Трансцендентальная проблема религии. – Булгаков Сергей Николаевич (1871—1944)
...Вообще виды „откровения“, как и предметы его, могут быть различны: и природные, и божественные, и демонические (так наз. у отцов церковных „прелесть“); оно может исходить из разных миров и иерархий, поэтому само по себе „откровение» с выражающим его мифом, понимаемое как формально-гносеологическое понятие, может иметь различное содержание: и доброе и злое, и истинное и обманное (ибо ведь и сатана принимает вид ангела света), поэтому сам по себе „откровенный“ или мистический характер данного учения говорит только об интуитивном способе его получения, но ничего еще не говорит об его качестве. Принципиально возможность заблуждения и обмана здесь вовсе не исключена. В этом-то и заключается опасность прельщения ложными откровениями, принимаемыми за истину только потому, что они гносеологически имеют характер откровения, интуитивны. Откровение, мифотворчество есть та форма, в которой совершается и откровение Св. Духа, но оно еще не связано само по себе с данной формой, как таковой, ибо вполне возможно, что и при всем формальном подобии „откровения» оно оказывается пустым, лишенным подлинно духовного содержания. Поэтому осторожность, проверка, гарантии и в мистике, и в откровении нужны не меньше, если не больше, чем в дискурсивном знании. Необходимо личные интуиции выверять по церковному преданию, раз только Церковь уже опознана как „столп и утверждение истины“, а не поверять церковное предание по личной интуиции. И здесь снова выступает огромное значение уже кристаллизованного, отлившегося в догматы, культ и быт, церковного предания, исторической церкви, которая всегда умеряет самозванные притязания от имени „церкви мистической“, т.-е. нередко от имени своей личной мистики (или же, что бывает еще чаще и особенно в наше время, лишь мистической идеологии, принимаемой за подлинную мистику). Здесь, как и во многих случаях в религиозной жизни, мы наталкиваемся на антиномию: голый историзм, внешняя авторитарность в религии есть окостенение церковности, своевольный мистицизм есть ее разложение; не нужно ни того, ни другого, а вместе и нужно то и другое: и церковный авторитет, и личная мистика. Находить правую меру, для которой нет внешних критериев, а есть только внутренний, и есть „духовное художество“, руководимое лишь критерием духовного вкуса, чувством духовной меры...
...Догматика получает от религии сырую массу догматов, которую ей предстоит насколько возможно ассимилировать, классифицировать, систематизировать. Стремление разума к единству, его „архитектонический“ стиль, „схоластические“ наклонности (ведь схоластика в известном смысле есть добродетель разума, его добросовестность, разум и должен быть схоластичен) ведет к тому, что этой догматической массе придается та или иная, большей частью внешняя, из потребностей педагогических возникающая система; таким образом получается то, что представляют собой „догматические богословия“, „системы догматики“, „summae theologiae“. Однако, если именно таково отношение догматики к мифике, то возможно спросить себя, какую же цену имеет такая рассудочная инвентаризация сверхрассудочных откровений? Нужны ли вообще догматика и догматы? Не есть ли догматизирование скорее болезнь религии, ржавчина, на ней образующаяся, и не нужно ли объявить войну догмату во имя религии? Можно ли выразить неизреченное, да и нужно-ли выражать? Не лились ли реки крови из-за догматов, не раздиралась-ли церковь из-за йоты? Таковы популярные возражения против догмата, религиозные, философские, житейские. Насколько они исходят из равнодушия и душевной лени, с ними можно не считаться: разумеется, покойнее и проще жить, не интересуясь предметами веры, даже истолковывая это свое равнодушие как превосходство. Кто не имеет убеждений, кто не исповедует никакой истины, которую он чувствовал бы себя обязанным отстаивать всеми силами души своей, тот всегда будет противником догмата, относясь с эпикурейским легкомыслием к „фанатизму“ догматиков. С этим адогматизмом людей беспринципных и равнодушных не о чем разговаривать: они ниже догмата и ниже религии, и, хотя в силу количественного своего преобладания они задают теперь тон в общественном мнении, за ними не стоит ни идейной мощи, ни идейного содержания. Другие отвергают догмат во имя религиозного целомудрия: им кажется, что выраженная в догматической формуле вера не есть уже вера, как и „мысль изреченная есть ложь“. Но они забывают, что, если в известном смысле и верно это изречение, то справедливо и обратное: неизреченное не есть мысль, а потому не может стать истиной и отрицанием лжи. Все, что переживается нами в душевной жизни, становится мыслью, проходит чрез мысль, хотя не есть только мысль и никогда без остатка не выражается в слове. Религиозное переживание, в своей полноте потрясающее все наше существо, а не одну только мыслительную его природу, неизбежно проходит и чрез мысль, стремится выразиться в слове. Всякое переживание Бога необходимо порождает и соответственную мысль о Боге, хотя никогда оно не бывает только мыслью. Миф в полноте своей не есть мысль, как не есть мысль и символика художественного произведения, однако и он просится в мысль, становится мыслью, облекаясь в слово. Неизреченность не есть синоним бессловесности, алогичности, антилогичности, скорее наоборот, она-то и есть непрерывная изрекаемость, рождающая словесные символы для своего воплощения. Без этого же порождения оно есть невоплотившаяся мысль, нечто недоношенное, не превышающее мысль, но ее не досягающее. И как ничто не может укрыться от лучей солнца, так же ничто не может укрыться и от света разума. Всякое переживание одной стороной есть и мыслительное. Все делается предметом мысли, и в этом смысле все есть мысль, все есть слово, имеет печать ипостаси Логоса. В этой истине, хотя и искаженной односторонностию, заключается правда Гегеля. И эта мыслимость всего сущего, нисколько не противоречащая его недомыслимости, есть имманентная норма жизни духа, которую не могут нарушать даже и на словах ее отвергающие, ибо агностицизм всегда есть некоторый догматизм, некоторое положительное догматическое учение о Боге, хотя и минимального содержания. Мысль первее нашего разума, „в начале бе Слово“, и хотя наш теперешний разум вовсе не есть нечто высшее и последнее, он может и должен быть превзойден, то превзойти мысль уже невозможно, ибо она есть онтологическое определение космического бытия, соответствующая второй божественной ипостаси Логоса: „вся тем быша, и без него ничто же бысть, еже бысть“ (Ин. 2, 3).Ссылка