ненавидит всё живое, включая себя.
— Рравнясь! — визжал он.
Строй поворачивал головы.
— Отставить! Плохо! Голова должна щелкать! Рравнясь!
Щелк.
— Отставить! Рравнясь! Сми-ирна-а-а-а!
Строй замирал.
— Отставить! Вольно! Разойдись!
Топот сапог.
— Отставить! Построиться на среднем проходе!
И так — час. Два. «Равнясь – отставить. Смирно — отставить».
Мы стояли и смотрели на эту пытку, как загипнотизированные. А потом сами вставали на тот же пластикат. И теперь уже кто-то другой замер у стены и наблюдал, как нас дрессируют, превращая в послушную массу.
Кстати, самым страшным врагом матроса был не старшина, а Утренний осмотр. Офицеры и мичмана искали врагов народа: грязные гюйсы или подворотнички, или, о ужас, недобритые щеки.
Мне повезло. Я был «буржуем». Захватил с гражданки упаковку лезвий Gillette. В те годы это было всё равно что иметь лазерный меч джедая. «Жилет» брил мягко, чисто и с первого раза.
А вот моим товарищам не посчастливилось: у них были советские лезвия «Нева» или «Ленинград». Я не знаю, из чего их делали. Наверное, из переплавленных дизелюх Балтийского флота. Эти лезвия не брили. Они выдирали волосы вместе с эпидермисом и совестью.
Парни ходили с такими лицами, будто их драли кошки. Поцарапанные, в кусочках газеты на порезах. Но и это не спасало.
— Недобрит! — орал проверяющий, проводя пальцем по щеке. — Наряд вне очереди!
Особенно страдали ребята с юга: лица кавказской национальности и гуцулы. У этих парней щетина росла со скоростью бамбука. Побрился утром, снял с себя скальп «Невой», а к обеду у него на щеках уже синяя тень. К ужину — борода. Их заставляли бриться по три-пять раз на день! Бедолаги стояли у зеркал с красными, воспаленными лицами, проклиная свою генетику, старшину и завод «Нева».
Так из нас выбивали «гражданку». Через боль в ногах, через судороги, через содранную кожу на щеках. И знаете что? Выбили. Роботами мы не стали, но поняли главное: на флоте ты выживешь, только если у тебя есть иголка под подушкой и запас хороших лезвий.
Фото из той самой Северодвинской учебки
Фото из той самой Северодвинской учебки. Тут мне «глазастые» в комментариях пишут:
— Товарищ матрос, а что это за бардак на фото? Почему строй не по ранжиру? Где «правофланговый — жердь, левофланговый — баночка»? Почему высокие с низкими вперемешку, как шпроты в банке после шторма?
Отвечаю.
Не будем путать парад на Красной площади с возвращением «роты работяг» с полевых работ. Взгляните на форму. Это не «парадка», это «роба».
Фото запечатлело святой момент возвращения с ПХД (паркo-хозяйственного дня) или каких-то грандиозных работ. Может, мы уголь грузили. Может, ломами плац подметали. А может, три тонны картошки перебрали. В такой момент командиру (да и нам) глубоко плевать на эстетику и «фен-шуй» по росту. В такой момент есть только одна задача – дойти до камбуза или казармы, не упав по дороге.
Но! Курсант учебного отряда (он же матрос срочной службы в учебке) — существо, которое не имеет права перемещаться в пространстве хаотично. Одиночное хождение приравнивается к дезертирству или бродяжничеству. Хождение толпой – к бунту. Даже если вы — уставший, грязный «ротный сброд», вы должны образовывать геометрическую фигуру.
Поэтому команда звучит просто:
— В колонну по четыре — СТАНОВИСЬ!
И ты встаешь рядом с тем, кто оказался поблизости. Длинный, короткий, кривой, косой — неважно. Главное — заполнить «коробочку» 4 на 4. Быстро пересчитались, ряды сомкнули — и «Шагом марш» на запах еды.
Так что это не бардак, товарищи. Это суровая правда рабочих флотских будней, где геометрия важнее красоты.
А насчет БЗЖ (борьбы за живучесть) — конечно, учили. Только если в кино это героический эпос, то у нас это был гибрид цирка-шапито и камеры пыток.
