Венок терновый (1988) Часть 2/7
Здравствуйте, дорогие друзья.
Продолжаю публикацию архива нашего двоюродного дедушки, журналиста Эдвина Поляновского.
В 1988 году он ездил в Париж к русским эмигрантам и по итогам встречи им был написан очерк «Венок терновый» он же «Парижский дневник».
Из-за некоторых политических причин очерк был разбит на две части, которые были опубликованы в «Известиях» с временным промежутком.
Позже, в книге «Венок раскаяния» очерк был опубликован целиком. В данной серии постов я буду публиковать данный очерк по частям, т.к. он для Пикабу слишком большой.
Это был один из очерков позднего СССР о русской эмиграции. Я его публикую не столько для того чтобы сказать "вот какие все сволочи были, как все было плохо", а для того чтобы посмотреть со стороны, как в СССР, где про эмигрантов особо не говорили, в конце восьмидесятых в одной из главных газет - "Известия" - был опубликован большой материал на эту тему.
Часть 2/7
…Чем же закончился их разговор — оскорбленной нами, отвернувшейся от нас эмигрантки с русским интеллигентом? Она отдала Лихачеву для бунинского музея в Орле ксерокопии неизданных писем, хранящихся в Лидсе, книги с надписями писателя, портрет Бунина кисти Добужинского, очень известный по репродукциям. Уникальнейшее большое блюдо из чистого серебра с солонкой, тоже серебряной. Когда Бунин получал Нобелевскую премию, русские писатели в Стокгольме преподнесли ему это блюдо. Лихачев улыбнулся.
— У нас ведь серебро сейчас с большими примесями, а это — чистое, старинное, да еще такой величины! В английском аэропорту чемодан мой как зазвенел!.. Такого звона еще не слышали здесь. Меня оттеснили, всего обшарили, ну все — и ноги, и все-все. Как в тюрьме. Советник нашего посольства возмутился: председатель Фонда культуры, с дипломатическим паспортом. К тому же приехал по приглашению англичан, не от Фонда. Прибежал, короче, начальник аэропорта Хитроу: «Вы имеете претензии?» — «Нет,— говорю,— я понимаю, это в целях безопасности». Когда это было? Год с небольшим назад, недавно. Но до этого Милица Грин передала для Орла пишущую машинку Бунина — «Ремингтон», старинная, большая и высокая, у Толстого такая же была; затем передала накидку на постель, на которой он умирал, жалкая такая накидка была, затем бумажник его, вечное перо, еще что-то.
Говоря о подвижничестве Д. Лихачева, нельзя не вспомнить другого подвижника — И. Зильберштейна. Сколько он, не учреждение, не организация, а именно он, сумел вернуть на Родину ценностей из-за рубежа! Это он, Зильберштейн, был инициатором создания музея личных коллекций, бился за него долго и отчаянно и так и не дожил до его открытия.
— Все держится на энтузиастах,— сказал я Лихачеву.— А нельзя ли энтузиазм отдельных лиц объединить в систему?
— В систему обратить — не станут передавать…
Система давняя, устоявшаяся, перед ней пасуют и художники, и коммерсанты, и политики. И выдающиеся личности, и серьезные учреждения.
Конечно, опыт сотрудничества помаленьку обретаем, не без этого. Осваиваем нулевой цикл. Правда, в случае, о котором пойдет речь, не наша инициатива, не мы, а к нам шли навстречу, мы лишь не свернули с того пути, по которому долго шли к нам. Но все равно приятно. Каждый такой опыт на пользу.
В Париже оказался проездом живущий в Лихтенштейне Эдуард фон Фальц-Фейн, в общении с русскими — Эдуард Александрович. Ему 76 лет, на вид — 60, не более, мобилен, подвижен («Я живу как следует, не пью, не курю, очень рано ложусь спать»). Предки его — немцы, двести лет назад приехали в Россию. В Гавриловке, недалеко от Херсона, отец держал имение.
