СОКРАТ. Не о том ли вы недавно спорили, друзья мои, что существует род мышления, называемый многими магическим, и что люди, сведущие в науках, порицают его как невежество? Ты же, Главкон, если я верно расслышал, защищал его как нечто в некотором смысле более точное, нежели сама наука?
ГЛАВКОН. Именно так, Сократ. Ибо взгляни: научное представление о мире по природе своей неполно. Оно всегда оставляет место для сомнения — некую, пусть и малую, но не равную нулю возможность, что события потекут путем непредсказуемым. Человек же, которого называют магом, держит эту особенность мира в уме и относится к нему не по правилу «это логично, а это нет», но по способу вероятности.
ФИЛОКЛ. Позволь, Главкон! Разве ты станешь защищать того, кто, прочитав заклинание, верит, будто именно оно вызвало дождь? Разве это не есть то самое заблуждение, которое мы зовём искажением мысли?
ГЛАВКОН. А что ты, Филокл, называешь искажением? Тот человек знает первейший закон: у всякого явления есть своя причина. Он не знает истинной причины дождя — согласен. Но поведение его сохраняет форму поиска этой причины. С точки зрения прагматической оно, быть может, пользы не приносит, но с точки зрения самого метода — оно выстроено верно!
СОКРАТ. Выслушайте меня оба, ибо мне кажется, спор ваш подобен двум путникам, что смотрят на одну гору с разных склонов и описывают разное. Скажи мне, Филокл, вот что. Если бы тебя поместили в полную, совершенную тишину, так что ухо твое не различало бы ни единого звука, — что, по-твоему, начало бы происходить с твоим слухом?
ФИЛОКЛ. Странный вопрос, Сократ. Я полагаю, слух мой напрягся бы до последней крайности, и я стал бы различать звуки, которых нет вовне, — шум собственной крови или звон, рождающийся внутри головы.
СОКРАТ. Прекрасно. А теперь представь, что есть у города страж, поставленный на стене в ночи. Он вслушивается во тьму, ища малейший шорох. Если ночь тиха безмерно, слух его изощряется до предела, и он начинает принимать шум ветра в собственных ушах за шаги крадущегося врага. Скажи мне, бранить ли нам этого стража за его ложные тревоги?
ФИЛОКЛ. Бранить за ложную тревогу — можно, если он поднимет все войско попусту. Но бранить его за то, что слух его напряжен и ищет малейший знак, — было бы несправедливо. Ибо таково его ремесло.
СОКРАТ. Хорошо. Теперь приложим твой ответ к тому, о чем говорит Главкон. Человек, лишенный научного знания — как в древние, архаические времена, — находится в положении этого самого стража в безмолвную ночь. У него нет знания о том, отчего рождается дождь. Информационная тишина вокруг него столь глубока, что он вынужден всякое доступное совпадение принимать за возможную причину. Он слышит шаги в шуме собственной крови. И делает он это не по глупости, а потому, что так устроено всякое познающее существо: в отсутствии точных данных оно усиливает свою чувствительность до предела и начинает искать закономерности даже там, где их, быть может, нет.
ГЛАВКОН. Именно это я и утверждаю, Сократ! И более того: эта способность порождать тысячу ложных связей в тишине — она и есть та первооснова, из которой впоследствии вырастает наука. Ибо если ум не предложит сперва множество нелепых догадок, что же будет он проверять впоследствии? Должен быть избыток догадок, чтобы одна из них случайно совпала с истинным устройством вещей.
ФИЛОКЛ. Ты хочешь сказать, что заклинатель дождя и геометр — суть одно?
ГЛАВКОН. Они суть ветви одного корня. И вот что поразительно, Филокл: люди, воспитанные в культуре науки, сегодня употребляют слова «магическое мышление» с презрением, пытаясь как бы отменить это свойство человека. Но ведь они пытаются отменить тот самый корень, из которого их собственная наука выросла! Это подобно плоду, который объявляет корень грязным и ненужным.
ФИЛОКЛ. Но, Главкон, если всякую галлюцинацию и всякое суеверие мы признаем равноправными доказанному знанию, не разрушим ли мы порядок в государстве? Разве ты не видел людей, которые, единожды поверив в заклинание, уже не проверяют его, но держатся за него, как за единственную истину? Разве не должны мы изгонять такие ложные мнения, как изгоняем сорную траву с поля?
СОКРАТ. Позволь мне вмешаться, друг Филокл. Ты говоришь о человеке, который перестал различать ночь и день. Главкон говорит о самой способности видеть в ночи. Это разные вещи. Исследуем их порознь.
Вот перед нами два свойства ума. Первое: способность в темноте незнания порождать предположения о связях между вещами. Назовем это свойство глазом, видящим в сумерках. Второе: способность при свете накопленного опыта проверять эти предположения и отбрасывать ложные. Назовем это глазом, различающим при свете дня.
