Да Пикабу его знает...
Пикабушники, какие фильмы Эльдара Рязанова смотрели?
А какие книги этого же самого Эльдара Рязанова читали?
А вы тоже знали, что он и книги писал или нет?
Пикабушники, какие фильмы Эльдара Рязанова смотрели?
А какие книги этого же самого Эльдара Рязанова читали?
А вы тоже знали, что он и книги писал или нет?
Всю жизнь буду благодарен учительнице из вечерней школы, что привила мне уважение к советской прозе. Вот имени даже этого педагога я не помню. Но каждый раз стоит найти ещё какой неограненный алмаз в мире русской литературы, так вспоминаю её уроки.
Когда-то я думал, что советская проза - это только и исключительно пролетарская литература, что является своего рода неким таким орудием агитации. Но сколько же там потрясающих вещей! Да даже у Горького, которым зачитывался ещё в детстве. А взять прозу Константина Воробьёва. Согласитесь, его "Вот придёт великан" - это произведение на все времена.
И периодически мне удаётся открывать нечто удивительно и интересное. Например, когда дежурил в школе частенько бегал в городскую библиотеку. Там иногда рублей по 10 можно было купить так называемую списанную литературу. И вот среди этой самой списанки я нашёл вот этот самый сборник.
Честно, это что-то потрясающее. Не раз говорил, и ещё миллион повторюсь, нам, современным литераторам, у этих авторов ещё учиться и учиться. У них было самое бесценное - это багаж знаний, эмоций, впечатлений. Им не нужно было придумывать миры - им и так было О ЧЁМ рассказать. Они не наблюдали за чужой жизнью - они проживали собственную.
Они работали. Понятие труда многим было из них знакомо. Они могли передать о собственных ощущениях, включая пот, мозоли, усталость. Они не смотрели свысока на простых работяг - многие из них ими собственно и были. А уж насколько насыщен их язык был всякими прибасёнками - этому просто поражаешься.
Вот конкретно в этом романе меня, удивил - да даже поразил! - незаметный такой момент. И знаете какой? Писатель вскользь как бы упоминает про форточку в фабричной курилке. Ерунда, казалось бы. Несущественная деталь. Но то по тому КАК рассказывает, я понимаю, что он прикасался к ней, он её видел.
Была экранизация книги. И мне она не понравилась. И расхождение с литературным оригиналом имеются, и, скажем прямо, скучно. Я бы, конечно, хотел бы и другие произведения этого автора найти, может быть подскажите, какие ещё книги Анатолия Фёдоровича Кривоносова были изданы.
В детстве я прочёл книжку Валентина Пикуля «Мальчики с бантиками», от которой остался под впечатлением. Умели же писать в Союзе для молодёжи!
Не смейтесь над названием — на самом деле повесть рассказывает о Школе Юнг, учреждённой в СССР во время войны, в 1942-ом году на Соловецких островах. Там обучали будущих боцманов, рулевых, мотористов и электриков из пятнадцатилетних пацанов — в общем, выращивали морских волков для сражений в морях и океанах. Всего в Соловецкой Школе Юнг было обучено 4111 человек, практически все они участвовали в военных действиях, больше тысячи погибло на войне.
Из книги мне накрепко запомнился фрагмент, где прибывший в школу мичман на примере обыкновенной юлы объясняет молодым ребятам принцип работы гироскопа. Думаю, именно таким и должен быть настоящий Учитель, умеющий заинтересовать своим предметом. Впрочем, не буду пересказывать — я специально скопировал этот отрывок, чтобы им смогли насладиться и вы.
__________________
"Звонок — и с чемоданчиком в руке мичман явился в класс рулевых. Обыкновенный мичман, каких много на флоте. Только маленького роста. Да на левом рукаве кителя два золотых шеврона, означающих десять лет службы сверх срока. Что было неприятным в Сайгине, так это сладенькая улыбочка. Впрочем, юнги уже понимали, что внешность человека бывает обманчивой. Вон Аграмов — уж каким страшилой показался на первых порах, а теперь они в нем души не чают.
Сайгин действовал молча. Покопался в своем чемодане, и в руках его вдруг оказался волчок. Самый обычный детский волчок из игрушечного магазина. Не спеша мичман поместил чемодан под стол и — улыбка! улыбка! улыбка! — раскрутил волчок на плоскости стола. Юнги смотрели, как вращается игрушка, и ничего не понимали. Ведь Сайгин им еще и слова не сказал. Похоже было, что мичман просто решил поиграть немного…
Наконец мичман произнес:
— Оп! — и линейкой подсек волчок снизу.
Теперь волчок вертелся на самом конце линейки, и Сайгин обошел с ним весь класс, продолжая улыбаться. Раздалось:
— Оп! — и с линейки волчок перепрыгнул на подоконник…
Вращение его угасло, а мичман перестал улыбаться.
— Всем вам знакома эта игрушка, — заговорил он. — Между тем великий Леонард Эйлер уже относился к волчку с большим почтением. Он подозревал, что в волчке скрыта загадка, но… какая? Если бы волчок был только игрушкой, то его свойства не стали бы изучать такие корифеи науки, как Софья Ковалевская, академик князь Голицын, кораблестроитель Крылов и отец русского воздухоплавания Жуковский. Советую вам забыть об игрушке… Сейчас перед вами откроется окно в новый мир.
Сайгин подтянул рукава, словно фокусник на эстраде, и снова сунулся носом в свой волшебный чемоданчик. Он извлек оттуда блещущее никелем сооружение. В системе кардановых колец покоился волчок — только массивный, на шарикоподшипниках.
— Карданов подвес вам уже знаком. Именно благодаря ему ось волчка вращается в любом направлении, а сам волчок как бы подвешен в свободном пространстве. Поэтому он и перестал быть игрушкой, а превратился в особый прибор, название которому — гироскоп… Вот вы — все равно, кто из вас — подойдите!
Артюхов шагнул к гироскопу. Мичман велел ему:
— Надавите на любой конец оси слева направо.
Федя тихонько толкнул гироскоп по горизонтали.
— Теперь ткните его снизу вверх… смелее!
Артюхов выполнил приказание.
— Вы убедились, что гироскоп охотно вам подчиняется?
— Да, — кивнул Федя. — Отлично убедился.
— Тогда садитесь на место.
Сайгин достал из кармана длинный тонкий шнурок.
— Сейчас мы заставим этот гироскоп работать.
Он продел шнурок в отверстие на оси гироскопа и во всю длину намотал его на ось. Потом взялся за кончик шнурка, притих, напрягаясь перед рывком, и сильно дернул шнурок на себя. Гироскоп стремительно вошел во вращение, класс наполнился ровным ноющим звуком. Сайгин спрятал шнурок в карман.
— Гироскоп работает, — сказал он, опять сладко улыбаясь. — Обратите внимание, сейчас его ось глядит вон в тот угол класса. Представьте себе, что он вращается час, два, три, четыре часа… Куда, по вашему мнению, будет направлена ось гироскопа, скажем, часов эдак через пять-шесть?