— Он был замечательный агроном, а у его мамы, моей бабушки, было свое пароходство на Черном море, и они каждую неделю продавали зерно в Англию. А сейчас, слушайте, мы покупаем зерно в Америке. Стыд и срам, у нас же замечательная земля. Надо продавать, а не покупать. В 1917-м мать вывезла меня, пятилетнего, из России. И я в душе остался русским!.. Дядя мой, дядя Федя, был основателем заповедника «Аскания-Нова». Начинался заповедник со стаи птиц, медведя, волка, оленя и лани. А потом дядя завозил животных и птиц со всего света, остров в степи.
…Тридцать лет (!) Эдуард Александрович хлопотал о том, чтобы в «Аскании-Нова» установить мемориальный памятник дяде. Отказали: памятники помещикам! Капиталистам! («Обидно было, за рубежом пишут: основатель — Фальц-Фейн, а на родине ни слова, как будто все с неба свалилось».)
У Эдуарда Александровича русский дух и немецкая кровь. Деловитость и хватка — редчайшие.
— В антикварных лавках и всюду на распродажах я стал покупать картины, документы, предметы, связанные с Россией. Давно начал, задолго до моды на наше русское искусство. Сейчас у меня на вилле в Лихтенштейне около 50 полотен русских художников, виллу прозвали «русский дом». Я вхожу и оказываюсь в России. Я передал на Родину 15 картин — Репин, Айвазовский, Коровин и так далее. На распродаже в Монте-Карло, это уже около десяти лет назад, я купил около ста книг из дягилевской библиотеки и все передал Академии наук Украины. Конечно, бесплатно, я же родился на Украине, как же. Мои предки по материнской линии Епанчины, знаменитые адмиралы, которые сражались против турок. Если пойдете в Ленинграде в Морской музей, увидите там чудные портреты моих предков. Я подарил музею архив Епанчиных. Мне говорили в СССР, что Пушкин знаком был с князем Лихтенштейна. Я в архиве потратил много времени, пока в архиве князей в Вадуце обнаружил дневник посла в Петербурге, принца Фридриха, там описаны все подробности встреч его и гуляний с Пушкиным. …Я стараюсь приобретать уникальные вещи, которых у вас нет.
— Как вы выясняете это?
— Посылаю каталог в Советский Союз. Фонд культуры или Министерство культуры отвечают: то-то и то-то. Те картины, которые увезли немцы, можно иногда получить через трибунал, этим должны заниматься правительство и посольство. Но это сложно, у картин было уже пять или шесть хозяев, покупали — перекупали. Мне лично не удалось ни разу найти картину у того, кто ее вывез из России, поэтому я не могу востребовать ее для Родины, все — покупаю.
— В чем ваш бизнес?
— У меня два туристических магазина. Часы, шоколад, сигареты, сувениры — туристам не надо бегать по нескольким магазинам, у меня есть все. Раньше автобусы проскакивали мимо меня, а теперь останавливаются — до 40 в день, в каждом автобусе по 50 человек, — Фальц-Фейн смеется: — Если бы американцы знали, куда потом идут их деньги, они бы так много не тратили. Я — единственный русский в Лихтенштейне. Каждый год устраиваю пешие переходы через Альпы по маршруту Суворова. Это же страшно интересно — 30 километров в горах! В августе погода хорошая, высота 2600 метров! Со мной идут до двухсот иностранцев. Я позвонил советским дипломатам в Женеву и Берн: как вам не стыдно, такой переход, а из русских — я один, неужели никому это не надо? И пришли 50 русских из Женевы и 50 из Берна. И сто иностранцев — пополам. А на будущий год мне обещали двести русских, чтобы их было больше, чем швейцарцев. Я выпустил суворовскую марку — единственная суворовская марка за границей. Попросил об этом нашего князя, он имя Суворова знает отлично. А три года назад поставил Суворову памятник. Я — вице-министр туризма у нас, так что ни у кого на это разрешения не спрашивал.
…После тридцати лет хлопот Фальц-Фейну разрешили, наконец, поставить в «Аскании-Нова» памятник дяде.
— Я сам целиком заплатил за него, но Верховный Совет дал разрешение и этим оказал услугу не просто мне лично, но и русской культуре, для которой дядя мой сделал много.
