user11233526

На Пикабу
Дата рождения: 27 августа
181 рейтинг 21 подписчик 0 подписок 57 постов 0 в горячем
4

Глава 1: Утро в холодной воде

Холод проник под одеяло задолго до рассвета. Он заполз под перину, лизнул лодыжки, пробрался к позвоночнику, свернулся там ледяным узлом. Элиф открыла глаза и уставилась в серый каменный потолок. Изо рта вырывался слабый пар.

Камин в углу комнаты зиял черной, пустой пастью. Зола давно остыла, и от неё тянуло сыростью и безнадежностью. Огонь погас ещё среди ночи, но никому не пришло в голову подкинуть дров. Для дочери князя дрова были такой же непозволительной роскошью, как и тепло родительской любви.

Она не пошевелилась. Лежать неподвижно стало её второй натурой, способом экономить тепло тела и крупицы душевных сил. Если замереть и почти не дышать, можно представить, что ты — часть каменной кладки замка. Что тебя нет.

Дверь отворилась без стука. Петли жалобно скрипнули, впуская в комнату сквозняк из коридора и служанку Марту. В руках грузная женщина держала большой медный таз, который с грохотом поставила на треногу. Следом вошла вторая служанка, помоложе, с охапкой свежего, пахнущего лавандой и холодом белья.

— Вставайте, госпожа, — голос Марты был таким же бесцветным, как это утро. — Солнце уже встало.

Элиф откинула одеяло и спустила ноги на ледяной дощатый пол. Ночная сорочка из тонкого льна скользнула по плечам вниз, упав к ногам белым кольцом. Она осталась стоять посреди комнаты абсолютно нагая, дрожащая, но выпрямившая спину струной.

Служанки не смотрели на неё. Вернее, смотрели, но как смотрят на стул, который нужно передвинуть, или на подсвечник, с которого нужно стереть пыль.

Марта окунула губку в таз. Вода не была горячей. Ей принесли остатки, едва нагретые на кухне, которые за время пути по холодным коридорам успели остыть до температуры горного ручья.

Мокрая губка коснулась шеи, и Элиф мысленно сжала зубы, чтобы не вздрогнуть. Губка была старой, жесткой, пористой. Она царапала нежную кожу, словно наждак. Марта терла её тело деловито, без капли нежности, проходясь по плечам, груди, животу. Красные следы расцветали на бледной коже.

Элиф стояла, раскинув руки, позволяя мыть себя. Она давно научилась «выключать» стыд. В этом доме она была вещью. А у вещей нет секретов и нет права на стеснение.

Вторая служанка начала сдирать постельное белье, энергично взбивая перину. В воздухе закружилась пыль.

— Слыхала, что мельник болтал? — спросила молодая, натягивая хрустящую простыню на матрас.

Марта хмыкнула, грубовато поднимая руку Элиф, чтобы вымыть подмышку. Вода с губки текла по ребрам героини холодными ручейками, заставляя кожу покрываться мурашками.

— Что этот старый пьяница может дельного сказать?

— А то, — молодая расправила складку на подушке. — Говорит, стрижка овец нынче тяжелая вышла. Шерсть жесткая, словно проволока. Ножницы тупились через раз.

— К худу это, — кивнула Марта, макая губку снова и выжимая её над спиной Элиф. — Жесткая шерсть — к лютой зиме. Овцы шкурой обрастают, чуют мороз. Звери, они умнее нас.

Элиф смотрела прямо перед собой, в темный гобелен на стене, на котором охотники загоняли оленя. Она чувствовала себя этим оленем.

— Ага, — поддакнула молодая. — Мельник сказал, цены на сукно поднимут до небес. Моему мужу, видать, опять всю зиму в латаном кафтане ходить придется. Где ж денег набраться, если шерсть как золото стоит?

Они говорили так, словно Элиф здесь не было. Словно живое, дышащее, мерзнущее существо, которое Марта сейчас растирала грубым полотенцем до красноты, было просто манекеном.

Цены на сукно. Жесткая шерсть. Дыры в кафтане мужа.

Эти мелкие, приземленные проблемы казались Элиф чем-то из другого мира. Мира, где есть мужья, которым можно латать одежду. Где есть заботы о деньгах, а не о том, как пережить ещё один день в доме, пропитанном ненавистью собственного отца.

— Готово, — буркнула Марта, бросая мокрое полотенце в таз. — Одевайтесь, госпожа. Отец ждет вас к завтраку. И смотрите, не опоздайте, вы знаете, как он гневается.

Служанки вышли, забрав таз и грязное белье. Дверь захлопнулась, оставив после себя лишь запах мыла и всё тот же могильный холод.

Элиф медленно подошла к ростовому зеркалу в тяжелой бронзовой раме. Стекло было мутным, по краям пошли темные пятна старости, но отражение было четким.

На неё смотрела красивая девушка. Высокая, стройная, с белой кожей, на которой еще горели красные полосы от жесткой губки. Волосы, цвета воронова крыла, тяжелой волной падали на плечи — единственное наследство матери, которое отец не смог сжечь.

Лицо в зеркале было безупречным. Правильные черты, аристократическая бледность. Но если всмотреться...

Она приблизилась к стеклу вплотную. Из глубины зазеркалья на неё смотрели глаза цвета грозового неба. Они были сухими. Они были пустыми. В них не было ни страха, ни надежды, ни даже отчаяния. Только бездонная усталость куклы, которую слишком часто бросали в угол.

— Доброе утро, — прошептала она своему отражению одними губами.

Ответа не последовало. В холодной комнате была только она и тишина, предвещающая беду. Зима будет лютой, говорили служанки. Но Элиф знала: для неё зима наступила десять лет назад и с тех пор не заканчивалась.

Она потянулась к серому шерстяному платью, брошенному на кресло. Нужно прикрыть наготу, спрятать душу и спуститься вниз, к чудовищам, которых она называла семьей.

Показать полностью
2

Невеста Стали. Дочь гнева

Глава 1. Гнилой терем

Запах в боярских покоях стоял густой, почти осязаемый. Это была не та благородная старина, что пахнет воском и сушеными травами. Здесь пахло болезнью. Сладковатый, приторный смрад гниющей плоти смешивался с острым духом мочи и застоявшегося лекарственного варева, от которого уже месяц как не было толку.

Боярин Мстислав гнил заживо. Язва на его левой голени, поначалу казавшаяся пустяковой царапиной, за полгода разрослась в черную, сочащуюся сукровицей пасть. Сколько бы знахари ни прикладывали подорожник, мёд или печеную луковицу, "черный рот" на ноге лишь шире скалился, пожирая остатки жизнибый окрик.

Мезенмир.

Яра стиснула зубы так, что желваки на скулах затвердели. Брат гулял третий день. Гулял широко, зло, словно стараясь перекричать тишину, ползущую из отцовской опочивальни.

Тяжелая дверь скрипнула, жалобно, как старик. Ярослава не обернулась, продолжая всаживать иглу в ткань, будто это была плоть врага. В комнату ввалился смрад — перегар, застоявшийся пот, лук и что-то кислое, рвотное.

Мезенмир стоял в дверях, опираясь плечом о косяк, иначе бы упал. Лицо красное, одутловатое, с капельками испарины на лбу. Дорогая рубаха из беленого льна расстегнута до пупа, являя миру впалую, но жилистую грудь, некогда крепкого мужа.

Ярослава сидела у слюдяного оконца, пытаясь поймать последние лучи серого осеннего солнца. В руках пяльцы, на коленях — тяжелый бархат, предназначенный для праздничного кафтана. Только праздников в этом доме давно не было. Иголка с жемчужной нитью входила в ткань с сухим, неприятным треском, похожим на хруст ломаемых жучиных лапок.

Стежок. Еще стежок. Терпение.

Снизу, со двора, долетел пьяный, гогочущий смех, а усыпанную крошками от пирога и пятнами пролитого вина.

— Сидишь, царевна? — рыгнул он. Звук вышел влажным, мерзким. — Всё иглой тычешь? Глаза портишь, красоту свою… товарную?

Яра наконец отложила пяльцы. Повернулась медленно, с тем спокойным достоинством, которое всегда бесило брата больше, чем слезы.

— Отец звал, — язык Мезенмира заплетался, глаза плавали в мутной поволоке. — Опять бредит. Иди, утри ему слюни. Я не нанимался за смер следом — сдавленный девичий визг. Не радостный, а испуганный, какой издает дводящим стариком горшки выносить. Я наследник, а не нянька.

— Ты бы хоть раз к немуровая девка, когда ее зажимают в темном углу конюшни. Ярослава замерла, игла зависла над тканью.

Мезенмир. Брат опять гуляет.

Тяжелые трезвым зашел, брат, — голос Ярославы был тихим, но холодным, как ноябрьский ручей. — Ему немного осталось. А он ведь тебе вотчину оставит. Власть оставит.

М шаги на лестнице. Дверь в горницу не открылась — она распахнулась от пинка, удаезенмир вдруг захохотал. Смех был похож на кашель, он согнулся пополам, прившись о стену так, что с потолка посыпалась труха.

В комнату ввалился Мезнул тяжелую дубовую скамью, отбив, наверное, палец, но боли не почувствовал.

— Вотчину?! Какую вотчину, дура?! — он шагнул вглубь комнаты,енмир. Его лицо, некогда красивое, сейчас лоснилось от жира и пота, глаза были мутными, а рот кривился в полупьяной ухмылке. Рубаха рас нависая над сестрой. — Долги он мне оставит! Да счета от этих шарлатанов-знахарей!

Он махнул рукой куда-то в сторону стены, за которой медленно умирал глава рода.

— Все серебро, что было, ушло на его гнилую ногу. На заморские мази, на нашептывания волхвов, на жирную жратву, которую он и переварить-то не может! А теперь ты мне мораль читаешь? Ты, на которую шелка покупали, пока я в рваных портах ходил?!

Ярослава встала. Она была ниже брата, но в этот момент казалась старше.

— Не кричи. Слуги услышат.

— Пусть слышат! — взвизгнул он, но тон сбавил. В его глазах мелькнул страх — тот самый животный страх нищстегнута до пупа, являя миру впалую, но жилистую грудь, на которой застряли крошки от пирога и, кажется, засохшая капля вина.

— Сидишь, царевна? — рыгнул он, опираясь плечом о косяк, чтобы не упасть. — Всё иглой тычешь? Словно паучиха в углу.

Он шагнул внутрь, и с ним в комнату ворвался запах перегара, лука и дешевых благовоний, которыми душились девки с посада. Ярослава медленно отложила вышивку. Спина её оставалась прямой, как натянутая струна.

— Отец звал, — бросил Мезенмир, подходя к столу и бесцеремонно хватая кувшин с водой. Пить он не стал, лишь плеснул себееты, который и толкал его на дно бутылки. — Ну ничего… Скоро все наладится. С на лицо, отфыркиваясь. — Опять бредит. Иди, утри ему слюниветозар богат. У него земли — краев не видать, у него холопов сотни. А главное — он за тебя отсыпал столько, что нам хватит долги раздать и еще останется пожить всласть.

Ярослава почувствовала, как внутри всё леденеет. Она знала это. Слышала шепотки. Я не нанимался за смердящим стариком горшки выносить. Мне еще... — он сально ухмыльнулся, — делами заниматься надобно.

Яра подняла на него глаза. В них не было страха, только бесконечная усталость и презрение, которые она даже не пыталась скрыть.

— Делами? — переспросила она тихо. — Ты бы хоть раз к нему трезвым зашел, брат. дворовых, видела алчные взгляды, которыми отец провожал посланников своего "старого друга". Но Он ведь тебе вотчину оставит. В глаза бы ему посмотрел, пока он видит.

Лицо Мезен слышать это вслух, так просто и грязно…

— Я не вещь, Мезенмир.мира перекосило. Упоминание наследства действовало на него, как искра на сухой

— Вещь! — он вдруг сделал выпад, быстрый для пьяного, и схватил её за толстую порох. Он с размаху пнул дубовую скамью, опрокинув корзину с ни русую косу у самого основания.

Боль обожгла кожу головы. Брат дернул, заставляя её запротками.

— Вотчину?! — захохотал он лающим, злым смехом. — Да какуюкинуть голову, глядя ему прямо в налитые кровью глаза. Изо рта его несло г вотчину, дура?! Он мне одни долги оставит да лекарские счета! Все знахари внилью не меньше, чем от отцовской ноги.

— Самая дорогая вещь в этом доме, — про округе уже карманы набили моим золотом! На тебя всё уходит, да на его болячки! Терем сыпется, крыша течет, а мы жемчуга переводим!

шипел он, брызгая слюной ей в лицо. — Светозару плевать на тОн вплотную подошел к сестре, нависая над ней. Яра чувствовала его горячее, злововою гордость. Ему наследник нужен, пока он сам в могилу не лег. Будешь шелка носить, пить сладко, есть жирно. А ночью потерпишь. Стариковские чресла холоднное дыхание.

— Ну ничего... — голос брата стал вкрадчивым, липким. — Скоро всё поправим. Светозар богат. У его земель край не виден, железо роетные, да быстрые. Кряхтит-кряхтит, да и кончит. Не убудет с тебя.

Ярослава смотрела на него, не моргая. Она не дала ему удовольствия увидеть страх. В её глазах плескалось презрение — густое, темное.

— Пусти, — сказала она.

— Не смотри на меня так, волчонок, — он оскалился, но хватку осла, лес корабельный валит. Он за тебя хорошо отсыпал, щедро. Взял, не торгуясь.

Сердце Ярославы пропустило удар, но лицо осталось каменным.

— Продал, значит? Как кобылу на ярмарке?

— Пристроил! — рявкнул Мезенмир. — Скоро заживем. Я долги раздам, крышу перекрою... губил, а потом с силой оттолкнул её. Ярослава ударилась бедром о край сундука, но устояла. — Стерпится — слюбится. Или ты думаешь, твоя целка дороже золота, что мы получим? Завтра приедут люди Светозара — проверить "товар". Чтобы причесана была, умыта и рот свой открывала только для того, чтобы улыбаться. Поняла?!

Он развернулся, пошатнулся, едва не снеся плечом лучину, и вышел, громко, с треском хлопнув дверью.

Ярослава осталась стоять посреди полутемной комнаты. Тишина вернулась, но теперь в ней звенело эхо его слов: "Дороже золота". Оналять буду, как положено боярину! А ты, сестрица, будешь шелка носить. Да стариковские чресла греть по ночам. Говорят, Светозар жену свою прошлую до смерти загонял любовью, хоть и стар. Вот и старайся.

Он протянул руку и схватил её за толстую русую косу, резко дернув назад, заставляя запрокинуть голову. Ярослава зашипела от боли, вцепившись пальцами в край стола, но не закричала. Брат приблизил своё потное лицо к её лицу, глядя в глаза с мутной ненавистью неуда медленно провела ладонью по волосам, поправляя растрепанную косу. Рукичника.

— Не смотри на меня так, волчонок, — прохрипел он. — Не скалься. Стерпится — слюбится. Или ты думаешь, твоя целка дороже золота, не дрожали. Она вытерла щеку, куда попала слюна брата, рукавом, жестко что мы уже в сундуки уложили? Ты — вещь, Яра. Дорогая, красивая, но ве, до красноты.

В её душе, там, где еще вчера теплилась детская надежда на чудощь. И я рад, что мы тебя наконец сбыли.

Он с силой оттолкнул её. Яро, на то, что отец одумается, что брат вступится — теперь лежал лишь серый, холодный пепеслава ударилась плечом о стену, но устояла на ногах. Мезенмир, потерял.

Она поправила платье и шагнула к двери. Нужно было идти к отцу. Нужнов к ней интерес, развернулся и побрел к выходу, шатаясь.

— Иди к было посмотреть в глаза тому, кто продал её, чтобы продлить свою агонию еще на пару месяцев.

Ко отцу, — бросил он через плечо. — И радуйся, что не за холопа отдали.

ридор тонул в сумраке. В нишах стояли миски с молоком для домового, но молокоДверь за ним захлопнулась с грохотом.

Ярослава медленно выдохнула. Она прокисло и подернулось желтой пленкой — плохой знак. Никто не менял его. Хо провела ладонью по месту, где рука брата касалась её волос, словно желая стереть грязь.зяева забыли о Духе Дома, занятые своими грехами.

Ярослава подошла к двер Затем рукавом отерла лицо. Слез не было. Было только ощущение, что внутри неё, в груди, где раньше теплилась надежда, жалость и детская привязанность к родне, теперь остался толькоям отцовской опочивальни. Оттуда тянуло тяжелым, тошнотворным запахом разлагающегося мяса, который не могли перебить ни пучки сушеной полыни, развешанные по углам, ни курящийся ладан.

Внутри, на огромной перине, под грудой ме холодный серый пепел.

Она поправила сбившееся платье и пошла в покои отца.ховых одеял, лежало то, что осталось от когда-то грозного воеводы. Лицо боя

Там было еще темнее. Окна завешены плотной тканью — свет резал боярские глаза. Нарина Мстислава было серым, проваленным, словно череп, обтянутый пергаментом. Губы потрескались.

Но хуже всего была нога, выставленная из-под одеяла. Повязка сби огромной, застеленной мехами кровати, утопая в подушках, лежало нечто, мало напоминавшее человека. Кожа да кости, обтянутые желтым пергаментом. Седая борода всклокочена, на лбу выступила испарина.

— Яра... — прохрипеллась. Язва на голени напоминала черный, жадный рот с гнилыми белыми краями. Она сочилась сукровицей, пачкая дорогие простыни.

— Яра?.. — голос отца был похож на шуршание сухих листьев. — Ты здесь?

— Здесь, батюшка, — она подошла, но не взяла его за руку, как делала раньше. Она встала в ногах, глядя на язву.

— Сын… Мезенмир сказал… сказал тебе?

— Сказал. Что ты продал меня Светозару.

Боярин дернулся, сморщился от боли. В мутных глазах мелькнула обида.

— Не продал… Пристроил. Он… кха старик, услышав шаги. Он не повернул головы, сил не было.

Ярослава подошла, взяла тряпицу из чаши с водой, отжала и приложила к горячему лбу отца. Он приоткрыл один мутный глаз.

— Воды...

