Сообщество - Мир кошмаров и приключений

Мир кошмаров и приключений

382 поста • 1 217 подписчиков

Популярные теги в сообществе:

Иов (проба пера)⁠⁠

Глава I

В краях нескончаемо палящего летнего солнца простиралось чистое поле, покрытое сухой травой. Посреди этой зелени ютилась ветхая деревушка, в которой обитал простой народ. Иов, молодой человек с карими глазами и тёмными взъерошенными волосами средней длины, вышел на крыльцо своего дома, оставшегося ему ещё от родителей. На открытом настежь дворе лежали и смиренно ждали своего хозяина овцы, каждой из которых Иов дал имя. Выйдя во двор, Иов отправился в сторону пастбища. Овцы грациозно поднялись с земли и покорно засеменили вслед за своим хозяином. По пути на пастбище Иов окинул взглядом окрестности и увидел старика в грязной, небрежно зашитой рубахе. Тот яростно ругал и бил по израненной спине корову под номером три — лишь за то, что в этом месяце она дала на треть ведра молока меньше обычного. Старик подошел ближе, привычно прищурив слезящиеся от палящего солнца глаза — так смотрят на скотину перед убоем. Он равнодушно окинул взглядом Облако, будто взвешивал её в уме, и ткнул в её сторону заскорузлым пальцем... — Сушь какая, Иов, — хмуро бросил он, кивнув на овцу, которой пастух дал имя Облако. — Трава горит, коровы сохнут. Надо бы твоих под нож пустить, богов задобрить. Вон та, белая, как раз сгодится. — Боги послали эту душу сюда не для того, чтобы забирать обратно, — стиснув зубы, произнёс Иов, но не дожидаясь ответа старика, двинулся дальше.

Глава II

Сидя на мягкой зелени, пастух наблюдал, как овцы трутся друг о друга, вкушают сочные стебли и время от времени обращают на него свой глупый, но преданный взор. Иов подходил к каждой из них, гладил по мягкой шерсти и улыбался, глядя на их беспечную жизнь в сладком неведении. Животные могли пастись сами, и ему не было нужды контролировать их — его душа взмывала в небо, стоило ему оказаться рядом с ними. Особенно Иов любил Облако — молодую овечку с невероятно мягкой, белоснежной шерстью. У неё была привычка: когда Иов садился на траву, она подходила, тихонько бодала его в плечо и доверчиво укладывала свою теплую голову ему на колени, затихая под его ладонью. Вечерело. Иов неспешно направился домой.

Глава III

Иов оставил овец отдыхать во дворе, а сам, придя в дом, легко поужинал, помолился и лёг спать. Утром следующего дня после молитвы Иов вышел на крыльцо и обомлел. Овец не было. Рваными кусками лежала на растоптанной от борьбы земле их белая шерсть, на земле виднелись человеческие следы, до боли знакомые Иову следы, а на камнях сияла алым оттенком ещё свежая кровь. Потеряв дар речи, Иов почувствовал, как по его впалым щекам покатились горькие слёзы. Лицо исказила гримаса невиданного ужаса. Казалось, прямо в сердце ему всадили клинок. Со спины. Безжалостно. Обессилев, он упал на колени. Он знал, что произошло, но смертельно боялся признаться себе в этом. — Великую несправедливость Ты мне ниспослал, Господи… Всеми фибрами души я был Тебе предан, а теперь моя душа страшно искалечена, — еле слышно и робко произнёс Иов. Звуки вокруг стали затихать, вихрь мыслей стал затихать. Иов принял позу эмбриона и тревожно провалился в сон.

Глава IV

Таинственное видение предстало перед ним. В безграничном белом пространстве лежал человек, похожий на Иисуса. Его тело было истощено до предела — если бы пастух не стоял так близко, он принял бы его за охапку сухого хвороста. Вместо глаз у существа клубилась сухая серая дымка, а уши заросли изнутри. Он был абсолютно слеп и глух. Руки Творца плотно стягивала грубая вервь, из глубоких ран проступала запекшаяся кровь, а на груди, в самом сердце, чернела сквозная рана. Этот человек был мёртв. Иов пробудился и резко вскочил с земли, схватившись за грудь. Не поднимая глаз, он побрёл в опустевший дом. Там, где когда-то находился его молитвенный уголок, пастух упал на колени и начал судорожно шептать слова молитвы. Но его молитва в этот раз шла в пустоту, а не в зеркало, которое некогда отражало с ещё большей силой его молитвы, губы его замерли. Вслед за овцами, вслед за ослепшим Творцом, сердце Иова сделало последний, тяжёлый удар и навсегда остановилось. В ветхом доме воцарилась абсолютная, глухая тишина.

Показать полностью
2

Хроники Храма Треглава: Жрец (D&D сеттинг Равенлофт, Domains of Dread)⁠⁠

Жрецы Треглава

Жрецы Треглава

Дождь в Валлаки шёл так, будто он арендовал эту землю по безлимитному тарифу. Флажки на площади обвисли до состояния мокрых тряпок, а музыканты барона, обязанные по указу играть до полуночи, наяривали свою вымученную джигу с тем механическим упорством, с каким работают люди, знающие, что молчание карается строже фальши. Туман стоял стеной у околицы, пряча капли в своих холодных, вязких объятьях. привычный, будничный, как забор, — и от этой будничности становилось только страшнее: клетка, с которой смирился, страшнее тюрьмы, с которой борешься. А может, это вообще не туман? Может, это паутина неведомой ткачихи, что выстроила эту проклятую клетку вокруг Баровии?

Питон стоял на паперти храма, глядя в эту сырую, бесконечную морось, и думал о классе.

Что он вообще даёт, этот класс, за который он держится с упорством утопающего? Почву под ногами, твёрдую, надёжную, на которой можно, наконец, выстроить дом, — или ту самую липкую паучью клетку? Заложник ли он собственного жречества, или жречество и есть тот единственный берег, до которого он наконец доплыл?

Он не находил ответа — но, надо отдать ему должное, вопрос этот был нечестен уже в самой постановке, ибо упускал главное.

Боги и вправду говорили с ним. Не иносказательно, не в том смутном, поэтическом смысле, каким тешат себя многие жрецы, принимающие за откровение урчание собственной кишки, а по-настоящему: сила приходила в его руки, когда он звал её, и уносила боль из-под его ладоней, когда он того требовал, и это не было фокусом ярмарочного шарлатана — это было милостью, дарованной за некую заслугу, которую сам Питон затруднился бы назвать вслух. Ильматер слышал его. Селунэ готова наделить его своей милостью. Баал ждал его шага, чтобы утопить этот мир в крови. В этом Лимстим Питон не сомневался ни единого дня из всех с самого рождения.

Беда была в другом. Слушая одного бога, Питон одновременно прислушивался к десятку иных голосов — к звёздам, к шёпоту старой травницы, к собственному, вечно недовольному внутреннему судье, требовавшему доказательств там, где давно следовало просто довериться, — и оттого даже подлинное откровение доходило до него процеженным, как бавленый компот у скупой трактирщицы. Он получал силу. Он не открывался ей целиком. И потому даже там, где Ильматер, вероятно, хотел бы говорить с ним ясно, Питон продолжал слышать лишь окончание фразы, начало которой тонуло в собственном многоголосье сомнений.

Он так и не решил, где кончается почва и начинается клетка, когда на паперть, тяжело ступая, поднялся сэр Гундольф — мокрый до нитки и чрезвычайно взволнованный.

— Я нашёл их в трёх лигах отсюда, у Покинутых Виноградников, — начал Гундольф без предисловий, стряхивая воду с плаща прямо на деревянный пол притвора. — Нашли группу новеньких. История та же — шли в тумане, заблудились, вышли уже тут. Друид, эльфийка. При ней двое варваров, мужчина и женщина, судя по говору — с северных пустошей. И жрец. Настоящий жрец Ильматера.

— Настоящий, — повторил Питон мерзопакостным голосом.

— Настоящий жрец Ильматера, повторил рыцарь, игнорируя кривляния —  Его зовут Брук. Он лечил моих людей. Без вопросов о классе, — Гундольф произнёс это с нажимом, — без асцендентов. Просто лечил.

Питон промолчал. Дождь за спиной усилился, будто вслушивался тоже.

—  Лимстим Питон, — сказал Гундольф тише, — брат, мне нужно поговорить с тобой начистоту, и я прошу выслушать меня.

— Внематочно.

— Я встречаю прихожан. — Гундольф с трудом подбирал слова, — Униженных и оскоплённых... И знаешь, что пугает меня сильнее всего? Не то, что ты это делаешь. А то, что они возвращаются. Снова и снова, за новым советом, за новым испытанием воли, будто рана, которую ты нанёс, притягивает их сильнее, чем отталкивает.

— Это милосердие. Я милосердный скопушка, Отец-оскопитель, Батюшка Змеиный! — снова кривляясь начал Питон, но закончил без прежней убеждённости и бравады, с какой произносил эти слова месяцем раньше.

— Это власть, брат. У тебя в руках подлинная сила — я видел, как срастаются кости под твоими ладонями, я видел, как утихает горячка, я не отрицаю, что Ильматер говорит через тебя. Но то, куда ты эту силу направляешь... — Гундольф покачал головой. — У меня в отряде паладины, которые рвутся творить добро с тем же огнём, с каким ты рвёшься лечить. И огонь этот, если его не сдержать, выжигает разницу между добром и жестокостью дотла. Я видел, к чему это ведёт в других орденах. Не хочу видеть здесь.

Питон промолчал. Туман за его спиной подступал к самым дверям храма, будто прислушивался и он.

— Да, да. Я перегнул. Меня зашкалило. От меня что теперь требуется? — спросил он наконец.

— Брук останется при тебе. Не как надзиратель — как товарищ по призванию, который слышит того же бога и, кажется, слышит его яснее. А лечебницу и охрану храма я передаю под другое начало. Командовать отныне будет леди Кадия.

— Та самая гномка с булавой? — Питон нахмурился, вспоминая утреннюю службу.

— Та самая, которую ты выставил за дверь, не дав договорить. В Тельфамбаре она была огранщицей, одной из лучших, пока не решила, что бить молотом по черепам почётнее, чем по самоцветам. Друид Миранда займётся травами и лечебницей. Кром и Уна, варвары, будут стоять на страже — Баровия, если ты ещё не заметил, стала опаснее обычного.

Последнее Гундольф произнёс с той тяжестью в голосе, что не оставляла места для возражений.

Он был прав. Баровия не даст забыть, за что её называют Демипланом Ужаса.

Нежить водится не только в старых руинах и на забытых кладбищах, но и прямо на полях, среди неубранного жита, будто сама земля, напитанная годами скорби, начала рожать мертвецов вместо злаков. Крестьяне находили в колодцах не воду, а нечто, шевелящееся под слоем ряски. Псы выли ночами в гнетущую пустоту. Волки в лесах перестали бояться огня. Кто-то видел на дороге в Крезк фигуру без лица и этот кто-то с тех пор пьёт в таверне.

В Валлаки об этом старались не упоминать вслух — праздник, как известно, не терпит дурных вестей, — но по ночам, когда музыка стихала и барон засыпал под своим балдахином, деревню окутывала тишина настолько плотная, что в ней слышался собственный пульс, и каждый удар этого пульса напоминал: снаружи, за пределами последнего дома, начинается земля, где надежда — валюта настолько редкая, что её давно перестали чеканить.

Гундольф не преувеличивал. Тонкая грань между спасением и жестокостью, о которой он говорил, здесь истончалась быстрее, чем где-либо ещё, ибо отчаяние делает человека податливым не только к утешению, но и к любой руке, готовой предложить хоть какое-то избавление. А ведь земли вокруг были еще страшнее.