Теперь скажи мне: которое из двух свойств ты порицаешь?
ФИЛОКЛ. Я порицаю того, кто и при свете дня продолжает уверять, будто принятая им в темноте веревка — это змея.
СОКРАТ. А ты, Главкон, какое свойство защищаешь?
ГЛАВКОН. Я защищаю само умение видеть в сумерках, Сократ. Ибо значительная часть мира всегда пребывает во тьме — это область будущего, область еще не открытого, область событий маловероятных, но возможных. Если мы запретим глазу видеть в сумерках, мы навсегда останемся слепы в этой области. И тогда человек, который допускает, что возможна связь между заклинанием и дождем — не как истина, а как предположение, — оказывается более точен, чем тот, кто вовсе отрицает такую возможность из одной лишь логической гордости.
СОКРАТ. Ты сказал прекрасно. А теперь, Филокл, ответь: что бы ты сказал о человеке, который, боясь воров, выколол бы себе глаза? Воры ему, верно, стали бы не страшны — но и дорогу домой он бы более не находил.
ФИЛОКЛ. Я сказал бы, что он поступил безрассудно.
СОКРАТ. Вот так же безрассудно поступают и те, кто пытается отменить в человеке способность к магическим предположениям. Они боятся ложных мнений — и верно делают, что боятся. Но средство их губительнее самой болезни. Ибо, изгнав глаз, видящий в сумерках, они оставляют душу бессильной перед тьмой непознанного.
ФИЛОКЛ. Но что же тогда делать с теми, кто и при свете дня кричит: «Веревка — это змея! Бегите!»? Как узнать, кто из видящих в сумерках достоин похвалы, а кто заслуживает порицания?
СОКРАТ. А здесь и начинается искусство, друг мой. Мудрый человек не отменяет способность к галлюцинациям — он знает, когда какой глаз прилично открывать. При свете дня, имея опыт и доказательства, он требует строгости и проверки. Но когда он стоит на границе известного и всматривается во тьму грядущего, он позволяет душе своей порождать догадки, даже самые смелые. Однако он всегда помнит: то, что увидено в сумерках, есть лишь предположение, а не доказанный образ.
ГЛАВКОН. Именно об этом я и говорил! Человек может верить в силу заговора как в возможность, не принимая ее за установленный факт. Он может чтить предание предков, не объявляя его единственной истиной. Он смотрит на мир не по правилу «это либо истина, либо ложь», но по способу вероятности: «это весьма вероятно, а это почти невероятно, но все же допустимо».
ФИЛОКЛ. Но разве не опасно такое допущение? Не откроет ли оно ворота города перед шарлатанами, которые скажут: «Мое учение столь же вероятно, сколь и ваша наука»?
СОКРАТ. Шарлатаны входят не через ворота нашего допущения, но через слабость нашего различения. Опасность не в том, что мы существуем во тьму, а в том, что мы перестаем отличать тьму от света. Мудрый человек выращивает в себе оба глаза. Один — чтобы видеть возможности. Другой — чтобы отличать возможности истинные, подтвержденные опытом, от возможностей пустых, рожденных одним лишь страхом или желанием.
ФИЛОКЛ. Значит, я заблуждался, думая, что следует искоренить саму способность искать связи в тишине?
СОКРАТ. Именно, друг мой. Способность видеть знаки и слышать шаги в ночи — это колесница познания. Логика и проверка опытом — это возничий, который ею управляет. Убери колесницу — никуда не тронешься. Убери возничего — разобьешься на первом повороте. Трагедия же нашего века в том, что иные люди, кичащиеся своей просвещенностью, убивают коней, полагая их слишком дикими, и не замечают, что колесница их стоит на месте. Другие же отпускают поводья и несутся, куда понесут кони, — и приходят к пропасти.
ГЛАВКОН. Так значит, мудрость не в том, чтобы изгнать магию из души, но в том, чтобы поставить ее на службу истине?
СОКРАТ. Именно так, Главкон. Ибо магия мысли, о которой мы говорим, есть не что иное, как сама способность души удивляться и предполагать. А удивление, как говорят мудрецы, есть начало всякой философии. И тот, кто убивает в себе удивление из страха перед ошибкой, убивает и саму философию.
ФИЛОКЛ. Благодарю тебя, Сократ. Мне кажется, я лучше стал понимать, с чем боролся и что едва не разрушил в своем рвении.
СОКРАТ. Значит, беседа наша была не напрасна. Ибо распознать собственное заблуждение — это уже половина пути к мудрости. А вторая половина — это научиться жить с обоими открытыми глазами: одним, обращенным к свету доказательств, и другим, всматривающимся в сумерки возможного.