Она поднесла кубок к его потрескавшимся губам. Он пил жадно, проливая воду на бороду.

— Брат сказал... ты уговор скрепил, — тихо произнесла Ярослава, ставя кубок на место.

Мстислав тяжело вздохнул. В его груди что-то забурлило.

— Для твоего же блага, дочка, — просипел он. — Светозар — друг мой старинный. Му-кха… — кашель разорвал его грудь. — Он богат. Он друг. У него земли плодородж достойный. Богатый. Ты ни в чем нужды знать не будешь.

— Кроме счастья? — спросила она. — Ему шестьдесят лет, отец. Он в гробу стоит одной ногой. А другуюные… даже рудник есть… Ты не будешь знать нужды. А я… мне нужны лекари, Я в мой подол сунуть хочет, чтобы молодостью напитаться.

— Молчи! — неожиданно тверра. Есть знахарь в Киеве… говорят, чудеса творит… Если бы только доплатить…

до сказал боярин, и его костлявая рука цепко схватила её за запястье. — ВсёЯрослава смотрела на него и видела не отца. Она видела чужого, жалкого старика, решено. Согласие дано. Завтра сватовство официальное, а через седмицу — который готов бросить в топку жизнь собственной дочери, лишь бы выиграть себе лишний вздох, лишний день бесплодной борьбы с неизбежным. Он не думал о её судьбе. Он думал о своем страхе перед смертью свадьба. Я хочу умереть спокойно, зная, что пристроил тебя.

— Ты хочешь умереть спокойно, зная, что Мезенмир не пустит тебя по миру за лекарства, — жест.

— Значит, все решено? — спросила она ровно.

— Уже просватана. Удако ответила Ярослава, вырывая руку.

Отец отвернулся к стене.

— Урили по рукам, — прохрипел отец, отворачиваясь к стене. — Ступай. Принеси воды. И скажи брату… пусть лекаря нового ищет. Деньги скоро будут.

Ярослава вышла. Она не стала кланяться.

В коридоре было пусто. Снизу все так же доносился пьяный хохот брата.

— Деньги будут, — прошейди, — глухо сказал он. — Неблагодарная. Я спасаю тебя от брата.птала она в пустоту. — Но меня здесь не будет.

Ее взгляд упал на маленькую дверцу, ведущую на черный ход, где обычно ходили слуги. В голове зрел план. Безумный, Думаешь, когда я помру, он тебя жалеть будет? Он бы тебя первому встречному продал или страшный, но единственно верный.

Она направилась не за водой. Она пошла искать Весняну.

Глава 2. Две капли

Река была свинцовой и злой. Осенний ветер гнал по воде мелкую рябь, срывал с прибрежных ив последние пожухлые листья и бросал их в поток, как монеты в пасть нищему.

Весняна стояла на мостках, стояла на коленях уже битый час. Ледяная вода обжигала, выкручивала суставы, делая пальцы негнущимися, как сухие ветки. Руки её покраснели, вздулись, костяшки покрылись коркой треснувших цыпок, из которых сочилась кровь при каждом сжатии холстины.

Она стирала. Не своё — у неё было лишь два платья, и одно было на ней. Она стирала портки кузнеца за кусок черствого хлеба.

Мать умерла в прошлый сенокос, тихо угаснув от нутряной боли, и Весняна осталась одна в пустой, покосившейся избе. Защиты не было. В деревне её не любили, сторонились, словно прокаженной. Бабы зло шипели вслед: "барское отродье", "сучья кровь". Мужики провожали липкими взглядами, зная, что за неё некому заступиться — ни отца, ни брата, ни мужа. Только грязный подол и голодные глаза.

— Эй, "барышня"!

Звук упавшего камня плеснул водой ей прямо в лицо. Весняна зажмурилась, утирая холодные брызги плечом.

На берегу стоял Микула, рябой пастух, от которого вечно несло кислым молоком и навозом. Он скалился, почесывая пах сквозь грубую штанину.

— Чего такая гордая? Жопу кверху задрала, а на добрых людей не смотришь?

Весняна молча опустила очередную рубаху в воду. Отвечать нельзя — только хуже будет.

— Приходи вечером на сеновал, — не унимался Микула, подходя к самому краю мостков. Сапоги у него были смазанные, жирные — богатые для таких мест. — Я там тепленькое местечко пригрел. И хлеба тебе дам. С маслом! Слышишь, девка? С маслом!

Руки Весняны замерли в воде. Желудок предательски сжался, скрутившись в тугой узел. Хлеб. Мягкий, без лебеды и опилок. И масло… желтое, тающее на языке, сытное. Она забыла вкус масла. Последний раз она ела его еще при жизни матери.

Она подняла на него глаза. Серые, холодные, пустые.

— Иди, куда шел, Микула, — голос прозвучал хрипло. — Вода холодная, смотри, не оступись.

Пастух сплюнул в воду, едва не попав ей на белье.

— Ишь, цаца. С голоду сдохнешь, а всё нос воротишь. Смотри, барышня, зима близко. За сухарь приползешь, да я, может, не пущу.

Он ушел, насвистывая. Весняна закусила губу до боли, чтобы не заплакать. Плакать было нельзя. Слезы — это вода, а от воды только холоднее.

***

Когда солнце скатилось за лес, окрасив небо в цвет гематомы, Весняна проскользнула через дыру в частоколе боярской усадьбы. Она двигалась бесшумно, как кошка, прижимаясь к земле. Если дворовые псы залают — беда. Если холопы увидят — побьют. Но голод гнал её вперед.

Она замерла за старым амбаром, там, где разрослись огромные лопухи и крапива в человеческий рост. Это было их тайное место.

Шорох шагов. Легких, почти невесомых. Не таких тяжелых, как у слуг.

Ярослава.

Дочь боярина появилась из сумерек, закутанная в темный платок, но из-под него выбивалась золотая нить дорогого убруса. Она огляделась и юркнула в тень лопухов, где сидела Весняна.

— Пришла? — шепотом спросила Яра.

Вместо ответа Весняна протянула руку — грязную, с обломанными ногтями. Ярослава поспешно достала из складок широкого рукава сверток, теплый, пахнущий так одуряюще, что у Весняны закружилась голова.

Пироги. С мясом. И еще — большая шаньга с творогом.

Весняна вцепилась в еду зубами, как дикий зверь. Она не жевала — глотала кусками, чувствуя, как жир течет по подбородку, по пальцам, обжигая язык. Она давилась, кашляла, но продолжала есть, боясь уронить хоть крошку в грязь.

Ярослава сидела напротив, на корточках, стараясь не запачкать подол. Она смотрела на жадность подруги со странной смесью жалости и брезгливости, но молчала, пока та не доела последний кусок.

В лунном свете, пробивающемся сквозь рваные облака, они были похожи. Так пугающе похожи, что становилось жутко. Один овал лица, одни высокие скулы, доставшиеся от отца-боярина, один разрез больших серых глаз. Даже русые косы вились одинаково.

Если бы отмыть сажу с лица Весняны и снять с неё пропитанное потом рубище… Если бы одеть её в парчу, а Яру — в тряпье… Даже родная мать не различила бы. Природа сыграла злую шутку: отлила две монеты, одну бросила в грязь, другую положила в бархатный кошель.

Весняна, наконец, отвалилась от стены амбара, сыто рыгнув. Она тщательно облизала пальцы, каждый по очереди, слизывая дорогой жир. Теперь она могла говорить.

— Что случилось? — спросила она, заметив, что подруга не притронулась к своему куску пирога, который тоже принесла. — Чего лицо, как у покойницы? Отец помер?

— Нет… Лучше бы помер, — выдохнула Ярослава, обхватив колени руками. Голос её дрожал. — Он совсем плох головой, Весняна. Боли его извели. Он… он продал меня.

— Чего? — не поняла Весняна.

— Друг его приезжает. Светозар. Через седмицу будет. Сваты, пир… и всё. Свадьба.

— Богатый? — деловито спросила Весняна.

— Очень. У него земли за лесом, деревни, рудник железный…

Яра всхлипнула, спрятав лицо в ладонях.

— Он старик, Весняна! Дряхлый, лысый пень! Ему шестьдесят! Жен он своих в гроб загнал родами. И меня загонит. Брат хохочет, говорит, что я долги их закрою своей... честью. Я не хочу. Понимаешь? Не могу! Я сегодня на реку смотрела. Омут глубокий у мельницы. Лучше туда, чем под старика ложиться.

Весняна замерла. Она медленно перевела взгляд с заплаканного лица подруги на её руки. Чистые. Белые. Ни одной трещинки, ни одного ожога. На пальце — колечко с бирюзой.

В серых глазах Весняны, только что бывших сытыми, вспыхнул темный огонь. Огонь той самой черной, липкой зависти, что разъедает душу сильнее, чем щелок разъедает грязь.

— В омут? — тихо переспросила она. — Дура ты, Ярка. Набитая, сытая дура.

Ярослава подняла голову, удивленно хлопая ресницами.

— Ты чего?..

— В омут она собралась! — зашипела Весняна, подаваясь вперед. — Жрать досыта каждый день. Спать на пуху, а не на гнилой соломе, где блохи заедают! Зимой у печи сидеть, в мехах, а не дрова считать — хватит ли до утра, чтобы не околеть!

— Но он старый... противный...

Весняна схватила Яру за запястье, больно сжав своими грубыми, сильными пальцами.

— И что, что старик?! Да хоть леший, хоть черт лысый! Зажмурилась, зубы стиснула, потерпела пять минут — и всё, королева! Хозяйка! Ему сдыхать скоро, сама сказала. А потом ты вдова богатая, сама себе голова!

Она отпустила руку Яры, оттолкнув её.

— Ты жизни не нюхала, боярышня. Ты не знаешь, каково это — когда рябой пастух тебе кусок хлеба за задраный подол предлагает. А ты думаешь, соглашаться или нет, потому что жрать хочется так, что живот к хребту прилип! Я бы душу дьяволу продала, слышишь? Душу бы вырвала и отдала, лишь бы на твое место попасть. В твою "тюрьму" золотую.

Ярослава замолчала. Она смотрела на Весняну и впервые видела не просто подругу по тайным встречам, не просто бедняжку-сестру по несчастью. Она видела голодного волка, который готов перегрызть глотку за кость.

Она смотрела на своё искаженное нищетой отражение.

На их одинаковые глаза. На одинаковый рост. На голод в глазах одной и страх в глазах другой.

И тогда в голове Ярославы, словно яркая, ослепительная вспышка молнии, ударила мысль. Безумная. Грешная. Гениальная.

Спасение. Для них обеих.

— Весняна, — прошептала Яра, и голос её стал твердым, как лед на той самой реке. — Тебе не надо продавать душу дьяволу. Я могу отдать тебе это место. Даром.

Весняна недоверчиво сощурилась:

— Сдурела?

— Нет. Поменяемся.

— Чего?

— Ты выйдешь замуж за Светозара. Вместо меня. А я уйду. Уйду в твою свободу.

В кустах лопухов повисла тишина, тяжелая и густая, как кровь. Весняна смотрела на Яру, и в её глазах страх медленно уступал место жадной, невероятной надежде.

Глава 3. Сговор

Старая черная баня стояла на отшибе, у самого края оврага, словно покосившаяся избушка лесной ведьмы. Внутри пахло сажей, прелыми березовыми листьями и затхлостью. Сюда давно не ходили мыться — боярин предпочитал новую мыльню, поближе к дому, а эту оставили паукам и теням.

Для заговора места лучше было не сыскать.

Ярослава сидела на почерневшем от времени полке, сжимая холодные руки подруги в своих. Лунный свет падал сквозь крошечное оконце узкой полоской, освещая их бледные, искаженные тревогой лица.

— Ты сдурела? — прошептала Весняна, когда Яра выдохнула свой безумный план. Она дернула руками, пытаясь вырваться, глаза её округлились от ужаса. — Это смерть, Ярка! Лютая смерть! Если прознают… Брат твой меня живьем кожу сдерет на конюшне. А отец твой велит псам скормить!

— Не узнают! — лихорадочно зашептала Ярослава, снова хватая её за плечи. — Слушай меня! Послушай! Отец гниет заживо. Гной застилает ему глаза, он света белого не видит, только тени. Он сутками лежит в бреду от боли и маковых настоев. Ему все равно, кто подаст воды, лишь бы подали.

— А Мезенмир?! — выдохнула Весняна. — Он хоть и пьянь, но не слепой!

— Слепой! — отрезала Яра. — Он видит только дно кубка и девок посадских. На меня он и не смотрит толком, для него я — мешок с золотом, который надо сбыть с рук. Я буду прятаться в горнице до самой свадьбы, якобы в молитве. А потом... на свадьбе невеста закрыта. Фата, убрус — никто лица не увидит до самой брачной постели. А муж...

Ярослава набрала в грудь воздуха, словно перед прыжком в бездну.

— Будущий муж, Светозар, видел меня последний раз, когда я под стол пешком ходила. Он помнит имя и род, а не лицо. Ему все равно. Ему нужно молодое тело и знатная кровь. Ты получишь это, Весняна.

Весняна замолчала. Страх всё еще колотил её, зубы выбивали дробь, но в этой дрожи появилось что-то еще. Азарт. Тошнотворное, пьянящее чувство, какое бывает у игрока в кости, когда он ставит на кон последнюю рубаху.

— А голос? — спросила она хрипло. — А манеры? Я же лапоть деревенский! Я руки о подол вытираю, я говорю грубо. У меня спина колесом от стирки. Я не умею ходить павой, как ты! Я выдам себя первым словом!

— Ты будешь молчать, — жестко сказала Яра. — Скажешь, что от страха перед великим мужем язык отнялся. Что скромность девичья уста сковала. Мужикам это нравится. Им покорные нужны, тихие. Будешь кланяться и глаза в пол прятать.

Яра наклонилась ближе, её шепот стал вкрадчивым, змеиным:

— А ходить научишься. Вспомни... помнишь, как мы в детстве, пока мать твоя на сенокосе была, в княжон играли? Ты надевала мои ленты, садилась на пень и приказывала ветру. У тебя взгляд тогда был... гордый. Властный. Лучше, чем у меня. В тебе, Весняна, гордыни больше, чем во всех боярах киевских. Выпусти её. Стань той, кем всегда хотела быть.

Весняна обдумывала.

Она перевела взгляд на свои красные, огрубевшие руки, лежащие на коленях поверх засаленного платья.

Что у нее было? Гнилая изба? Могила матери? Рябой пастух Микула, что вчера зажал её у реки, облапав грубыми ручищами, и только чудом она вырвалась, пообещав прийти позже? Завтра он не будет спрашивать. Завтра он возьмет силой, и никто в деревне не заступится. Скажут — сама хвостом крутила.

А здесь... риск. Страшный. Но приз — жизнь. Жизнь, где едят на серебре. Где спят до полудня. Где бьют, а не тебя бьют.

В темноте бани глаза Весняны сузились, превратившись в две щелочки. В них вспыхнул холодный расчет хищника.

— Ладно... — промедлила она. — Допустим. Я влезу в твою шкуру. Я лягу под старика. Я стерплю. Но одной шкуры мало.

— Что? — не поняла Яра.

— Я сказала, что я получу? — голос Весняны окреп, в нем появились визгливые, требовательные нотки. — Ты бежишь на свободу. У тебя ни долгов, ни мужа старого. А я в клетку лезу. За это плата нужна.

— Ты получишь всё! — Яра развела руками, почти крича шепотом. — Моё имя! Моё приданое — сундуки с мехами, полотно! Мою жизнь сытую!

— Приданое — мужу, имя — воздухом не наешься, — перебила практичная дочь вдовы. — Я здесь остаюсь, в гадюшнике. Мезенмир твой на меня коситься будет. Рот слугам заткнуть, если что не так — серебро нужно. Сейчас. Живое серебро.

Весняна хищно подалась вперед.

— Я знаю, у тебя есть. Сбережения матери твоей покойной. Те, что ты в ларце под половицей прячешь. Отдай. Тебе в лесу они пригодятся, спору нет, но мне они нужнее. На первое время. Чтобы я тут с голым задом, как дура, не сидела, пока муж в казну свою не пустит.

Ярослава замерла. Это серебро — старинные гривны и кольца — было всем, что осталось от материнской любви. Это был её билет в новую жизнь, её подушка безопасности в огромном, страшном мире за стенами терема.

Но она посмотрела на лицо Весняны — искаженное жадностью и страхом. Подруга торговалась не за деньги, она торговалась за свою шкуру.

— Хорошо, — выдохнула Яра, чувствуя странную легкость. Словно отрезая кошель, она отрезала и последнюю нить, связывавшую её с прошлым. — Забирай. Всё отдам. Только кинжал маленький оставлю. Он дешевый, рукоять простая. Он мне как память... и защита.

Весняна облизнула губы.

— Кинжал бери. Железяку не жалко. А монеты неси сейчас.

Яра кивнула.

— И помни про план. Завтра ночью. Стражнику у дверей, Власу, поднесем молоко с твоей сонной травой. Я соберу вещи. Подменимся здесь же, в бане. И я уйду с первым купеческим обозом на рассвете.

— С Твердилой, купцом новгородским, я договорюсь, — неожиданно деловито добавила Ярослава, вставая с полка. — У меня и для него монета припасена.

— Договорись, — усмехнулась Весняна в темноте. — Только смотри, подруга... Обратной дороги не будет. Наденешь мои лохмотья — они к коже прирастут.

— Я знаю, — ответила Ярослава из дверного проема. — Я на это и надеюсь.

Она вышла в ночь, оставив Весняну одну в темноте бани. Вдова дочь сидела и улыбалась, представляя, как завтра на её огрубевшие пальцы лягут холодные, тяжелые серебряные кольца. Страх отступил. Остался только голод.

Показать полностью
3

Ледяная Вира

Отец учил его: «Меч — это весы. Пока не научишься ими махать, железа не получишь».

Один умер, чтобы стать вождем. Другая убила, чтобы стать свободной.

Глава 1: Грязь Ладоги

Ладога не встречала гостей хлебом-солью. Она встречала их запахом тухлой рыбы, сосновой смолы и старого, прокисшего моча. Город, словно жаба, раздулся на берегу Волхова, вбирая в себя все соки торговых путей — золото, меха, рабов и грязь. Много грязи.