Брук оказался человеком чуть ниже ростом, коренастым, с седеющей бородой и глазами, в которых читалась усталость от долгого, честного труда. Он вошёл в храм Треглава на второй день после разговора с Гундольфом, огляделся — на голые каменные стены, на отсутствие скамей, на ширму, за которой поблёскивал знакомый Питону инструмент с пугающей гравировкой "ОСКОПИЗЛО", — и не сказал ничего осуждающего. Он просто подошёл к идолу и долго стоял перед тремя его ликами, будто читал в камне нечто, ускользавшее от прежнего хозяина храма.

— В общем вот, — сказал он наконец, указывая на средний лик — тот, чьё выражение Питон всегда толковал как скорбное, близкое к его собственному пониманию страдания. — Слёзы из глаз это не совсем про скорбь, в общем, да. Это боль, которой наслаждаются. Взгляните на складку у рта. Это лик не мученика, что несёт чужую ношу из милосердия. И вообще лицо женское, той, что коллекционирует чужую боль ради самой боли.

— Ловиатар, — прошептал Питон, и слово это, произнесённое вслух, отозвалось в пустом храме неприятным, липким эхом.

— Один из трёх ликов Треглава — не Ильматер вовсе, — продолжал Брук. — Вы молились всем троим разом, отче, полагая их единым откровением, а один из них всё это время нашёптывал вам не милосердие, а наслаждение чужой болью, подсунутое под личиной сострадания. Всё-таки дело не в искуплении, а в оскоплении.

Лимстим Питон долго молчал, глядя на средний лик так, как смотрят на давнего друга, чьё лицо вдруг предстало в дурном свете.

— Но ведь я, можно сказать жил оскоплениями! — сказал он, и вопрос этот дался ему тяжелее, чем любой прежде.

Брук раскрыл потрёпанную книгу — свою, не ту, что нашлась в подвале храма Треглава, — и прочёл негромко, скорее для себя, чем для собеседника:

— Если глаз твой соблазняет тебя — вырви его. Лучше войти в вечную жизнь одноглазым, чем с двумя глазами гореть в геенне.

— Это же прямое подтверждение, — начал было Питон с прежним, почти рефлекторным жаром.

— Это метафора, отче, — мягко перебил Брук. — Ни один толкователь, читавший этот стих буквально, не сохранил впоследствии ни глаза, ни здравого рассудка. Речь о том, чтобы отсечь от себя источник греха внутри души, а не орган снаружи тела. Вы поняли иносказание как рецепт. Вы не первый, кто ошибся так жестоко, но, надеюсь, станете последним в этом храме.

Питон стоял долго, глядя то на средний лик Треглава, то на собственные руки, которые за минувшие месяцы отсекли от паствы куда больше мошонок, чем позволяло любое иносказание. Что-то внутри него — тот самый узкий мосток, где сходились у него богословие и хирургия, — впервые за долгое время дрогнул не от сомнения в себе, а от ясного, отрезвляющего стыда.

— Крови больше не будет, — сказал он наконец, тихо, но твёрдо. — Ни моей рукой, ни рукой моих людей.

Брук одобрительно кивнул. Ильматер и Ловиатар вправду путали достаточно часто и наставление на благой путь было лучшей частью на пути к искуплению. В этот раз без ошибки.

В тот же вечер Брук с воодушевлением принялся перевооружать храмовую стражу. Мечи и ножи он велел убрать в оружейную и заменить на молоты, палицы, булавы и дубины — весь тяжёлый, увесистый арсенал, какой предпочитают там, где хотят убеждать себя в собственной кротости.

— Древний обычай, — пояснил он Питону, взвешивая в руке новый боевой молот леди Кадии. — В иных орденах, что я знавал в юности, клирикам под страхом епитимьи запрещали проливать кровь оружием с лезвием. Церковь гнушается крови — так говорили старшие братья. Потому епископы иных земель ходили в бой с булавой, а не с мечом: раздробить череп богоугодно, а рассечь горло — грех.

Питон посмотрел на молот, на палицу леди Кадии, на дубину Крома, прислонённую у стены с тем небрежным изяществом, с каким варвары носят оружие любого рода, и в лице его отразилось нечто среднее между облегчением и с трудом сдерживаемым весельем.

— Позвольте уточнить, — сказал он осторожно, — раздробленный булавой череп ведь тоже, как правило, не обходится без крови?

— Как правило, — невозмутимо согласился Брук, давно смирившись с тем, что богословие иногда важнее анатомии. — Но формально — не пролита. А формальность, отче, порой единственное, что удерживает нас на этой стороне греха. В общем вот. Да.

Питон долго смотрел на него, а после — впервые за многие недели — рассмеялся тем открытым, неподдельным смехом, какого в нём не слышали ни паства, ни сам Гундольф, привыкший лишь к его надрывным крикам и мерзопакостным интонациям.

— Согласовано, — сказал он. — Молоты. Дубины. Посохи. Ни капли крови, только по форме.

За окном туман по-прежнему стоял стеной, безучастный к переменам внутри маленького храма, но где-то в его глубине — быть может, впервые с тех пор, как Питон переступил порог Баровии, — что-то отозвалось не насмешкой и не молчанием, а тем едва уловимым откликом, какой бывает у бога, наконец увидевшего в своём слуге не только жар, но и способность его умерить.

— Это что? —  спросил Брук, глядя на странный инструмент, напоминавший чеснокодавку.

—  Моё новое орудие милосердия —  гордо отозвался Питон —  Яйцелоп.

Показать полностью 1

Лимстим Питон. Проповедь в Храме Треглава. D&D сеттинг Равенлофт (Domains of Dread)⁠⁠

Лимстим Питон - жрец Ильматера в Храме Треглава

Лимстим Питон - жрец Ильматера в Храме Треглава

В храме Треглава не было скамей.

Решение это было принято ещё в первую неделю восстановления, и объяснение сэру Гундольфу было коротким, как писюн: «Сидя человек утешается. Стоя — смиряется». Гундольф тогда пожал плечами — плотник и так уже выдохся на строяке, — но со временем понял, что жрец не экономил на дереве, а строил дом благословения.

Люди в его храме стояли. Стояли плотно, плечом к плечу, не имея ни спинки, за которую держаться, ни лавки, на которую опереться усталой ногой, и от этого простого неудобства — от гудящих икр, от сырости, поднимавшейся по подолам, — в толпе рождалось особое, тягучее чувство, которое Лимстим Питон называл про себя «правильным». Стыд. Смятение. То самое ощущение, какое испытывает человек, застигнутый врасплох в исподнем, только растянутое на целую службу.

Он стоял на возвышении, оглядывал ряды, и что-то в груди его теплело при виде этой скученной, неудобно переминающейся паствы — тепло не пастырское, а скорее то, какое испытывает счетовод, глядя на ровно сходящийся баланс.

К женщинам у Лимстма было особое отношение. Он их не трогал. Не в том смысле, в каком не трогал их брат Натур когда-то в Аббатстве, — Питон вообще не считал нужным утруждать себя вопросом об их сути. Воительница ли, жрица ли, ведьма ли, вставшая в общий ряд с прочими, — всё едино: приложение, спутница, тень чужого класса, аккуратно пристроившаяся рядом с настоящим делом.

В то утро к возвышению подошла леди паладин в потрёпанной кольчуге, с мечом на поясе и шрамом через бровь, — судя по стати, из тех, кто повидал не одну ночь при факелах и не одного противника с клыками длиннее положенных.

— Отче, — сказала она, — я хотела бы знать, верно ли выбрала путь. Мне бывает трудно понять, паладин я или...

— Милая, — перебил её Питон с тем снисходительным теплом, каким разговаривают с ребёнком, потерявшим куклу, — вам вовсе не обязательно это понимать. Вы прекрасны такой, какая есть. Идите, отдохните, вас, верно, ждёт муж или брат.

Женщина замерла, явно рассчитывая на иное. Не это ли был тот самый Лимстим Питон, знаток Истинного Пути, пастырь класса. Рука её невольно легла на рукоять булавы — не угрожающе, а скорее по многолетней привычке искать опору там, где привыкла искать её всегда.

— У меня нет ни мужа, ни брата, отче. Я хотела спросить о своём архетипе.

— Архетип у вас, несомненно, чудесный, — Питон уже отвернулся, выбирая взглядом следующую жертву среди фривольно мнущихся мужичков. — Ступайте с миром. Воительница, так воительница. Паладинша, так паладинка, паладинце, паладинница. Готовьте оладьи.

Леди паладин отступила, будто ученица, которую выставили за дверь, даже не дав договорить. За что с ней так поступили? Питон этого не заметил. Он уже нашёл того, кто был ему интересен, — щуплого юношу с плутоватым прищуром, переминавшегося с ноги на ногу у самого прохода.

— Ты, — палец Питона указал прямо в грудь юноше, — кто ты по сути?

— Я... подмастерье, отче.

— Это не ответ! Класс! Архетип! Асцендент!

Юноша побледнел, и служба, как то бывало почти всегда, покатилась своим привычным чередом — допрос за допросом, вздох за вздохом, — покуда люд, вымотанныйи стоянием, не начинал покачиваться в едином, мучительном ритме, похожем на транс.

Гундольфа Питон заметил у боковой двери, когда служба уже подходила к концу литургии верных. Рыцарь давно не показывался в храме — он всё больше пропадал в дозорах, будто нарочно выбирал самые дальние и промозглые маршруты, лишь бы поскорее выбраться из западни демиплана ужаса. Сегодня же вид у него был такой, что Питон, повидавший на своём веку достаточно отчаяния, узнал его без вопросов.

Он увёл Гундольфа в ризницу, усадил на единственный в храме стул — привилегия, которой не удостаивался никто из паствы, — и стал ждать. Началась исповедь.

— Я боюсь, — сказал наконец Гундольф, не поднимая глаз, — что мы никогда отсюда не выйдем. Что рано или поздно нам придётся встретиться с ним. Со Страдом. И я не знаю, готов ли я к его проклятью. А этот вечный праздник барона...  люди пляшут, потому что боятся не плясать. Я схожу с ума от этой ярмарки кошмара сильнее, чем от любого ревенанта в лесу.

Питон помолчал, глядя на друга с той редкой, ничем не замутнённой участливостью, какую приберегал для случаев, действительно того стоивших.

— Страх не грех. Ильматер учит нас одному, — сказал он тихо. — Дай мне сил принять то, чего я не могу постичь. Дай мне волю постичь то, что в силах принять. И дай мудрости отличить одно от другого, прежде чем я спутаю смирение с трусостью, а трусость приму за смирение.

Гундольф поднял взгляд.

— Покуда страх мой не ведёт к бездействию, а бездействие ко злу, да не постыжусь я страха своего.

— Даже сломанные часы дважды в день показывают верное время, — Питон позволил себе тень улыбки. — Страда не победит мгновенное решение. Праздник барона не твоя ноша. Твоя ноша — эта ночь, этот дозор, эти люди за твоей спиной. Остальное отдай  на откуп туману.

Что-то в этих словах, простых и на удивление лишённых обычной одержимости классами, доменами и архетипами, подействовало на Гундольфа сильнее любой проповеди. Он вышел из ризницы выпрямившимся, будто скинул со спины мешок, который таскал месяцами, и Питон, глядя ему вслед, ощутил краткий, почти забытый укол. Быть может, сопровождать в дозоре рыцарей не такое уж и пустое занятие? А классовые интенсивы...

Укол этот, впрочем, долго не продержался.

Когда служба возобновилась, Питон вышел к пастве уже другим человеком — точнее, тем самым, каким был всегда.