Никто не знал. Послышались предположения:
— Туда же… в угол.
— Неправда! — вдруг крикнул Сайгин. — Через пять-шесть часов постоянного вращения гироскоп направит свою ось вот в это окно.
Единый вздох удивления юнг.
— А все просто, — ошарашил их мичман. — Вы совсем забыли о Земле! Гироскоп сохранит свое положение в пространстве неизменным. Но Земля-то ведь за это время совершит оборот. За двадцать четыре часа работы гироскоп обведет своей осью всю комнату и через сутки уставится опять в этот угол… Вы меня поняли?
Вращалась планета, и как бы независимо от нее крутился гироскоп.
Сайгин рукою остановил его движение. Ротор сразу ожил. Чередуясь в блеске никеля, замелькали его кардановы кольца, обнимающие гироскоп, уже отдыхающий от быстрого бега.
— Откройте тетради. Запишите крупными буквами. Слово в слово, как я вам скажу. Диктую: ОСЬ СВОБОДНО ПОДВЕШЕННОГО ГИРОСКОПА СОХРАНЯЕТ В МИРОВОМ ПРОСТРАНСТВЕ НЕИЗМЕННОЕ НАПРАВЛЕНИЕ… Вот это и есть первое, самое значимое правило гироскопа!
Шнурком он раскрутил гироскоп еще сильнее.
— Меня, — сказал мичман, — не удивляет, когда ребята катаются на велосипедах, сняв руки с руля. По сути дела, колеса велосипеда есть такой же гироскоп. Снаряду, летящему во врага, нарезы в стволе орудия придают вращательное движение — вот вам еще один гироскоп! Торпеда знаменитой лунинской подлодки, поразившая гитлеровский флагман «Тирпитц», управлялась в своем стремлении под водой прибором Обри — вот еще один гироскоп! Перед войной в нашей стране проводились опыты по созданию однорельсового пути и одноколесного вагона — в основу положен принцип гироскопа! Океанские лайнеры не боятся шторма — любую их качку успокаивают гигантские роторы гироскопов… По сути дела, — заключил Сайгин, — мы с вами живем в окружении гироскопов, сами того не подозревая. Мало того, наша планета Земля, населенная мыслящими существами, тоже является гироскопом, заключенным в мировом пространстве гироскопических галактик. Разве это не прекрасно?
Гироскоп перед мичманом еще вращался.
— Вот ты… Как тебя зовут?
Савку сдернуло со скамьи навстречу учителю-волшебнику.
— Подойди сюда… Артюхов уже убедил вас, что в спокойном состоянии ось гироскопа покорно подчиняется внешней силе. Теперь попросим юнгу Огурцова поставить опыт на работающем гироскопе. Дави на ось в любом направлении, — сказал мичман.
Кончиком карандаша Савка едва тронул ось, и вдруг гироскоп рванулся в другую сторону. Савка направил усилие точно сверху вниз. Но гироскоп, сердито воя, развернул свою ось по горизонту. Савка стал нажимать слева направо — тогда ротор вдруг полез осью куда-то кверху, строптивый и непокорный.
— Садись! — велел мичман Савке. — Как видите, волчок не так уж прост. Он не подчиняется той силе, которая к нему извне прикладывается. Вот и родилось второе правило гироскопа… Запишите и подчеркните: ЕСЛИ К ОСИ СВОБОДНОГО ГИРОСКОПА В РАБОТАЮЩЕМ СОСТОЯНИИ ПРИЛОЖИТЬ ВНЕШНЮЮ СИЛУ, ТО ОСЬ ЕГО ПОСЛЕДУЕТ НЕ В НАПРАВЛЕНИИ ПРИЛОЖЕННОЙ СИЛЫ, А В ПЕРПЕНДИКУЛЯРНОМ НАПРАВЛЕНИИ. Эти два правила знать твердо, иначе никогда не поймете дальнейшего…
Совсем некстати прозвенел звонок на перерыв.
— Десять минут отдыха, — сказал Сайгин, — после чего мы перейдем к главному, без чего современный флот не способен сражаться.
[...]
После перерыва Сайгин взял быка за рога:
— Свойство гироскопа перпендикулярно уклоняться от направления силы носит в науке название прецессии. Представьте себе, что мы имеем гироскоп, работающий постоянно. И так же постоянно будет воздействовать на него внешняя сила. Гироскоп способен работать без остановки, если вращать его электричеством, а не шнурком, как это делал я. Постоянная внешняя сила у нас тоже имеется в запасе с избытком. Это — земное притяжение!..
Не все юнги поняли Сайгина, и мичман пояснил:
— Если к гироскопу подвесить маятник (проще говоря, груз), то маятник, испытывая на себе силу земного притяжения, станет постоянно воздействовать на гироскоп. Не забывайте о притяжении Земли! Совместите эту силу притяжения с двумя правилами гироскопа, которые я велел вам записать в тетради… Ну?
Класс молчал, завороженный. Сайгин неслышной походкой двигался между юнгами, давая им время подумать самим.
— Кто понял, что произойдет? — спросил он.
Нет! Юнги еще не понимали, но они упорно думали.
— Маятник, — сказал Сайгин, помогая им мыслить, — можно ведь сделать из двух сообщающихся сосудов, наполненных какой-либо тяжелой жидкостью… например, ртутью! Она переливается в сосудах, которые стремятся занять положение в зависимости от земного притяжения. А при этом вес ртути постоянно воздействует на ось гироскопа. Земля вращается, гироскоп тоже… Движение оси гироскопа перпендикулярно! Неужели еще не догадались, что произойдет?
Сайгин нарисовал на доске земной шар. Повесил в пространстве роторы гироскопов. Обозначил притяжение Земли, а к гироскопам условно прикрепил маятники — сосуды с переливающейся в них ртутью.
Остановился перед Огурцовым.
— Подумай, — сказал Сайгин, заглядывая Савке в глаза. — Ну, представь себе эту картину… проанализируй все с самого начала.
Савка зажмурился. Гироскоп вращался. Маслянистая ртуть неслышно переливалась в сосудах. Не покоряясь этой силе, ось гироскопа разворачивалась в перпендикулярном направлении и ползла… выше, выше, выше!
В жизни каждого человека бывают моменты некоего озарения, и нечто подобное испытал сейчас Огурцов. От неожиданности он даже вскрикнул:
— Я понял… понял от начала и до конца!
Сайгин остановил гироскоп, и в классе наступила тишина.
— Теперь расскажи нам, что ты понял…
Савка заговорил. Гироскоп уже превратился в ГИРОКОМПАС. Ртуть текла по трубкам, Земля воздействовала на нее, и вот ось гироскопа, противодействуя силе притяжения, стала взбираться… выше, выше, выше — к полюсу! Это и был ИСТИННЫЙ МЕРИДИАН. Теперь ничто не мешало гирокомпасу — он ведь не подвластен магнитным искажениям, ему не вредит никакое корабельное железо. Установи свою ось в истинном меридиане, гирокомпас давал кораблям ИСТИННЫЙ КУРС.