Свенельд сидел на краю причала, свесив ноги над свинцовой водой. Сапоги, сшитые из хорошей бычьей кожи, были облеплены черной жижей по самые голенища. Он ковырял носком сапога подгнившее бревно, наблюдая, как щепки падают в воду и исчезают в мутной пене.

Рядом, привалившись спиной к стопке бревен, сидел Хельги. Сын местного посадника, одетый в дорогой кафтан с серебряными застежками, выглядел здесь как павлин в свинарнике. Он смачно грыз яблоко, сплевывая кожуру прямо себе под ноги.

— …И я ей говорю: «Дура, это не олово, это чистое серебро!» — вещал Хельги с набитым ртом. — А она мне: «Серебром ты будешь за лошадь платить, а мне за работу мехом плати». Представляешь? Шлюха портовая, а гонору, как у княжны Киевской.

— И что ты сделал? — без интереса спросил Свенельд, не отрывая взгляда от реки.

— Что сделал? Дал ей в глаз, конечно. Легонько так, чтоб товарный вид не портить. Потом, правда, всё равно мех отдал. Лисий воротник. Батя, если узнает, яйца мне оторвет.

Хельги хохотнул, но смех вышел жидким. Он вытер липкие от яблока пальцы о бархат кафтана.

— Скука, Свен. Смертная скука. Вчера в «Хромом Медведе» опять варяги дрались. Одному ухо откусили. Я даже досмотреть не успел, стража всех разогнала.

Свенельд поднял камень и с силой швырнул его в воду. «Бултых» получился глухим и тяжелым.

— Мне не до ушей, Хельги. Мне восемнадцать весен, а я все еще пахну воском и бобровой струей. Вчера в порт «морской конь» зашел, видел? Драккар из Швеции. Борта в щитах, морда драконья резная, шрамы на дереве от стрел… Вот это жизнь.

Хельги фыркнул, выбрасывая огрызок.

— Жизнь? Это смерть, дурак. Холод, вши, соленая вода в сапогах и стрела в заднице. Тебе оно надо? У твоего отца амбары ломятся. Сиди, пей мед, щипай девок за задницы. Что еще мужику надо?

— Славы надо, — тихо сказал Свенельд. Он повернулся к другу, и в его глазах блеснуло что-то злое. — Чтоб не просто «сыном Ратибора» звали. Чтобы когда я шел по улице, люди не кланялись кошельку, а дорогу уступали от страха.

— От страха они и перед пьяным медведем расступаются. Толку-то? Медведя потом на рогатину, а шкуру на стену.

— Ты не понимаешь, — Свенельд сплюнул в воду. — Я не хочу гнить тут среди бочек с селедкой. Я хочу в хирд. К Бьорну или хотя бы в дружину наместника. Меч хочу нормальный, не ту железку, что у меня под кроватью пылится.

Он замолчал, увидев, как по мосткам, тяжело ступая, идет крупная фигура.

Ратибор Купец шел широко, по-хозяйски. Его борода с проседью была аккуратно расчесана, но глаза смотрели колюче. За ним семенил приказчик Прохор с охапкой свитков бересты.

— Я так и знал, — прогремел голос Ратибора, от которого чайки взлетели с насиженных мест. — Два бездельника. Один ворон считает, другой сопли жует.

Свенельд и Хельги поспешно встали. Хельги поклонился, натянув глуповатую улыбку.

— Здравия желаю, дядька Ратибор.

— И тебе не хворать, сын посадника. Кафтан-то весь в пятнах. Опять по девкам шастал или в свинарнике валялся?

Хельги покраснел, прикрывая пятна рукавом.

— А ты, — Ратибор перевел взгляд на сына, и тон его стал тяжелее жерновов, — чего тут расселся? Третья ладья разгружается. Воск принимать кто будет? Святой Дух? Или Прохор, у которого грыжа и мозгов как у курицы?

— Я думал, ты сам… — начал Свенельд.

— Думал он. Индюк тоже думал, да в суп попал. У тебя немецкие купцы через три дня прибудут. Товар не разобран. Сорт не помечен. Если хоть одну меру гнилья пропустим — позору не оберешься.

Свенельд сжал кулаки. Грязь под ногами хлюпнула.

— Отец, я не хочу воском торговать. Я в дружину пойду. Хвит, начальник стражи, сказал, что у меня хватка хорошая. Купи мне кольчугу. И меч добрый. Я деньги верну... с добычи.

Ратибор замер. Прохор за его спиной втянул голову в плечи, ожидая бури. Но купец не заорал. Он подошел к сыну вплотную. От него пахло дорогим сукном и холодным расчетом.

— С добычи, говоришь? — тихо переспросил Ратибор.

— С добычи. Война кормит мужчину.

— Война, сынок, кормит только червей и ворон. А мужчину кормит ремесло.

Ратибор схватил Свенельда за плечо своей широкой, мозолистой ладонью и развернул его лицом к порту. Там, среди шума и гама, грузчики таскали тюки. Потный мужик торговался с бабой за корзину яиц. Какой-то варяг блевал за углом склада.

— Смотри туда. Видишь того вояку? Вон того, без зубов и с хромой ногой? Это слава, Свен. А видишь того, жирного, что на крыльце сидит и деньги считает? Это власть.

— Я хочу быть воином, отец, а не торгашом. Железо сейчас дороже золота.

Ратибор хмыкнул, отпуская плечо сына. Он поправил на себе пояс, на котором висел не меч, а тяжелый кошель и нож для резки бумаги.

— Дурак ты еще. Зеленый совсем. Запомни, Свен, и запомни крепко. Твой меч сейчас, сын — это весы. Пока не научишься ими махать так, чтобы ни одна монета мимо не проскочила, настоящего железа ты не получишь.

— Но отец…

— Цыц! — Ратибор ткнул пальцем в сторону складов. — Марш в амбар. Пересчитать шкуры соболя. Каждую лично проверить на моль. Если найду хоть одну плешивую в тюке первого сорта — будешь ими сортир в гарнизоне чистить до зимы. Понял?

Свенельд скрипнул зубами. Хельги за спиной отца сочувственно развел руками, мол, "попал ты, брат".

— Понял, — выдавил Свенельд.

— И чтоб к ужину закончил. Вечером Милава пирог с рыбой печет. Опоздаешь — собакам отдам.

Ратибор развернулся и пошел прочь, печатая шаги. Прохор побежал следом, на ходу что-то записывая.

Свенельд остался стоять в грязи. Злость кипела в нем, горячая и бесполезная.

— Мда, — протянул Хельги. — Жесткий он у тебя. Мой батя просто орет, а твой… давит.

— Пошел он, — буркнул Свенельд. — «Весы», «шкуры»… К черту. Я докажу ему. Я всем им докажу.

— Ага, — кивнул Хельги. — Только сначала соболей пересчитай. А то и правда сортир чистить заставят. Пошли, я помогу. Заодно расскажешь, как ту варяжскую дочку вчера клеил, врешь поди, что она тебе улыбнулась.

Свенельд еще раз посмотрел на реку. Туман начал сгущаться, скрывая другой берег. Где-то там, вдали, была жизнь, полная лязга стали и вкуса крови. А здесь была только грязь.

— Идем, — сплюнул он. — Считать дохлых зверей.

Они побрели к чернеющим пастям амбаров, не зная, что очень скоро "дохлых зверей" им придется считать не в тюках, а на полях сражений, и молить богов, чтобы этот счет закончился.

Глава 2: Хлеб и симпатия

В горнице пахло опарой, сушеным зверобоем и, совсем немного, скисшим молоком. Тяжелый, сытный дух дома, в котором всегда есть еда, но никогда нет лишнего богатства.

Милава с силой выжала мокрую тряпку в глиняную миску. Вода окрасилась в розовый цвет.

— Ай! — дёрнулся Свенельд, когда она приложила ткань к его скуле.

— Не дергайся, герой, — беззлобно, но твердо осадила его девушка. — Когда кулаки об чужие шлемы чесал, больно не было? А теперь, гляди-ка, нежный какой стал.

Свенельд сидел на лавке, обнаженный по пояс. Его грудь тяжело вздымалась, ребра уже начали расцветать фиолетовыми и желтыми пятнами. Но больше всего досталось лицу: левый глаз заплыл так, что едва открывался, а губа была разбита в мясо.

— Это был не шлем, — пробурчал он, сплевывая в сторону (Милава только закатила глаза, подставляя под плевок ведро с помоями). — Это Хвит. У него перчатки с клепками.

— Хвит? Начальник стражи? — Милава покачала головой, снова смачивая тряпку в отваре ромашки и коры дуба. — Свен, ты совсем дурной? Он же быка кулаком глушит. Зачем ты к нему полез?

— Он сказал, что у меня меч только для того, чтобы в зубах ковыряться.

— И ты решил доказать обратное, подставив ему челюсть? — она надавила на синяк, проверяя, цела ли кость.

— С-с-сука… больно же!

— Терпи. Кость цела. Но красавцем тебе неделю не быть. Как теперь торговать пойдешь? Немцы приедут, подумают, у нас тут чума или война.

Свенельд откинул голову назад, упираясь затылком в бревенчатую стену. Он прикрыл здоровый глаз.

— Плевать на немцев. Я ему все-таки врезал. В корпус. Он аж крякнул.

Милава смотрела на него сверху вниз. Смотрела на широкие плечи, на золотистый пушок на груди, на капельки пота, стекающие по шее. Пальцы у нее задрожали. Ей хотелось не вытирать кровь, а провести ладонью по этим мышцам, прижаться щекой к горячей, побитой груди.

Она знала каждую родинку на его спине. Знала, как он пахнет — снегом и железом, даже если мылся давно. Знала, что он дурак. Но это был её дурак. Любимый дурак.

— Крякнул он, — вздохнула она, отгоняя наваждение и возвращаясь к работе лекаря. — От смеха он крякнул, Свен.

— Ты ничего не понимаешь, — буркнул он, но сопротивляться перестал.

Милава взяла с полки горшочек с гусиным жиром, смешанным с живицей. Зачерпнула пальцами мазь.

— Конечно, куда уж мне. Я только булки печь умею да идиотам кровь останавливать.

Она начала втирать мазь в его ребра. Движения были сильными, уверенными. Свенельд зашипел сквозь зубы, но под её руками расслабился.

— Мягко, — вдруг сказал он. — Руки у тебя… горячие.

У Милавы перехватило дыхание. Он смотрел на нее своим единственным здоровым глазом.

— Правда? — тихо спросила она, замедляя движение руки, которая теперь почти гладила его бок.

— Ага. Тебе бы массаж делать лошадям после скачек, цены бы не было.

Она резко надавила на больное место.

— Ау! За что?!

— За сравнение, остолоп.

Милава вытерла руки о передник и отошла к печи. Ей нужно было отвернуться, чтобы он не увидел её покрасневшее лицо. Сравнил с конюхом. Снова.

Она открыла заслонку, и комнату наполнил жар. Достала деревянной лопатой горячий, румяный пирог с капустой и рыбой. Разломила его руками — пар ударил в потолок.

— На вот, поешь. Матери скажешь, что упал с лестницы в амбаре. Она не поверит, но хоть вид сделает.

Свенельд схватил кусок, перекидывая его из руки в руку.

— Угу. Горячо. Спасибо, Мил. Ты лучшая. Если б ты была парнем, я б тебя с собой в дружину взял.

Он жадно вгрызся в тесто. Жир потек по подбородку, смешиваясь с сукровицей на губе. Он ел так, будто не видел еды три дня. Грубо, жадно, по-мужски.

— Если б я была парнем, — пробормотала Милава себе под нос, наливая ему молока, — я б тебе морду набила раньше Хвита. Чтоб дома сидел.

В дверь стукнули, и она отворилась, впуская холодный воздух и крупную женщину в платке. Ждана, мать Милавы, вошла, неся корзину с бельем. Она окинула взглядом сцену: полуголый, побитый купеческий сынок жует пирог, а её дочь смотрит на него, как собака на мясную лавку.

— Здрасте, теть Ждана! — прошамкал Свенельд с набитым ртом.

— И тебе не сдохнуть, Свенельд, — сухо ответила женщина, ставя корзину на лавку. — Опять нашу мазь переводишь? Отец знает, что ты тут околачиваешься?

— Не. Он занят.

— Вот и ты бы занялся делом. Штаны надень. Срам-то какой. Девка в доме незамужняя, а он телесами светит.

Свенельд поспешно натянул рубаху. Поморщился от боли, когда ткань коснулась ссадин.

— Спасибо за пирог. Я пойду. Завтра на охоту, надо выспаться.

Он встал, хлопнул Милаву по плечу (как по-свойски, как брата!):

— Бывай. Еще раз спасибо, что залатала.

Дверь хлопнула. Шаги Свенельда затихли во дворе.

Милава стояла, глядя на пустую миску с крошками и грязную воду в тазу. Плечи её опустились.

Ждана подошла к столу, взяла тряпку и с остервенением начала вытирать и без того чистую столешницу.

— Ты ему еще ноги помой, — сказала мать, не глядя на дочь. — И воду эту выпей.

— Мама…

— Что "мама"? — Ждана швырнула тряпку. Она повернулась к дочери, и лицо её было злым, но глаза — грустными. — Я слепая, что ли? Думаешь, я не вижу, как ты течешь, стоит ему на порог ступить?

— Ничего я не теку! Мы друзья. С детства.

— Друзья, — передразнила Ждана. — Он купеческий сын, Милава! У его отца сундуки железом окованы, чтоб золото не выперло. А у нас? Мука да травы. Ты ему кто? Удобная девка. Портки зашить, рану обмыть, пузо набить.

— Он хороший! Он просто… еще не видит.

— Да все он видит! — рявкнула мать. — Мужики, они как коты. Если миска полная стоит и никто не гонит — они жрут и мурлычут. Но спать они идут туда, где перина мягче.

Ждана подошла к дочери и взяла её за подбородок, заглядывая в глаза.

— Слушай меня, дура. Он ястреб. Он в небо смотрит. А ты синица. Ты тут, на земле. Он полетает-полетает, крылья обломает или себе шею свернет. А если вернется с золотом — женится на такой же купеческой дочке, в шелках и жемчугах. А тебя в любовницы позовет. Постель греть, пока жена рожает. Ты этого хочешь? Быть подстилкой для "друга"?

Милава вырвалась из хватки матери. Глаза наполнились слезами.

— Он не такой! Он о подвигах мечтает!

— О подвигах… — Ждана устало села на лавку. — Все они о подвигах мечтают, пока стрела в кишках не провернется. Ты лучше о себе подумай. Кузнец Ерофей на тебя заглядывается. Дом свой, руки золотые.

— Он старый! Ему тридцать! И от него потом воняет! — крикнула Милава.

— Зато своим потом воняет, трудовым. И тебя он за королеву держать будет. А этот… — Ждана кивнула на дверь. — Этот тебя сожрет и косточки выплюнет. Не смотри на него. Не наливай ему молока. Пусть идет своей дорогой.

Милава не ответила. Она схватила ведро с грязной кровавой водой и выбежала на улицу.

На заднем дворе она выплеснула воду в лопухи. Холодный ветер ударил в лицо.

— Не отдам, — прошептала она в темноту. — Пусть ястреб. Я научусь летать. Или крылья ему подрежу, чтоб не улетел. Но он мой.

Она коснулась своего плеча там, где минуту назад лежала его рука. Тепло все еще было там. И это тепло было для неё дороже всего золота в амбарах его отца.

Глава 3: Тень Ингвара

Остров Готланд не знал королей в том смысле, как их понимали франки или ромеи. Здесь не было тронов из бархата. Здесь королем был тот, у кого было больше кораблей, серебра и, самое главное, кто умел заставить других слушать себя без топора у горла.

Длинный дом Ингвара Справедливого, конунга Севера острова, был не просто жилищем, а складом трофеев со всего известного мира. На стенах висели саксонские щиты, пол был устлан медвежьими шкурами из Биармии, а в кубках плескалось вино, привезенное с Рейна.

Ингвар сидел в своем кресле, вытянув больную ногу. Старый шрам, полученный еще в молодости, ныл на погоду. Ветер с Балтики гнал шторм.

— В этом году эль кислый, — проворчал Торстейн, старый хускарл и советник конунга, сидя у очага и ковыряя в зубах ножом. — Хмель, говорят, подмок. Или пивовары руки не помыли после того, как свиней чесали.

Ингвар поморщился, растирая колено.

— Тебе бы всё ворчать, старик. Нормальный эль. Это у тебя во рту горько, потому что печень скоро вывалится.

— Печень у меня как камень, — обиделся Торстейн. — А вот у Хьялмара, кузнеца, жена третьего дня родила. Двойню. Орут так, что на кузне молота не слышно. Хьялмар говорит, будет просить прибавки, а то ртов много стало.

— Двойню? — Ингвар задумался. — Это хорошо. Значит, через пятнадцать лет у меня будет два новых копейщика. Дай Хьялмару мешок зерна и отрез шерсти. Пусть баба пошьет детям рубахи.

— Разбалуешь ты их, конунг. Рабы должны работать за еду, а свободные за славу.

— Слава на хлеб не мажется, Торстейн. Люди верны, пока их дети сыты. Хальфдан этого не понимает. Он думает, что страх заменяет ужин. Глупец.

Снаружи раздался шум, лай собак и грубая ругань. Двери распахнулись, впуская сырой воздух и троих мужчин.

Впереди шел Сварт. Мелкий ярл с каменистого побережья, владевший тремя хуторами и двумя дюжинами головорезов. Сварт был молод, глуп и горяч. Он вошел в зал в полном вооружении, не сняв даже шлем, что было вызовом. Его плащ был грязным, а рука лежала на рукояти меча.

— Я пришел за правдой, Ингвар! — гаркнул он с порога.

Ингвар даже не шелохнулся. Он сделал глоток вина, посмотрел на пламя очага, потом медленно перевел взгляд на гостя.

— Правды у меня нет, Сварт. У меня есть жареная свинина и вино. Если хочешь — садись. Если хочешь орать — иди в хлев, там коровы оценят.

— Не заговаривай мне зубы! — Сварт ударил кулаком по дубовому столбу. — Твои люди пасут овец на пустоши у Кривого Камня. Это моя земля. Мой дед там волков гонял!