— Вы стоите здесь, — начал он, и голос его разнёсся под сводами храма с той гулкостью, какую даёт отсутствие мягкой мебели, — и думаете, будто знаете, кто вы. Пастухи! Кузнецы! Мельники! Жалкие ярлыки, налепленные нуждой на пустое место внутри вас!

Толпа беспокойно зашевелилась. Классовая тревога. Безумство. Грядёт бурый час.

— Один учёный муж из мира, откуда я родом, — продолжал Питон, повышая тон, — писал, что душа человека расколота натрое: низкое хотение, что рвётся жрать и совокупляться, не разбирая пути; голос закона, вбитый отцами и богами; и тонкая полоска между ними, что зовётся собой, но собой, по сути, не является. Класс, — Питон выбросил вперёд палец, — есть та тонкая полоска, доведённая до окончательной формы! Тот, кто не знает своего класса, — раб хотения, скачущий между жратвой и виной, никогда не становящийся ничем цельным!

Кто-то в толпе всхлипнул. Кто-то пёрнул.

— Другой мудрец говорил о снах, что видятся всем народам одинаково: о герое, о тени, о старике, о деве. Он называл их архетипами, что дремлют в глубине всякой души, ожидая, когда их окликнут по имени! Вы носите архетип в себе, как носят зерно под спудом снега, — и, покуда не окликнете его вслух, трижды, перед свидетелем, — оно так и останется зерном, а не колосом!

Он мерил шагами возвышение, и туман за узкими окнами храма, будто откликаясь на его голос, гуще прилипал к стёклам.

— Ещё один, — Лимстим Питон уже не смотрел на паству, взгляд его устремился куда-то выше, за стропила, — писал, что человек обязан стать тем, что он есть, а не тем, чем его воспитали быть! Что величайшее отчаяние — вовсе не боль, а отчаяние тех, кто и не подозревает, что находится в отчаянии, потому что даже не задумался, есть ли у него душа, достойная этого чувства! Вы — все вы! — годами живёте, не подозревая, в каком отчаянии пребываете, оттого что ни разу не спросили себя, кто вы!

Он остановился, обвёл толпу взглядом, полным того страшного, спокойного торжества, какое бывает у человека, наконец нашедшего слова, которые искал всю жизнь, — пусть и заимствованные, пусть и перекроенные до полной неузнаваемости, но свои, выстраданные, как и всё, что он когда-либо на себя примерял.

— ТРЕПЕЩИТЕ! — рявкнул он, и голос его, лишённый прежней бархатистой участливости, ударил под своды храма, как удар колокола. — ТРЕПЕЩИТЕ, НАСЕКОМЫЕ! ПАДИТЕ НИЦ!

Толпа — стоявшая, уставшая, лишённая скамей и потому давно готовая рухнуть на что угодно, лишь бы дать отдых ногам, — пала на колени разом, единым шорохом одежд по деревянному полу, и в этом падении было куда больше подлинного благоговейного ужаса, чем во всех молитвах, читанных здесь прежде.

Питон смотрел на них сверху — на согбенные спины, на опущенные лица — и чувствовал себя, как чувствует себя жрец, впервые в жизни уверенный, что паства перед ним верует не в бога, а в него самого, и что разница эта, в сущности, для дела не так уж и важна.

Позже, когда храм опустел, а прихожане расползлись по своим сырым домам зализывать колени и совесть, Лимстим Питон вышел на паперть — смотреть на дождь. Он любил воду. Её спокойное, размеренное течение, её буйные тугие, упругие струи, её отражение и переливы, её предсказуемость и беснование.

Дождь моросил привычной дисперсией, и туман за ним держался у самой земли, будто дожидался, когда его позовут. Питон долго глядел на эту серую, безучастную стену и думал о том, что весь этот пыл, вся эта уверенность, с какой он только что рвал глотку перед испуганной толпой, — быть может, они и есть признак того, что здесь, в Баровии, он наконец на своём месте.

Мысль эта грела недолго.

Следом пришла другая, куда менее удобная: а что, если он ошибается? Что, если весь этот грохот, все эти цитаты из чужих, полузабытых мудрецов — лишь новая маска, натянутая поверх старой, столь же случайная, как капюшон охотника или мантия пироманта? Вернись он сейчас за пределы тумана, окажись снова там, где можно уйти, — узнал бы он себя? Заговорил бы с ним Ильматер, или молчал бы так же ровно, как молчал всегда, предоставляя Питону самому решать, чья воля исполняется — божья или собственная, разросшаяся до размеров, которые уже неловко было называть смирением?

Он вспомнил слово, которое слышал однажды от старого монаха ещё в Аббатстве, — слово, обозначающее не грех и не ересь, а нечто более тонкое и оттого более страшное: состояние души, возомнившей себя святой и тем самым потерявшей всякую святость. Прелесть. Не впал ли он в неё?

Питон долго стоял под навесом, глядя на туман, и туман, как водится, не ответил ему ничего — ни подтверждения, ни упрёка, — оставив его наедине с вопросом, единственным, какого он ещё не научился глушить голосом, гулким, как тот, что заставил давеча целый храм пасть на колени. Пользуясь удобством влажной погоды Лимстим Питон помочился прямо так, в мантии и, довольный собой, побрёл в корчму. Подсушиться, подкрепиться и, возможно, порезвиться.

Показать полностью
1

Лечебница при храме Треглава. Рассказ по D&D сеттингу Равенлофт (Domains of Dread)⁠⁠

Жрец Лимстим Питон ведёт диалоги о классе

Жрец Лимстим Питон ведёт диалоги о классе

Лечебница при храме Треглава открывалась с рассветом, хотя рассвет в Валлаки — понятие условное: солнце восходит где-то за туманом, и в деревню едва просачивается свет, процеженный, будто через мокрую холстину. Питон любил этот час. Восемь ноль три. Скопный час. В нём было что-то от начала литургии — тишина перед первым посетителем, разложенные по местам инструменты, свежая солома под ширмой.

Он сидел на своём табурете, ждал, и в ожидании этом, как случалось порой, и позволил себе лишнее.

Он подумал, а что вообще за тема эта, с богами, с храмом? К чему всё это? Вот бы сейчас он взял, накинул капюшон — не жреческий, а другой, кожаный, с изумрудным подбоем, тот самый, ассасинский. Представил два серпа в руках, изогнутых, зловещих, с каким прыгают по крышам в балладах о ночных мстителях. Представил, как приземляется беззвучно на мокрую черепицу, как тень его скользит меж печных труб, как никто не видит его до последнего мгновения…

Мысль эта была тёплой, как украденный глоток вина, и такой же беззаконной.

— Нет, — сказал он вслух, довольно резко, будто отгонял муху. — Я жрец. Класс выбран. Закреплён и застолблён. Твёрдо и чётко.

Он повторил это ещё раз, тише, для верности:

— Жрец. Жрец Ильматера. Я нашёл свой путь. Звёзды сказали: жрец. Дело закрыто.

Дело, впрочем, любило открываться заново, обычно по утрам, когда в лечебнице было тихо и разум, не занятый ничьим страданием, кроме страдания хозяина, начинал скучать по собственному.

Дверь скрипнула. Вошёл посетитель — крепкий, кряжестый мужчина с рукой, замотанной в грязную тряпицу, судя по виду, молотобоец или что-то в этом духе, руки такие развивает только тяжёлый труд. Мужчина долбитель.

— Отче, — сказал он, кланяясь, — палец прищемил. Молотом.

— Садитесь, — Питон указал на лавку, и вся утренняя маета мгновенно улеглась, уступив место деловитой, привычной ясности. — Скажите для начала: вы ведь воин? А кузнечное дело — лишь то, чем вы кормитесь, пока где-то внутри дремлет иное призвание? Профа, так сказать?

Мужичок непонимающе моргнул.

— Что за "профа"? Кузнец я, отче. С измальства молотом машу.

— Профа это ремесло. Я спрашиваю о сути. Класс ваш каков?

— Класс? — мужик посмотрел на свою замотанную руку, будто ответ мог обнаружиться там, под тряпицей. — Какой класс, отче, у меня палец расквашен. Класс пальцетряс.

— Воин же, нет? Сила, воля, долбёжка. Доспехи нравятся?

— Делать нравится. А что нравится, то и делаю. Кузню люблю, палец вот жалко. А воевати не моё. Я мирянин — и мужик расплылся в дружеской улыбке.

Питон замер.

Что-то в этой фразе — «что нравится, то и делаю» — задело его сильнее, чем задело бы прямое возражение. Возражению можно противостоять, спорить, приводить доводы о звёздах и асцендентах. А вот этой спокойной, безмятежной простоте противостоять было решительно нечем, и оттого она раздражала куда сильнее.

— Это не ответ, — произнёс он, и голос его чуть дрогнул, становясь мерзопакостным, истеричным. — «Что нравится» — не архетип. Это отговорка тех, кто никогда не задумывался о собственной сути.

— А чё, а куда задумываться-то? — искренне удивился кузнец. — Молот в руке, наковальня перед носом, чего тут думать. Отче, вы палец-то посмотрите, а то прибаливает! Тягостно.

Питон посмотрел на палец. Палец действительно опухал, наливаясь недобрым сизым цветом, и на миг — только на миг — жрец в нём взял верх над спорщиком: он аккуратно размотал тряпицу, ощупал сустав пальцами хирурга, определил черный ноготь, пробил его быстрым, почти небрежным движением, от которого мужичок взвыл, а после утих, с изумлением разглядывая собственную руку,.

— Ноготь сам слезет, обновится. Терпение, воин.

— Полегчало, — выдохнул мужичок. — Благодарствую, отче.

— Это долг мой, — сухо сказал Питон, наматывая свежую повязку. — Но вопрос мой остаётся открытым. Вы кузнец не оттого ли, что просто не задавали себе вопроса, кузнец ли вы на самом деле?

— Святый отче, — мужичок укоризненно покачал головой, поднимаясь с лавки, — вот вы всё вопросы, вопросы. А оно надо? Живёшь — и живи. Делай, что по нраву, вот и весь сказ.

Он ушёл, прижимая к груди перевязанную руку, довольный и совершенно, до отвращения, безмятежный. Безклассовый.

Питон остался один в приёмном покое, глядя на дверь, за которой скрылся кузнец, и чувствуя, как внутри поднимается то самое раздражение — не гнев даже, а нечто более едкое, похожее на зависть, только он ни за что не признал бы это слово вслух.

«Живёшь — и живи», — повторил он мысленно, и фраза эта показалась ему подозрительно похожей на клевету. Клевету на весь труд, что он вложил в поиски собственной сути: на Аббатство, на Рощу Друидов, где он пытался стать бодипозитивным друидом, на Аткатлу, на Лускан, на десять лет литургии абсурда, воплями о некромантии. Но если кузнец прав, если действительно можно просто взять молот и не спрашивать себя ни о чём, — то чем же тогда были все эти годы, если не глупостью, растянутой на десятилетие? Тупым бредом, дурью, которая лишь мешала быть собой. И получается, можно было спокойно носить капюшон, при этом не прыгая в сено с ратуши (Лимстим Питон боялся высоты), просто играть на лютне не называясь бардом? Стрелять из лука не будучи охотником? Сидеть в корчме и играть в кости, не заявив себя плутом?! Бред же! Ну бред!

Эта мысль не должна была прийти. Он гнал её так же, как гнал овода в момент опорожнения, — методично, привычным усилием воли, повторяя про себя то же заклинание: жрец не может быть неправильным классом. Это моя миссия, моя высшая цель, моё предназначение по середине неба.

Но заклинание в это утро подействовало слабее обычного.