Взять хоть выход через торпедный аппарат. Ты в оранжевом резиновом костюме, на пузе тяжеленный дыхательный аппарат ИДА-59, лезешь в мокрую, темную, узкую железную кишку. Ощущения непередаваемые: будто шпроту пытаются запихнуть обратно в банку, но через закрытую крышку. Лежишь, зажат со всех сторон, паника щекочет гланды, а снаружи инструктор «подбадривает» ударами кувалды по корпусу: «Ползи, глиста, ползи!». И ты ползешь, молясь, чтобы передняя крышка открылась раньше, чем у тебя закончится воздух или рассудок.
Или борьба с водой в УТК (учебно-тренировочном комплексе). Инструктор с улыбкой садиста открывает вентиль, и ледяная струя в 5 атмосфер бьет тебя не как душ Шарко, а как боксер-тяжеловес — сразу в душу. Ты летаешь по отсеку в обнимку с деревянными чопиками, пытаясь заткнуть дыру, и бодро докладываешь в «Центральный», что отсек герметичен. Хотя герметичны там были только наши маты.
Но самым страшным врагом была не вода и не огонь. А стихия Флотского Абсурда. Наступала она ночью, когда офицеры исчезали в канцелярии, и власть переходила к «рашпилям» — старшинам, страдающим от скуки. Стоило одному накосячить — начиналось «ПХД мятного периода». На палубу щедро, с художественным изыском, выдавливалось три тюбика ядерной пасты «Поморин». Запах мяты выедал глаза почище слезоточивого газа. Команда: «Драить!». Оружие: твоя личная зубная щетка. И вот ты ползаешь по «взлетке», размазывая эту мятную жижу, стирая щетину в ноль. Вот это была настоящая БЗЖ! Борьба за то, чтобы дожить до утра и выйти на построение с чистой совестью и абсолютно лысой зубной щеткой.
З.Ы. Речь повествования идет о 1991 г., Северодвинской учебке ВЧ 59075
Говорят, настоящий характер проявляется только в аду. Читая хроники тех событий, я каждый раз удивляюсь человеческой стойкости. Сегодня я хочу рассказать про женщину, которая доказала: храбрость — это не отсутствие страха, а умение действовать ему вопреки.
История про акушерку Станиславу Лещинскую.
Я не знаю, сколько их было. Три тысячи, может, больше. Считать перестала где-то на втором году. Руки помнят лучше, чем голова — как принимать ребёнка на кирпичной печи, когда вода в ведре замерзает по дороге от крана до барака.
Станислава Лещинская родилась в 1896 году в Лодзи. Обычная польская девочка из интеллигентной семьи. Отец — инженер, мать — учительница. Станислава выбрала профессию акушерки не случайно. Она говорила, что это призвание. Помогать женщинам рожать, встречать новую жизнь — для неё это было священным делом.
Тридцать пять лет она работала акушеркой. Тридцать пять лет принимала роды в больницах, на дому, в деревнях. Знала всё: как остановить кровотечение, как повернуть ребёнка в утробе, как успокоить роженицу. Руки у неё были крепкие, уверенные. Женщины доверяли ей свои жизни.
Станислава Лещинская
В 1942 году её арестовали. Вместе с дочерью Сильвией. Обеих отправили в Освенцим. Станиславе было сорок шесть лет. Дочери — двадцать один.
Барак номер двадцать четыре
Освенцим встретил её запахом. Это первое, что она запомнила. Запах гари, дыма, человеческих тел. Потом — крики, лай собак, удары прикладами. Её побрили наголо, выдали полосатое платье, присвоили номер. Теперь она была не Станислава Лещинская, а узница номер 41335.
Освенцим
Её отправили в женский барак. Там она увидела беременных. Много беременных. Женщины лежали на нарах, животы огромные, лица серые от голода. Некоторые были на последних месяцах. Станислава сразу поняла — здесь будут роды.
Но никто не знал, что с этим делать. Акушерок в лагере не было. Врачей почти не было. Эсэсовцы не интересовались беременными — для них это был лишний балласт. Роды принимали кто попало: заключённые, которые хоть что-то понимали в медицине. Чаще всего женщины рожали сами, без помощи. Многие умирали.