— Твой дед там волков кормил, когда пьяный в сугроб падал, — спокойно заметил Торстейн, не вставая с лавки.

— Заткнись, старая собака! — Сварт выхватил топор.

Хускарлы Ингвара, сидевшие в тени вдоль стен, зашевелились. Лязгнули ножны. В воздухе запахло резней.

— Тихо, — Ингвар поднял руку. Легкое, ленивое движение, но оно остановило всех. — Сварт, сядь. Ты натоптал мне на чистых шкурах.

— Я заберу эту землю, Ингвар. Или мы будем биться. Мои люди злы. У нас топоры острые.

— Знаю, — кивнул конунг. — Я видел твоих людей. Девятнадцать человек, если считать одноглазого Бьёрна. Щиты рассохлись, у половины кольчуги ржавые. Ты хочешь войны, Сварт? Хорошо. Давай посчитаем.

Ингвар поставил кубок и начал загибать пальцы, глядя на молодого ярла, как учитель на нерадивого ученика.

— Если мы начнем драку прямо сейчас, ты умрешь. Мои люди перережут тебя и твоих парней во дворе. Это раз. В драке ты, скорее всего, заберешь с собой двоих-троих моих хороших воинов. Похороны, вира их вдовам, обучение новичков... это примерно полфунта серебра убытка. Это два.

Сварт растерянно моргал. Он ожидал угроз, ярости, вызова на хольмганг. Но бухгалтерии он не ждал.

— Потом я пошлю отряд сжечь твои три хутора, — продолжал Ингвар скучным голосом. — Мы сожжем дома, угоним скот. Твою жену и дочерей мои парни, скорее всего, пустят по кругу, а потом продадут в рабство данам. Я этого не одобряю, но кровь горячит голову. Это значит, что я потеряю трех налогоплательщиков. Твои крестьяне приносили мне... скажем, десять шкурок и бочку меда в год. Потеря прибыли.

Ингвар тяжело вздохнул.

— Война с тобой, Сварт, стоит мне примерно фунт серебра и много шума. Ты стоишь фунт серебра?

Лицо Сварта пошло красными пятнами. Он сжимал рукоять топора так, что пальцы побелели.

— Ты смеешься надо мной? Я свободный ярл! Честь дороже серебра!

— Честь — это то, что пишут на могильных камнях. А тебе жить надо. Жрать надо. Зима близко. У тебя крыша на длинном доме течет, я слышал.

Ингвар пощелкал пальцами. Слуга вынес из-за ширмы небольшой ларец. Конунг открыл его. Блеск серебряных браслетов — витых, тяжелых — ударил Сварту в глаза.

— Здесь два фунта серебра, Сварт. Чистого, арабского.

Сварт сглотнул. Два фунта. На это можно починить дом, купить новых коров, хорошего железа, бочку вина и еще останется на подарок жене.

— Земля у Кривого Камня плохая, — сказал Ингвар вкрадчиво. — Там только вереск да камни. Овцы там ноги ломают. Отдай мне эту пустошь. Признай мою руку над собой. Плати налог — честный, десятую долю. И я дам тебе это серебро сейчас.

В зале повисла тишина. Только трещали дрова в очаге.

Сварт смотрел на серебро. Потом на своих парней, стоявших у дверей. У них были драные плащи и голодные глаза. Они не хотели умирать за камни. Они хотели мяса и пива.

— А... а что скажут люди? — хрипло спросил Сварт. — Что Ингвар купил меня, как шлюху?

Ингвар усмехнулся. В улыбке не было тепла, только холодный расчет хищника, который слишком сыт, чтобы гоняться за мышью.

— Люди скажут, что Ярл Сварт — мудрый человек, который заключил выгодный союз с Конунгом Севера. Мы выпьем вместе, Сварт. Я дам тебе почетное место у очага. И никто не посмеет назвать тебя трусом.

Ингвар вынул из ларца самый тяжелый браслет и бросил его через стол. Серебро со звоном упало к ногам Сварта, угодив в грязь с его сапог.

Сварт смотрел на блестящий металл. Секунду. Две.

Потом он медленно наклонился, поднял браслет. Вытер его о плащ. Надел на руку.

— Земля твоя, Ингвар, — сказал он, пряча глаза. — Но я оставляю за собой право охотиться на лис в том лесу.

— Конечно. Лисы твои.

— Садись, — кивнул Ингвар на лавку. — Эй, налейте нашему другу вина. И принесите свинину, ту, что пожирнее.

Спустя час, когда пьяный и довольный Сварт ушел, шатаясь под тяжестью "подарка", Торстейн сплюнул в очаг.

— Ты переплатил, конунг. Я бы его за так прирезал. Он слабый. У него рука дрожала, когда он топор держал.

— Мертвый Сварт — это мертвец. А живой Сварт с моим серебром — это еще десять мечей, которые встанут в мой строй, если придут даны.

Ингвар помассировал больное колено. Лицо его осунулось.

— К тому же, Торстейн... Иногда проще купить собаку и кормить её, чем убивать и потом самому лаять на дверь.

— А Хальфдан бы его сжег, — заметил старик.

— Вот поэтому половина острова ненавидит Хальфдана, а меня терпят. Власть — это не когда ты режешь глотки. Власть — это когда ты держишь всех за яйца так нежно, что они боятся пошевелиться, чтобы не потерять их совсем.

Он допил вино и поморщился.

— И всё-таки эль кислый. Скажи пивовару, чтоб добавил меда.

За окном шумел ветер, пригибая деревья Готланда, острова торговцев и убийц, где золото весило больше крови.

Глава 4: Золотая клетка

Лес дышал влагой и прелой листвой. Где-то высоко в кронах старых сосен перекрикивались сойки, но внизу, в густом подлеске, стояла напряженная, звенящая тишина.

Астрид замерла, слившись с корой замшелой ели. Её дыхание стало редким, поверхностным — маленькие облачка пара, вырывающиеся изо рта, растворялись раньше, чем могли бы выдать её присутствие. В руках она сжимала лук — не девичью игрушку из ивы, а настоящий, тугой, тисовый, с костяными накладками, который она тайком выменяла у заезжего финна два года назад.

Чуть левее, в кустах орешника, затаилась Хельга. Рыжая, мелкая, но злая как хорек, она уже нервно покусывала губу. Ей не хватало терпения.

Астрид скосила глаза. Хельга чуть сдвинула ногу, ветка предательски хруснула.

В двадцати шагах от них благородный олень, до этого мирно щипавший пожухлую траву, вскинул голову. Его уши, похожие на мохнатые локаторы, развернулись в сторону звука. Ноздри раздулись, втягивая воздух.

«Ну же, Хельга, не дыши», — мысленно прорычала Астрид.

Олень напряг мышцы, готовясь к прыжку. Это была доля секунды.

Астрид не думала. Тело всё сделало само. Пальцы разжались. Тетива пела коротко и сухо, как удар хлыста.

Тс-с-сок!

Стрела вошла точно под лопатку, пробив легкое и задев сердце. Олень дернулся, подпрыгнул, ударив копытами воздух, и рухнул, ломая кусты.

— Ха! — завопила Хельга, выскакивая из своего укрытия. — Готов! Я думала, он уйдет!

Из-за деревьев появились остальные «волчицы» из маленькой свиты княжны. Брана, высокая и широкая в кости дева, которая могла перепить иного хускарла, и Тора, более тихая, с мягкими чертами лица, которая всегда таскала с собой бинты и целебные мази.

Брана подошла к дергающемуся в агонии зверю.

— Чисто сработала, княжна, — присвистнула она, глядя на оперение стрелы, торчащее из бока. — Прямо в "мешок". Сердце насквозь. Печень не задела, желчь мясо не попортит. Будет славный ужин.

Астрид подошла последней. Она достала нож, чтобы перерезать животному горло и спустить кровь — последний акт милосердия и кулинарной необходимости.

— Ты ногой шаркнула, Хельга, — холодно бросила она, вытирая лезвие о шкуру зверя. — В настоящем бою ты бы уже ловила кишками собственный желудок.

— Да ладно тебе, Астрид, — отмахнулась Хельга, вытаскивая стрелу. — Ноги затекли. Мы час тут сидели! У меня уже задница мхом поросла. И вообще, я есть хочу. Брана, у нас вяленое мясо осталось?

— Ты сожрала всё еще на привале у ручья, прорва, — хохотнула Брана, взваливая ноги оленя себе на плечо, чтобы помочь подвесить тушу. — Куда в тебя лезет? Сама как жердь, а жрешь за троих.

— Это от нервов, — огрызнулась Хельга. — И от воздержания.

Девушки рассмеялись, грубовато, по-мужски. В лесу, вдали от крепостных стен и внимательных глаз служанок отца, они сбрасывали маски благородных девиц и приживалок.

— Какого воздержания? — Брана подмигнула. — Я видела, как ты вчера у конюшни с Иваром крутилась. С тем, у которого уши торчат.

— Ивар? — фыркнула Хельга. — Пф-ф. У него не только уши торчат, у него в голове сквозняк свистит. Полез ко мне целоваться, так от него луком несет так, что глаза режет. Я ему сказала: «Иди рот в реке прополощи, герой, потом приходи».

— А он что?

— А он обиделся. Сказал, что я гордячка. И пошел к кухарке Магде.

— Ну и дура, — философски заметила Тора, помогая свежевать добычу. — Магда ему и нальет, и приголубит. А ты так и помрешь девственницей с луком в обнимку.

— Лучше с луком, чем с вонючим Иваром, — отрезала Хельга.

Астрид слушала их болтовню вполуха. Она любила эти моменты. Грязь на сапогах, запах крови и хвои, грубые шутки. Здесь она была собой. Не товаром, не дочерью конунга, а хищником. Вожаком.

— Тихо, — вдруг сказала Астрид, поднимая окровавленную руку.

Вдали послышался топот копыт и лай своры. Настоящей своры, не пары гончих, которых они брали с собой.

На поляну выехали всадники.

Впереди, на гнедом жеребце, возвышался Ингвар Справедливый. Его сопровождали пятеро дружинников и тот самый Ивар с оттопыренными ушами, который вел гончих на поводках.

Ингвар был в богатом плаще, подбитом куницей. Он посмотрел на тушу оленя, с которой Брана уже умело снимала шкуру, на забрызганных кровью девушек, и, наконец, на свою дочь. Астрид стояла прямо, сжимая в руке лук, и смотрела на отца без страха. Но внутри всё сжалось.

— Неплохая добыча, — протянул Ингвар. Его голос был ровным, в нем не было гордости. Скорее, усталость.

— Олень на семь отростков, отец, — сказала Астрид. — Один выстрел. Сердце.

— Вижу, — Ингвар спешился. Он подошел к ней, не обращая внимания на поклоны остальных девушек. — Ивар сказал, ты забрала лучший тисовый лук из оружейной.

Астрид покосилась на Ивара. Тот злорадно ухмыльнулся и тут же сделал вид, что занят собакой. «Язык бы тебе вырвать, крыса», — подумала она.

— Мне нужно тренироваться, отец. Если придут даны…

— Если придут даны, — перебил её Ингвар, — их встретят мужчины в кольчугах. Хускарлы. А не девки, бегающие по лесу в штанах.

Он протянул руку и властно выдернул лук из её пальцев. Осмотрел оружие, проверяя натяжение тетивы.

— Хорошая вещь. Слишком тугая для женских рук. Ты пальцы себе изуродуешь. Как ты будешь вышивать или наливать мужу вино с такими мозолями?

— Я не хочу наливать вино, — тихо, но твердо сказала Астрид. — Я хочу быть полезной роду.

Ингвар вздохнул. Он бросил лук Ивару.

— Убери это. И вы, — он обвел взглядом остальных девушек, — приведите себя в порядок. Вы выглядите как шлюхи из портового кабака после поножовщины. В крови, лохматые… Срам.

Он снова повернулся к дочери и взял её за подбородок. Его пальцы были жесткими.

— Хватит этих игр, Астрид. Ты выросла. Пора убрать игрушки в сундук. Завтра приедут послы с юга. Я хочу видеть тебя в платье. В том, синем, с вышивкой. И с чистыми руками. Ты меня поняла?

— Да, отец, — она опустила глаза, не желая показывать вспыхнувшую ярость.

— Вот и умница. Оленя заберите. Хоть на кухне от вас прок будет.

Ингвар вскочил в седло и, не оглядываясь, поскакал к замку. Дружина двинулась следом. Ивар, проезжая мимо Хельги, сделал непристойный жест бедрами, за что получил беззвучное обещание перерезать горло от лучницы.

Когда топот стих, Брана сплюнула.

— «Игрушки», — передразнила она басом. — Этот олень тяжелее его совести. Что за послы, Астрид? Кого черт несет?

— Не знаю, — Астрид смотрела на удаляющуюся спину отца. — Но мне это не нравится. Он был… слишком спокоен. Будто сделку уже заключил.

Они разделывали тушу молча. Радость охоты улетучилась, сменившись липкой тревогой.

Когда они уже шли обратно к замку, ведя в поводу своих лошадей, груженных мясом, Тора, которая шла последней, вдруг подала голос.

— Астрид… Я не хотела говорить при остальных. В прачечной болтали сегодня.

— О чем? — Астрид шла, сбивая палкой головки чертополоха.

— О Хальфдане. О Жестоком.

Все остановились. Имя Хальфдана на Готланде произносили либо шепотом, либо с проклятием. Соседний конунг, чьи земли граничили с их землями, славился не воинской доблестью, а тем, что любил слушать, как люди кричат.

— Что с ним? Сдох наконец? — спросила Хельга.

— Нет. Жена его померла. Берта.

— Земля пухом, — буркнула Брана. — Отмучилась бедолага. Говорят, она уже год как тенью ходила.

Тора оглянулась, словно деревья могли подслушивать.

— Прачки говорят… служанка оттуда сбежала, к нашей знахарке пришла за мазью. Говорит, не сама она померла. То есть сама, но… он ей «помогал».

— Бил? — спросила Астрид, чувствуя, как холод ползет по спине.

— Хуже. У них детей не было. Хальфдан бесился. Говорит, он приводил к ней в спальню старух с болот. Они её… лечили. Кипящим маслом с травами чрево промывали. Вливали внутрь ртуть с вином. Хальфдан стоял рядом и смотрел. Говорил: «Если не родишь, я из тебя все внутренности выжгу, чтоб пустое место зря хлеб не ело».

Брана побледнела, её круглое лицо перекосило от отвращения.

— Боги… Это ж как пытка.

— Это и была пытка, — прошептала Тора. — Она кричала три дня. Говорят, кровь черная шла. А когда затихла, он просто вышел и приказал тело собакам выкинуть в ров, мол, «бракованная сука». Только хускарлы побоялись проклятия и тайком сожгли её.

Астрид сжала древко ножа на поясе так, что пальцы побелели. Она вспомнила взгляд отца. «Послы с юга. Синее платье». Хальфдан жил на юге. У Хальфдана только что умерла жена. И ему нужна новая. Здоровая. Из хорошего рода.

Лес вокруг, еще час назад казавшийся домом, вдруг сомкнулся вокруг неё решеткой.

— Отец знает? — спросила Астрид, и голос её дрогнул.

— Все знают, — тихо ответила Тора. — Только говорят шепотом.

Астрид подняла голову к небу, серому и равнодушному.

— Убрать игрушки, — повторила она слова отца. — Конечно. Ведь скоро меня повезут как игрушку к нему.

Она резко повернулась к подругам. В её глазах больше не было девичьей обиды. Там зажегся огонь, холодный и злой.

— Хельга, проверь, сколько у нас стрел осталось в тайнике. Брана, сходи к порту, узнай, какие корабли стоят на ремонте. Тора, собери всё золото, что сможешь украсть или выпросить.

— Ты чего удумала, Астрид? — испуганно спросила Хельга.

— Я не разделю судьбу Берты, — Астрид полоснула по воздуху ножом. — Если отец продал меня мяснику, значит, у меня больше нет отца. Мы не пойдем на свадьбу, девочки. Мы пойдем на войну. Или на дно.

Они двинулись к замку, уже не как охотницы, а как заговорщицы, несущие на плечах не мясо оленя, а тяжесть своей будущей судьбы.

Показать полностью
4

Дикое Сердце Леса. История Нижнего Новгорода

Глава 59.7: Я — Александр (часть 4)

Лада видела всё.

Она видела, как Зоряна, эта "домашняя горлица", утешала его, и как он, их могучий вождь, засыпал с ней на руках, как уставший ребёнок.

Она видела, как на следующий день Агния, эта "ведьма", проводила над ним свой ритуал, и как он, словно покорный, лежал, положив голову ей на колени.

И с каждой этой сценой в её душе закипала чёрная, жгучая ярость. Она считала его своим. Не по праву заботы или магии, а по праву силы, по праву страсти, по праву двух хищников, признавших друг друга. Она делила с ним опасность и азарт погони. А эти... эти делили с ним его слабость. И это выводило её из себя. Она ревновала. Дико, безудержно, так, как ревнует волчица своего волка, когда к нему приближаются другие самки.

На следующий день её лицо было похоже на грозовую тучу. Она подошла к Александру, который уже пришёл в себя и руководил строительством.

«Пойдём на охоту,» — сказала она, и её голос был резок. — «Только вдвоём. Разведаем дальние угодья. Добыча сама себя не добудет».

Александр, чувствуя её настроение, но не желая спорить, согласился. Ему и самому нужно было развеяться в лесу.

Они шли долго, молча, углубляясь в чащу дальше, чем обычно. Лада шла впереди, и Александр видел, как напряжена её спина. Когда они зашли в особенно глухое, уединённое место, она вдруг резко остановилась и обернулась.

В её руках уже был лук с наложенной стрелой.

Прежде чем Александр успел что-либо понять, она выстрелила.

Т-щ-щ-щ!

Инстинкты, отточенные до предела, спасли его. Он рванулся в сторону, и в тот же миг стрела, пролетев там, где только что была его грудь, с глухим стуком вонзилась в ствол дерева за его спиной, задребезжав оперением.

Он замер, сердце бешено колотилось. Шок смешался с недоумением и гневом. Он хотел закричать, броситься на неё.

Но не успел.