— Без угла склонения! Без угла девиации!
Класс ожил. Задвигался, зашелестел.
— Вот это ловко, — произнес Поскочин, переживая. — Как все это сложно. И одновременно просто… Неужели без девиации?
Улыбка растаяла на губах Сайгина:
— Девиация у гирокомпасов есть тоже, но она, возникая при сильной качке, совсем незначительна. Современная война на море невозможна без гирокомпасов! Из лекции капитан-лейтенанта Симонова вы уже знаете, сколь капризен магнитный компас. А гирокомпас, дающий кораблям истинный курс, можно укрыть от осколков внутри отсеков. Под защитой брони он и стоит, называемый «маткой», словно царственная пчела в улье. От матки бегут провода на репитеры, отражающие на своих датчиках истинный курс. Практически число репитеров неограниченно. Но гирокомпас не сразу приходит в меридиан (нужно четыре часа, пока его ось не отыщет истинный норд). Магнитный же действует все время. Гирокомпас питается от судового тока, при разрушении энергосистемы он замирает. Это страшно, когда корабль лишится гирокомпаса, от которого зависима и стрельба артиллерии… Две различные системы гирокомпасов — «Сперри» и «Аншютца» — вошли в научный обиход под именами их создателей. Поэтому штурманские электрики зовутся по-разному — сперристы или аншютисты.
— А кем были вы на корабле? — спросили юнги.
— Вообще-то я аншютист, но умею работать и на гирокомпасах «Сперри». Шестнадцать лет жизни я посвятил службе гирокомпасам и благодарен флоту за такую чудесную профессию…"
Павел Антокольский, малоизвестные стихи.
***
Л. Антокольскому
Мы живём. Мы проходим во сне
Мимо древних церквей, мимо башен,
Мимо ваших селений и пашен
И тоскуем о нашей стране.
О полях золотого Сарона,
О веках, что гремя отошли,
И о девушках, что умерли,
И о песнях царя Соломона.
Мы умрём. Мы пройдем мимо вас,
Как забытая вечность. Но каждый
Обернется взглянуть хоть однажды
В непроглядную мглу наших глаз.
Зима – весна 1916.
***
В. Шестакову
Её глаза как два меча
Из крови и железа.
Коня пришпорив сгоряча,
Летит по Городу, крича, –
И в крике – Марсельеза.
Когда она кричит назад:
– Гей, кто нас ждет у входа?
Звончее песни, ярче взгляд
И гул народных баррикад
Ответствует: Свобода!
И, опьянев как от вина
В её кровавом свете,
Испепелённая страна
Главу склоняет, влюблена
В любовницу столетий.
Зима-весна 1916.
***
КРЕСТОВЫЙ ПОХОД
Пречистая Дева над нами
Возникнет во мраке пустынь.
Печальное мужество – знамя.
Навеки веков – Аминь.
На севере грезят спокойно
Соборы и раки святых,
И говор народа нестройный
В тавернах и замках затих.
И с севера ветер нагонит
Осенних и жалобных птиц,
И встанет, как вождь, и застонет,
И сдвинет громады бойниц.
И там, у гробницы Танкреда,
Услышав бескрылый набат,
Холодная злая победа
Оглянется, плача, назад.
Весна 1916.
***
Странное бремя дала мне судьба.
Это не серп и не заступ раба.
Это не меч, и не крест, и не лук,
Даже не флейта – серебряный друг.
Мечется что-то в ночной тишине.
Чается что-то в седой старине.
Пёстрое, глупое платье шута.
Алые, злые, кривые уста.
Детская кукла и отблеск ножа.
Просьба о чуде и крах мятежа.
Странное бремя… Как будто во мне
Тысячи глаз, незакрытых во сне.
Тысячи жизней и тысяча ран.
Тысячи копий, пронзивших туман.
Тысячи добрых и злых голосов,
С дикою песней идущих на зов.
Весна 1916.
***
Как древле веницейский дож
Кидал кольцо, залог безмолвный
В Адриатические волны,
Обуздывая их кутёж.
Как в дни разбитых баррикад
Измученные демагоги
Витийствовали на дороге,
Ведущей в тот же старый ад.
Так ныне, в первый день весны,
Весны Семнадцатого года,
Я в криках уличного сброда
Твои пытаю глубины.
Безграмотный гром телеграмм,
Вой человеческого моря,
Вы, жилистые руки горя,
Беззубый рот, кровавый шрам.
Ты - первый встречный человек,
На том углу, в четыре ночи,
Вы - ненавидящие очи, -
Благословляю вас навек.
Осень 1916 – 1917.
***
Кн. Е.П.Тархановой
И вот она, о Ком мечтали деды
И шумно спорили за коньяком,
В плаще Жиронды, сквозь снега и беды
Вломилась к нам с опущенным штыком.
И призраки гвардейцев-декабристов
Над снеговой, над пушкинской Невой
Ведут полки под переклик горнистов,
Под зычный вой музыки боевой.
Сам Император в бронзовых ботфортах
Позвал тебя, Преображенский полк,
Когда в разливах улиц распростёртых
Лихой кларнет метнулся и умолк.
И вспомнил Он, Строитель Чудотворный,
Внимая петропавловской пальбе,
Тот сумасшедший, странный, непокорный,
Тот голос памятный: Ужо Тебе.
Март – апрель 1917.
***
ДИМИТРИЙ ЦАРЕВИЧ
Россия! Жги посады и деревни!
Я слышу – вновь
Глухим ключом, ключами были древней
Взыграла кровь.
Я - Твой Царевич, венчанный судьбиной.
Я идиот.
Из Кракова, из Пскова – ястребиный
Слежу полёт.
И снится мне Московская Держава,
Мой страшный путь.
И Царь Иван костыль златой и ржавый
Вонзает в грудь.
Явленный лик из Голубиной книги –
Мой маестат.
Гудят Кремли во сретенье расстриги,
Кнуты свистят.
Анафема! Престольный звон вечерни!
Панна! Прости –
Мой выколотый глаз над воем черни,
Мой свет в пути.
Осень 1917.
***
ПАВЕЛ ПЕРВЫЙ
Величанный в литургиях голосистыми попами
С гайдуком, со звоном, с гиком мчится в страшный Петербург,
По мостам, столетьям, вёрстам мчится в прошлое как в память
И хмельной фельдъегерь трубит в крутень пустозвонных пург.
Самодержец Всероссийский! Что это? Какой державе
Сей привиделся курносый и картавый самодур?
Или скифские метели, как им приказал Державин,
Шли почётным караулом вкруг богоподобных дур?
Или, как звездой мальтийской, он самой судьбой отравлен,
Или каркающий голос сорван в мировой войне,
Или взор осатанелый остановлен на кентавре
Фальконетовом, иль пляшет хвост косице на спине?
Нет, ещё не всё пропало,– бьёт Судьбу иная карта,
Станет на дыбы Европа рёвом полковых музык!
Нет, ещё не всё известно, отчего под вьюгой марта
Он империи и смерти синий высунул язык.