Благодарный Фальц-Фейн уже после этого за большие деньги купил в Лондоне и передал нам в дар картины Лебедева и Левицкого. Совсем недавно, и тоже в Лондоне, приобрел Маковского «Русский рынок».
— Приехали московские представители за Репиным, но он оказался вдвое дороже. Они ничего не смогли купить, и я подарил им Маковского, чтобы не возвращались пустыми.
— В родных местах не удалось побывать?
— Как же! Летом в прошлом году. Самолетом до Москвы, самолетом до Херсона и на автомобиле до Гавриловки. О, как меня принимали — по-русски! Через 70 лет вернуться… Меня целовали, плакали, и я всплакнул — я же русский. Старушка, которая была нянькой у папы, ей уже под девяносто, она собрала мне землю и положила в мешочек, который сама сшила. Она сказала мне: передай это дочери, пусть она посыплет на твою могилу, когда ты умрешь…
— А свой дом?
— Наш дворец разрушен, все разрушено… Знаете, живы еще те, кто помнит и родителей, и даже бабушку, она мать моего отца и дяди Феди, который основал «Асканию-Нову». Ее убили, и, когда хоронили, все плакали. В 1917-м она отказалась уезжать из России. Мы ее уговаривали: кончатся ужасы, — вернемся. Она осталась. Ей было 85 лет. …И ее убили.
— Кто?
— Не будем об этом… Революция… Я забыл, понимаете? Я хочу смотреть вперед.
— А если бы памятник дяде Феде так и не разрешили поставить, отразилось бы это, в конце концов, на вашей миссии?
— Очень!
В Париже я познакомился с профессором Рене Герра. Он не эмигрант — француз, однако нельзя миновать его, говоря о русской культуре во Франции. Я убежден, мы не сможем установить тесных, искренних отношений с наследниками нашей культуры за рубежом без того, чтобы не установить их с теми французами (немцами, американцами, англичанами и т. д.), кто связан тесно с нашей эмиграцией, кто так или иначе проявляет интерес к нашей истории, нашей культуре.
О Герра много слышал еще в Москве и хорошего, и плохого. Еще больше услышал в Париже, тоже разного. Меня он интересовал как обладатель фантастического собрания русской литературы, в особенности поэзии, первой эмиграции.
Розовощекий, с бородкой — преуспевающий молодой мужчина. Поэзию знает от Пушкина до Ахматовой, языком владеет безупречно, мог бы поучить русской речи многих русских. Передаю его рассказ в чистом виде.
— Я родился в 1946 году, вырос на юге Франции, в Канне. Отец преподавал немецкий, мама вела математику, потом стала директором женских курсов. Однажды к маме пришла русская старушка с длинными косами. «Внучке нужны уроки математики, но у нас нет денег. Я могла бы кому-то из ваших сыновей давать уроки русского…» Мама уроков не давала, так как была из богатой купеческой семьи. Но и обидеть женщину не хотела, согласилась на несколько уроков, а меня для вида отправила к ней. Там был старик, видимо бывший офицер, он любил выпить, лежал на скамье. Лампады. Грязновато. Приходили какие-то странные люди, певчие из церкви, офицеры. Потом — пасха, куличи. Это была экзотика. И эти люди увлекли меня. Они кормились тем, что делали игрушки. Эти люди оказались за бортом, и я увидел Россию, как град Китеж, затонувший мир. Как миф. У старушки оказался талант, я еще не знал слов, но читал с увлечением: «У лукоморья дуб зеленый». И она мне сказала: я сделаю из вас русского. Единственное условие: вы никогда ничего не сделаете против моей страны; мы здесь в изгнании, но это моя Родина.
Я забросил все свои дела, и родители пришли в отчаяние: зачем тебе русский? Я изучал уже и немецкий, и английский.
В лицее читала лекции Екатерина Леонидовна Таубер, русская поэтесса, ее ценили Бунин, Зайцев, Ходасевич. Вышла как раз антология русской эмигрантской поэзии, там были и ее стихи. И она подарила мне экземпляр: «Любимому ученику…» Это было мое первое приобретение.