К полудню пришёл дед с грыжей, работающий в поле, и Питон, задавая ему всё те же вопросы об архетипе и асценденте, поймал себя на том, что задаёт их чуть громче необходимого, чуть настойчивее, чуть мерзопакостнее, будто убеждал не столько старика, сколько себя самого. Дед, как и кузнец, ответа не нашел. Лимстим Питон побагровел.

— Ах ты паршивец. Нервы мне потрепать пришёл, квочка пердящая?!

Дедушка и правда пукнул, то ли от внезапности, то ли от страха.

— Анафема! Жаба проклятый! Фуражир пустотелый! Пропащий!

Старика продудонили. Колоноскопия проводилась жестко и грязно.

— Больно не будет — взвизгнул Питон.

Больно было. Дед хрипел и сопротивлялся, поэтому исцеление перешло в оскопление. Скулящий старик выскочил из Лечебницы при храме Треглава и побежал в село.

Лимстим Питон удовлетворённо отложил серп. Себя он не трогал. Мысль об этом  никогда не приходила ему в голову. Признать нужду в собственном лечении значило признать, что диагноз, который он ставил себе годами, всё ещё под вопросом. А Питон, как бы ни трясло его по ночам, твёрдо стоял на одном: диагноз уже поставлен. Жрец.

Он просто, время от времени, забывал сообщить об этом себе достаточно убедительно. Требовались интенсивы.

Вечером, когда лечебница опустела, а туман за окном густел с обычной баровийской неспешностью, Питон сидел на своём табурете и разглядывал символ Ильматера — связанные, порванные оковы — так пристально, будто рассчитывал прочесть в нём ответ, которого не находил нигде более.

— Ты жрец, — сказал он вслух, в пустой комнате, где некому было усомниться. — Жрец. Полноценный. Органичный. Никаких ассасинов, никаких некромантов. Жрец до конца.

Символ молчал, как молчат все символы, которым слишком часто задают вопрос, на который они не создавались отвечать.

Где-то за стеной, в тумане, спускавшемся на Валлаки очередной сырой ночью, скрипнула не то ставня, не то дверь чьего-то дома, и Питон, вздрогнув, чуть не навесил на себя магический щит.

Впрочем, для верности он всё же поднялся, проверил засов на храмовой двери, и лишь после этого позволил себе отойти ко сну — с чувством человека, который в очередной раз убедил себя в том, во что давно перестал верить безусловно, но продолжал верить по привычке, потому что привычка эта была единственным, что у него оставалось от постоянства, которого он так долго и так безуспешно искал.

Показать полностью

Читаем?⁠⁠

Древняя легенда оживает в современном мире, ставя двух сестёр перед лицом рокового противостояния. На их плечах — судьба рода и надежда разрушить проклятие, которое веками отравляло жизнь их семьи. Выбор, любовь, предательство и жертва — в этой истории каждый шаг может оказаться последним. Одна из сестёр готова отдать всё. Но будет ли этого достаточно, чтобы зло не возродилось вновь?

Читать тут: https://author.today/work/518075

Показать полностью
2

Лимстим Питон: Жрец Треглава. История по D&D Равенлофт (Domains of Dread)⁠⁠

Лимстим Питон: Жрец Треглава

Лимстим Питон: Жрец Треглава

Доводилось ли слышать вам о Баровии? Нет? Что ж, в этом ваше великое счастье и великая удача.Туман в тех краях не стелется в привычной вам дымке — он стоит, будто студень. В этом есть великая разница, и разницу эту чувствует всякий, кто хоть раз ночевал в дырявом сарае восточней Побережья Мечей: обычный туман ложится к рассвету и тает к полудню, как ложится усталый пёс у порога, а этот стоял всегда, как у юнца. Серый, тяжёлый, с исподу подсвеченный нездешней желтизной. Не как у юнца. Туман держался вплотную к земле, обвивал колени, забирался за шиворот, под отсыревшую кожу, лип к металлу кирас так, что через час пути кираса воняла мокрой псиной, а через два — уже сырком таким, знаете, подз..позалу...под залой сопревшим. Но довольно о смраде, вскоре ваш нос переставал различать запахи вовсе, отравленный сыростью настолько плотной, что её можно было, кажется, жевать. Я жевал.

Отряд Ордена Перчатки вошёл в эту стену тумана на исходе третьего дня. Тридцать пять человек, из них пять паладинов, а шестым, лишним, прибившимся, будто репей к сукну, — жрец, чьё имя вскоре узнает вся Баровия и научится произносить его с той особой, придушенной мерзопакостной интонацией, с какой произносят имя зубного лекаря или сборщика недоимок.

Лимстим Питон шёл третьим слева, и туман облепил его мантию раньше, чем прочих, — будто узнал.

За стеной тумана открылась долина. Ели стояли в ней нарочито тесно и при том беззвучно, отчего создавалось странное ощущение нереальности происходящего, как в какой-то дурацкой театральной постановке на дешевых помостках. Две глубокие колеи, налитые ржавой водой, вели вниз, к деревне с покосившимися крышами, и дальше, через отсыревшие поля, к чёрной скале, на вершине которой, там, где туман истончался ровно настолько, чтобы дать разглядеть силуэт, стоял замок.

Влага сочилась по его стенам, будто камень тоже был живым и напуганным. Дождь, мелкий, безостановочный, тот особый баровийский моросун, покрывал каждый лист, каждый гвоздь на ставне, каждую бороду тонкой стеклянистой плёнкой, а мох на руинах Аргинвостхолта, был тёмным, почти чёрным.

Именно в эту сырость, в этот холод, липнущий к костям надёжней всякой хвори, и въехал Лимстим Питон — высокий, темноволосый, статный и, как отмечали хирурги, всё же грузный, — с тем выражением на лице, какое бывает у человека, нашедшего наконец климат, подходящий его нутру.

— Дышится, — сказал он, вдыхая полной грудью гнилостный воздух руин, — как дома. И поддал газку.

Сэр Гундольф Ржавый, командир пятой партии, сделал вид что не слышал сего перфоманса, как шутка неуместного, а как утверждение — кощунственного.

***

Ревенанты вышли из ворот беззвучно — трое, в ржавых доспехах,  Пустые глазницы их пустые смотрели самой ненавистью.

Питон шагнул вперёд, вскинул руку.

— Прежде чем начнём, — произнёс он, — позвольте один вопрос. Вы себя ощущаете воином? Или всё берсерками? Ведь доспехов на вас почти не осталось!
Меч замер над его головой.

— По стойке — воин, — продолжал Питон, разглядывая мертвеца с видом человека, оценивающего лошадь на ярмарке. — Но взгляд... взгляда, впрочем, нет. Взгляда лишили. Это меняет диагноз.
Существо издало сухой, скрипучий звук:

— Я... — прохрипело оно.
— Вот! — обрадовался жрец. — Сомнение! Прекраснейший симптом.

В следующий миг сэр Гундольф вогнал клинок ревенанту в шею, и стало не до симптомов. Бой был короткий. Кто-то упал и, кажется, умер, хотя выяснилось это позже и оказалось не вполне точным. Волки выли где-то за пределами видимости, нагнетая обстановку потерянности.

Дракона не нашли. Череп Аргинвоста висел где-то за много лиг отсюда, в зале, куда без длинного и невесёлого разговора с хозяином было не попасть. Понимание, чьи это земли пришло без ремарок.

— Отступаем, — скомандовал Гундольф. — В Валлаки.
— Там, говорят, праздник, — заметил кто-то из добровольцев.
— Слыхал я об этих местах. Там праздник по приказу, — уточнил Гундольф.

— О, — сказал Питон, и в голосе его прозвучало нечто похожее на нежность, — как я это люблю.

***

Барон Варгас Валлакович встретил гостей на площади, среди мокрых от вечной измороси флажков и мужиков, улыбавшихся с заметным усилием.

— Гости! — возгласил барон. — Праздник сегодня. И завтра. И послезавтра  тоже будет праздник! В честь того, что был сегодня!
— А вы сами, — вежливо перебил Питон, — из какого архетипа?

Барон моргнул. Флажки, будто по команде, обвисли.
— Какого вы классу, барон? — терпеливо пояснил жрец. — Я спрашиваю: кто вы по сути? Бард? Варвар? Шаман? Земля и звёзды не врут, а вот титулы — сплошь враньё.

Валлакович задумался так тяжело, будто только что вернулся с собственной коронации.
— Какая разница, какого я классу! Я просто хочу, чтобы люди были счастливы, — произнёс он наконец, будто оправдываясь.

— Это не архетип, — вздохнул Питон. — Впрочем, разрешите представиться. Лимстим Питон, милосердный жрец Ильматера. Я наставлю вас на пути оскопления.

Барон побледнел. Предложение показалось ему оскорбительно вызывающим.
— На пути искупления, ты хотел сказать, не так ли? — спросил он всё же, ибо власть, даже испуганная, торгуется по привычке.

— Вашим людям полегчает. Тем, кто придёт добровольно. — проигнорировав поправочку, кивнул Лимстим.

Барон посмотрел на Гундольфа. Гундольф посмотрел в небо, будто искал там знака, но небо над Баровией отвечает на такие взгляды одним и тем же — новой каплей дождя за шиворот.
— Разрешаю искуплять крестьян, — сказал барон, уходя от ответа о классе. — Но чтобы было весело.
— Обязательно, — кивнул Питон. — Повесим гирлянды.

***

Многие в Валлаки полагали, будто Лимстим Питон помешан на классах и доменах в том расхлябанном, ярмарочном смысле, в каком помешаны гадалки, торгующие мастями удачи по медяку за штуку. Сам Питон оскорбился бы этим сравнением до глубины своей многострадальной, перекроенной души.

Домыслов он не терпел. Шарлатанов от богословия, готовых налепить на живого человека что попало — «арканист», «класс-дуропляс», «шептун», — он презирал открыто. Слишком долго и слишком мучительно он сам примерял на себя чужие ярлыки, чтобы позволить кому-то отделаться подобной небрежностью.

Он спрашивал о сути. Об архетипе.

— Достаточно ли вы мажий? — вопрошал он у пастуха, что чинил телегу.

— Да вроде, смазал — разводил руками пастух и пастырь вёл его, за ручку, на скопочку.

Опрашивался и мельник, и рыбак, да, собственно, кто угодно, кто по несчастью переступал порог храма Треглава. — По духу, а не по одежде и не по молитве. Взгляните на звёзды над вашей колыбелью: в каком доме вы родились, под каким асцендентом? Совпадает ли восходящий знак с призванием, или вы носите чужую личину — так вышло, так удобнее, так спокойнее матери?

Истовый клирик не сдавался. Проповеди перетекали в исповеди, исповеди в экзикуции.

Отвечать было решительно нечем. Крестьяне не знали своего асцендента. Ремесленники путали Бахмута с Баламутом. Каждый раз, наткнувшись на пожатие плеч и «не могу знать, отче», Питон испытывал мрачное, тихое удовлетворение: очередное подтверждение старой, выстраданной мысли. Людям нельзя доверять определение самих себя. Определять должен кто-то со стороны — строгий, справедливый. Беспрестрастный.

— Ваша воля крепка? — спрашивал он тогда напрямую. — Готовы ли принять, что желание есть корень боли, а корень надлежит извлекать целиком?

В этом вопросе крылась узкая тропа, на которой сходились у Питона богословие и хирургия.

Он говорил это с убеждённостью человека, которого извлекали самого — из аббатства, из ордена, из культа, — раз за разом, пока извлечение не стало для него единственным знакомым языком любви.