Зима-весна 1918
***
А.Ф. Керенскому
Дрожит рука в тугой перчатке.
Народ – глазеет на балкон –
На эшафот победы шаткий,
Где красным палачом – закон.
Глаза Отрепьева. Отрывист
Твой бред, растоптанный судьбой,
Врастающий, летящий вырасти
Хлыстом и свистом за тобой.
Россия – там. Как будто горло
Зажато клокотаньем спазм.
Как будто – площадь распростёрла
Тебе свой плащ – энтузиазм!
Ступай – лети – не спи ночами –
На фронт – на гибель – в Петроград.
Не за твоими ли плечами
Бежавший Армии парад.
Не за твоей ли наглой славой,
Свистя в расколах финских скал,
Конь Фальконета медно-ржавый
Вниз по проспектам доскакал.
Или, быть может, в наши годы
Вломился за тобой, лжецом,
Со шхуны на делёж Свободы
Тот Шкипер с бешеным лицом.
И бьёт озноб. Поют солдаты.
Россия – Там. Она глядит
Под плетью Заработной Платы
Гудками дикими галдит.
И сорван флаг под ветром серым...
Там – в Минске, на Дону – для нас
Над безымянным Офицером
Штандарт развёрнут... В добрый час!
Лето 1918.
***
Петербург. Арка Штаба разбита.
Дует ветер над серой Невой.
Только цокают в полночь копыта
По торцовой сухой мостовой.
И в каналах в гранитные глыбы
Бьется проседь понтонной реки.
И в садках заморожены рыбы.
И на верфи бушуют станки.
Там – Путилово, Сормово, Тула...
Там – ремни приводные снуют.
Там – как флейты ружейные дула
Отвечают на пушек салют.
Там – слезящийся глаз карборунта
Крик из глотки заводов исторг,
Будто радиус Красного Бунта
Размахнется в Берлин и в Нью-Йорк.
В центре Города – с треском петарды
Рассыпаются тени карет.
Августейшие кавалергарды
Прозевали фельдмаршальский бред.
Смотрят вверх площадей истуканы,
Видят – флаг, а на флаге – орла.
Как последней попойки стаканы,
Эрмитажа звенят зеркала.
Не глухим гренадёром разбужен,
Не прощён и солдатским штыком,
Павел Первый на призрачный ужин
Входит с высунутым языком.
И, вставая сиреной Кронштадтской,
Льётся бронзовый грохот Петра –
Там, где с трубками, в буре кабацкой,
Чужестранные спят шкипера.
Лето 1918
***
Марине Цветаевой
Пусть варвары господствуют в столице
И во дворцах разбиты зеркала, –
Доверил я шифрованной странице
Твой старый герб девический – орла.
Когда ползли из Родины на Север
И плакали ночные поезда,
Я судорожно сжал севильский веер
И в чёрный бунт вернуться опоздал.
Мне надо стать лжецом, как Казанова,
Перекричать в палате Мятежей
Всех спорщиков – и обернуться снова
Мальчишкой и глотателем ножей.
И серебром колец, тобой носимых,
Украсить казнь – чужую и мою, –
Чтобы в конце последней Пантомимы
Была игра разыграна вничью.
И в новой жизни просвистит пергамент,
Как тонкий хлыст по лысым головам:
Она сегодня не придет в Парламент
И разойтись приказывает вам.
1918
***
Черна, как бывают колодцы черны.
Черна глубиной, искажающей сны.
Так Еврейская Кровь начинает.
Струится к Двадцатому Веку и мстит,
Чтоб не был я мёртвым, который не спит,
А простым пастухом. Та ночная,
Ночная пучина, как имя сестры,
Когда-то в Гренаде вела на костры
И в кудрях вырастала рогами.
Костры отпылали. Синай отгремел.
Я огненных книг и читать не умел.
Потому мы и стали врагами.
С какой же неправдой, горбатый двойник,
Из мглы синагог ты в мой разум проник
Иль правдой какой ты владеешь?
Ты, имя предавший ветрам Элоим,
Зачем ты глазам воспалённым моим
Слишком поздно вернул Иудею?
1919. Публ. впервые.
***
Силезские ткачи и рудокопы Уэльса
На верфях, в рудниках, перед упором дамб,
В чьих жилистых руках поют, как струны, рельсы,
Чьих глоток не забить гудящим городам, -
Вы, зачинатели наглее Бонапарта,
Вы, искупители божественней Христа.
Вот в маленьких флажках военных штабов карта –
Вот Европейский сад и ваша теснота.
Ваш старый год в огне. Агент Крезо и Круппа
Торгует под шумок Кёльнский собор за Реймс.
Об этом харкают в свой телефонный рупор
Вороны в котелках – ваш Фигаро и Таймс.
Пока им снится смерть – то не воздушных кóней,
Не мёртвой гвардии взыграли корпуса,
Но разворочены в распоротом Драконе
Утраты матерей и братьев голоса.
Размытая дождём в пустых траншеях падаль,
Обозы тракторов, обозы интендантств
Все камни, все гробá, весь мир не баррикада ль
Перед полком веков на площади пространств.
Парламент – крикунам. Бесплатный рай – аббатам.
По фунту стерлингов глотает биржевик.
Мы предлагаем вам на музыку набата
Перевести для них, что значит БОЛЬШЕВИК.
Европа рыцарей, пиратов и апашей –
Сей рухнувший собор за кольями веков.
Товарищи, пора! Она под песню вашу
С размаху двинула народов колесо.
Во имя всех детей и пыльных книг Оксфорда,
Во имя Разума и сердца Notre Dame –
Мы обнимаем вас. И мы целуем морды
Быкам, везущим хлеб голодным городам.
1919. Публ. впервые.
***
ПОСЛЕДНИЙ
Над роком. Над рокотом траурных маршей,
Над конским затравленным скоком.
Когда ж это было, что призрак монарший
Расстрелян и в землю закопан?
Где чёрный орёл на штандарте летучем
В огнях черноморской эскадры?
Опущен штандарт, и под чёрную тучу
Наш красный петух будет задран.
Когда гренадёры в мохнатых папахах
Шагали – ты помнишь их ропот?
Ты помнишь, что был он как пороха запах
И как «на краул» пол-Европы?
Ты помнишь ту осень под музыку ливней?
То шли эшелоны к границам.
Та осень! Лишь выдохи маршей росли в ней
И встали столбом над гранитом.
Под занавес ливней заливистых проседь
Закрыла военный театр.
Лишь стаям вороньим под занавес бросить
Осталось: «Прощай, император!»
Осенние рощи ему салютуют
Свистящими саблями сучьев.
И слышит он, слышит стрельбу холостую
Всех вахту ночную несущих.
То он, идиот подсудимый, носимый
По серым низинам и взгорьям,
От чёрной Ходынки до жёлтой Цусимы,
С молебном, гармоникой, горем...
На пир, на расправу, без права на милость,
В сорвавшийся крутень столетья
Он с мальчиком мчится. А лошадь взмолилась,
Как видно, пора околеть ей.
Зафыркала, искры по слякоти сея,
Храпит ошалевшая лошадь.