Лада, выронив лук, одним прыжком оказалась рядом и вцепилась в него, крепко, почти до боли, обнимая. Её тело сотрясала крупная дрожь. И он, к своему изумлению, почувствовал, как его рубаха на плече намокает от её слёз.

Лада. Сильная, дикая, непокорная Лада. Плакала.

«Я же говорила тебе! Ты только мой!» — сдавленно, почти шёпотом, выкрикнула она, уткнувшись ему в грудь. — «Мой!»

Она продолжала плакать, её всхлипы были похожи на рычание раненого зверя. «Я... я тоже хочу, как они! Как Зоряна... Как Агния... Просто... просто прийти к тебе. Чувствовать твоё тепло. Не только на охоте... не только ночью...»

Её голос прервался. Она подняла на него свои заплаканные, полные ярости и боли глаза.

«Прости меня,» — прошептала она. — «Прости за стрелу... Это не я... это злость моя... Ревность... Я чуть не...» Она не смогла договорить.

Александр, отойдя от первоначального шока, смотрел на неё. И вдруг понял. Вся её сила, вся её дикость, всё её соперничество — это была лишь броня. А под ней скрывалась такая же раненая, испуганная душа, как и у всех них. И она просто не умела выражать свои чувства иначе, чем через гнев и силу.

И тогда он улыбнулся. Тепло, устало.

Он обнял её в ответ, крепко, прижимая к себе, давая ей выплакаться. Затем осторожно опустился на землю, подтянув её за собой и усадив к себе на колени, как маленькую, нахохлившуюся птицу.

Они сидели так долго, в тишине, пока её дрожь не утихла, и она не успокоилась, просто прижавшись к его груди.

«А кто сказал, что я не твой?» — тихо спросил он.

Лада шмыгнула носом. «Но... они... Я всё видела».

«Я знаю,» — сказал он, гладя её по спутанным волосам. — «Все хотят тепла. И они, и ты, и я. Это нормально. Просто... у каждого свой способ его давать. И получать».

Она ничего не ответила, лишь крепче прижалась к нему. Когда она наконец успокоилась, он мягко отстранил её, взял её лицо в свои ладони и поцеловал. Нежно, как целовал Зоряну, но с толикой той самой дикой силы, которую она так ценила. Это был поцелуй-примирение. Поцелуй-обещание.

«А теперь вставай, охотница,» — сказал он, поднимаясь. — «Хватит сырость разводить. Негоже вождю и его лучшей воительнице возвращаться с пустыми руками. И так уже слухов по лагерю ходит больше, чем белок в этом лесу».

Лада, утерев слёзы, посмотрела на него, и в её глазах впервые за долгое время блеснула не ярость и не вызов, а слабая, но искренняя улыбка. Она подняла свой лук.

И они пошли дальше охотиться. Вместе.

Показать полностью
5

Змеиный Полоцк

Глава 16: Одержимый дом

Тропа к жилищу Кожевника давно заросла крапивой в человеческий рост. Деревья здесь стояли плотно, сплетаясь ветвями, словно пытаясь отгородить проклятое место от остального леса. Но страшнее всего был запах — даже спустя неделю здесь, несмотря на холод, воняло застарелой дубильной кислотой, мокрой псиной и сырыми шкурами.

Ратибор шёл первым, рассекая заросли мечом. Луна скрылась за тучами, и лишь факел в руке Волхва выхватывал из тьмы покосившийся частокол и черные провалы окон заброшенной избы.

— Тихо здесь, — прошептал дружинник. — Птицы не поют.

— Мертвые не любят песен, — отозвался Яромил, сыпля себе под ноги соль из кожаного мешочка. — Ступай след в след, воин. Грань здесь тонкая, как лед по первому морозцу.

Дом стоял на пригорке, мрачный, осевший на один бок. Дверь была распахнута, словно черный рот кричащего человека. И из этого рта веяло таким холодом, что пар изо рта вырывался густыми клубами.

Они остановились у крыльца. Ратибор покрепче перехватил рукоять меча, чувствуя, как влага на ладонях мгновенно остывает.

Вдруг из глубины дома донесся звук.

Не вой, не скрежет. Плач. Тонкий, жалобный, захлебывающийся плач младенца.

— Жив, — выдохнул Ратибор и дернулся было вперед.

— Стоять! — Волхв ударил его древком посоха по плечу. — Не беги. Испугаешь её — она дитя придушит, как щенка, от «любви» своей великой.

Они шагнули в сени. Половицы скрипнули, как старые кости.

Внутри было светлее, чем снаружи. Стены покрывал иней, сверкающий в призрачном голубоватом свечении, исходившем неизвестно откуда. Все предметы — стол, лавки, разбросанная утварь — были подернуты ледяной коркой.

В центре горницы, там, где свисал с потолка массивный железный крюк для сушки шкур, стояла она.

Милава.

Ратибор помнил её — смешливую девку с русой косой до пояса. Но существо, стоявшее сейчас перед ним, мало напоминало человека.

Она парила в вершке от пола. Сарафан её, некогда красный, стал серым и рваным. Длинные волосы, спутавшиеся в колтуны, закрывали лицо. Голова была неестественно склонена набок, к левому плечу — шея сломана, и на бледной коже отчетливо виднелась синяя, вдавленная борозда от веревки.

На руках она держала сверток из грязного тряпья. Ребенок в нем надрывался от крика, но Милава, казалось, не слышала его боли. Она покачивалась из стороны в сторону, напевая жуткую, беззвучную колыбельную, от которой у Ратибора кровь стыла в жилах.

— Тише, мой хороший, тише, маленький... — её голос звучал не из горла, а словно прямо в голове, скрипучий, как сухой снег под сапогом. — Тятя придет... Тятя шкуры принесет... Мы ему рубаху сошьем...

Ратибор сделал шаг. Доска предательски хрустнула.

Пение оборвалось.

Милава медленно повернулась. Голова её оставалась склоненной набок, поэтому, чтобы посмотреть на гостей, ей пришлось вывернуть тело под невозможным углом.

Волосы расступились, открывая лицо.

Глаза её были черными провалами без белков. Рот был открыт, и из него вываливался посиневший, распухший язык — печать висельника.

— Чужие... — прошипела она. Воздух в избе сгустился, став тяжелым, как вода. Иней на стенах затрещал.

Она прижала сверток к груди так сильно, что ребенок перешел на хрип.

— Моё! — визгнула она. — Не отдам! Уходите!

Яромил вышел вперед, подняв посох, на конце которого болтался пучок полыни.

— Не твоё это, Милава! — голос Волхва гремел, отражаясь от ледяных стен. — Ты ушла! Твой дом — в сырой земле! Отпусти живое к живым!

— Нет! — Ночница оскалилась. Её лицо поплыло, меняясь, становясь мордой хищной птицы или зверя. — Он меня бросил... Он выбрал её... А теперь он умер! Значит, мы вместе! Я и дитя! Мы будем ждать его здесь!

Она махнула рукой, и тяжелая дубовая лавка полетела через комнату, как щепка, метя в голову Волхву. Старик едва успел уклониться.

— Ратибор, отвлеки её! — крикнул Яромил. — Я круг поставить не успею!

Дружинник шагнул навстречу призраку. Страх сковывал ноги, мешал дышать. Это был не враг с мечом, это было чистое безумие, облекшееся в плоть.

— Милава... — позвал он, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Ты ведь любила его. Любила?

Призрак замер. Черные провалы уставились на воина.

— Любила... — прошелестело в ответ. — Больше жизни любила...

— Тогда зачем ты мучаешь его дитя? — Ратибор опустил меч, показывая пустые руки. — Ему холодно, Милава. Ему больно. Ты ведь не хочешь, чтобы сыну твоего любимого было больно?

Существо заколебалось. Хватка на свертке чуть ослабла. Иллюзия материнской заботы боролась в ней с жаждой мести.

— Больно? — переспросила она, и в голосе прозвучали детские нотки. — Я грею... Я пою...

— Ты мертва, Милава, — жестко сказал Ратибор. — Твоё тепло — это лед. Ты убиваешь его, как убила себя.

Слова ударили её, как кнут. Лицо Ночницы исказилось яростью.

— Врешь! — заорала она, и из её рта вырвался поток могильного холода, сбивший Ратибора с ног.

Она взмыла под потолок, к тому самому крюку, на котором когда-то лишила себя жизни. Тень её разрослась, закрывая свет, и в этой тьме Ратибор почувствовал, как чьи-то невидимые ледяные пальцы смыкаются на его собственной шее. Морок начался.

Глава 17: Морок

Воздух в избе исчез. Его вытеснил ледяной кисель, забивший горло, ноздри, легкие. Ратибор лежал на полу, хватая ртом пустоту, а невидимая удавка сжималась всё туже.

Он пытался втать, но его руки больше не слушались. Он вообще перестал чувствовать свое тело — широкие плечи, тяжесть кольчуги, рукоять меча. Вместо этого он почувствовал легкость. Тошную, невыносимую легкость сарафана на ветру. И еще — жгучую, ослепляющую боль в груди, там, где сердце, которая была страшнее любого ранения.

Изба растворилась. Тьма и холод отступили.

В глаза ударил яркий солнечный свет. Запахло сеном, речной водой и сладким клевером.

Весна.

Ратибор увидел перед собой лицо. Это был Микула — живой, молодой, смеющийся. Он лежал на спине в высокой траве, грыз травинку и смотрел на Ратибора снизу вверх с такой нежностью, что у дружинника перехватило дыхание.

— Милава, зоренька моя... — прошептал Микула, протягивая руку.

Ратибор хотел отшатнуться, крикнуть: «Я не она!», но вместо этого его губы сами растянулись в счастливой улыбке. Он почувствовал, как Его рука — тонкая, женская, с загорелой кожей — легла в ладонь парня.

— Ты меня не бросишь? — спросил Ратибор чужим, девичьим голосом, полным надежды и страха.

— Дурочка, — Микула поцеловал её ладонь. — Куда я без тебя? Кому я нужен, кроме тебя? Ты моя. Навеки.

Чувство любви было таким густым, горячим и пьянящим, что Ратибор чуть не захлебнулся. Это была не просто привязанность, это была одержимость. Весь мир сузился до этих карих глаз. Ради них можно было украсть, убить, умереть.

Мгновение — и солнце погасло. Мир посерел.

Лето.

Холодный дождь стучит по крыше. Ратибор стоит у плетня. Он чувствует, как дождь мочит волосы, но ему все равно. Внутри него горит пожар.

За забором, во дворе Микулы, играют свадьбу.

Слышен пьяный смех, гусли, топот ног. Гости кричат: «Горько!».

Ратибор (Милава) стоит и сжимает руками острые колья плетня так, что щепки впиваются в ладони до крови. Он видит Микулу. Тот в красной рубахе, пьяный и веселый, обнимает другую. Забаву. Она смеется, пряча лицо у него на плече.

— Он обещал... — мысль бьется в голове пойманной птицей. — Он клялся... Вор! Предатель!

Боль в сердце сменяется черной, липкой ненавистью. Это чувство хуже яда. Оно отравляет кровь. Хочется ворваться туда, разорвать эту девку зубами, выцарапать ей глаза.

— Почему не я? — кричит разум Милавы. — Чем я хуже? Я любила сильнее!

Каждый удар сердца отдается фразой: «Обманул. Бросил. Обманул».

Мгновение — и дождь сменяется запахом старых шкур и мочи.

Осень.

Ратибор снова в этом доме. Только сейчас здесь нет инея. Здесь темно и пахнет безысходностью.

Он стоит посреди комнаты. В руках у него веревка. Пеньковая, шершавая, пахнущая дегтем.

Мыслей больше нет. Эмоций тоже нет. Внутри выжженная пустыня. Есть только холодная, безумная логика.

— Ему будет больно, — думает она. — Когда он найдет меня, он поймет. Он заплачет. И тогда он снова будет мой. В горе мы будем вместе. А та... та его не удержит.

Ратибор чувствует, как дрожат руки, завязывающие узел. Это не красивые театральные страдания. Это страшно. Это животный ужас тела, которое не хочет умирать, и воля больного разума, который заставляет это тело двигаться.

Он встает на лавку. Перекидывает веревку через железный крюк для туш.

Колени дрожат так, что трудно стоять.

— Микула, смотри на меня, — шепчет Милава.

Петля ложится на шею. Колючая, жесткая. Она давит на кадык, мешает глотать.

— Сейчас, — думает она. — Всего один шаг.

Ратибор в ужасе пытается остановить её, остановить себя. Он орет внутри её сознания: «Нет! Не делай этого! Это смерть! Это навсегда!». Он воин, он привык сражаться за жизнь, а здесь он заперт в теле, которое жаждет уничтожения.

Лавка падает с грохотом.

Рывок.

Боли нет сразу. Есть треск — это ломаются шейные позвонки. А потом наступает тьма. Воздух заперт в груди, он рвется наружу, но пути нет. Лицо наливается жаром. В глазах взрываются красные круги.

Язык вываливается наружу, толстый, чужой. Тело дергается в конвульсиях, пляшет в воздухе, ударяясь ногами о пустой сундук. Руки, уже не по своей воле, царапают веревку, сдирая ногти, пытаясь вдохнуть хоть каплю жизни. Но петля держит крепко.

Сознание меркнет, ссужается в точку.

И в этой точке остается только одно: ненависть.

«Мой... Отдай... Вернись...»

— РАТИБОР! — крик донесся откуда-то из другого мира.

Удар по щеке. Вкус полыни на губах.

Дружинник открыл глаза. Он лежал на полу избы, хватая ртом ледяной воздух. Шея горела огнем, словно по ней прошлись рашпилем.

Над ним висела Милава — призрачная, страшная. Её рука, сотканная из тьмы и могильного холода, всё ещё сжимала его горло, но хватка ослабла. Она смотрела на него пустыми провалами глаз, и он видел, что она ждала. Она показала ему свою смерть и ждала, что он сломается, примет её правду, пожалеет её настолько, что отдаст ей свою жизнь.

Ратибор захрипел, откатываясь в сторону. Видение закончилось, но ощущение пеньковой веревки на шее осталось фантомной болью.

— Я видел... — просипел он, пытаясь подняться. — Я видел твой грех, Милава.

— Это не грех! — завизжал призрак, и изба снова затряслась. — Это Любовь!

Но Ратибор уже знал правду. Любви там не было. Там была лишь эгоистичная, черная дыра, которая теперь требовала заполнить её чужим ребенком.

Ему нужно было найти Якорь. Прямо сейчас, пока она снова не накинула петлю на его разум.

Глава 18: Кукла

Видение отступило, но дышать легче не стало. В избе бушевала настоящая метель: острые льдинки кружились в воздухе, секли лицо, звенели, ударяясь о промороженные бревна. Милава висела под потолком, раскинув руки-крылья, и её крик был похож на треск ломающейся мачты.

— Мой! Не отдам! Вы пришли забрать его!

Яромил стоял на коленях в центре круга, начерченного солью. Кровь текла у него из носа, окрашивая серую бороду. Посох в его руках дымился — старик держал незримый щит, не давая призраку раздавить их обоих, как букашек.

— Ищи, Ратибор! — прохрипел Волхв, сплевывая красным. — Якорь! Её мечта! То, во что она душу вложила до того, как в петлю полезла!

Ратибор, шатаясь, бросился к сундуку в углу.

Милава заметила это. Тень метнулась вниз. Тяжелый дубовый ушат с водой (превратившейся в ледяную глыбу) сорвался с лавки и полетел в голову дружинника.

Ратибор едва успел пригнуться — ушат разлетелся в щепки о стену там, где миг назад была его голова.

— Не трогай! — взвизгнула Ночница. — Это моё приданое! Я замуж пойду!

Ратибор ударил эфесом меча по кованому замку. Металл, хрупкий от могильного холода, звякнул и рассыпался. Дружинник откинул тяжелую крышку.

Внутри пахло лавандой и тленом. Там лежали наряды. Вышитые рубахи, которые она готовила для свадьбы, ленты, платки. Всё аккуратно сложено, всё готово для жизни, которой не случилось.

— Где же ты? — рычал Ратибор, отшвыривая тряпки. Руки коченели от одного прикосновения к вещам мертвой.

В самом низу, на дне, под слоем рушников, он нащупал что-то твердое, завернутое в грубую мешковину.

Он вытащил сверток и развернул его.

Это была кукла.

Уродливая, страшная мотанка, скрученная из старой соломы, обрезков ткани и... волос. Длинных русых волос, которые Милава, видимо, остригала с себя.

У куклы не было лица — по обычаю, чтобы злой дух не вселился. Но Милава в своем безумии нарушила запрет. Углем на тряпичной голове были грубо намалеваны глаза и улыбающийся рот. А на «груди» куклы было вышито красной нитью имя: «Первак». Первенец.

Кукла была тяжелой, неестественно тяжелой для соломы. Она пульсировала в руках Ратибора ледяным жаром. Сюда, в этот комок тряпья, безумная девка шептала свои мечты ночами, пока её любимый спал с другой. Сюда она влила свою любовь, ставшую ядом.

— Милава! — крикнул Ратибор, поднимая куклу над головой.

Призрак замер. Ночница висела в воздухе, прижимая к себе живого, уже посиневшего от холода и крика младенца Забавы.

Черные провалы глаз уставились на куклу.

— Отдай... — прошептала она, и голос её дрогнул. Ярость сменилась растерянностью. — Первак? Ты нашел его?

— Вот твой сын! — соврал Ратибор, чувствуя, как кукла жжет пальцы. — Ты забыла его, Милава? Ты пела ему песни, ты качала его, пока ждала Микулу! А это... — он кивнул на живого ребенка, — это чужой. Холодный. Крикливый. Он не любит тебя. А этот...

Он сжал куклу, и та издала сухой шуршащий звук, похожий на вздох.

— Этот ждал тебя в сундуке. Он твой. Только твой. Созданный твоими руками.

Милава медленно опускалась на пол. Её лицо, искаженное злобой, разгладилось, став почти человеческим, почти тем самым девичьим лицом из видения. Морок спадал. Безумие искало свой истинный фетиш.

— Первак... — она протянула прозрачную руку. — Я не забыла... Я просто... он так долго спал...