Давным-давно в подвале древнего храма нашлась книга: тяжёлая, разбухшая от сырости, переплёт из материала, ближе всего напоминавшего человечью кожу. На обложке, там, где сырость ещё не съела вязь, читалось нечто похожее на «ПYTb ⓘСКООПЛЕHIR». Путь искупления, конечно же. Но Питон, вглядевшись при свече, решил иначе, и с этого часа его было не переубедить: «ПУТЬ ОСКОПЛЕНИЯ» стал его настольной книгой.

Староаллийдская вязь славится узорчатой буквицей, которую сырость съедает первой. Так родилась ошибка, вошедшая в анналы Валлаки наравне с Великим Пожаром.

Первую проповедь Питон читал в холодный, беспросветный вечер, когда дождь стоял завесой вдоль улиц, а от сырых камней храма тянуло погребом. Собралось сорок человек — тем особым баровийским любопытством, что гонит людей поглядеть даже на собственную казнь, лишь бы не сидеть дома одному.

Питон раскрыл книгу и прочёл размеренно, весомо, с интонацией, какой оглашают приговор:

— «Скопный час, восемь-нуль-три. Я знаю: Оскопитель мой жив, и в последний день восстанет он на страждущей земле сей. И хотя черви истребят кожу мою, я во плоти моей узрю».

По залу пробежал шёпот. Питон поднял палец.

— Заметьте: не «я знаю о нём». Я знаю: он жив. Это, друзья мои, обо мне. Скромно молчу, но воистину.

Дальше он читал главу за главой, и запятая вязи сдвигалась вслед за верой — незаметно, но необратимо: «Изглажу беззакония твои, как туман, только не тот, что не выпускает, а истинный, и Я оскоплю тебя»; «Не бойся, ибо Я оскопил тебя, назвал тебя по имени твоему»; «В Нём мы имеем оскопление Его».

А после — строки о скопцах, что сделали сами себя скопцами ради Царства, «кто может вместить, да вместит». Здесь Питон выдержал долгую паузу, давая слушателям осознать пропасть между собственной немощью и величием предложенного пути.

Тут он и произнёс давнюю свою мудрость, которую любил повторять, объясняя разницу между болтовнёй и делом:

— Есть, дети мои, искупление словом. — Он постучал пальцем по книге. — А есть оскопление делом. — Он похлопал по серпу на поясе, и донёсся тихий деловитый звон стали. — Слово утешает. Дело исцеляет. Серп...оскопляет.

Кто-то в зале нервно рассмеялся, приняв это за шутку. Смех оборвался, когда стало ясно: Питон не шутил.

Из задних рядов поднялся подслеповатый пономарь Ильматера, щурясь на свечу и на книгу с одинаковым недоверием.

— Отче... там, сдаётся мне, «искупление» написано. Через «и» и через «у». А может вообще, речь об искушении?

— Ты подслеповат — с кроткой скорбью произнёс Питон. — Не твоя вина. Но и не повод сомневаться в Ильматере.

— Но я же...

— Ты кто по классу?

— Пономарь, отче.

— А должен быть жрец...

Пономарь сел, унося с собой тяжёлое молчание человека, чья правота сегодня никому не нужна.

После службы сэр Гундольф отвёл Питона в притвор, где капли с потолка мерно отбивали счёт, будто время в Баровии измеряли не часами, а именно этим стуком.

— Пономарь прав, — сказал рыцарь тихо. — «Искупление» — это когда выкупают. Спасают. Прощают долг. Это милосердие, Питон, не то, что творится у тебя за ширмой.

— Знаю, — так же тихо ответил жрец, глядя на туман за приоткрытой дверью. Тот стоял вплотную к порогу, будто ждал, когда его впустят.

— Тогда зачем...

— Потому что если я признаю ошибку, значит, я снова передумал. — Питон подбирал слово медленно, как подбирают инструмент по руке. — А я так больше не умею. Пробовал вчера. Не выходит. Внутри что-то щёлкает — и молчит.

Он послушал, как капли отбивают свой безучастный счёт, и добавил уже совсем тихо, почти не для Гундольфа — для себя, для тумана, для замка на скале, для всей этой земли:

— К тому же, согласись, «оскопление» звучит куда убедительнее.

Гундольф не ответил. Он ушёл молиться сразу за троих, и в ту ночь молитва его была особенно долгой.

***

Они приходили по одному, иногда по двое — крестьяне из окрестных хуторов, чьи имена автор намеренно опускает: в Баровии имя вещь хрупкая, а хозяин здешних мест коллекционирует отнюдь не имена. Садились на мокрую лавку в приёмном покое, бывшем некогда притвором Треглава, и Питон встречал каждого одним и тем же ровным, участливым взглядом — взглядом человека, который до самого донышка души хочет знать, кто перед ним такой на самом деле.

— Скажите, — начинал он, придвигая табурет, — вы ощущаете себя обывателем по духу, или обыватель — личина, наброшенная нуждой?

— А кто я, по вашему, отче? Не торговец, не ремесленник — отвечал очередной бедолага, комкая шапку.

— Это профессия. Я спрашиваю о сути. Кто там, за обывателем? Воин, не поднявший меча? Мудрец, не читающий книги? Вор, не умеющий воровать?

— Не знаю, отче. Да кому не пох...

— Ох...С этого и начинается всякая боль, — кивал Питон с мрачной удовлетворённостью человека, услышавшего давно ожидаемое подтверждение. — Незнание себя. Асцендент ваш каков?

— Вродь не импотент, тьфу-тьфу-тьфу.

— Тогда рассудим по звёздам иначе. Родились вы под ущербной луной или под растущей?

— Матушка сказывала, непогода тогда была лютая, в тот год град урожай побил..

— Град побил — это Ильматер стучится в дверь загодя, — торжественно заявлял жрец, хотя ни один богослов, из всех, кого он изводил вопросами прежде, такого не подтвердил бы. — Значит, вы прирождённый страдалец. Прекрасно. А воля крепка ли?

Обыватель к этому моменту уже понимал: путь назад отрезан. Но не понимал, что будет отрезано далее. Кивал, ведь кивнуть было проще, чем придумать ответ на эти вопросы… Что значило «жреческий вайб»? Слов-то таких не слыхивал.

— Тогда согласны ли принять, что желание есть корень боли? — голос Лимстима Питона становился мерзопакостнее.

— Согласен, отче.

— Скажите ещё раз, для протокола.

— Согласен...

— И в третий.

Дальнейшее автор передаёт скупо: скажем лишь, что из-за ширмы после третьего «согласен» доносился звук короткий и деловитый, будто плотник забивает последний гвоздь в готовую работу, а прихожанин выходил на паперть спустя малое время — тише, бледнее, легче, чем вошёл, — и подолгу стоял, глядя в туман с покоем человека, переставшего чего-либо хотеть.

Молва разошлась по хуторам быстрее горячки. Одни шли из отчаяния, в Баровии обычного, как хлеб. Другие — просто спросить. Третьи срочно вспоминали неотложные дела в Кринте или на другом краю света, куда дорога всё равно вела через тот же туман, а туман неизменно приводил обратно — к тому же порогу, к той же лавке, к тому же ровному взгляду.

***

Через полгода в Валлаки не осталось человека, не знавшего дороги к храму Треглава. Барон Валлакович, вытирая пот несмотря на вечную баровийскую прохладу, признавался приближённым, что праздник в этом году вышел на диво тихий — вся деревня разом выдохнула и забыла вдохнуть заново. Сэр Гундольф молился за троих, потом за пятерых, потом сбился со счёта.

Питон стоял на пороге храма в рассветный час, три минуты девятого, когда туман особенно густ — тот, что копится за ночь и не успевает разойтись до утра, — и вглядывался в серую стену, обступавшую деревню плотным влажным кольцом. За ней не было ни востока, ни запада — одна ровная, безучастная сырость.

Он вдруг заметил в себе пустоту. Прежде, на исходе каждого второго-третьего месяца, из-под рёбер поднимался зуд, требовавший крика, разрыва, бегства. Вопля. Сегодня зуда не было. Он ждал его весь вечер — и не дождался.

Он понял: отсюда нельзя уйти. Можно брести на восток, можно на запад, но дорога неизменно приводит назад, к тому же порогу, к тому же трёхликому идолу, чьи три лица — печальное, суровое, вопросительное — глядели теперь на него так, будто наконец признали своим.

Впервые в жизни Лимстиму Питону было нечего менять. Менять было уже некуда.

Он тихо усмехнулся — глухо, спокойно, тем смехом, что рождается из смирения. Мимо, кутаясь в сырой плащ, брёл ранний прохожий с лицом, в котором отчаяние свило гнездо давно и прочно.

— Отче, — сказал он, останавливаясь, — вы, никак, довольны?

— Абсолютно, — ответил Питон. — Присядьте. Расскажите-ка мне, кто вы по классу.

Туман у порога вздрогнул — едва заметно, как вздрагивает вода, в которую бросили монету слишком глубоко, чтобы расслышать всплеск. Тёмные Силы, приглядывавшие за этой землёй дольше, чем помнят её жители, замерли в редкой для себя нерешительности: существо получило всё, о чём просило, — постоянство, покой и вечное, непередумываемое место.

О цене, как водится в этих краях, они умолчали.

Показать полностью
3

На грани веры⁠⁠

На грани веры

Было далеко за полдень, почти вечер, когда преподобный отец Кассиан нашел эту церковь. Он преодолел горный кряж и болота и стал похож на нищего оборванца, весь в ссадинах и ушибах, в порванной то тут, то там холщёвой рясе.

Его отправили с миссией осветить храм.

Его, старого, почти слепого, старика.

Ноги были босы — обувь осталась там, в топях, куда по случайности угодил старик. Намозоленная ладонь крепко сжимала посох из орешника, а за спиной, через плечо, болтался скромный узелок с нехитрыми дорожными припасами. Силы придавал крест-распятие, висевший на грубой верёвке, да молитва на устах.

Он шёл три дня и две ночи, не разводя костра. Огниво намокло. Припасы в его узелке — ржаные сухари да дикие орехи — раскисли от моросившего дни напролёт мелкого дождя.

Он остановился, оперевшись на посох, пытаясь перевести дыхание. Ладонь, сжимавшая орешник, онемела, а холодная сырость проникла в самые кости, несмотря на то что мелкий дождь наконец-то прекратился.

Старик, хмуря кустистые брови, вглядывался в туман, который стелился по земле, цепляясь за мокрую рясу.

Церковь виднелась, как гнилой зуб. Колокольня косилась набок. Упавший крест, поглощённый вьюном, утоп наполовину, а стены, некогда белёные, были покрыты плесенью. Окна зияли пустотой.

Кассиан перекрестился, ощутив ледяной укол в сердце. Тяжесть места давила на плечи, на грудь, на саму душу. Лишь редкий ветер трепал высокие кроны деревьев, нарушая тишину шелестом листьев.

Сквозь свинцовую броню дождевых туч на излёте дня пробились предзакатные лучи солнца. Они пронзали мокрую мглу, превращая туман в дымящееся облако света над почерневшей землёй. На недолгие мгновения церковь озарилась. «Воистину знак Божий»,— прошептал он, крепче сжимая нательный крест.

Он толкнул скрипучую дверь. Внутри царил полумрак и запах тлена — гниющего дерева, сырой штукатурки и чего-то ещё… старого, горького, как прах. Кассиан осторожно ступил на рассыпающийся ковёр у входа. Алтарь был разорён. Лики святых на уцелевших фресках казались искажёнными скорбью.

Тишина внутри церкви поглощала все создаваемые им звуки. Кассиан замер, вслушиваясь. Сквозь гул в собственных ушах он уловил едва различимый звук — тихий плач, смешанный с шёпотом. И доносился он будто со всех сторон, струясь по стенам, поднимаясь из-под развороченных плит пола. То ли ветер в щелях играл, то ли… сама скорбь этого места обрела голос.