..........................................................
- Отец, мы доехали? Где мы? – В России.
Мы в землю зарыты, Алёша.
1919
***
ПЁТР ПЕРВЫЙ
В безжалостной жадности к существованью,
За каждым ничтожеством, каждою рванью
Летит его тень по ночным городам.
И каждый гудит металлический мускул
Как колокол. И, зеленеющий тускло,
Влачится классический плащ по следам.
Он Балтику смерил стальным глазомером.
Горят в малярии, подобны химерам,
Болота и камни под шагом ботфорт.
Державная воля не знает предела,
Едва поглядела – и всем завладела.
Торопится Меншиков, гонит Лефорт.
Огни на фрегатах. Сигналы с кронверка.
И льды как ножи. И, лицо исковеркав,
Метель залилась – и пошла, и пошла...
И вот на рассвете пешком в департамент
Бредут петербуржцы, прильнувшие ртами
К туманному Кубку Большого Орла.
И снова – на финский гранит вознесённый –
Второе столетие мчится бессонный,
Неистовый, стужей освистанный Пётр,
Чертёжник над картами моря и суши,
Он грóбит ревизские мёртвые души,
Торопит кладбищенский призрачный смотр.
1921 (1966)
***
Окружён со всех сторон
Город карканьем ворон.
Он тревожен, оттого что
Есть в нём радио и почта.
Слышу, слышу мощный гул!
Так в начале нашей эры
Изучали артикул
Лейб-гвардейцы офицеры.
На полях военных карт
И на олове кокард
Отчеканен символ славы –
Зверь державный и двуглавый.
Мы опять пришли домой –
В черноту тюрьмы военной.
Государство, идол мой! –
Ключ-замок обыкновенный!
Я следил, как тонны тьмы
Ты в людские льёшь умы
После выпитых бутылок,
Общих фраз и пуль в затылок.
Я давно облюбовал
Час, когда в комендатурах
Гонят истину в подвал,
Оставляют совесть в дурах.
Сколько лет, сколько зим
Был твой зов неотразим!
Сколько осеней и вёсен
Был он ясен и несносен!
Сколько штук тупых штыков,
Туш, распяленных на крючьях,
Сколько смерти! Вот каков
Идол наших слёз горючих.
Брось в клозет газетный вздор!
Чёрной ночи коридор
Полон, как пристало ночи,
Перестуком одиночек.
Государство, склад камней,
Свалка, кладбище, разруха, –
Ты приставлено ко мне,
Как фискала глаз и ухо.
1929. Опубл. впервые в 1989
***
ЛАГЕРЬ УНИЧТОЖЕНИЯ
И тогда подошла к нам, желта как лимон,
Та старушка восьмидесяти лет,
В кацавейке, в платке допотопных времен –
Еле двигавший ноги скелет.
Синеватые пряди ее парика
Гофрированы были едва,
И старушечья, в синих прожилках рука
Показала на оползни рва.
«Извините, я шла по дорожным столбам,
По местечкам, сожженным дотла.
Вы не знаете, где мои мальчики, пан,
Не заметили, где их тела?
Извините меня, я глуха и слепа.
Может быть, среди польских равнин,
Может быть, эти сломанные черепа –
Мой Иосиф и мой Веньямин…
Ведь у вас под ногами не щебень хрустел.
Эта черная жирная пыль –
Это прах человечьих обугленных тел», –
Так сказала старуха Рахиль.
И пошли мы за ней по полям. И глаза
Нам туманила часто слеза.
А вокруг золотые сияли леса,
Поздней осени польской краса.
Там травы золотой сожжена полоса,
Не гуляют ни серп, ни коса.
Только шепчутся там голоса, голоса,
Тихо шепчутся там голоса:
«Мы мертвы. Мы в обнимку друг с другом лежим.
Мы прижались к любимым своим,
Но сейчас обращаемся только к чужим,
От чужих ничего не таим.
Сосчитайте по выбоинам на земле,
По лохмотьям истлевших одежд,
По осколкам стекла, по игрушкам в золе,
Сколько было тут светлых надежд.
Сколько солнца и хлеба украли у нас,
Сколько детских засыпали глаз.
Сколько иссиня-черных остригли волос,
Сколько девичьих рук расплелось.
Сколько крохотных юбок, рубашек, чулок
Ветер по свету гнал и волок.
Сколько стоили фосфор, и кровь, и белок
В подземелье фашистских берлог.
Эти звёзды и эти цветы – это мы.
Торопились кончать палачи,
Потому что глаза им слепили из тьмы
Наших жизней нагие лучи.
Банки с газом убийцы истратили все.
Смерть во всей её жалкой красе
Убегала от нас по асфальту шоссе,
Потому что в вечерней росе,
В трепетанье травы, в лепетанье листвы,
Очертанье седых облаков –
Понимаете вы! – мы уже не мертвы,
Мы воскресли на веки веков.
1944
***
НЕВЕЧНАЯ ПАМЯТЬ
1.
Пошла в размол субстанция Спинозы,
Развеян прах Эйнштейновой звезды.
Бесшумные песчаные заносы
Засасывают смутные следы.
Лишь кое-где торчат протезы нищих,
Обрывки шёлка и куски стекла.
А на седых, как время, пепелищах
И впрямь как будто вечность протекла.
Чего ж ей медлить? Плевелы отвеяв
И урезонив праздные умы,
Она исправит главы от Матфея
Коварным толкованием Фомы.
И ты, ровесник страшного столетья,
Ты, человек сороковых годов,
Исполосован памятью, как плетью,
И впрямь на старость мирную готов?
Ты любишь слабый свет настольной лампы
И на коротких волнах гул земли...
Куда же эти сумрачные ямбы
Тебя на страх домашним завели?
Ну так всмотрись же зорче напоследок,
Прислушайся к подземным голосам!
Ты сам дикарской трапезы объедок,
В лоскутьях кожи выдублен ты сам.
Не вздумай же отделаться насмешкой
От свежеперепаханных траншей.
И если вышел в путь, смотри, не мешкай!
Последний перевал – ещё страшней.
2.
Кончаются расправы и облавы.
Одна лишь близость кровного родства
Темней проклятья и светлее славы.
Проклятья или славы – что сперва?
Теряются следы в тысячелетних
Скитаньях по сожжённым городам.
В песках за Бабьим яром, в чёрных сплетнях,
На чёрных рынках, в рухляди, – а там
Прожектора вдоль горизонта шарят,
Ползут по рвам, елозят по мостам.
Юродствует ханжа, трясётся скаред
И лжесвидетель по шпаргалке шпарит...
А где-то жгут, дробят, кромсают, жарят,
Гноят за ржавой проволокой, - а там
Нет и следов, - ни в городах Европы,
Ни на одной из мыслимых планет,
Ни в чёрной толще земляной утробы,
Ни в небе, ни в аду их больше нет.
Лежит брусками данцигское мыло,
Что выварено из костей и жил.
Там чья-то жизнь двумя крылами взмыла
И кончилась, чтоб я на свете жил.