Станислава подошла к начальнице барака и сказала:
Я акушерка. Я могу помочь
Та посмотрела на неё долго, потом кивнула. С того дня Станислава стала официальной акушеркой барака номер двадцать четыре.
Роды на кирпичах
Условий не было никаких. Барак — деревянный, холодный, с дырами в стенах. Зимой температура опускалась до минус двадцати. Печь топили раз в несколько месяцев. С крыши свисали сосульки длиной в метр. Крысы бегали по полу, грызли доски, иногда нападали на новорождённых.
Воды не было. Станислава ходила за ней к крану — через весь лагерь, мимо вышек, мимо проволоки. Двадцать минут на одно ведро. Туда-обратно. Вода замерзала по дороге. Приходилось отогревать её в бараке, прижимая к телу.
Инструментов не было. Никаких ножниц, никаких щипцов, никаких бинтов. Пуповину перерезала осколком стекла или ржавым ножом. Перевязывала верёвкой, которую находила в мусоре. Иногда использовала собственные волосы.
Роды принимала на кирпичной печи. Это была единственная твёрдая поверхность в бараке. Женщина ложилась на холодные кирпичи, Станислава вставала рядом — босая, в лагерном платье. Никаких перчаток. Только руки и молитва.
Она помнила каждые роды. Помнила лица женщин, их крики, их слёзы. Помнила, как они рожали в тишине — потому что боялись, что эсэсовцы услышат и придут. Помнила, как они прижимали к себе новорождённых и шептали: "Живи, пожалуйста, живи".
Но дети не выживали.
Приказ Менгеле
Доктор Йозеф Менгеле был главным врачом Освенцима. Его называли "ангелом смерти". Он проводил эксперименты на заключённых, особенно на детях. Близнецы, карлики, люди с генетическими аномалиями — всех их отправляли к Менгеле.
Josef Mengele
Беременные женщины его тоже интересовали. Но не как пациентки — как материал для исследований.
Он приходил в барак после родов, смотрел на новорождённых, делал записи в блокноте. Иногда забирал детей с собой. Иногда приказывал убить их на месте.
Станислава видела, как это происходит. Эсэсовец входил в барак, брал ребёнка из рук матери и уносил. Мать кричала, билась, цеплялась за него. Её избивали. Ребёнка уносили в газовую камеру или топили в бочке с водой.
Менгеле издал приказ: все новорождённые в лагере подлежат уничтожению. Без исключений. Станислава должна была принимать роды и сразу отдавать детей эсэсовцам.
Она не могла этого вынести. Каждый раз, когда она держала в руках новорождённого, она думала: "Это жизнь. Я не имею права её отнимать". Но она ничего не могла сделать. Она была заключённой. Она сама могла умереть в любой момент.
И всё же она пыталась спасти хоть кого-то.
Три тысячи детей
Станислава вела счёт. Она записывала в уме каждого ребёнка, которого приняла. Первый, второй, десятый, сотый. К концу войны их было три тысячи.
Из трёх тысяч выжило тридцать.
Тридцать детей. Остальных убили.
Как ей удалось спасти хоть кого-то? Она прятала новорождённых. Заворачивала их в тряпки, клала под нары, просила других заключённых молчать. Иногда это срабатывало. Эсэсовцы не всегда проверяли бараки тщательно. Иногда они были пьяные, иногда — просто ленивые.
Но чаще всего это не срабатывало. Дети плакали. Их находили. Уносили.
Станислава помнила одну женщину — еврейку из Венгрии. Она родила мальчика. Здорового, крепкого, с громким криком. Станислава завернула его в какую-то тряпку, положила матери на грудь. Женщина прижала его к себе и заплакала. Тихо, чтобы не услышали.
Через час пришёл эсэсовец. Забрал ребёнка. Женщина умерла на следующий день. Не от родов — от того, что перестала дышать.
Станислава видела это десятки раз. Сотни раз. Женщины умирали не от болезней, не от голода — от горя. Они просто переставали жить.
Ирена и Ирена
Станислава была не одна. В лагере были другие женщины, которые помогали ей. Две из них она запомнила навсегда.