Он сделал шаг вперёд. Под ногой что-то хрустнуло. Опустив взгляд, Кассиан увидел, что наткнулся не на щепку, а на расколотый череп, почти сгнивший, запорошённый мусором и ветошью. Рядом же валялись другие кости — ребро, обломок ключицы. Человеческие. Небрежно, как сор.

«Разорено… Осквернено… Проклято…» — мысль пронеслась, леденя душу сильнее болотной сырости. Его рука инстинктивно сжала нательный крест так сильно, что грубая бечёвка впилась в шею.

В центре храма, где когда-то сходились лучи света, воздух сгустился. Формы поплыли, и из тени выступила фигура. Не призрачная, но и не плотная. Человек в чёрном, в истлевшем церковном облачении, с лицом, которое выражало и скорбь, и гнев одновременно. Глаза, глубоко запавшие, горели холодным, неестественным светом.

— Тепло ли тебе подле очага Твоего Господина? — голос раздался будто кругом и везде. — Искал Дом Божий… нашёл склеп.

«Нечисть…» — пронеслось в его сознании. Ноги, измученные в пути, подкосились. Он едва удержался на посохе. Молитва застыла на устах, вытесняемая ледяным комком страха.

Тени отделились от стен и колонн, поползли по развороченным плитам прямо к нему. Шёпот превратился в стон, заполняющий всё пространство.

Отец Кассиан сорвал дрожащей рукой крест, подняв его вверх не как символ веры, а как оружие. Он сделал шаг навстречу ползущей тени. Голос, хриплый от усталости и страха, но обретающий твёрдость и силу, раздался во тьме.

— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа! Отступи, демон! Место сие освящено верою праведных! Изыди!

Тени замерли на мгновение. И в этой внезапной паузе, в разрыве ужаса, Кассиан услышал тихий, ледяной смешок.

— Ты здесь… в этом гниющем чреве былой веры… чувствуешь ли «Его» присутствие?

Невидимая сила толкнула Кассиана, он споткнулся, рухнув на колени среди развороченных плит, ладонями впиваясь в острые обломки и рассыпанные кости.

Чёрные провалы глазниц десятков черепов уставились на него. Шёпот, который он слышал раньше, сгустился в отчётливые, леденящие душу слова: «…спаси… за чтооо!?.. горииим…»

— Видишь? — голос демона зазвучал громче. Холодный свет в его глазах вспыхнул, отражая мучения тех голосов. — Это твоя паства! — Фигура демона дрогнула — Приветствуй же их…

Глубоко запавшие глаза, казалось, заглядывали прямо в душу Кассиана. В них читалось нечто похожее на… жалость?

Внезапный вихрь поднял с пола пыль и кости, закружив их вокруг Кассиана.

Тени сгустились, продолжая кружиться, обретая смутные черты — изъязвлённые страданием лица, сгорбленные фигуры. Они поднимались из-под плит, из щелей в стенах. Один из теневых ликов метнулся к нему, кривя рот в беззвучном крике.

Он вскинул крест. «Во имя Отца…» — но молитва потонула в леденящем стоне сотен перебивающих друг друга голосов: «…еретичка!.. мать мою…», «…во славу Господню!.. режь!..», «…ведьма… больноо…».

Он отшатнулся под гнётом всеобщей агонии. Пол ушёл из-под ног. Перед глазами поплыло. «…И Сына…» — другой призрак, будто ребёнок, потянул тенями-руками к полам его рясы, и шёпот слился в один визгливый вопль: «ГОРИМ! БОЛЬНОО!»

Кассиан зажал уши, но голоса звучали внутри. Он взглянул на крест — и на миг металл показался раскалённым докрасна, обжигая ладонь, пахнущий палёной плотью. Он вскрикнул, выронив его.

— Чувствуешь жар «истинной» веры? — свет в глазах демона вспыхнул яростнее. Фигура его медленно приближалась.

Одна из теней, плотнее других, обвила запястье Кассиана. Она приняла черты иссохшей старухи, лицо, искажённое предсмертной гримасой ужаса. Её беззвучный крик ворвался в уши, в разум: «ВЕДЬМОЙ НАЗВАЛИ! ЗА ЧТО?! ДОЧКА… СПАСИ ДОЧКУ…»

Пространство подле алтаря содрогнулось. Кости, кружившие в призрачном вихре, стали складываться в нечто.

Кассиан зажмурился, вскинул руки к вискам, пытаясь выдавить крик девочки, что добавился к общему хору, — тонкий и раздирающий.

Руки-тени потянули его к алтарю, к эпицентру ужаса. Он пал ниц, пытаясь отползти, отшвыривая ногами острые обломки, не чувствуя боли. Но они тянули его. К костру…

Рёбра — поперечины. Черепа — уголья, мёртвые глазницы обращены к сводам — всё сплелось в чудовищную кладку. И этот костер дышал. Не пламенем — холодным синеватым сиянием, исходящим изнутри сложенных останков. Оно лизало почерневшие стены, отбрасывая пляшущие тени палачей с поднятыми крестами и факелами.

Жар. Он ударил в лицо Кассиана волной, сухой и едкой. Он захрипел, лёгкие обожгло, как от дыма горящей смолы. Запах палёных волос и плоти. Сладковато-тошнотворный, впивающийся в ноздри, вызывающий рвотный спазм. Его ряса затлела по краям.

— Ликует ли твой Бог от благоухания горелой плоти? — голос демона раздался из самого «сердца» костра. Он был смешан с треском горящих «поленьев» — костей, со стонами десятков голосов.

Призрачные руки швырнули Кассиана к пылающему пьедесталу. Он упал навзничь, ударился головой о плиту. Огонь лизал его кожу. Настоящий огонь? Морок? Боль была реальной. Раны на руках заныли, будто их посыпали солью и поднесли к жаровне. Он закашлялся, выплёвывая слизь, в которой чудился вкус пепла. Слёзы текли ручьями, смешиваясь с потом и кровью, застилая взгляд. Он не видел демона, но чувствовал его присутствие — ледяное ядро в эпицентре этого инфернального жара. Стоящего там, где был алтарь.

Кассиан поднял голову. Сквозь пелену, сквозь жгучую боль в теле, сквозь невыносимый гнёт чужих мук он увидел…

Пылающий костёр, окружённый ликующей толпой в «праведном» экстазе.

Лицо женщины, искажённое ужасом. Платье, вспыхивающее синим пламенем. Рядом девочка,лет восьми, с косичками, в простом платьице. Она цеплялась за мать и кричала: «…мамаа… боюсь… горячоо…» Её плач, переходящий в булькающий предсмертный хрип, заглушила взревевшая толпа: «…гори, нечисть! Во славу Господа!.. ведьмы…!»

Взмахи факелов устремились в «горнило ревности».

Будто подпитываемый людской ненавистью, огонь взметнулся к небу, вознося хор фанатичных голосов, сливающийся в псалом: «…и да испалятся нечестивые яко прах…»

— Вот она… паства твоя… — слова демона прорезались сквозь крики, как лезвие. — Одни… кричат от боли… другие… воспевают агонию как гимн… Кто из них… ближе к твоему Богу?

Его сознание затуманилось от боли, физической и той, что разрывала душу. Крик девочки ввинчивался в мозг раскалённым штырём, заглушая все остальные голоса, весь ужас этого места. Это был уже не хор страданий, а один-единственный, чистый, детский ужас, который он не мог вынести.

«Нет… нет… нельзя…» — мысль, пронесшаяся сквозь морок, была инстинктивной, животной, глубже веры, глуше молитвы.

Он не видел больше демона. Не видел кружащих теней. Он видел только синее пламя, лижущее простое платьице, и маленькие ручки, вцепившиеся в горящую материю.

И он пополз.

Его израненные, обожжённые колени впивались в острые края костей, слагавших костёр. Хруст и скрежет стояли у него в ушах. Каждый дюйм пути отзывался огненной болью в теле, но он не останавливался. Молитва, которую он пытался шептать, превратилась в один сплошной стон, слившийся со стоном того, что его окружало.

Он карабкался вверх по этому кургану из человеческих страданий. Его пальцы, с которых слезала кожа, цеплялись за рёбра, черепа, ключицы, находя опору в самом аде.

— Держись… — прохрипел он, обращаясь к миражу, к тени, к воспоминанию, что пылало перед ним. — Я… спасу…

Он почти добрался. Пламя опалило ему брови, запах палёной плоти заполнил ноздри, вызвав новый спазм. Он из последних сил протянул руку, чтобы схватить ребёнка, чтобы вырвать его из огня.

Его пальцы коснулись пылающего платья.

И в тот же миг всё исчезло.

Пламя не погасло — оно рассыпалось тихим, пепельным вздохом. Мать и девочка не исчезли — они развеялись, как дым, как пыль, поднятая ветром на пустыре. Под его ладонью не оказалось ничего, кроме горсти холодного пепла и мелких, истлевших косточек.

Он провалился, рухнув грудью на груду останков. Острая боль пронзила его, но она была ничто по сравнению с ледяной пустотой, что воцарилась внутри.

Тишина.

Костёр погас. Синее сияние угасло, оставив лишь могильный холод. Тени растворились, шёпоты стихли.

Кассиан лежал ничком на костях, его тело сотрясали беззвучные рыдания.

«Спасти…» — это слово теперь казалось ему самым страшным кощунством. Никого нельзя было спасти. Это место было не проклято — оно было мертво. Окончательно и бесповоротно.

Он медленно поднял голову. Сквозь провалившуюся крышу на него смотрело бледное, безразличное утро. В его слабом свете руины церкви выглядели не ужасающе, а бесконечно жалко и одиноко. Просто груда камней и костей. Место преступления, где палачи и жертвы давно истлели вместе.

Скрип шагов заставил его обернуться.

На том месте, где был алтарь, стоял… демон?

Его истлевшее облачение парило, не касаясь земли. В его глазах уже не было пламени. Теперь это были просто глубокие, печальные глаза, смотревшие на Кассиана.

— Теперь ты видишь, — тихо сказал он, и его голос был почти человеческим, голосом уставшего сторожа на краю света.

— Нет, нет, нет! — слёзы медленно текли по его грязным, исцарапанным щекам. — Люди… люди ослеплены яростью… они искажают… извращают волю Господню… Это… это падение человеческое… Не Божья воля!

Кассиан пал ниц и рыдал перед кучей костей и праха. Не осталось ни страха, ни гнева, ни веры — лишь всепоглощающая скорбь, тяжёлая, как эти обломки. Пепел ещё казался горячим. Он нагреб его в ладони и прижал к лицу. Он вдохнул этот пепел, запах смерти — и ему показалось, что он вдыхает сам их страх, их последний крик. Он медленно поднял руки и осыпал свою голову этим пеплом. Он принял их смерть, как свою собственную.

Демон сделал шаг вперёд, и в утреннем свете Кассиан разглядел истлевшие черты священнического облачения.

— Кто ты? — наконец выдохнул он, приложа руку к груди.

— Я — тот, кто не ушёл. Я — молчание Бога, которое они услышали здесь вместо ответа. Я — боль, которая не нашла упокоения. Ты звал меня демоном. Возможно, ты был прав.

— Их злодеяние — не оправдание Его… — рука Кассиана остановилась на полпути ко челу. — Они сотворили ужасное, прикрываясь Его Именем… — склонив голову, проговорил он.

Демон сделал шаг. Его леденящее дыхание коснулось лица Кассиана.