Чья жизнь? Чья смерть бездомна и бессонна?
В венце каких смолистых чёрных кос,
В каком сиянье белого виссона
Ступила ты на смертный тот откос?
Прости мне три столетья опозданья
И три тысячелетья немоты!
Опять мы разминулись поездами
На той земле, где отпылала ты.
Дай мне руками прикоснуться к коже,
Прильнуть губами к смуглому плечу, –
Я всё про то же, – слышишь? – всё про тоже,
Но сам забыл, про что же я шепчу...
Мой дед-ваятель ждал тебя полвека,
Врубаясь в мрамор маленьким резцом,
Чтоб ты явилась взгляду человека
С таким вот точно девичьим лицом.
Ещё твоих запястий не коснулись
Наручники, с упрямицей борясь,
Ещё тебя сквозь строй варшавских улиц
Не прогнала шпицрутенами мразь.
И колкий гравий, прах костедробилок
Тебе не окровавил нежных ног,
И злобная карга не разрубила
Жизнь пополам, прокаркав «Варте нох!»
Не подступили прямо к горлу комья
Сырой земли у страшных тех ворот...
Жить на Земле! Что проще и знакомей,
Чем чёрный хлеб и синий кислород!
Но что бы ни сказал тебе я, что бы
Ни выдумал страстнее и святей,
Я вырву только стебель из чащобы
На перегное всех твоих смертей.
И твой ребёнок, впившийся навеки
Бессмертными губами в твой сосок,
Не видит сквозь засыпанные веки,
Как этот стебель зелен и высок.
Охрипли трубы. Струны отзвучали.
Смычки сломались в пальцах скрипачей.
Чьим ты была весельем? Чьей печалью?
Вселенной чьею? – Может быть, ничьей?
Очнись, дитя сожжённого народа!
Газ, или плётка, иль глоток свинца, -
Встань, юная! В делах такого рода,
В такой любви – не может быть конца.
В такую ночь безжалостно распахнут
Небесный купол в прозелени звёзд.
Сверкает море, розы душно пахнут
Сквозь сотни лет, на сотни тысяч вёрст.
Построил я для нашего свиданья
Висящие над вечностью мосты.
Мою тревогу слышит мирозданье.
И пышет алым пламенем.
А ты?
3.
Как безнадёжно, как жестоко
Несётся время сквозь года.
Но слитный гул его потока
Звучит. ЗАПОМНИ НАВСЕГДА.
Он каждой каплей камень точит.
Но только ты выходишь в путь –
Всё безнадёжней, всё жесточе
Звучит: ЗАБУДЬ, ЗАБУДЬ, ЗАБУДЬ.
1946
***
Мы в Истории вычеркнем это и то,
Соскребём и подчистим и строки и сроки.
Мы возьмём на засов, что свинцом залито,
Что зарыто лопатой у края дороги.
Нет, не в памяти твёрдой, не в здравом уме,
Но послушно, старательно, как рядовые,
Задохнёмся в любой удушающей тьме
И родимся на свет, коли надо, впервые.
Что случилось? Кто помнит? Кто смеет посметь?
Начинайся сначала, бессмертная смена!
Не звонила в набат колокольная медь,
Не скликала она мертвецов поимённо.
Только за ноги павших у нас волокут,
Только в пропасть бросают, в шальную пучину,
И трепещет под ветром кровавый лоскут,
Красный флаг, означающий первопричину.
Продолжается жизнь. Революция-Мать
Продолжает строптивое, страшное дело.
А чего не доделала, недоглядела, –
То временно. Это не грех и сломать.
1953. Публ. впервые.
***
СНЫ ВОЗВРАЩАЮТСЯ
Сны возвращаются из странствий.
Их сила только в постоянстве.
В том, что они уже нам снились
И с той поры не прояснились.
Из вечной ночи погребённых
Выходит юноша-ребёнок,
Нет, с той поры не стал он старше,
Но, как тогда, устал на марше.
Пятнадцать лет не пять столетий.
И кровь на воинском билете
Ещё не выцвела, не стёрта.
Лишь обветшала гимнастёрка.
Он не тревожится, не шутит,
О наших действиях не судит,
Не проявляет к нам участья,
Не предъявляет прав на счастье.
Он только помнит, смутно помнит
Расположенье наших комнат,
И стол, и пыль на книжных полках,
И вечер в длинных кривотолках.
Он замечает временами
Своё родство и сходство с нами.
Своё сиротство он увидит,
Когда на вольный воздух выйдет.
1957
***
Мы все - лауреаты премий,
Врученных в честь него,
Спокойно шедшие сквозь время,
Которое мертво.
Мы все, его однополчане,
Молчавшие, когда
Росла из нашего молчанья
Народная беда.
Таившиеся друг от друг
Не спавшие ночей,
Когда из нашего же круга
Он делал палачей,
Для статуй вырывшие тонны
Всех каменных пород,
Глушившие людские стоны
Водой хвалебных од, –
Пускай нас переметит правнук
Презреньем навсегда,
Всех одинаково как равных –
Мы не таим стыда.
Да, очевидность этих истин
Воистину проста!
Но нам не мертвый ненавистен
А наша слепота.
1956. Впервые опубл. в 1997.
***
Как они бесприютны, угрюмы, понуры,
Как невесело щурятся навеселе,
Слесаря, столяры, маляры, штукатуры
В самом сердце страны, в подмосковном селе.
Что их гнёт и гнетёт и под ветром сгибает
И к земле пригибает ненастной порой?
Отчего каждый третий из них погибает
И с поличным в милиции каждый второй?
Не уроды, не выродки... мощной породы,
Плечи в сажень, осанка тверда и горда, -
Отрицатели бога, владыки природы,
Поколенье, понесшее знамя труда!
Они были цементом в решающих планах,
Ураганным огнём у речных переправ...
Погляди – разве нет у них орденских планок,
Зарубцованных ран, государственных прав?
Мы писали стихи на торжественный случай,
Потрясали сердца, вызывали слезу...
Ну так вот же она под свинцовою тучей,
Вся как есть - вся Россия теснится внизу.
Так пройдём по дорогам, по глинистым спускам,
Где трёхтонки буксуют на всяком шоссе,
Где за мокрыми избами, нá поле русском
Она песни поёт в затрапезной красе.
Где в дощатом бараке, в сыром общежитье
Заливается зáполночь бедный баян...
– Выдь на Волгу, чей стон раздаётся, – скажите,
по какой он причине печален и пьян?
Что, товарищ, неладно, – скажи ради бога,
В славном стане трудящихся в нашей стране?
Но товарищ молчит и вздыхает глубоко.
Он не слышит. Он, видно, стоит в стороне.
Или нынче гражданская скорбь неуместна?
Или в моде опять барабан и труба?
Или слишком нелестно и слишком известно?
Или зренье не зорко и кожа груба?
Пусть потупятся Музы, продажные шкуры,
Опротивело мне избегать ваших глаз –
Слесаря, столяры, маляры, штукатуры –
Настоящие люди, трудящийся класс.
1957.