У нас была большая колония русских. Мамонтов, сын купцов; князь Гагарин, адъютант военного министра, он был старостой в церкви. В Канне — старинная роскошная церковь с большим садом, там у русского царя были свои угодья. А священником был Николай Соболев — бывший казак. Помню, впервые за церковной оградой 300—400 русских. Им уже тогда было под 80. В военной форме, с шашками. Я узнал, что есть такие русские летние лагеря, и дважды, в предпоследний и последний годы лицея, ездил туда. Было там русских около ста пятидесяти. И я был единственный француз. Закон Божий, пение по-старославянски… «И за царя, за Родину, за веру мы грянем громкое «ура, ура, ура», «Рябину» — все это я пел. Там оказался и бывший доцент Киевского университета философ-богослов Владимир Николаевич Ильин. Он целыми вечерами говорил мне о русской культуре. Мы поднимались в горы на три тысячи метров, а ему было уже 75 лет. Его книги мне — второй русский дар.
Я решил стать славистом. Приехал в Париж, поступил, в институт восточных языков при Сорбонне. Занимался русским языком по 10—12 часов в день, это была моя страсть. Пока не определился в общежитие, мог бы жить в гостинице. Но я пошел к русским. Жил на Монмартре у старушки, в обстановке русской избы. Меня принимал князь Бейбутов, знаменитый в Париже водопроводчик, он играл на балалайке и семиструнной гитаре. У входа в русскую православную церковь Серафима Саровского, где толпились офицеры, актеры, извозчики, я познакомился с будущей женой.
Мне предлагали писать магистерскую работу о Маяковском или Демьяне Бедном. Это было бы беспроигрышно для будущего. Но я уже давно был на стороне побежденных. Это они впервые обратились за помощью к нам в семью, люди интеллигентные и беспомощные, не от мира сего, которые не смогли приспособиться ни в России, ни здесь. Я хотел писать о Бунине или Ремизове, но узнал, что еще жив Зайцев. Я отправил письмо Борису Константиновичу и через два дня получил ответ: пожалуйста, жду. Ему было уже 85 лет, он был одинок. Мы сблизились, практически я был его секретарем. Там у него познакомился с последней писательской эмиграцией — Адамовичем, Берберовой, Вейдле и так далее.
В 1967 году я с группой французских студентов поехал в Советский Союз, по обмену. В Брест-Литовске вышел на вокзал и услышал родной мне язык. И тут же — буфет: холодные пирожки и грубые буфетчицы… Я был в Союзе два месяца, смотрел на все глазами эмигрантов и понял, как мне все это близко, дорого и… чуждо. Я видел общество, извините меня,— нездоровое. Говорю, потому что мне все это было тяжело. Из всей группы только я и переживал; и был рад, что мои эмигранты, мягкие, деликатные и прочее, не остались здесь, хотя и во Франции они никому не нужны. Они из другого теста, а я увидел жизнь жесткую, в которой надо приспосабливаться.
Вернувшись, я стал собирать книги, я понял — это пробел в России: эмигрантская литература, культура вообще.
Когда в 1970 году Брежнев приехал в Париж, Зайцева посадили под домашний арест как «апологета белого движения». По просьбе Советских властей. Боялись, наверное, что бомбу бросит. Старику было под девяносто, едва ходил, и каждый день полиция проверяла — дома ли он. Об этом «Фигаро» тогда писала, я подавал протесты. В самом конце жизни Зайцеву предложили опубликоваться в СССР. Борис Константинович заколебался, и я сказал: «Не надо. Что-нибудь вам сократят, исказят, дадут не то предисловие. Вы не должны испортить биографию в конце жизни. Пусть вас напечатают посмертно». И он согласился. Это было в 1968 году, и я, скажу правду, был уже под влиянием поездки в Москву.
В самом начале семидесятых я жил в Медоне, недалеко от Парижа. И я стал устраивать дома литературные вечера. Приходили Одоевцева, Варшавский, граф Шувалов, тоже писатель, Шаршун, Анненков, Терапиано, Адамович… Человек 12—15, писатели и художники. Читали, обсуждали. Это были последние искры. Шаршун читал свою прозу. Одоевцева — ответ Надежде Мандельштам, который, к чести наших газет и издателей, не стали публиковать, оригинал письма хранится у меня. Но это длилось недолго… Все уходили…
С 1975 года как приват-доцент я начал читать и до сих пор читаю лекции о русской эмигрантской литературе в институте восточных языков — о Ремизове, Бунине, Зайцеве, Шмелеве, Тэффи, Набокове. Это не семинар, а настоящий курс, есть письменный экзамен, устный экзамен. Занимаются в среднем где-то 15—20 студентов.