Ирена Конечна — польский врач. Она работала в соседнем бараке и иногда приходила к Станиславе, чтобы помочь с тяжёлыми родами. Она рисковала жизнью каждый раз, когда переходила из одного барака в другой без разрешения. Но приходила.
Ирена Бялувна — медсестра. Когда Станислава заболела сыпным тифом, Ирена выхаживала её. Меняла бельё, приносила воду, кормила с ложки. Сыпной тиф в Освенциме был смертным приговором. Но Станислава выжила — благодаря Ирене.
Они обе знали, что их могут убить в любой момент. Но продолжали помогать. Потому что это был их долг. Долг врача, долг человека.
Двадцать лет молчания
Освенцим освободили в январе 1945 года. Станислава вышла из лагеря живой. Её дочь Сильвия тоже выжила.
Они вернулись в Лодзь. Станислава снова стала работать акушеркой. Принимала роды в больнице, помогала женщинам. Но она никому не рассказывала о том, что пережила в Освенциме.
Двадцать лет она молчала. Не потому, что забыла — просто не было слов. Как объяснить, что значит принимать роды в концлагере? Как рассказать, что ты держала в руках три тысячи детей, и почти никто из них не выжил?
Но в 1965 году она написала рапорт. Подробный, страшный, честный. Она описала каждую деталь: барак, печь, роды, Менгеле, убийства. Она написала, чтобы люди знали. Чтобы это никогда больше не повторилось.
Её рапорт стал одним из важнейших документов о Холокосте. Его использовали на процессах над нацистскими преступниками. Его изучали историки. Его читали миллионы людей.
Станислава Лещинская умерла в 1974 году в возрасте семидесяти восьми лет. Она прожила долгую жизнь. Но до конца своих дней она помнила каждого ребёнка, которого приняла в Освенциме.
Каждого.
Память
Сегодня в музее Освенцима стоит кирпичная печь из барака номер двадцать четыре. На ней — табличка: "Здесь принимала роды акушерка Станислава Лещинская".
Печь холодная, пустая. Но если закрыть глаза, можно услышать крик новорождённого. Можно почувствовать запах крови, пота, страха. Можно представить женщину в полосатом платье, которая стоит у печи и держит в руках жизнь.
У одного мужика дома был свой собственный портал в другой мир. Каждый вечер он проходил через заветную дверь, оставляя позади пиздливую жену, надоедливых детей и собаку–засерю. В том мире он был единственным человеком на земле. Никто его не дергал, не ссал в уши, не тянул срать на улицу. Поэтому этот мир был прекрасен. Мужик наслаждался покоем. Но когда его ноги совсем отекали, и он переставал их чувствовать, ему приходилось подниматься с толчка, вытирать жопу, открывать волшебную дверь и возвращаться обратно в мир суеты и беспокойства.
после меня привозили парней по 30-35 лет с такими нарушениями......
Хорошему другу было 35- не вытянули, тоже инсульт.
Узнал странно- звонок с незнакомого номера, отвечаю(обычно такие звонки игнорю), "Evongelion, Витальки больше нет, его в субботу похоронили... Вроде всех обзванивала, а твой номер как-то пропустила"- это был голос матери покойного. А с ним мы созванивались буквально за день до его инсульта, расстроенный он был...
...Просыпаюсь, когда привозят завтрак. Прошу Длинного полить мне водой из ведра и умываюсь. В это время все толкутся у остывшего кострища с котелками и алюминиевыми тарелками. Мы нагребаем из термоса перловую кашу с мясом и едим. Кто-то уходит в палатку, а мы с Понеделиным садимся прямо там, на свежем воздухе. Шиша наскоро разводит огонь. Чай из термоса сладкий, но не ароматный. Поджарив на костре хлеб, намазываю на него масло из армейского пайка и сверху поливаю сгущенкой. Здесь это кажется особенно вкусным, и я с удовольствием откусываю от получившегося бутерброда. Сгущенка капает с краев на землю, стекает на пальцы, и я облизываю их. То, что пальцы грязные, сейчас меня не заботит.