Она посмотрела на сверток с настоящим младенцем, который держала. В её взгляде появилось отвращение. Живое тепло было ей противно, оно напоминало о жизни, которой у неё нет. А кукла — мертвая, сухая, родная — манила.

— Меняемся, — жестко сказал Ратибор, делая шаг вперед, хотя каждый инстинкт вопил «беги». — Ты отдаешь чужое. Я отдаю тебе твоё.

Милава зависла в нерешительности. Тишина в избе звенела натянутой струной. Волхв Яромил, воспользовавшись заминкой, начал бормотать заклинание, готовя угли и соль. Но сейчас всё зависело не от магии, а от выбора проклятой души.

Ночница разжала руки. Живой сверток начал падать.

Ратибор, не думая, швырнул куклу ей навстречу и бросился ловить ребенка.

Глава 19: Освобождение

Ратибор рухнул на колени, ободрав кожу о мерзлые доски, но драгоценный сверток поймал у самого пола. Живой младенец, уже посиневший от могильной стужи, зашелся в новом, хриплом крике, но этот крик был музыкой — песнью жизни в царстве мертвых.

А над ними, зависнув в воздухе, Милава прижимала к несуществующей груди соломенную куклу. Она смотрела на уродливый комок тряпья с такой любовью, что это было страшнее любой ярости.

— Первак… Тише, мой сладкий… Мы дома. Тятя не слышит, тятя спит…

В этот миг её призрачная плоть стала густой, почти осязаемой. Одержимость "якорем" стянула её сущность в одну точку, сделала уязвимой. Она больше не была вездесущим мороком — она стала женщиной, держащей свое сокровище.

— Пора! — рявкнул Волхв Яромил.

Старик швырнул горсть четверговой соли прямо в лицо призраку. Кристаллы, заговоренные на Купалу, вспыхнули, соприкоснувшись с эктоплазмой, как искры на труте.

Милава завыла, но не бросила куклу. Соль пригвоздила её к месту, лишила возможности стать туманом.

— Руби! — заорал Волхв, ударяя посохом о пол так, что по льду пошли трещины. — Руби нить, Ратибор! Не плоть руби — проклятье её!

Ратибор, прижимая одной рукой ребенка к груди, второй схватил меч, лежавший рядом. Он вскочил на ноги. Страх исчез, осталась лишь холодная решимость палача, дарующего милосердие.

Перед ним висело не чудовище. Перед ним была истерзанная душа, запертая в петле собственного горя.

Клинок свистнул в морозном воздухе.

Ратибор метил не в тело. Он ударил туда, где над склоненной головой Милавы курился призрачный след веревки — невидимая пуповина, связывающая её с местом самоубийства.

Удар был страшным. Меч встретил сопротивление, словно рубил толстый корабельный канат. Сталь зазвенела, рука онемела до плеча, но лезвие прошло насквозь.

Раздался звук, похожий на лопнувшую струну огромных гуслей.

Веревка, державшая Ночницу между мирами, оборвалась.

Голова призрака — та самая, со сломанной шеей — отделилась от тела, но крови не было. Была вспышка чистого, белого света. Свет этот не слепил, а грел.

И в этом сиянии Ратибор увидел, как спадает кошмарная маска. Исчезли черные провалы глаз, втянулся синий язык, разгладилась мертвенно-серая кожа.

На мгновение перед ними возникла просто девушка. Милава. Такая, какой она была до предательства и петли. Юная, с расплетенной косой, в чистой, не рваной рубахе.

Она стояла на полу босыми ногами, уже не летая. Она посмотрела на свои пустые руки — кукла рассыпалась прахом в момент удара. Потом она подняла глаза на Ратибора.

В них не было ни безумия, ни злобы. Только безмерная усталость и покой.

— Спасибо, — прошептали её губы беззвучно.

А потом её фигуру подхватило невидимым ветром. Она рассыпалась, как утренний туман под лучами солнца, превратившись в мириады сверкающих пылинок, которые тут же растаяли в воздухе.

Тишина обрушилась на дом. Тяжелая, ватная тишина.

И тут же стало происходить чудо. Лед на стенах начал таять, стекая мутными ручьями. Голубое свечение погасло, вернув избе её обычную, мрачную черноту, освещаемую лишь факелом Волхва.

Смертельный холод ушел, оставив после себя лишь сырость заброшенного жилья.

Ратибор опустил меч и сполз по стене на лавку, чувствуя, как дрожат колени. Ребенок у него на руках перестал кричать и начал тихо посапывать, согретый теплом живого тела.

Яромил подошел к ним, опираясь на посох. Старик выглядел так, словно этот бой состарил его еще на десять лет.

— Ушла, — прохрипел он, касаясь лба младенца узловатым пальцем. — Ушла к предкам. Не в рай и не в пекло, а туда, где памяти нет. Отмучилась, девка.

— А этот? — кивнул Ратибор на сверток.

— Живучий, — усмехнулся Волхв, и улыбка вышла жуткой на окровавленном лице. — Тьма его не тронула, только покусала малость. Крепким будет мужем, раз в колыбели смерть переглядел. Неси его к родне, дружинник. Здесь нам больше делать нечего.

Ратибор кивнул, поднимаясь. Но перед тем как уйти, он подошел к куче тряпья, где минуту назад лежала проклятая кукла. Теперь там была лишь кучка трухи и гнилой соломы.

Он спас ребенка. Он упокоил дух. Но радости не было. Была лишь горечь от того, что любовь может превратить человека в чудовище, которое приходится убивать.

Показать полностью
5

Змеиный Полоцк

Глава 11: Охота

Ночь укутала берег Полоты саваном. Не было ни луны, ни звезд — небо затянуло плотным, свинцовым сукном, и лишь редкие просветы позволяли угадать, где верх, а где низ.

Ратибор лежал в густых зарослях ивняка, по пояс укрытый палой листвой и жесткой осокой. Холод сырой земли пробирал через кафтан, кольчуга леденила плечи, но шевелиться было нельзя. Охота на хищника требует терпения камня.

Он выбрал место в ста шагах от того омута, где нашли сына кузнеца. Логика подсказывала: зверь возвращается к удачной тропе. Но инстинкт ныл, как больной зуб, шепча, что эта тварь — не волк и не медведь. У нее другие законы.

Первые часы прошли под аккомпанемент ночной жизни реки. В камышах возились ондатры, где-то ухала сова, а хор лягушек гремел так, что закладывало уши. Это было добрым знаком: пока "болотные певуньи" кричат, рядом нет ни цапли, ни щуки, ни чего похуже.

Ратибор сжимал рукоять меча, смазанного сажей, чтобы не блестел. Глаза привыкли к темноте, различая силуэты коряг и черный блеск воды. Мысли текли вяло, путаясь с дрёмой. Три дня... Травник в подклети... Спущенные штаны мертвецов...

А потом мир изменился.

Это произошло не сразу. Сначала с реки пополз туман. Он был густым, белесым, словно кто-то вылил в черную воду бочку скисшего молока. Туман не стелился по воде, он вставал стеной, скрадывая звуки, поглощая очертания берега. Он полз к засаде Ратибора, касался лица влажными, холодными пальцами, оседал росой на усах.

Видимость упала до вытянутой руки. Ратибор моргнул, силясь проглядеть сквозь мутную пелену, но та была непроницаема.

И тут наступила тишина.

Лягушачий хор оборвался не постепенно, а разом. Словно невидимый дирижер взмахнул палочкой — и сотни глоток захлебнулись страхом. Замолчали сверчки. Затих ветер в верхушках ив. Даже вода перестала плескаться о коренья.

Полоцк, мир живых, остался где-то далеко, за спиной. Здесь, у кромки воды, воцарилась Пустота.

Ратибор почувствовал, как волосы на затылке встают дыбом. Это было не затишье перед бурей. Это была реакция всего живого на присутствие Смерти.

В груди вдруг стало горячо. Амулет ведуньи Велены — сушеная куриная лапка — словно нагрелся под рубахой, начал колоть кожу острыми когтями, вызывая зуд. Ратибор хотел было почесаться, но замер.

В тумане, там, где должна быть река, что-то было.

Звука не было. Не было плеска весел, не было чавканья сапог по грязи. Но Ратибор кожей ощущал тяжелое, давящее присутствие. Словно огромная гора медленно смещалась в пространстве.

Голова начала кружиться. Веки стали тяжелыми, накатила сладкая, тягучая усталость. Захотелось встать, выйти из укрытия, посмотреть, что там белеет во мгле... Захотелось опустить меч.

«Морок!» — прожгла мысль.

Амулет царапнул грудь сильнее, боль отрезвила. Ратибор прикусил губу до крови, прогоняя наваждение.

Он вглядывался в молочную стену до рези в глазах. Ему казалось, что он видит движение — плавное, тягучее колыхание тьмы внутри тумана. Огромный силуэт? Изгиб исполинского тела? Или просто игра воображения, испуганного разума?

— Покажись... — одними губами прошептал он. — Только покажись.

Но ничего не произошло.

Ни всплеска, ни атаки, ни горящего взгляда. Сущность прошла мимо. Или постояла, выжидая, пробуя воздух своим раздвоенным языком, и, не почуяв легкой добычи, утекла дальше.

Туман стоял еще долго, давя на плечи. Ратибор лежал, чувствуя, как деревенеют ноги. Он проиграл этот раунд. Тварь не пошла по старой тропе. Она была хитрее. Или же...

Лягушки, осмелев, неуверенно подали голос — одна, другая, и вскоре хор возобновился, хоть и не так бойко.

Тварь ушла. Но куда?

Ратибор медленно поднялся, отряхивая мокрые листья. Его трясло от напряжения и холода. Охота не удалась. Капкан остался пустым.

Но тишина, которая стояла над рекой минуту назад, сказала ему больше, чем любой свидетель. Зверь здесь. И зверь голоден. И если он не клюнул на засаду у реки, значит, он нашел еду в другом месте.

И тут, словно в подтверждение его черных мыслей, далеко, со стороны дальних хуторов, разорвав ночную тишину, донесся крик. Не лягушачий, не птичий. Человеческий.

Ратибор рванул меч из ножен и побежал на звук, проклиная туман, ночь и свою неудачу.

Глава 12: Крик на хуторе

Ноги сами несли его сквозь подлесок. Ветки хлестали по лицу, как розги, цеплялись за плащ, пытаясь удержать, но Ратибор не чувствовал ни боли, ни усталости. В ушах всё ещё стоял тот крик — полный смертного ужаса, оборвавшийся так внезапно, словно кричащему перерезали глотку.

Туман, плотный у реки, здесь, на возвышенности, редел, превращаясь в рваные клочья, цепляющиеся за стволы сосен. Ратибор бежал на дальний хутор — уединенное хозяйство бортника Микулы, стоявшее особняком, в версте от городской стены. Глухое место. Идеальное для тех, кто ищет уединения… или жертву.

Когда впереди показался черный силуэт избы, Ратибор замедлил шаг, выравнивая дыхание. Меч лежал в руке привычной тяжестью, но ладонь была мокрой от пота.

Было тихо. Слишком тихо. Даже дворовый пес Брехун, известный своим скверным нравом, не встречал чужака лаем.

— Микула! — позвал Ратибор, но голос его прозвучал глухо, словно вата тумана поглотила звук.

Ворота плетня были распахнуты настежь. Одна створка сиротливо скрипела, раскачиваемая ветром.

Ратибор шагнул во двор, готовый к удару.

Никто не напал. Двор был пуст, лишь перевернутая корзина да рассыпанная поленница говорили о том, что здесь недавно кто-то бежал в панике.

Дружинник подошел к крыльцу. Дверь в избу была приоткрыта. Из темного провала тянуло холодом и… тем самым запахом. Едва уловимым теперь, выветривающимся, но всё еще узнаваемым. Шафран. И сладкая гниль.

Ратибор зажег от огнива припасенный в суме факел-смоляк. Яркий, трескучий свет разогнал тени, и дружинник едва не споткнулся.

У самого крыльца, в грязи, лежал человек.

Это был Микула. Крепкий, жилистый мужик, который мог в одиночку завалить медведя. Сейчас он выглядел как сдутый пузырь. Его одежда была разорвана, штаны спущены до лодыжек, обнажая иссохшие, серые бедра. Лицо Микулы было обращено к звездам, и на нем застыла та же чудовищная, блаженная улыбка, что и у других.

Он высох до дна.

— Проклятье… — выдохнул Ратибор, опускаясь на колено. Тело было еще теплым. Он опоздал всего на несколько минут.

Но тут свет факела выхватил из темноты еще одно пятно. Чуть поодаль, у колодца, лежало что-то белое.

Ратибор поднял факел выше.

Женщина.

Это была молодая жена бортника. Она лежала навзничь, раскинув руки, словно пытаясь отползти. Её сарафан был задран, длинная коса растрепалась в грязи.

Ратибор подбежал к ней, надеясь, что она просто лишилась чувств. Он перевернул её лицо к свету и отшатнулся.

Она была мертва. Но выглядела она… иначе.

Если Микула, как купец и стражник, был похож на высушенную мумию с пепельной кожей, то женщина выглядела так, словно просто уснула. Бледная, но не иссушенная. Плоть не покинула её.

Зато на груди, прямо напротив сердца, на белой рубахе расплывалось темное пятно. Кровь.

Но самой раны видно не было — ткань не была разрезана ножом или пробита стрелой. Казалось, удар прошел сквозь материю, не повредив её, но убив плоть под ней. И лицо женщины… На нем не было улыбки наслаждения. Оно было перекошено гримасой боли и дикой, запредельной ярости.

Ратибор встал, озираясь. Тени плясали по стенам избы, и ему казалось, что за каждым углом кто-то прячется.

Пятеро.

Ждан, Гойко, Зорян. И теперь эти двое.

Но здесь что-то было не так. Впервые «Змея» убила женщину. И впервые она оставила кровь.

Ратибор сжал рукоять меча до белых костяшек.

Он устроил засаду у реки, как дурак, слушая лягушек, а тварь в это время пировала здесь. Княжеский срок в три дня таял, как снег в печи, а крови становилось только больше. Он стоял посреди чужого двора, вдыхая остатки сладкого аромата, и понимал: он не охотник. Пока что он лишь тот, кто считает трупы.

Глава 13: Двойное убийство

Факел в руке Ратибора трещал, разбрызгивая капли кипящей смолы, но этот земной огонь казался тусклым по сравнению с леденящей картиной, открывшейся перед дружинником. Двор бортника Микулы стал ареной сразу двух смертей, но стоило присмотреться, как становилось ясно: эти смерти пришли с разных сторон света.

Ратибор воткнул факел в вязкую землю между двумя телами и опустился на колени. Сначала он еще раз осмотрел Микулу.

Тут все было знакомо до тошноты. Та же пепельная, похожая на кору старой осины кожа. Те же проваленные ребра, обтянутые сухой плотью. И та же чудовищная, бессмысленная улыбка блаженства на лице человека, из которого высосали жизнь до последней капли. И, конечно, запах. Пряный, сладкий дух южного шафрана и мускуса висел над телом облаком. Зверь был здесь. Зверь соблазнил бортника, вывел его во двор, раздел и «поцеловал».

С этим все было ясно. «Желтая пыльца» и здесь собрала свою жатву.

Но вот женщина...

Ратибор переполз по грязи к телу жены Микулы, которую звали, кажется, Забавой. Она лежала всего в трех шагах от мужа, но казалось, что умерла она в другом мире.

— Не то... — прошептал Ратибор, касаясь ее руки.

Она была холодной, но мягкой. Плоть под пальцами подавалась, мышцы и жир были на месте. Кровь, хоть и застывшая, осталась в венах, а не испарилась, как у мужа. Она выглядела спящей, если бы не лицо — искаженное гримасой ужаса и боли, с открытым в немом крике ртом. Она не знала наслаждения в миг смерти. Она видела что-то, что напугало ее до разрыва сердца.

Ратибор поднес свет ближе к темному пятну на ее рубахе, в районе груди. Крови было немного — темное, почти черное пятно. Он ожидал увидеть разрез от ножа или дыру от стрелы.

Дрожащими пальцами он рванул ворот льняной рубахи, обнажая бледную грудь.

— Матерь Божья... — выдохнул он.

Раны не было. Кожа была целой, не порванной. Но в районе сердца плоть была вмята внутрь, словно в нее с чудовищной силой вдавили невидимый кол или ударили боевым молотом с маленьким бойком. Вокруг вмятины расплывался черно-синий кровоподтек, похожий на паутину.

Ратибор провел ладонью над раной. От нее веяло холодом. Не осенней стынью, а могильным холодом Нави. Волоски на руке встали дыбом.

— Это не Змея, — твердо сказал он самому себе, поднимаясь с колен. — Змея выпивает. Она обнимает, дурманит и сушит. А здесь... здесь был удар. Удар такой силы, что сломал грудину, не порвав рубахи. Как магическое копье.

Он отошел назад, глядя на двор целиком.

Две жертвы.

Один убит сладким ядом и истощением.

Вторая убита грубой, злой, потусторонней силой.

Картина начинала складываться в голове, но от этого становилась только безумнее.

Микула вышел во двор на зов «Змеи». Попал под морок. Вдова (или кто она там) начала свою трапезу.

Забава, жена его, должно быть, услышала шум или вышла следом. Она увидела мужа с другой. Она кинулась спасать его или проклинать разлучницу...

И кто ее убил?

«Змея»? Зачем ей бить магией, если она могла просто «выпить» и ее? Старик Лука говорил, что они едят мужчин, но женщины для них лишь помеха. Могла ли Змея ударить так? Возможно.

Но почему тела лежат так? Микула уже иссушен. Значит, процесс был завершен. А женщина убита одним быстрым ударом, чтобы не мешала?

Ратибор принюхался. Над Микулой висел запах шафрана.

Над Забавой же запаха пряностей почти не было. От нее пахло озоном, как после грозы, и затхлой водой застоявшегося пруда.

— Два охотника, — понял Ратибор, чувствуя, как холод проникает под кольчугу. — Здесь, на этом дворе, сошлись два разных зла. Одно пришло за мужчиной ради голода. А второе пришло за женщиной... ради злобы?

Это было не просто совпадение. Это было столкновение.

Город гнил изнутри. Пока неведомая тварь охотилась на похотливых мужиков, что-то древнее и мстительное подняло голову, пользуясь общей паникой и смутой.