В 1985 году стал профессором института.
Герра оказался незаурядным гидом по русскому Парижу. Мост Александра III, улица Петербурга, сквер Льва Толстого, улица Невы…
— Хотите увидеть островок Руси?
Мы поехали на Сергиевское подворье, к вечерней службе.
— История такова. Русские эмигранты в Париже оказались в растерянности — чужая страна, чужой народ. У них оставались только память и религия. Православие, церковь — главное убежище и приют. Вскладчину (шли и деньги, и кольца, и другие ценности) они купили лютеранскую церковь на Гринель — в 1924 году, купили этот весь участок, перестроили под православный храм. Тут же — богословский институт, в котором готовились будущие русские священники для эмиграции, рядом — домики, где жили преподаватели. Занятия вели профессора Бердяев, Булгаков, Франк, Вышеславцев. Здесь собрался весь цвет русской религиозной мысли, это была настоящая духовная академия. Издавался свой журнал «Путь». Именно сюда, кстати, поступил и «бунинский Митя» — архиепископ Сан-Францисский Иоанн Шаховской. Недавно здесь для бурсаков построили новое общежитие, это город помог. Ширак.
…Но, конечно, главная достопримечательность — очаги русских писателей. Дом, где жил Бунин. Старый лифт, лестница с чугунными перилами, старинная дубовая дверь! Типичный петербургский дом.
— Он снимал здесь квартиру. Да и остальные снимали, только у Мережковского была своя, купил еще где-то в 1906 году.
— Правда ли, что Мережковский тоже был реальным кандидатом на Нобелевскую премию, которую получил Бунин?
— Да, реальным. Об этом писали и у вас, Мережковский даже предложил заранее разделить эту премию. Шкуру неубитого медведя. Они все на одной линии метро жили — Бунин, Мережковский, Ремизов, Тэффи и в конце этой линии Зайцев. И Бунин, и Зайцев говорили: «улица Пасси — наш Арбат». Они писали ни для кого, для отвлеченного будущего. Они уехали с огромным потенциалом, и это была потеря для страны, лишившейся своей интеллигенции. Русское зарубежье — целый материк, белая эмиграция — явление уникальное в истории человечества. Их вклад в русскую культуру до сих пор недооценен. Вторая эмиграция — уже другие, более жесткие, более приспособляемые к новым условиям, они уже прошли советскую жизненную школу. А третья эмиграция вообще чужда мне. За исключением тех, кого вынудили уехать из СССР. Они уже слишком советские, я предпочитаю иметь дело просто с советскими. Они в большинстве беспардонны. Приезжают как борцы. Ну, какие они борцы? Да еще с претензиями: Франция должна… Франция им ничего не должна. Когда приехала первая эмиграция, на революционную Россию многие смотрели с обожанием, и Бунину с Зайцевым некоторые наши знаменитые писатели не подавали руки. А в 50-х, 60-х, 70-х пришло разочарование вашей страной, и третью эмиграцию стали встречать как героев. Носятся с ними — и переводы, и доходы, и внимание. Так и получилось, что первую эмиграцию отринули по причине советской власти, вторую встретили с объятиями по той же причине. Как-то тут устроили встречу первой и третьей эмиграции — полное непонимание. И это закономерно: другие интересы, другая философия, другие ценности. Я на эту встречу даже не пошел… То были люди из другого мира — мягкие и во многом наивные. Теперь их почти нет.
— Богадельня?
— Не только. Доживают и по квартирам. …Вот дом проезжаем, смотрите, здесь жили, в одном доме, Ремизов и Евреинов… А вот, видите, церковь, а там напротив дом, здесь жил Вейдле. Ну вот, вот, дверь и два окна горят…




