Источник: http://7iskusstv.com/2011/Nomer11/Toom1.php
Из белоэмигрантской лирики.
Антонин Петрович Ладинский - уроженец села Общее Поле Псковской губ., внук священника, сын исправника, студент Петербургского университета, прапорщик Первой мировой (последний предреволюционный выпуск, развал фронта), подпоручик Добровольческой армии в Гражданскую (Ледяной поход, ВСЮР, тяжелое ранение), эмигрант (госпиталь в Александрии Египетской, с 1924 - Париж), участник французского Сопротивления...
Больше известен как автор замечательных исторических романов "Последний путь Владимира Мономаха", "В дни Каракаллы", "Анна Ярославна - королева Франции" и др.
В 1955 г., незадолго до смерти, вернулся в СССР. Стихов больше не писал: "Не нужно"...
Не потому, что Советский Союз был слишком хорош или плох для него. Просто Ладинский был из другого мира.
ЭПИЛОГ
В слезах от гнева и бессилья,
Ещё в пороховом дыму,
Богиня складывает крылья –
Разбитым крылья ни к чему.
На повороте мы застряли,
Под шум пронзительных дождей,
Как рыбы, воздухом дышали,
И пар валил от лошадей.
И за колеса боевые,
Существованье возлюбя,
Цеплялись мы, как рулевые
Кренящегося корабля.
И вдруг летунья вороная
С размаху рухнула, томясь,
Колени хрупкие ломая
И розовую мордой – в грязь.
И здесь армейским Буцефалом,
В ногах понуренных подруг,
Она о детстве вспоминала,
Кончая лошадиный круг:
Как было сладко жеребенком
За возом сена проскакать,
Когда, бывало, в поле звонком
Заржет полуслепая мать…
Свинцовой пули не жалея,
Тебя без жалости добьем,
В дождливый полдень водолея,
А к вечеру и мы умрем:
Нас рядышком палаш положит
У хладных пушек под горой –
Мы встретимся в раю, быть может,
С твоей лохматою душой.
***
Так солнце стояло над Римом –
Холодный и розовый шар,
Так варварским стужам и зимам
Навстречу дыхания пар
Из мраморных уст отделялся.
Так римский корабль погибал.
Так с гибнущим миром прощался
Поэт, равнодушно зевал.
Мы женщину с розой туманно
Сравнили. Во время чумы
На жаркой пирушке стеклянно
Звенели бокалы зимы.
В березовых рощах – сиянье
И ангельская тишина,
Но билась над гробом в рыданьях
Наталья, земная жена.
Жил Блок среди нас. На морозе
Трещали костры на углах,
И стыли хрустальные слезы
На зимних прекрасных глазах.
Жил Блок среди нас. И вздыхая,
Валился в сугроб человек,
И падал, и падал из рая
На русские домики снег.
БЕГСТВО
Пропели хриплым хором петухи –
Взволнованные вестники разлуки,
И мы, прервав беседу и стихи,
Седлали лошадей, грузили вьюки.
Мы тронулись. Флоренция спала –
У темных городских ворот солдатам:
«Нас задержали поздние дела,
Теперь мы возвращаемся к пенатам…»
И на горбатый мост в галоп, а там –
Оливковыми рощами, холмами.
Шумел в ушах печальный воздух драм,
И ветер путевой играл плащами.
Так мы летели мимо деревень,
В харчевнях прятались на сеновале –
Внизу сержанты пили целый день,
Хорошеньких служанок целовали,
А к вечеру - над крышей стаи птиц,
И розовело северное небо,
И, побледнев от скрипа половиц,
Трактирщик приносил вина и хлеба.
И ты заплакал, как дитя, навзрыд,
Ты вспомнил дом суконщика, ночную
Погоню вспомнил, цоканье копыт,
И родину, прекрасную, слепую…
***
Где теперь эти тонкие смуглые руки,
Жар пустыни и тела счастливого зной?
Где теперь караваны верблюдов и вьюки,
Где шатры и кувшины с прекрасной водой?
Ничего не осталось от счастья в Дамаске:
Караваны верблюдов ушли на восток,
И резинка на розовой женской подвязке
Натянула на стройную ногу чулок.
Но ты плачешь, и в мире холодных сияний
Говоришь, что тебе, как родная сестра, -
Эта женская страсть аравийских свиданий,
На соломе и в тесном пространстве шатра.
1936
***
Где вы теперь, о горы вдохновенья?
Какой поэт на вас глядит в слезах?
Всё продолжается орлов паренье,
Прославлен в смуглой красоте Аллах,
И дева гор с кувшином за водою
Идет, как раньше, к милому ручью,
Но стал печальным голос за горою,
И битва жизни кончилась вничью.
Набег был неудачен для героя:
Светила слишком яркая луна,
В аул вернулась половина строя,
И смерть в сраженье – храбрецу цена.
Витает высоко душа поэта –
Прекраснее нет цели для стрелка.
И со свинцом в груди – Арагва? Лета?
Он слушал, как шумит стихов река.
Но покидая мир (в дорогу сборы!),
Где пленником томился столько лет,
Благодарил он голубые горы
За страсть, за голос девы, шум побед.
Журчит ручей, подобен горной флейте,
И наполняет влагою сосуд.
О девы гор, несите, не пролейте,
Нести кувшин – такой прелестный труд.
***
Ты - остров в пальмах,
Непонятный стих,
Земля, где не бывало человека.
И в тихой бухте
Серых глаз твоих
Стоит корабль XV века.
Тяжелый якорь опустив на дно,
Глядят
Мечтательные мореходы,
Как в вымытое хорошо , -
На свежесть
Этой пальмовой природы.
Какая свежесть!
Утро стихотворных строк!
Какие раковины! Перед нами
Летит
Цветкообразный мотылек
Над бабочкоподобными цветами.
ЗИМОЙ
Всё в инее. Летит экспресс
Средь пихт и лиственниц Сибири.
Летит! Вечнозеленый лес,
Как бы в охотничьем мундире,
Глядится в зеркало зимы.
Олень прекрасными глазами
Глядит на горизонт, а мы,
Как дети тешимся снежками.
Влетает поезд в белый сад
И лучших на земле румяных
Сибирских молодых солдат
Везет, как в северных романах.
Они поют под стук колес
И на гармонии играют.
Под музыку о царстве роз
Деревья в инее мечтают.
Под музыку среди древес
Летают белки, как по вантам,
Сороки украшают лес
Подобно черно-белым бантам.
Лиса ушами шевелит.
И тяжко думают медведи, -
С лисой, что в баснях все хитрит,
Они крыловские соседи.
Садится птица на суку
Вся в черно-белом опереньи,
И с ветки горсточка снежку
Вдруг падает. Как в сновиденьи!
Вся эта русская зима,
С морозом и оледененьем,
Не безнадежность и не тьма,
А крепкий сон пред пробужденьем.
1944
***
Хорошо, когда о пище
Забывает человек,
Бредит в ледяном жилище
Африкой, а в мире – снег.
Хорошо витать в прекрасном.