Ратибор вытер руки о траву. Три дня дал ему князь на поимку одного убийцы. А теперь оказалось, что в Полоцке идет война нечисти, и люди в ней — лишь разменная монета и корм.

Он должен был понять, кто нанес этот удар невидимым копьем. Потому что если Змею еще можно было объяснить хищной природой далеких краев, то убийца женщины был местным. Своим. И оттого — втройне опасным.

Глава 14: Вмешательство Волхва

Ждать пришлось недолго, но каждый миг этого ожидания давил на плечи тяжелее кольчуги. Когда из темноты, шаркая посохом, вышел старый Яромил, княжеский волхв, Ратибор едва сдержал вздох облегчения.

Яромил был дряхл, как столетний пень. Его лицо, изрезанное морщинами, скрывалось в тени надвинутого капюшона из волчьей шкуры, а на поясе, перевязанном вервием, глухо побрякивали обереги — куриные боги, сушеные лапки кротов и мелкие звериные черепа. Он не любил людей, и люди платили ему тем же — страхом пополам с уважением.

— Смердит, — каркнул старик вместо приветствия, не доходя до тел десяти шагов. — Чужим смердит. Сладостью гнилой.

Он подошел к трупу Микулы. Ратибор посветил факелом. Волхв не стал наклоняться. Он ткнул сухую грудь мертвеца кривым посохом.

— Выпит, — констатировал он без жалости. — Как яйцо пауком. Это та же сила, что и у реки. Желтая пыльца, южный дурман. Здесь мне делать нечего, воин. Эту тварь я не знаю, и боги мои ее не ведают. Иди к зверям за советом.

Яромил повернулся, собираясь уходить, но Ратибор преградил ему путь рукой.

— Постой, старче. Глянь на бабу. Тут другое.

Волхв недовольно фыркнул, но подошел к телу Забавы. Стоило ему приблизиться, как он изменился в лице. Из дряхлого старика он превратился в гончую, взявшую след. Он втянул воздух ноздрями, резко, со свистом.

— О-о... — протянул он, и голос его стал скрипучим, как несмазанная телега. — А вот это наше. Родное. Черное.

Он опустился на колени прямо в грязь, не жалея шкур. Его узловатые пальцы пролетели над грудью убитой женщины, не касаясь кожи, там, где незримый удар остановил сердце.

— Холод, — прошептал Волхв. — Ледяной кулак Нави. Ударили не злобой, а завистью. Ударили так, что душу вышибли, даже не порвав рубахи.

— Кто? — спросил Ратибор. — Та же, что и мужа убила?

— Нет, — Волхв резко встал. — Та, «сладкая», убивает ради еды. А эта убила, потому что помеха была. Или потому что увидела свое, желанное.

Старик резко развернулся и, не говоря ни слова, двинулся к распахнутой двери избы. Ратибор поспешил за ним, держа факел высоко.

Внутри было тихо и страшно. Тени метались по бревенчатым стенам, выхватывая нехитрый крестьянский быт: печь, лавки, опрокинутый горшок с кашей. Но Волхв смотрел не на беспорядок.

Он подошел к центру горницы, где под потолком, на очепе (гибкой жерди), висела плетеная колыбель.

Она покачивалась. Едва заметно, словно ее толкнули совсем недавно.

Яромил сунул руку внутрь.

Пусто.

Там было лишь скомканное одеяльце. Ребенка не было.

Волхв медленно вынул руку и обернулся к Ратибору. Глаза старика в свете факела горели недобрым, потусторонним светом.

— Сладкая Смерть забрала мужика, потому что хотела жрать, — прохрипел Яромил. — А потом она ушла. Ей не нужны бабы и дети. Но на этот двор пришло и другое. То, что шло следом. Или то, что привлек запах смерти.

— Два убийцы? — Ратибор почувствовал, как холодок бежит по спине. — Сговорились они, что ли?

— Нет, — покачал головой Волхв. — Одна наследила, открыла дверь в Навь, а вторая в эту дверь вошла. Посмотри сюда.

Он указал посохом на пол у колыбели. Там, в пыли, виднелись влажные следы. Но не слизь, а вода. Обычная, грязная вода, смешанная с тиной. Следы босых женских ног.

— Убийца мужчины ушел в лес. А убийца женщины забрал дитя.

Ратибор оцепенел.

— Зачем ей ребенок? Сьесть?

— Нет, — Волхв тяжело вздохнул, и в этом вздохе была вся тяжесть мира. — Съесть — это просто. Зверь ест и спит. А тут... Тут горе, парень. Черное, беспросветное бабье горе.

Старик обвел взглядом темные углы избы.

— Здесь осталась иная сила. Сила, которая не знает покоя. Тот, кто забрал дитя, не хочет убивать. Она хочет... иметь. Она хочет вернуть то, что потеряла. И поверь мне, дружинник, мертвая мать, ищущая дитя, страшнее любой заморской твари. Ищи там, где плачут.

Ратибор сжал зубы. Вместо одной загадки он получил две. Младенец был похищен. И теперь, пока он гоняется за любительницей шафрана, где-то в ночи бродит безумный дух с чужим ребенком на руках.

Змеиный Полоцк
Показать полностью 1
7

Змеиный Полоцк

Глава 1: Золото в грязи

Туман над Полотой стоял такой густой, что казалось, будто мир кончается на расстоянии вытянутого весла. Утро было серым, промозглым, насквозь пропитанным сыростью ранней осени и запахом тины.

Рыбак Митрофан сплюнул в зеленую воду, подгребая левой рукой, чтобы выровнять лодку-долбленку.

— Греби давай, Олешка, не спи, — прохрипел он напарнику, конопатому парню, который клевал носом на корме. — Рыба ждать не будет.

Олешка вздрогнул, потер замерзшие плечи под грубой рубахой и неохотно взялся за весло. Камыши шуршали сухо и тревожно, словно перешептывались о чем-то недобром. Лодка медленно скользила сквозь высокие стебли, разрезая молочную пелену тумана.

— Тихо, — вдруг сказал Митрофан, поднимая руку.

— Что там, дядька? Щука зашла? — оживился Олешка.

— Тш-ш… Смотри. Вон там, у коряги. Цветом больно ярко.

В серой, безрадостной палитре речного утра, среди бурого камыша и черной воды, пятно ярко-алого цвета резало глаз. Ткань. Дорогая, крашеная ткань, какую простой люд надевал разве что на похороны или свадьбу, да и то не свою.

Лодка мягко ткнулась носом в переплетение корней прибрежной ивы. Камыши расступились, открывая то, что скрывала река.

Это был не топляк и не дохлая скотина. В воде, зацепившись дорогим, шитым золотом кафтаном за сук, лежал человек. Голова его была откинута назад, наполовину погружена в ряску, но лицо… лицо виднелось отчетливо.

— Матерь Мокошь, заступись… — прошептал Олешка, крестным знамением закрываясь от увиденного, но глаз отвести не смея.

Мертвец был богат. Сапоги из красной кожи, сафьяновые, на пальцах, сжавших речную траву — серебряные перстни с каменьями. Но не богатство испугало рыбаков.

Штаны купца — а это явно был купец — были спущены до щиколоток, открывая худые бледные ноги и срам, посиневший от холода воды. Однако самым жутким был цвет кожи. Тело не разбухло, как обычно бывает у утопленников. Наоборот. Оно казалось высохшим, словно старый пергамент, который забыли на солнцепеке. Кожа, серая, с сеткой мелких трещин, обтягивала череп так плотно, что казалось, вот-вот лопнет. Глазницы запали глубоко, превратившись в черные провалы.

И при всем этом ужасе, на лице мертвеца застыла улыбка. Блаженная, почти экстатическая гримаса удовольствия, которая на иссохшем лице смотрелась кошмарным оскалом.

— Это ж Ждан… — Митрофан узнал покойника. — Купец Ждан. Тот самый, что половину посада в долгах держит.

— Жаден был, как бес, — выдохнул Олешка. — Говорили люди, подавится он золотом своим. Вот, видать, и подавился. Водяной его забрал?

Митрофан ткнул тело концом весла, проверяя, не привязан ли тот ко дну. Тело качнулось легко, словно пустая оболочка, из которой вынули всё нутро.

— Не водяной это, — пробормотал старый рыбак, хмуря густые брови. — Водяной раздувает. А этот… сухой. Как таранька на ветру. И гляди, порты спущены. Не иначе, грешил перед смертью-то, бесстыдник.

Олешка подался вперед, морща нос:

— Дядька, чуешь?

— Чего чую? Тиной несет, чем еще…

— Да нет же. Сладко пахнет. Приторно так, аж в горле першит.

И верно. Когда легкий утренний ветерок сдул туман, до лодки донесся запах, которому здесь, среди грязи и рыбьей чешуи, не было места. Пахло не речной гнилью, не смертью, а густым, тяжелым ароматом — мускусом, перезревшей вишней и чем-то острым, заморским, что везли иногда купцы с самого Царьграда. Запах был настолько густым, что, казалось, его можно было потрогать языком — вкус шафрана и греха на губах.

— Духами женскими несет, — скривился Митрофан. — Дорогими.

Он перевел взгляд на берег. Следы в жирной, чавкающей грязи были едва заметны, но казалось, что кто-то тащил или поддерживал купца.

— Срам-то какой, — сплюнул старик, но в его голосе было больше страха, чем осуждения. — Жил жадно, а помер, голой задницей рыбам светя.

— Дядька, надо тиуна звать. Или дружину.

— Надо, — неохотно согласился Митрофан. Он понимал: плакала сегодняшняя рыбалка. И спокойная жизнь — тоже.

Лодка качнулась, отталкиваясь от коряги. Мертвый Ждан чуть повернулся в воде, и солнечный луч, впервые пробивший туман, скользнул по его сухому, улыбающемуся лицу. В этом свете кожа казалась совсем уж серой, нечеловеческой, а прилипшая к бедру золотистая слизь блеснула так, словно сама была драгоценностью. Но рыбаки этого уже не видели, спеша на веслах прочь от проклятого места.

Туман медленно смыкался за их спинами, скрывая тело, из которого кто-то или что-то выпило саму жизнь, оставив взамен лишь запах сладкого яда.

Глава 2: Паника

Весть о смерти купца Ждана пронеслась по Полоцку быстрее, чем верховой по весеннему тракту. Ещё до полудня город гудел, как потревоженный улей, но гул этот был не яростный, а трусливый, придавленный. Люди на торжище перешептывались, косясь на мутную воду Полоты, бабы крестили детей, завидев любую тень, а собаки выли, не переставая, словно чуяли в воздухе незримую беду.

Но настоящий страх пришел ближе к обеду.

Десятник Бус, коренастый мужик с перебитым носом, вёл смену караула к дальним воротам. День выдался хмурым, солнце лишь изредка проглядывало сквозь рваные облака, не давая тепла. Сапоги чавкали по раскисшей глине.

— Гойко где? — рыкнул Бус, подойдя к сторожевой вышке. — Спит, пёс шелудивый?

Пост был пуст. Копьё, прислонённое к брёвнам частокола, сиротливо мокло под моросью. Шлем валялся в грязи, словно его смахнули небрежным движением.

— Эй, Гойко! — гаркнул десятник, чувствуя, как внутри зашевелился холодок. — Выходи, по запороть велю!

Ответа не было.

Один из молодых дружинников, Ослябя, тронул десятника за плечо и указал на примятую траву, уходящую от стены в сторону подлеска — густого кустарника, жавшегося к городскому валу.

— Туда ушли, дядька Бус. Словно волокли кого. Или сам шёл, шатаясь.

— Проверьте, — скомандовал Бус, уже зная, что ничего хорошего они там не найдут. Стражник не оставляет пост, чтобы справить нужду в дальних кустах, не бросает шлем.

Они нашли его в пятидесяти шагах от стены, под сенью старой разлапистой ели. Гойко, один из самых крепких парней в сотне, лежачий плашмя на сыром мхе, выглядел как куча тряпья.

— Матерь Божья... — Ослябя попятился, закрывая рот ладонью.

Гойко не был убит мечом или стрелой. На нём не было видно ран, но кольчуга, которая всегда сидела на нём внатяг на широкой груди, теперь висела мешком, собираясь складками. Голова стражника покоилась на корнях, лицо было обращено к небу.

Оно было таким же серым и потрескавшимся, как у купца. Губы, некогда полные и красные, превратились в две тонкие, сухие нити, растянутые в блаженной, пьяной улыбке. Глаза запали настолько, что казалось, их выклевали птицы, но нет — в глубине чёрных глазниц всё ещё блестели мутные зрачки.

Штаны стражника были спущены до колен. Бледные, тощие ноги, лишённые мышц, казались палками, обтянутыми пергаментом. Жизнь, сила, мужская ять — всё вытекло из него, оставив лишь сухую оболочку.

Десятник Бус присел рядом, но коснуться побоялся. От тела несло не потом и не перегаром, как обычно пахнет от солдат, а всё тем же душным, сладким ароматом, перебивающим запах хвои. Запах цветов и тлена.

— Не баба это была, — прохрипел Бус, поднимаясь. Лицо его посерело. — Человека так не выдоить за час. Словно десяток лет жизни одним глотком забрали.

***

К вечеру тела стащили в холодный амбар на окраине посада. Народ жался к заборам, глядя, как дружинники хмуро несут носилки, прикрытые рогожей. Шепотки превратились в ропот.

— Мокошь гневается! — кричала какая-то кликуша, раздирая на себе рубаху. — За грехи наши, за блуд, за жадность!

— Не Мокошь это! — возражал ей мужик из кузнецов. — Навьи пришли! Чернобог ворота отворил!

В амбаре было тихо и темно. Местная знахарка, старуха Велена, которую звали, когда нужно было заговорить грыжу или принять трудные роды, стояла у порога, наотрез отказываясь подходить ближе.

— Глянь, бабка, — требовал княжеский тиун, нервно теребя бороду. — Что за хворь такая? Может, отравление? Или яд змеиный?

Велена, опираясь на клюку, лишь фыркнула, не сводя глаз с серых ступней, торчащих из-под рогожи. В полумраке они казались сделанными из пепла.

— Нет тут хвори, тиун, — прошамкала она. — Хворь изнутри грызёт, плоть портит, гной даёт. А тут плоти нет. Пусто внутри.

— Как пусто? — не понял тиун.

— А так. Душа ушла, а тело за собой потащила, — старуха перекрестилась мелким, суетливым жестом, но второй рукой сжала деревянный оберег на шее. Языческое и христианское мешалось в ней, как и во всём городе. — Не буду я их мыть. И касаться не буду.

— Я прикажу!

— Приказывай мёртвым! — огрызнулась Велена, пятясь к двери. — К таким покойникам голыми руками лезть — смерть дразнить. Там голод остался. Чужой голод. За дверями, тиун, беда ходит. Не мор это, а охота.

Старуха выскочила за дверь, оставив тиуна наедине с двумя иссушенными телами и сладким, липким запахом шафрана, который, казалось, становился только гуще в замкнутом пространстве.

Город за стенами погружался в ночь, но огни в окнах не гасли. Никто не хотел засыпать. Люди запирали ставени, подпирали двери кольями и шептали молитвы всем богам, которых помнили, надеясь, что серые лица с блаженными улыбками не придут за ними в темноте. Паника, холодная и липкая, вползала в Полоцк вместе с ночным туманом.

Глава 3: Юность в воде

Солнце стояло в зените, разгоняя остатки утренней мороси, но тепло не радовало жителей Полоцка. Воздух над городом словно загустел от тревоги.

Крик раздался со стороны Тихой заводи — места, где река Полота делала крутой изгиб, замедляя свой бег, и где вода стояла почти недвижно, цветущая ряской и кувшинками. Кричала баба, пришедшая полоскать белье. Крик был не испуганным, а тонким, визгливым, каким кричат, увидев покойника в собственном дворе.

Ратибор, младший в княжеской дружине, оказался там одним из первых. Ему, молодому, еще не заслужившему права носить алый плащ, поручили обходить дозором прибрежные улицы — дело нехитрое, но сегодня каждый куст казался местным жителям укрытием татя.

— Расступись! — рявкнул он, расталкивая плечами небольшую толпу, уже собравшуюся на берегу.

Люди шарахались в стороны, крестясь. На мостках, уронив в воду корзину с мокрыми рубахами, выла на коленях женщина. Её трясущаяся рука указывала на центр заводи.

Там, среди широких листьев кувшинок, покачивалось белое пятно. Тело.

Оно лежало лицом вниз, раскинув руки, словно пытаясь обнять воду. Светлые волосы веером расплылись по темной поверхности, смешиваясь с зеленой тиной.

— Кто это? — бросил Ратибор, не глядя на толпу. — Чей парень?

— Да это ж Зорян... — ответил кто-то из мужиков срывающимся басом. — Вакулы-кузнеца сын. Он вчерась только молотом махал, я сам видел.

Ратибор сжал зубы. Зоряна он знал — семнадцатилетний здоровяк, которому прочили место отца в кузнице. Плечи — косая сажень, кровь с молоком.

— Помогите вытащить, — приказал дружинник. Мужики попятились.

— Не, паря... Сами лезьте. Там нечисто... Вон как те двое, Ждан да Гойко...

Выругавшись, Ратибор шагнул на скрипучие мостки, сбросил сапоги и, подцепив тело длинным багром, что лежал тут же для ловли топляка, начал осторожно подтягивать его к берегу. Мертвец шел легко, пугающе легко, будто был не из плоти и кости, а из сухой соломы.

Когда Ратибор схватил парня за скользкое плечо и перевернул его на спину, чтобы втащить на доски, толпа ахнула и подалась назад. Баба, что нашла тело, закрыла лицо передником и завыла пуще прежнего.

Перед ними лежал старик в теле юноши.

Впалая грудь с четко проступившими ребрами напоминала птичью клетку, обтянутую серой кожей. Живот прилип к позвоночнику. Мощные мышцы, которыми славился сын кузнеца, исчезли, и кожа висела на костях безобразными складками. Лицо заострилось, скулы выпирали, как лезвия ножей.

На теле не было ни единой раны. Ни синяка от удара, ни разреза, ни следа от удушья. Зорян был совершенно наг. Его одежда — порты и рубаха — нашлась тут же, аккуратно сложенная под ивой. Он пошел купаться добровольно. Или кого-то ждал.