— Теперь это твой крест. — Фигура демона начала медленно растворяться в утреннем свете. — Неси его. И помни: каждый костёр, зажжённый «во славу Его», каждое дитя, зарезанное «во имя Веры», — это ещё один камень в стену между тобой и твоим Молчащим Небом.

Его тень, исчезая, вспыхнула синим огнём. Кассиан вскинул руки к глазам, не всилах смотреть.

— Узришь ли ты Его свет… когда стена станет выше этих гниющих сводов?

Он не знал, сколько прошло времени. Когда он наконец опустил руки, мир вокруг изменился. Свет утра стал чуть ярче, пробиваясь сквозь руины, но он уже не озарял — он лишь подсвечивал пыль, кружащую в воздухе. Демон исчез. Тени растворились. Осталась только тишина, тяжёлая и звонкая, как похоронный колокол.

Кассиан опустился на колени перед почерневшими обломками, где когда-то был алтарь, и прильнул губами к холодному, заплесневелому камню пола.

— Господи… прости их… и прости меня… слабого. Credo Domine… Верую, Господи… помоги моему… неверию…

Показать полностью 1
4

Озерный маньяк | Глава 2⁠⁠

Обогреватель в машине работал на полной мощности, но чем теплее становилось, тем сильнее Соммерс трясся от холода. Он никак не мог напитаться теплом, даже когда салон его “Шкоды” стал походить на печь металлургического завода. Только тогда Соммерс выключил обогреватель и расстегнул куртку.

Теперь его одолевал сон. Невозможно липкий и тяжелый, он цеплялся к нему словно патока, делал веки невыносимо тяжелыми. Тихо застонав, Соммерс приоткрыл окно, и снова задрожал от холода.

Выстукивая пальцами по рулю, он оглядел опустевшую парковку и безлесый лес. Где-то там, в чаще, находился дом господина Жорковича — того самого человека, что нашел первое тело. Кажется отсюда Соммерс даже видел край белого здания, торчащий из-за деревьев.

“Зачем терять время на разъезды, если можно сразу наведаться к этому мужику?” — спросил он сам себя, трогаясь с места.

Асфальтовая дорога плавно огибала подножие холма, но “Шкоде” пришлось свернуть на узкую, неровную грунтовку, запетлявшую по густому лесу. Развернуться здесь было негде, и Соммерсу оставалось надеяться, что дорога приведет его к цели.

Дорога была не езженой, с лужами, покрывшимися коркой льда. Рискуя застрять в диком лесу, Соммерс упрямо ехал вперед.

И когда он уже начал сомневаться, что свернул на верную дорогу, из леса неожиданно выпрыгнул белый дом. Это был огромный особняк, окруженный идеально ровным газоном и разросшимися хвойниками. Аккуратные дорожки делили территорию на симметричные секторы, широкий, безупречно белый фасад дома был усеян террасами и балкончиками, а над крыльцом сидел белый уродливый ангелочек и пялился на него белесыми глазами.

Проверив, что документы лежат в кармане, Соммерс поправил кобуру, застегнул куртку и вышел из теплой машины на морозный воздух.

Дыхание тут же превратилось в облачка пара, под ногами захрустел иней. Лес вокруг был царственно спокойным, и лишь собачий лай где-то внутри дома нарушал эту тишину.

Добравшись по скользкой дорожке до крыльца, Соммерс нажал на звонок и дернулся от неожиданности — раздался грохот, будто кто-то отчаянно молотил огромными ручищами по двери.

Собачий лай стал громче, он приблизился и вдруг стих. Псы за дверью шумно втягивали носом воздух

— Бу, — негромко сказал Соммерс.

За дверью раздались вой и визг, и острый звук когтей, царапающих пол. Через мгновение за дверью стало тихо.

Соммерс сумрачно усмехнулся.

— Киша?! Буся? Вы чего так напугались? Медведи не звонят в звонки… — услышал он приглушенный голос. — Кто там?

— Детектив Соммерс, отдел особо опасных преступлений. Мне нужен Ежи Жоркович.

— Есть один такой, — сказали из-за двери. — А документики не покажете?

— Я расследую убийство на холме. И мне нужно задать вам пару вопросов, — громко и отчетливо произнес он, поднеся к глазку свое удостоверение.

Дверь распахнулась. На пороге стоял человек в сером шерстяном свитере, вязанном «косичкой», рваных джинсах и пушистых белых тапочках с кроличьими ушами.

Соммерс, несмотря на свой внушительный рост, поглядел на Жорковича снизу-вверх, и с нарастающим пессимизмом прикидывал невеликие шансы победить того в возможной рукопашной — Жоркович был в два раза шире и крепче него самого.

— Здравствуйте, детектив! — кажется, теперь Жоркович тщательно оценивал самого Соммерса, глядя на него сверху-вниз.

Повисла неловкая пауза, пока они настороженно оглядывали друг друга. Наконец, хозяин дома отступил в сторону, махнул рукой, указывая куда-то внутрь дома, и дружелюбно проговорил:

— Вы пройдите внутрь, тут холодно… Ох, ваши ноги… Неподходящая мода для наших мест, тут сейчас то дожди, то снег.

Погруженный в свои мысли, Соммерс не сразу понял, что речь идет о его кедах. Он пошевелил пальцами ног и через дырки увидел свои носки.

— Я свои ботинки в грязи утопил, — пожаловался он, переступил порог дома и огляделся.

Это было жилище чертовски состоятельного человека — сверкающие полы из натурального дерева, причудливые светильники, огромные диваны, на которой можно было разместить человек пятьдесят. Во всем был заметен почерк хорошего дизайнера, умело управлявшегося с пространством и формами.

Удивительно, что в такой глуши стоял столь роскошный дом.

— Мое наследство, — пояснил хозяин, заметив любопытный взгляд гостя. — Признаться честно, сам я не такой удачливый, каким был мой папенька. Тот владел целой обувной империей, удачно вложил деньги и построил вот этот домишко. А у меня остался один магазинчик, и теперь я вынужден платить тонну денег на содержание этой хреновины… Вам может налить чаю, кофе или хотите чего покрепче?

Соммерс желал всего и сразу — ему отчаянно захотелось утопить воспоминания о прошедшей ночи в смеси виски с крепким кофе, а затем лечь на один из этих уютных диванов.

— Нет, спасибо, я на службе, — не сразу ответил он. — Вы Ежи Жоркович?

— Так точно! Видите какая беда произошла… Я пару дней назад домой вернулся. Пошел с собаками прогуляться, зачем-то забрался на тот жуткий холм… Вообще, я не люблю туда ходить, а тут черт дернул. Там-то мои псы и нашли… Ну… Рука из земли торчала. Я сразу же позвонил в местную полицию.

Жоркович побледнел и стал чаще дышать, казалось, еще немного и его стошнит прямо на начищенный до блеска пол.

— Куда вы ездили? — спросил Соммерс, разглядывая картины на стенах — линии, яркие круги и странные царапины на холсте — современное искусство, тайну которого он так и не постиг.

— Я только вернулся из Кракова — там у меня квартира. А сюда, в особняк, я перебираюсь на весну и лето. Осенью обратно в Польшу поеду, — охотно ответил хозяин и пояснил: — Здоровье не позволяет мне в городе летом жить, а здесь воздух чистый, кое-как справляюсь.

«Заезжий парень рядом с холмом, полным трупов, — мысленно хмыкнул Соммерс. — Краков большой город, много туристов со всего мира, а значит, легко найти жертву по вкусу…»

— А кто приглядывал за собаками пока вас не было?

— А, так они со мной всегда путешествуют, — пожал плечами Жоркович.

— Кто с вами еще проживает?

Хозяин дома как-то очень грустно покачал головой:

— Никто. Я давно в разводе и с бывшей не общаюсь. Детей нет, так что, коротаю время в одиночестве. Телик смотрю, думаю о жизни, пишу немного. Я графоман, знаете ли, обожаю детективы! — Лицо Жорковича потеплело и расплылось в улыбке: — Кстати, я знаю, каким будет следующий ваш вопрос! Видел ли я что-нибудь необычное на том холме.

— А вы что-нибудь видели?

— К сожалению или к счастью нет, ни разу. Летом деревья полностью закрывают от меня балку. Хожу я туда очень редко, все из-за местной шантрапы — они там часто собираются в лесу рядом с поляной. А всяких чужих, пришельцев и динозавров я не видел… Это что-то вроде городской легенды, знаете…

— Я слышал про это, — кивнул Соммерс и с невинным видом поинтересовался: — Мне сказали, вы не ладите с местными.

— Ха! Верно подмечено! — без обидняков ответил тот. — Папенька из-за этого дома вырубил какую-то священную рощу. Теперь все, кто имеют какое-то отношение к этому дому, в опале у горожан. Я даже за продуктами в Утену езжу — без презрительного фырканья тут мне ничего не продадут.

— А вы уже знаете мой следующий вопрос? — с лукавой улыбкой спросил Соммерс.

Жоркович всерьез задумался, словно решал какой-то очень сложный, но невероятно интересный ребус.

— Хм-м… Я нашел тело. И вы, конечно, записали меня в подозреваемые. А теперь обязаны проверить мое алиби. Значит, вы хотите знать, где я был на момент совершения преступления… Так… Вот только я ж не знаю когда это было… — проговорил Жоркович и потер шею.

— Где вы были с октября по декабрю прошлого года? — спросил Соммерс безэмоционально.

Он сделал пару шагов по гостиной, и взгляд его упал на фигурки — кто-то привозил их в этот дом со всего мира.

Откуда-то из глубин дома доносился негромкий скулеж.

Нахмурившись, Жоркович некоторое время размышлял, в затем ответил:

— Так, ну, я в Сентябре в Палангу укатил отдохнуть. А в начале октября сразу в Краков. Остаток осени и все зиму я в Польше прожил. Хотите, я билеты поищу, они у меня в документах на магазин подшиты?

— Да, спасибо, — Соммерс указал на огромные окна особняка и спросил: — У вас очень большой дом и сад, кто-то помогает вам ухаживать за всем?

— Я нанимаю садовника. Его зовут Балис Смятона, он ухаживает и за территорией, и в доме прибирается. Когда меня нет, приходит и проверяет, все ли в порядке. Знаете, пока я в разъездах, закупаю обувь для магазина, по фабрикам езжу, присматриваю товар и цены, Смятона тут и пожить может. Кстати, надо навестить старика, что-то он не приехал вчера.

Покивав, Соммерс еще раз оглядел гостиную, достал из кармана свою визитку и протянул Жорковичу:

— Я с вами еще свяжусь, но, если вы вспомните что-нибудь, звоните мне в любое время дня и ночи.

— Конечно, конечно, детектив! Так ужасно, что подобное случилось в этом городке — такое тихое, спокойное место, и на тебе…

— Не боитесь оставаться здесь в одиночестве?

— Нет, у меня три собаки, хорошие охранники, — Жоркович в задумчивости почесал затылок и растерянно добавил: — Правда, что-то сегодня они не в настроении… Детектив, окажите мне любезность, подождите меня здесь пару минут?

Соммерс кивнул, и хозяин пушистых тапочек и свитера «косичками» торопливо скрылся за одной из дверей особняка.

Соммерс с интересом прошелся по комнате. Чертовски уютное жилище — окна в два этажа, много света, мягкие диваны, на которые хочется упасть и уснуть. Такого дома и такой мебели у него никогда в жизни не будет, не с его скромной зарплатой полицейского. Соммерс коснулся египетской фигурки кошки на столике.

— Простите, не понял точно, какой у вас размер, поэтому взял несколько. Есть из чего выбрать! — вернулся в гостиную Жоркович. В руках он нес гору коробок из-под обуви, а на его лице застыла непоколебимая решимость: — Пожалуйста, присядьте на диван!