После завтрака мы с Завьяловым и Муравьем получаем приказ оборудовать посты для наблюдения. Долго и трудно, поочередно выкапываем окоп. Углубляемся на метр с небольшим и спорим о том, стоит продолжать дальше или нет. Женька предлагает срезать часть задней стенки наполовину, соорудив таким образом нечто вроде сиденья, на которое можно подстелить какое-нибудь тряпье. Идея всем нравится, поручаем это дело Длинному и Рысаку. Долгополов с Шестаковым и Понеделиным в это же время оборудуют пост на земельном отвале за палатками. Им больше повезло – земля там рыхлая. И все, что необходимо сделать, – расчистить площадку. Они споро разгребают землю, немного заглубляются и приносят два снарядных ящика. Спустя час заканчивают – получилось углубление в виде кратера на вершине горы.
…С первых дней здесь я кого-то лечу: вскрываю фурункулы, обрабатываю раны, делаю перевязки тем, у кого стрептококковая инфекция кожи. Сегодня пришли двое пехотинцев. У одного так называемая как раз она и есть, так называемая, «забайкалка» – по задней поверхности обеих голеней и на бедрах гнойные язвы размером с пятикопеечную монету. Они истекают мутной серозной жидкостью и гноем, которые пропитали ткань подштанников, и на них образовались заскорузлые желтые и бурые пятна. Я обрабатываю раны перекисью водорода, присыпаю кристаллами пенициллина из флакона для внутримышечных инъекций и прикладываю сверху повязки с мазью Вишневского – больше у меня ничего нет. У второго бойца несколько чирьев разной степени зрелости. Самый большой на ягодице. На фоне воспаленной, покрасневшей кожи возвышается опухоль багрово-фиолетового цвета с гнойным желтым кратером по центру.
– Да… Угораздило тебя, паря, – озабоченно говорю я.
– Что такое?
– Вскрывать нужно.
– А нельзя выдавить?
– Выдавить-то можно, но опасно – инфекция в кровь может попасть и тогда заражение крови получишь.
– Е-мое… – взгляд зеленоватых глаз солдата становится испуганным. – А есть чем заморозить?
– Есть хлорэтил, но эффект так себе. Лучше новокаином обколю.
– Я же говорю, слабо поможет. Он только кожу сверху замораживает, и все. А у тебя глубоко стержень сидит.
– О-ох… Ладно…
Он стоит передо мной с опущенными штанами, прикрыв ладонями то место, на котором у статуй листок. В сторонке стоят любопытные и наблюдают. Нужно принести шприцы и инструменты.
Иду к нашей «шишиге», лезу в кунг и в тусклом свете лампы нахожу в большом зеленом ящике все, что мне нужно. Стеклянные шприцы завернуты в вощеную бумагу, иглы тоже новенькие, в плоских коробочках – все это нужно кипятить. Как-то об этом я не подумал. Оставляю их и достаю ампулу хлорэтила. Роюсь в поисках скальпеля и горелки – нахожу их на самом дне. Для этого приходится много чего вынуть из ящика: на полу кунга образовалась горка из перевязочных индивидуальных пакетов и связанных жгутом конвалют с таблетками.
Возвращаюсь. Солдат стоит все так же, спущенные штаны повисли на голенищах сапог. Чирий на белой коже ягодицы зловеще насупился.
– Короче, я тут подумал… Пожалуй, заморозки хватит. Не буду колоть.
– Слава Богу! – облегченно выдыхает пехотинец. – Я уколов с детства боюсь. – И добавляет: – Ты там поосторожнее давай. С серьезным видом достаю из сумки ножницы, флакон со спиртом, вскрываю перевязочный пакет. Раскладываю на снарядном ящике. Вот уж поистине незаменимая вещь в наших условиях: он – и стол, и стул, и топливо для печи. На него же аккуратно, наверное, даже чересчур, ставлю горелку, поджигаю фитиль, который загорается голубоватым пламенем. Кладу рядом ножницы, скальпель и вату.
Парень, затаив дыхание, ждет. Через плечо он бросает испуганные взгляды то на меня, то на угрожающе поблескивающие инструменты:
– Больно не будет?
– Не ссы! – успокаиваю я.