Ратибор склонился над мертвецом, борясь с дурнотой.

Он не был знахарем, но видел достаточно смертей. Человек сохнет от чахотки годами. От голода — месяцами. А этот парень, пышущий здоровьем, превратился в скелет за одну ночь.

Но страшнее всего было лицо. Глаза Зоряна были открыты и смотрели в небо, подернутые белесой пеленой. А губы... тонкие, синюшные губы растянулись в той же проклятой, мечтательной улыбке, что и у купца Ждана. Словно он умер в момент величайшего наслаждения.

Ратибор наклонился ниже, почти касаясь носом груди мертвеца.

Ветер с реки дул в другую сторону, но чуткий нос воина уловил его. Едва заметный, но въедливый запах. Сладкий. Тягучий. Запах заморского шафрана и терпкого мускуса, смешанный с запахом ряски.

Дружинник выпрямился, вытирая руки о штаны, словно хотел смыть невидимую грязь. Он посмотрел на толпу. В их глазах он видел только животный страх.

«Третий, — подумал Ратибор, чувствуя, как холодок пробегает по спине, несмотря на солнце. — Купец. Стражник. А теперь почти дитя. У этой твари нет предпочтений. Она просто голодна».

— Несите рогожу, — сказал он глухо. — И за Вакулой пошлите. Только сразу не говорите ему... про вид сына. Пусть помнит его живым.

По воде заводи пошла рябь, хотя ветра не было. Ратибору на миг показалось, что из глубины, из-под листьев кувшинок, на него кто-то смотрит. Но когда он пригляделся, там была лишь черная бездна омута.

Глава 4: Назначение

В княжеской гриднице было сумрачно, несмотря на день. Узкие оконца, затянутые бычьим пузырем, неохотно пропускали свет, а факелы коптили, наполняя высокий зал запахом гари и старого жира. Но тяжелее всего давил шум снаружи. Даже сквозь толстые дубовые стены было слышно, как гудит посад, как орут купцы у ворот детинца, требуя защиты и справедливости.

Воевода Мстислав сидел за длинным столом в одиночестве. Перед ним стояла нетронутая ендова с медом и обглоданная баранья кость, которой он в задумчивости постукивал по столешнице. Мстислав был грузен, сед и покрыт шрамами, как старый дуб — мхом. Он не любил загадок. Он любил прямую сечу, понятного врага и ясный приказ. То, что творилось в Полоцке последние два дня, вызывало у него изжогу и глухое раздражение.

Ратибор замер у порога, ожидая, пока тяжелый взгляд воеводы найдет его в полумраке. Младший дружинник знал свое место: пока не окликнут, стой и молчи.

— Слышишь? — Мстислав не глянул на него, кивнув в сторону стены, откуда доносился крик толпы.

— Слышу, воевода, — коротко ответил Ратибор.

— Купцы, — сплюнул Мстислав. — Жирные бороды. Ждан помер, и они теперь трясутся за свои кошели и жизни. Староста их приходил. Говорит, не пустят обозы, пока душегуба не сыщем. А если обозы встанут, князь с меня шкуру спустит. А я — с кого-нибудь из вас.

Кость с глухим стуком ударила в дерево. Воевода наконец поднял глаза. В них читалась усталость и холодный расчет.

— Старшие говорят, не их это дело. Свенельд морду воротит, говорит, бабьи сказки, порча да нечисть. Ему, вишь ли, негоже мечом призраков гонять. Брезгуют.

Он поманил Ратибора пальцем. Тот подошел ближе к столу.

— А я вот смотрю на тебя, Ратибор. Роду ты не знатного, за спиной никого нет. В дружину взяли за хватку, а не за имя. Терять тебе, кроме головы, нечего.

— К чему ведешь, воевода? — спросил Ратибор, уже чувствуя, как холодеет внутри. Он понял, к чему всё идет. «Козел отпущения». Если дело выгорит — слава достанется воеводе. Если нет — виноват будет бестолковый младший, что не уберег город.

— Трое покойников. Сухие, как вяленая рыба. Ни ран, ни крови. Только улыбки эти полоумные да штаны спущенные, — Мстислав поморщился, словно проглотил муху. — Дело это поручаю тебе. Найди кто это. Или что это.

— Один? — Ратибор не сдержал удивления.

— Десяток тебе не дам, город и так на взводе, каждый меч на стенах нужен. Помощников бери, кого сам уговоришь, за так или за монету. Но, — воевода поднял палец, и голос его стал жестким, как удар кистеня, — тихо. Без паники. Если начнешь баб пугать и кричать про упырей на площадях — я тебя сам в поруб посажу. Купцы должны видеть, что власть работает, но не должны знать, что мы сами ни хрена не понимаем. Усек?

— Усек, — глухо отозвался Ратибор. — А коли найду?

— Коли найдешь и башку этой твари принесешь — высажу тебя из задних рядов за стол. А коли нет...

Воевода не договорил. Он взял со стола медную бляху с княжеским знаком — трезубцем — и швырнул её Ратибору. Металл звякнул, ударившись о грудь, но Ратибор поймал его на лету.

— Это тебе мандат. Чтобы двери открывали и вопросы задавать давали. Но помощи не жди. Ступай. И чтоб к вечеру у меня были новости, а не только новые трупы.

Ратибор поклонился и вышел из гридницы в пасмурный двор. Свежий воздух после спертого духа зала показался сладким, но облегчения не принес.

Он сжал медный знак в кулаке так, что края впились в ладонь.

«Разберись, но тихо», — звучало в ушах.

Это была расстрельная должность. С одной стороны — неведомая тварь, иссушающая людей за миг. С другой — ярость купцов. А с третьей — воевода, который уже приготовил веревку для шеи Ратибора, если что-то пойдет не так.

Он был один против всего Полоцка.

Дружинник повесил знак на пояс, проверил, легко ли выходит меч из ножен, и зашагал к воротам, за которыми шумел напуганный город. Времени на страх у него не было. Убийца не будет ждать.

Змеиный Полоцк
Показать полностью 1
7

Звериная доля

Глава 10. Тень на крыше

На следующий день Ждан нашел Микулу у конюшен. Тот чистил скребницей своего коня, угрюмо глядя в одну точку. Вокруг кипела жизнь — конюхи таскали овес, ржали жеребцы, — но Микула выглядел так, словно его пыльным мешком по голове ударили.

Ждан подошел сзади, хлопнул друга по плечу. Микула вздрогнул, уронил скребницу.

— Ты чего дерганый такой? — нахмурился Ждан. — В лесу штаны не замочил, а тут от руки шарахаешься?

Микула поднял на него глаза. В них было что-то, что Ждану не понравилось. Тревога, смешанная с нездоровым, лихорадочным блеском.

— Ждан... Я тебя искал, — Микула понизил голос, озираясь по сторонам, чтобы конюхи не услышали. — Ты вчера про дом тех девок на посаде спрашивал у дозорных. Я слышал.

— Спрашивал, — кивнул Ждан, прислоняясь к столбу. — Бабы на колодце трепались про рыжих теней. Думаю наведаться. А что, ты там был? Мёд пил?

Микула покачал головой. Он вытер руки о фартук, подошел вплотную.

— Не пил. Но видел. Я этой ночью в дозоре стоял на южной вышке. Оттуда этот дом как на ладони, хоть и далеко. Луна полная была, светила ярко...

Он сглотнул, облизав пересохшие губы.

— Ждан, это не бабьи сказки. Я клянусь Велесом, я видел. К крыше подошла тень. По стене вверх полезла — как кошка, цепляясь за бревна. Только здоровая, Ждан. Больше человека. Хвост — вот такой толщины, рыжий, пушистый.

— Лиса? — Ждан сощурился.

— Лиса! Огромная, мать её, лиса! — зашептал Микула горячо. — Она запрыгнула на конек крыши, постояла там... А потом — раз! — и в окно слуховое юркнула. Прямо в дом. И ставни за собой изнутри захлопнула. Как человек.

Ждан молчал, переваривая. Гигантская лиса, закрывающая ставни.

Это не вязалось с белой проволочной шерстью и тяжелым зверем, давившим землю. Но это точно были они — нечисть.

— А потом? — спросил он.

— А потом, минут через пять, в горнице свет зажгли. И тень в окне мелькнула. Девичья. Расчесывалась она. Понимаешь? Зверь вошел — девка вышла. Оборотни это, Ждан. Гнездо у них там.

Микула схватил Ждана за локоть.

— Может, это они и есть? Те, что вдову твою драли? Вовкулак — он ведь любой облик принять может, хоть волка, хоть лиса. Вдруг это их матка? Или разведчик? Мы тут головы ломаем, в лесу ищем, а они под боком живут, жируют!

Логика была железной для человека того времени. Нечистая сила держалась вместе. Если в городе есть оборотни-лисы, они наверняка знают про оборотней-волков. Или это одни и те же твари.

«Разведчики», — подумал Ждан. — «Хитрые рыжие бестии. Может, они вынюхивают для Белого Волка добычу? Метают взгляд на богатые обозы, а потом сигнал в лес дают?»

Эта версия нравилась Ждану гораздо больше, чем бесцельное прочесывание чащи.

— Ты прав, брат, — Ждан сжал плечо друга. — Если это гнездо, мы его разворошим. Князю пока рано докладывать — засмеет, если пустую хату штурмом возьмем. Сами проверим. Тихо.

— Вдвоем? — Микула побледнел. — К оборотням?

— Боишься? — усмехнулся Ждан той самой, хищной улыбкой. — Серебра не хочешь? Слава нам достанется, если логово накроем. И голова твари на пике — моя будет.

Микула замялся, но алчность и воинская гордость пересилили страх. Да и идти с Жданом, лучшим мечником сотни, было спокойнее.

— Идем, — выдохнул он. — Но если там... магия...

— Железо любую магию ломает, если бить сильно, — отрезал Ждан. — Готовься. Сегодня ночью, как луна выйдет. Возьмем их тепленькими. Прямо в постели.

Он отвернулся, уже планируя налет. В голове крутилась мысль: «Наконец-то. Живое мясо, а не мертвые следы». Ждан не знал, что эта ниточка приведет его не к славе, а к сделке, которая будет стоить Микуле жизни, а самому Ждану — остатков чести.

Глава 11. Сладкий дух

Дом «сестёр» стоял на отшибе гончарной слободы, прижавшись задом к крутому склону оврага. Место было выбрано с умом: с трех сторон подступиться незаметно сложно, а с четвертой — глухой забор.

Ждан и Микула залегли в густых кустах крапивы у соседнего, сгоревшего года два назад сруба. Отсюда открывался вид на двор и окна второго этажа.

Ночь была облачной, луна то выныривала, то тонула в серой мути, давая рваный, ненадежный свет.

— Вон то окно, — едва слышно шепнул Микула, тыча пальцем в темноту. — Видишь, ставни резные? Туда она прыгнула.

Ждан всматривался. Дом был добротным, срубленным из толстых сосновых бревен, уже потемневших от времени, но крепких. Ни гнильцы, ни покосившихся углов. Крыша крыта тесом, конек украшен затейливой резьбой — не то цветы, не то переплетенные хвосты.

Двор был чисто выметен. Ни мусора, ни навоза. Даже поленница дров уложена ровно, полено к полену. Слишком чисто для обычного городского подворья.

— Тихо там, — заметил Ждан. — Собак нет.

Это было странно. Одинокие женщины в Гнёздове всегда держали пару брехливых псов для охраны. Здесь же двор охраняла только тишина.

— Они сами себе собаки, — ответил Микула, нервно сжимая рукоять топора. — Ждан, может, подпалим их? Дымом выкурим, а на выходе встретим?

— И сожжем улики? Или соседей спалим? Нет. Брать будем тихо. Мне нужно знать, где логово Белого. Если эти твари с ним связаны, они заговорят, когда я им пальцы ломать начну.

Внезапно ветер переменился, подул со стороны дома, прямо им в лица.

Ждан инстинктивно раздул ноздри, ожидая ощутить тот самый запах могилы и сырой земли, что преследовал его с лесной дороги. Или запах мокрой псины.

Но ветер принес другое.

Запах был густым, плотным. Пахло жарко натопленной печью, сушеными травами — чабрецом, зверобоем, мятой. И сквозь это травяное марево пробивался отчетливый, сладковатый дух мускуса.

Это был запах не зверя, а будуара. Дурманящий, тягучий, от которого немного кружилась голова. Так пахнет в шатре восточного купца, торгующего благовониями, или в постели дорогой блудницы.

— Чуешь? — спросил Ждан.

— Сладко пахнет... — пробормотал Микула, и в голосе его прозвучала странная нотка — не страх, а завороженность. — Будто медом намазано.

Ждан нахмурился.

«Не сходится», — подумал он. — «Белая шерсть воняла мертвечиной и холодом. А отсюда несет жизнью. Слишком жаркой жизнью».

Это были разные запахи. Разные миры. Но это не отменяло того, что здесь живут не люди. Обычный дом вышивальщиц не пахнет диким мускусом за пятьдесят шагов.

— Значит так, — шепотом скомандовал Ждан, принимая решение. — Воняет не волком, а лисой. Но если они знают Белого, мне плевать, чем они пахнут.

Он проверил, как ходит меч в ножнах.

— Ты остаешься здесь. Смотришь на окна. Если кто сиганет — труби в рог или ори благим матом. Если услышишь мой крик — тоже труби. Но в дом не лезь. Понял?

Микула кивнул, хотя облегчение на его лице читалось ясно — лезть в это сладко пахнущее логово ему не хотелось до дрожи.

— Жди сигнала, — бросил Ждан.

Он выскользнул из крапивы и, пригибаясь к земле, короткими перебежками двинулся к тыну. В голове стучала кровь. Ждан шел не на задержание, он шел на охоту, еще не зная, что в этом доме дичь может оказаться опаснее охотника, но не когтями, а кое-чем другим.

Сладкий запах становился всё сильнее, забивая нюх, притупляя осторожность, обещая что-то запретное. Ждан тряхнул головой, отгоняя наваждение.

"Лисицы. Всего лишь хитрые девки в шкурах. Я с вас эти шкуры спущу".

Глава 12. Шаг в темноту

Ждан прижался спиной к холодной стене сруба. Бревна дышали едва уловимым теплом сквозь мхи конопатки. Здесь, в слепой зоне луны, он был невидим для случайного взгляда со стороны улицы.

Сердце билось ровно, размеренно. Двадцать ударов — перебежка. Десять ударов — отдых. Дружинная выучка въелась в подкорку.

Он слышал шорох в крапиве у сгоревшего дома — там остался Микула. Парень, похоже, нервничал, топтался на месте. Плохо. Но лучше так, чем тащить трусливого напарника за собой внутрь. Там, в замкнутом пространстве, страх может стать убийцей хуже любого когтя.

Ждан обошел дом кругом. Калитка была заперта изнутри на массивный засов, но перемахнуть через тын было делом секунд. Внутри двора он заметил дверь в пристройку-сени. Низкая, дубовая, сбитая крепко. Ломать такую — шум на всю слободу.

Но есть окна. Нижний венец был высоким, но у стены стояла бочка для сбора дождевой воды. Идеально.

Он вернулся к углу дома и поднял руку в условном жесте, направленном в темноту, где прятался друг. Знак: «Вхожу. Не спи».

— Держись, Ждан, — шептал себе под нос Микула в своем укрытии, комкая рукоять рога. Он видел черную тень Ждана у стены и завидовал его бесстрашию. И одновременно — молил всех богов, чтобы Ждан вернулся целым. В памяти Микулы все еще стоял тот рыжий хвост, втянувшийся в окно, словно живая змея.

Ждан одним махом запрыгнул на бочку. Доски скрипнули, но выдержали. Руки в перчатках ухватились за наличник окна.

Оно не было закрыто ставнями — уверенность хищников, что их не тронут? Или приглашение?

Слюдяная вставка отсутствовала, летняя ночь позволяла спать с открытым «продыхом».

Ждан подтянулся. Мышцы вздулись узлами. Он перебросил ногу через подоконник и бесшумно спрыгнул на деревянный пол.

Темнота внутри была густой, пахнущей всё тем же медом, травами и теплым телом. Никакой собачьей вони. Никакого могильного тлена.

В глубине дома горела единственная свеча. Тишину нарушал лишь мерный, успокаивающий звук.

Жужжание веретена.

Ждан замер, дав глазам привыкнуть к полумраку. Он ожидал увидеть логово. Груды костей. Волчьи шкуры. Спящих зверей.

Вместо этого он стоял в просторных сенях, где висели пучки душицы и связки лука. Обычный зажиточный дом.

И лишь тонкая полоска света из-под двери в горницу намекала, что обитатели не спят.

Он вытащил меч. Металл тихо свистнул.

Пора.

Если там звери — они уже почуяли чужака. Если там люди — они перепугаются до смерти. Но Ждан уже знал: людей тут нет. Люди не лазят по крышам, меняя облик.

Он подкрался к двери, толкнул ее кончиком сапога и резко шагнул внутрь, держа меч наготове для колющего удара.

— Вечер в хату, — прорычал он. — Когти спрятали. Морды в пол. Княжья служба.

Но фраза повисла в воздухе. Никто не бросился на него с рыком. Не сверкнули клыки. Ждан моргнул, на секунду потеряв тот боевой азарт, что гнал его вперед.

Сцена, открывшаяся ему, была мирной. И от этой мирности по коже бегали мурашки.

Ловушка захлопнулась не с грохотом железа, а с мягким шелестом шелка.

На улице, в кустах, Микула сжал рог так, что костяшки пальцев побелели. Он вслушивался в темноту. Он ждал крика или звона стали. Но дом молчал, словно проглотил Ждана без остатка.

Показать полностью
Отличная работа, все прочитано!

Темы

Политика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

18+

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Игры

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юмор

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Отношения

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Здоровье

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Путешествия

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Спорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Хобби

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Сервис

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Природа

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Бизнес

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Транспорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Общение

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юриспруденция

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Наука

Теги

Популярные авторы

Сообщества

IT

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Животные

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кино и сериалы

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Экономика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кулинария

Теги

Популярные авторы

Сообщества

История

Теги

Популярные авторы

Сообщества