Вдохновляясь, как герой,
Чем-нибудь огромным, страшным, -
Бурей, музыкой, горой.
Скучно, если всё – в теплице,
Если в жизни наперед
Нумерованы страницы,
И рассчитан каждый год.
Только тем, что непохожи
На других, на всех людей,
Жребий дан из царской ложи
Созерцать игру страстей,
С высоты на мирозданье
Потрясенное взирать
И в театре, где страданье,
Больше всех самим страдать.
Мы – это шесть кирпичных зданий вокруг супермаркета, населенных преимущественно русскими. То есть недавними советскими гражданами. Или, как пишут газеты, – эмигрантами третьей волны.
Наш район тянется от железнодорожного полотна до синагоги. Чуть севернее – Мидоу-озеро, южнее – Квинс-бульвар. А мы – посередине.
108-я улица – наша центральная магистраль.
У нас есть русские магазины, детские сады, фотоателье и парикмахерские. Есть русское бюро путешествий. Есть русские адвокаты, писатели, врачи и торговцы недвижимостью. Есть русские гангстеры, сумасшедшие и проститутки. Есть даже русский слепой музыкант.
Местных жителей у нас считают чем-то вроде иностранцев. Если мы слышим английскую речь, то настораживаемся. В таких случаях мы убедительно просим:
– Говорите по-русски!
В результате отдельные местные жители заговорили по-нашему. Китаец из закусочной приветствует меня:
– Доброе утро, Солженицын!
(У него получается – «Солозениса».)
К американцам мы испытываем сложное чувство. Даже не знаю, чего в нем больше – снисходительности или благоговения. Мы их жалеем, как неразумных беспечных детей. Однако то и дело повторяем:
«Мне сказал один американец…»
Мы произносим эту фразу с интонацией решающего, убийственного аргумента. Например:
«Мне сказал один американец, что никотин приносит вред здоровью!..»
Недавно я наткнулась на критику творчества Сергея Довлатова, в которой утверждалось, что его последняя повесть — «Иностранка» — значительно уступает таким произведениям, как «Чемодан» или «Заповедник». Я считаю эту критику неоправданной, и вот почему.
«Иностранка» была написана не в России, где родился и жил автор, а в Америке, куда он эмигрировал. Это изменение окружения привело к тому, что одни проблемы остались в Советском Союзе, а другие появились на новом месте.
Переваривая новый опыт, Довлатов создает новые сюжеты и задумывается о вещах, которые, возможно, никогда бы не пришли ему в голову, если бы он остался на родине. Он знакомится с новыми людьми, открывает новые места. Я не случайно многократно употребляю слово «новые», подчеркивая, как меняется жизнь человека в эмиграции.
Тем не менее, произведения, написанные в Нью-Йорке — «Иностранка» и «Филиал» — как уточнял сам автор, не о Америке. «События в них происходят на американском континенте, но эти книги не об Америке: центральными персонажами остаются русские эмигранты».
🍎
История Маруси Татарович — это рассказ о женщине, мечтавщей об Америке как о волшебном месте, где все будет лучше и красивее, чем дома. Однако реальность оказывается иной — это одна из центральных проблем произведения, но не единственная. Сергей Донатович осмысляет прошлое и настоящее, Родину и Чужбину. Он изображает рефлексию героев на протяжении всего текста.
🍎
Мир любого произведения состоит из людей. В повести «Иностранка» мир Советского Союза и мир Америки также делятся между собой. В Советском Союзе общество делится на номенклатурных работников, таких как родители Маруси Татарович, и на тех, кто стремится к эмиграции.
В Америке живут сами американцы и эмигранты, которые стремятся как можно быстрее ассимилироваться. На другой стороне находятся герои повести — диссиденты и неудачники, чья жизнь не изменилась после эмиграции.
Например, после рабочего дня они ведут бесконечные разговоры о спасении России, живут в русском квартале, посещают русские магазины и парикмахерские, читают русские газеты и не знают английского.
В попытках обрести цельность и душевное спокойствие они меняют страну, но это лишь запутывает их еще больше.
Экзистенциальная проблематика на протяжении всей истории человечества остается важной темой художественного слова: дилемма выбора, ответственность за принятые решения, поиск смысла жизни и осознание её конечности. Повесть Юрия Трифонова «Обмен» обращается к этим вопросам, заставляя героя по-новому взглянуть на привычную жизнь и окружающих его людей.
Центральное событие и отправная точка повествования — смертельная болезнь матери главного героя, 37-летнего Виктора Георгиевича Дмитриева, работающего в престижном НИИ. Получив известие о болезни матери, он испытывает не только горечь и боль от утраты родного человека, но и давление со стороны жены, а также беспокойство из-за неизбежной суеты, связанной с обменом двух комнат в коммуналке на отдельную квартиру для своей семьи.
Этот сюжет становится полем художественного исследования Трифонова. Автор убедительно изображает горожанина советской эпохи, в душе которого нет места размышлениям об идеалах и нравственности. Принцип сосуществования в новом городском пространстве уничтожает ощущение человеческой общности и духовные связи. Например, во время похорон деда Виктор Георгиевич, находясь в зале для прощаний, беспокоится о своем портфеле, спрятанном за колонной, боясь его забыть — в портфеле находятся дефицитные банки сайры.
Материальный интерес заменяет у Дмитриева чувство сыновьей любви. Он стремится произвести обмен квартиры и улучшить свои жилищные условия. Для этого ему нужно переехать к тяжело больной матери, которая догадывается о том, что ей недолго осталось жить. Сын уверяет её, что очень хочет жить с ней вместе, чтобы лучше заботиться о ней, но мать понимает, что его интересует прежде всего не она, а жилплощадь.
Дмитриеву необходимо заплатить за лекарства, организовать похороны и поминки, получить необходимые справки для прописки и выписки, найти хорошего маклера, а также деньги на переезд и новую мебель. (Кстати, мама Дмитриева — Ксения Федоровна — еще жива). Среди этих забот лишь одна душевная затрата — сказать матери о переезде.
Жена Дмитриева настаивает на обмене. Если они обменяют свою комнату в коммунальной квартире и жилплощадь матери, то смогут купить изолированную квартиру — недосягаемую мечту для многих горожан 60-х годов. Но почему она настаивает на этом сейчас, а не после «ухода» матери? Чтобы избежать «бюрократических проволочек», связанных с наследством.
Болезнь Ксении Федоровны должна глубоко переживаться детьми, но ни дочь, ни сын оказываются неспособными к настоящим переживаниям. Лишь на короткое время Дмитриев погружается в воспоминания о прошлом: о детстве и юности; он чувствует сожаление по поводу утраты этого прошлого. Отсюда возникает желание посетить родные места, любимый речной откос... Он замечает, что родовое гнездо разрушено, а знакомые с детства места изменились — остались только посаженные отцом липы и березы.
В повести показан не только обмен квартиры, но и нравственный обмен. Материальные ценности становятся смыслом жизни. «Ты уже обменялся, Витя. Обмен произошел…», — говорит сыну Ксения Федоровна.