— Нет! — попятился Соммерс. — Господин Жоркович, я  тороплюсь. И я на службе, я не могу…

— Господин… — поморщился хозяин дома. — Ой, детектив, я человек, который не приемлет отказа. И если решил сделать благое дело, я его сделаю, понимаете?

Соммерс глянул на внушительную компекцию Жорковича и смиренно опустился на диван.

Уже через десять минут он вышел из особняка в новеньких зимних ботинках на меху. Старые кеды были бережно завернуты в бумагу и спрятаны в коробку, которую он нес подмышкой.

Отказа добродушный поляк действительно не принял, и Соммерс пал под натиском его задушевной вежливости — лишь бы Жоркович позволил ему уехать по делам.

— Заезжайте в любое время, детектив! Мне одному тут чертовски скучно. Составите мне компанию, а если поделитесь секретами профессии, я свое лучшее вино выставлю! — болтал хозяин особняка, пока они шли по скользкой дорожке к парковке, — Хотя, наверное, столичному сыщику в нашей глуши скучно, конечно…

— Почему вы подумали, что я из столицы? — хмыкнул Соммерс.

— Я опытный путешественник, детектив, — заулыбался Жоркович. — Видел много людей, со многими общался. Вы столичный житель, это видно по вашей манере одеваться, говорить, держаться. Но росли вы не в Литве, это тоже ясно.

Соммерсу осталось лишь многозначительно хмыкнуть в ответ на этот весьма недурной анализ.

— Хорошо, как-нибудь заеду, — вежливо сказал он. — Простите телефон…

— Все, более не смею вас отвлекать. Езжайте осторожно, детектив, на дороге может быть лед.

Кивнув, Соммерс развернулся и покатил прочь.

— Детектив? В школе все готово. Мы вас уже ждем! — радостно возвестил инспектор Виталий в трубку. — Знаете куда ехать?

— Гляну на карте, — буркнул он, бросив последний взгляд на особняк. Жоркович помахал ему рукой. В окнах дома Соммерс увидел трех огромных черных кане-корсо, нервно виляющих хвостами…

Его “Шкода” плавно заскользила по заросшей грунтовке прочь от особняка Жорковича.

— Как костел проедите и увидите огромный дуб, сразу сворачивайте направо и паркуйтесь. Бут вас встретит.

— Принято.

* * *

В школьном классе собралось около полусотни учеников старших классов. Стоял дикий шум и гвалт, пока подростки пытались разместиться в ограниченном помещении на тесно расставленных дополнительных стульях. Этим хаосом пыталась управлять пара учителей, но всем было понятно, что справиться с этой взбудораженной толпой они не в силах.

Директор школы занял пост за учительским столом. Он заметно нервничал, выбивая энергичный ритм каблуком ботинка о старый дощатый пол.

Соммерс стер со лба пот и оглядел аудиторию. Класс перед ним слегка поплыл.

— Детектив, вы в порядке? — услышал он шепот Бута и торопливо кивнул.

— Так, тишина! — гаркнул директор, и эхо его голоса несколько раз отпрыгнуло от стен класса.

Соммерс вздрогнул. Воцарилась гробовая тишина, прерываемая скрипом старых стульев, шуршанием одежды, нарастающим ритмом стука каблука по старым доскам и работы челюстей, пережевывающих ярко-розовую жвачку.

Полсотни детей и подростков смотрели на Соммерса с вызовом и скукой. Кашлянув в кулак, он негромко сказал:

— Добрый день. Меня зовут детектив Соммерс. Я приехал из Вильнюса, чтобы помочь в расследовании. Не стану скрывать, в вашем городе произошло преступление, о нем вы наверняка узнаете от своих родителей…

— Все уже об этом знают, даже первоклашки! — донеслось с задних рядов.

— Поэтому ты, Йонас, будешь сидеть молча и слушать господина полицейского! — рявкнул директор.

Пол под ним вдруг пошатнулся, и Соммерс поспешно сел на край учительского стола.

— Верно, город маленький. Новости разносятся быстро… —проговорил он слегка охрипшим голосом. — А вы часто гуляете в Озерной балке, а значит могли кого-то или что-то видеть. Людей, автомобили, квадроциклы… Все, что могло бы вам показаться несущественным или даже глупым, может помочь нам в расследовании.

Тишина. Полсотни пар глаз пялились на него и в них не было ничего, кроме нетерпения и отстраненности. Ничерта они не скажут…

— Была убита молодая девушка, школьница, — сказал Соммерс. — Она была такой же как вы, училась, ходила в бассейн…

— А вы уверены, что информация, которую вы даете, необходима нашим ученикам, детектив? — каркнул директор. Ритм его каблука все нарастал.

— А сколько ей было лет? — спросил кто-то из аудитории.

— Семнадцать, — тут же ответил Соммерс, безуспешно пытаясь придать своему голосу силы.

— Детектив, давайте вернемся к сути разговора? — зычным голосом проговорил директор. — Вы ведь не хотите до смерти напугать детей?

— Да, конечно, — покорно кивнул Соммерс.

Нужного эффекта он добился — на лицах подростков хотя бы появилась легкая заинтересованность. Услышав про убийство сверстницы, они почувствовали свою сопричастность ко всему этому дерьму, что случилось в их городе.

Он снова прокашлялся и продолжил:

— Итак, полиция обращается к вам за помощью. Возможно по одним с вами улицам ходит человек, который совершил ужасное преступление. Он может жить в соседнем с вами доме, посещать те же магазины или кафе. Поэтому так важно не оставаться в стороне. Поэтому так важно поделиться с полицией информацией, если вы такой располагаете…

— А сколько человек было убито, детектив? Мама говорит там сотни трупов!

Лет тринадцать, рыжий, сероглазый, лицо, усеянное веснушками — его глаза сияли от восторга — в их городе, наконец-то, случилось что-то значительное! Вот дурень…

Директор на этот раз промолчал, вместо этого его каблук отбивал ритм тяжелого металла.

Пол вдруг сильно накренился вправо, и Соммерс сдавил пальцами переносицу.

— Известный факт — в ограниченных сообществах слухи не только распространяются быстро, но и обрастают неправдоподобными деталями, — выпалил он, стараясь чтобы его голос звучал естественно и авторитетно. — Проще говоря, ваша мама заблуждается или…

— Ребята, поймите, мы нуждаемся в вашей помощи! — громко и отчетливо сказал Бут, не дав Соммерсу закончить фразу. — Если вы видели что-то в Озерной балке, подозреваете кого-то, думаете, что кто-то причастен к преступлению, пожалуйста, расскажите нам или напишите анонимную записку. Если вы боитесь за свою безопасность, просто позвоните по телефону в участок или по телефону один-один-два!

Аудитория вновь молчала, с вызовом глядя на Соммерса. Он же, вцепившись побелевшими пальцами в столешницу, прикладывал все силы, чтобы сохранить спокойный и невозмутимый вид.

— В балке много чего происходит, вот только никто нам не верит. Мы даже видео в полицию приносили о том, как они бродят там. Вот только никто из ваших людей не отреагировал, — прервал напряженное молчание один из школьников.

Голос парня был жеманным и тягучим, судя по его расслабленной позе и самоуверенному взгляду, это был лидер большой и сильной группы сверстников.

“Местный задира,” — сделал короткую оценку Соммерс.

— Как вас зовут? — спросил он.

— Это Линас Барткус, детектив, — подсказал Виталий.

— Линас, полиция не приняла ваше видео из-за того, что отсутствовал состав преступления. Законом не запрещено ходить по холму, — спокойно разъяснил Соммерс. — Но теперь, когда произошло преступление, ситуация изменилась.

— Детектив, да просто поглядите наше видео, — не унимался Барткус. — В нем предоставлена исчерпывающая информация.

— Несомненно мы изучим его, спасибо, — бодро сказал Бут. — У нас есть еще десять минут. Если вам есть что сказать, возьмите бумагу и напишите это.

К удивлению Соммерса, большая часть аудитории задвигалась, зашумела и начала что-то писать, будто школьники просто выполняли обычное задание.

Время потекло невыносимо медленно. Жужжала лампа на потолке. С оглушительными щелчками перемещались по циферблату стрелки школьных часов. Скрипели грифели ручек. Шуршала бумага. Уцепившись за столешницу, которая стала его единственной опорой, Соммерс поглядел в окно и постарался отстраниться от окружающей его действительности.

За стеклом хаотично летали мелкие некрасивые снежинки, а ветер раскачивал гибкие ветви могучей ивы. День был серым и унылым, как и самый обычный мартовский день.

Если бы не сегодняшняя ночь… Воспоминания невольно предстали перед глазами и Соммерс снова увидел жуткую картину — тело, застывшее в неестественной позе, черные глаза и спутанный клубок грязных волос…

Он потер усталые глаза.

— Все, время вышло! Сдавайте свои работы. Не мне! Инспектору Буту. Все… Можете идти на занятия. Никакого домой, у вас еще физкультура! — отдавал распоряжения директор. — И не ломайте мебель, Барткус, иначе вашему отцу снова придется компенсировать урон!

— Покажете где находится участок? — Соммерс повернулся к Буту, который собирал листки и складывал их в стопку.

— Конечно, но вам бы отдохнуть сначала, вы что-то неважно выглядите. — С сочувствием откликнулся тот. Показать вам наш отель?

— Я в порядке. Еще раз это предложите, и я буду вынужден называть вас мамочкой.

Виталий хохотнул, а уши Бута немедленно приобрели лиловый оттенок. Выровняв стопку листков, он передал их Соммерсу.

— Надо выпить кофе и собраться с силами, — сказал Соммерс, пока они втроем шагали по пустому школьному коридору, наполненному гулким эхом шагов.

— Я уже распорядился, Морта все подготовит. Предвкушаю горячие булочки из местной пекарни — они вам обязательно понравятся! У нас пекут лучший хлеб в Литве, — с гордостью поделился Бут.

— Где бы я ни был, мне везде говорят о лучшем хлебе или пирогах на всей планете. И все приходится все проверять на своей собственной шкуре. — С каменным лицом отшутился Соммерс.

— Ничего, все хорошее компенсирует самый отвратительный кофе во вселенной, — хмыкнул Виталий.

— Шагайте быстрее, у нас полно дел, — велел Соммерс. И заметил, что полицейские переглянулись.

— Кажется детектив школы недолюбливает, а, Бут? — с едва различимой издевкой задал вопрос Виталий.

— М-м… — промычал тот в ответ.

— Да ладно вам! А кто их любит? Мы вместе с Бутом учились вот в этой самой школе, до сих пор с дрожью вспоминаем. Особенно Томкуте… Боги, как ее все ненавидели, пусть ей икается на том свете!

Инспектор Бут тактично промолчал. Как и Соммерс, который предпочел сосредоточить усилия на том, чтобы не раскачиваться словно пьяный. Пол под его ногами ходил ходуном, сердце выплясывало в диком ритме, а в ушах нарастал дикий шум.

Виталий был прав лишь отчасти — Соммерс не недолюбливал школы. Он их боялся и ненавидел всей душой.

Показать полностью
Отличная работа, все прочитано!

Темы

Политика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

18+

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Игры

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юмор

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Отношения

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Здоровье

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Путешествия

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Спорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Хобби

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Сервис

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Природа

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Бизнес

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Транспорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Общение

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юриспруденция

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Наука

Теги

Популярные авторы

Сообщества

IT

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Животные

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кино и сериалы

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Экономика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кулинария

Теги

Популярные авторы

Сообщества

История

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Недвижимость и ремонт

Теги

Популярные авторы

Сообщества