Отрываю кусок ваты и, обильно смочив спиртом из флакона, обрабатываю ягодицу. В нос ударяет резкий запах. При каждом касании солдат вздрагивает и отшатывается. Здоровая кожа во- круг чирья влажно блестит, покрывается пупырышками гусиной кожи, тоненькие бесцветные волоски встают дыбом.
– Да не дергайся ты! Я всего лишь спиртом мажу.
– О-о-о-ох!..
Отламываю носик у ампулы хлорэтила – вырывается струя жидкости, которая тут же превращается в белый пар. Направляю ее на чирий, и кожа словно бы покрывается лимонной корочкой.
– Холодно, блин!
– Ну, потерпи.
Когда мне кажется, что уже достаточно, отдаю ампулу второму бойцу, и тот направляет ее себе на тыл ладони. Кожа на его руке, куда попадает струя, белеет.
– Ой, – отдергивает он руку и отшвыривает ампулу.
Над пламенем горелки нагреваю лезвие скальпеля, затем делаю небольшой разрез через вершину фурункула – льется алая кровь, и я пугаюсь этого. Раньше мне не приходилось делать подобных процедур. Дрожат руки, меня даже охватывает паника, но быстро беру себя в руки – это всего лишь разрез на коже, как обычный порез. Быстро делаю второй разрез поперек первого. Крови становится еще больше. Два, а может быть, три месяца назад в медсанбате я видел, как хирург вскрывал фурункул точно таким же разрезом, и тоже бежала кровь. Игнорируя кровотечение, она – хирургом была женщина – вонзила глубоко в рану зубастый зажим и развела бранши, затем развернула рабочую часть инструмента поперек и повторила движение, после чего надавила с двух сторон на кожу – из раны вылез гнойный стержень.
У меня нет сейчас зажима – я забыл его взять. Поэтому про- сто надавливаю большими пальцами на кожу ягодицы с двух сторон разреза. Вместе с кровью из раны вытекает гной желто- серого цвета.
– А-а-а-а!.. Ма-а-мо-о-чки-и-и!.. Ты что делаешь, сука?!
– Не ори! – кричу я на него, заглушая свой страх. – Так нужно!
Вся его ягодица и руки у меня в крови. Хватаю ватно-марле- вый тампон и прижимаю к ране. Оглядываюсь. Шиша и Длинный ржут, стоя за моей спиной. Второй боец, видимо, радуется, что его болезнь не потребовала такой экзекуции, взгляд его настороженный.
– Слышь, ты… – обращаюсь я к нему. – Достань из сумки бинт. Подай мне.
Тот быстрыми нервными движениями роется в ней, находит бинт, вертит в руках, не понимая, как вскрывается упаковка.
– Зажми двумя руками и крутани, как пробку у бутылки отвинчиваешь.
Солдат повинуется. С треском рвется упаковочная бумага.
– Шиша, полей мне спирта на руки, – прошу Сашку.
– Ты че, «шныря» нашел? – он брезгливо оттопыривает губу.
– Длинный, а ну-ка полей Медицине. Давай-давай…
Отбрасываю перепачканный в крови тампон и ополаскиваю руки спиртом. Затем забираю стерильный бинт, отрываю небольшой кусок и складываю продольно в несколько раз – получается узкая турунда. Ножницами, которые предварительно подержал над пламенем, запихиваю ее в рану, как это делала та врач. Чувствую, как на лбу выступает испарина.
Мой пациент подвывает и матерится. Нас обступают несколько человек, с любопытством наблюдают – какое-никакое, а развлечение. Сворачиваю еще одну турунду и шпателем обмакиваю ее в вонючей мази. Затем вынимаю из разреза пропитавшуюся кровью марлю. Кровотечение стало меньше. Тампонирую рану обмазанной в мази турундой, кладу сверху еще один ватно-марлевый тампон и приклеиваю несколькими полосами лейкопластыря. Для надежности укрепляю повязкой.
Поблагодарив, пехотинцы уходят, а я иду мыть руки. Длинный поливает мне из кружки теплой водой, а я хозяйственным мылом и щеткой тщательно тру кожу ладоней, тыла кистей и под ногтями. Кровь легко отмывается, но грязь как была въевшейся в складки и поры, так там и осталась...
Сергей Елисеев, фрагмент из книги "Взгляни моими глазами. 1995"