Важно
Дорогие друзья, хорошая новость для тех кому интересны мои рассказы .
Завтра выйдет не одна а две главы, т.к между 4 и 5 главами есть одна мини глава.
Мини глава выйдет с 07:25 до 07:40 по МСК, а 5 глава по стандартному времени.
Артему было четырнадцать, но он отчаянно хотел, чтобы завтрашнее число в календаре волшебным образом сменилось 24 мая на 25 мая. Завтра Полине исполнялось четырнадцать. Четырнадцать! Звучало так... взросло. Артем же, в свои почти пятнадцать, ощущал себя старым, уставшим и невероятно одиноким. 23 мая медленно тянулось, словно жевательная резинка, прилипшая к подошве ботинка. Впереди маячили три месяца летних каникул, а за ними – восьмой класс. Восьмой класс без друзей.
Артем лежал на диване, обитом выцветшим синим велюром, и уставился в потолок. Комната тонула в полумраке, проникавшем сквозь плотные шторы. За окном щебетали птицы, предвкушая лето, а Артем чувствовал лишь давящую пустоту внутри.
Он перекатился на бок и взял в руки старый, потрепанный томик фантастики. Читать не хотелось. Буквы плясали перед глазами, складываясь в бессмысленные узоры. Артем вздохнул и отбросил книгу на пол.
Последний год прошел как в тумане. Что-то произошло, какая-то незаметная трещина пролегла между ним и его бывшими друзьями. Сначала ссоры по пустякам, потом редкие встречи, а затем – тишина. Они увлеклись другими играми, другими разговорами. Артем же остался один. Запертый в своей комнате, в своих мыслях.
Он снова вспомнил о Полине. Полина... Она была словно солнце, яркое и недостижимое. Всегда окружена людьми, всегда в движении, всегда улыбается. Артем видел ее в коридорах школы, на переменах. Она была активисткой, волонтером, душой компании. А он? Он был невидимкой. Тенью, скользящей вдоль стен.
Каждый раз, когда Артем видел Полину, его сердце начинало бешено колотиться в груди. Он мечтал заговорить с ней, сказать хоть что-нибудь. Поздравить с днем рождения. Спросить, как дела. Но слова застревали в горле, а ноги наливались свинцом. Он боялся. Боялся ее отказа, ее смеха, ее безразличия. Боялся показать свою неуклюжесть и неловкость.
Его мать, Анна Сергеевна, вошла в комнату с подносом в руках. На подносе дымилась чашка чая и лежала пара печений.
– Артем, ты чего разлегся? – спросила она, ставя поднос на прикроватную тумбочку. – Погода хорошая, выйди погуляй.
Артем угрюмо посмотрел на мать.
– Не хочу, – буркнул он.
– Ну, хоть чай попей, – Анна Сергеевна присела на край дивана и провела рукой по его волосам. – Что-то ты совсем загрустил. Может, с друзьями пойдешь куда-нибудь?
Артем отвернулся.
– Нет у меня друзей, – пробормотал он.
Анна Сергеевна вздохнула. Она знала, что у сына проблемы. Она видела его одиночество, его замкнутость. Но как помочь? Она пыталась с ним разговаривать, предлагала разные варианты, но Артем упрямо отгораживался от всего мира.
– Артем, я понимаю, что тебе тяжело, – сказала она мягко. – Но нельзя же все время сидеть дома. Нужно чем-то заниматься, с кем-то общаться.
– Мне ничего не нужно, – огрызнулся Артем. – Оставьте меня в покое.
Анна Сергеевна нахмурилась.
– Не говори так, Артем. Ты не один. У тебя есть я.
– Вам нет до меня дела, – ответил он, отвернувшись к стене.
Анна Сергеевна замолчала. Она знала, что спорить сейчас бесполезно. Она оставила чай на тумбочке и вышла из комнаты, тихо прикрыв за собой дверь.
Артем остался один. Он лежал, глядя в стену, и чувствовал, как в его глазах собираются слезы. Он ненавидел себя за свою слабость, за свою трусость, за свое одиночество. Он ненавидел этот день, эту комнату, эту жизнь.
Вечером, когда стемнело, Артем взял свой телефон и зашел в социальную сеть. Он долго листал ленту, рассматривая фотографии своих одноклассников, их счастливые лица, их компании. Он чувствовал себя чужим, лишним в этом мире.
Он остановился на странице Полины. Она выложила новое фото – она стоит в центре круга своих друзей, смеется, держит в руках воздушные шары. Подпись под фото гласила: "Завтра мне 14! Готовлюсь к вечеринке!".
Сердце Артема болезненно сжалось. Он знал, что никогда не будет частью этого мира. Он никогда не будет рядом с Полиной. Он всегда будет один.
Он хотел написать ей поздравление. Простое, короткое поздравление. Но пальцы застыли над клавиатурой. Он боялся. Боялся нарушить ее идеальный мир своим присутствием.
В конце концов, он просто закрыл телефон и отбросил его на диван. Он снова уставился в потолок. 23 мая медленно перетекало в 24. Завтра Полине исполнится четырнадцать. А Артем так и останется в своем одиночестве.
Ночью ему приснился сон. Он стоит на сцене, в свете прожекторов, и поет песню. В зале сидит Полина и смотрит на него с восхищением. Когда он заканчивает петь, она подходит к нему и говорит: "Ты очень талантливый, Артем".
Артем проснулся в холодном поту. Сон был таким ярким, таким реальным. Он почувствовал прилив энергии, надежды. Может быть, все не так уж плохо? Может быть, у него еще есть шанс?
Он встал с дивана, подошел к окну и распахнул шторы. В комнату ворвался свежий утренний воздух, наполненный ароматом цветущих деревьев. Наступило 24 мая. День рождения Полины.
Артем посмотрел на небо. Оно было чистым и голубым. Он глубоко вздохнул и почувствовал, как внутри него зарождается робкая надежда. Он решил, что сегодня он обязательно поздравит Полину. Просто поздравит. И пусть будет, что будет.
Он пошел в ванную и взглянул на свое отражение в зеркале. В зеркале на него смотрел уставший, одинокий мальчик. Но в его глазах появилась искорка решимости.
Он улыбнулся своему отражению.
– С днем рождения, Полина, – прошептал он. – Сегодня все будет по-другому.
(Вторая глава будет завтра)
Принц Лихтенштейна нарушил трехвековую традицию и усилил свою власть
FT: наследный принц Лихтенштейна Алоиз тайно расширил свою власть в стране
30 августа 2026
FT раскрыла, что стоит за громкой реформой престолонаследия принца Алоиза
Наследный принц Лихтенштейна Алоиз объявил о равном праве женщин династии на наследование трона. В свою очередь Financial Times (FT) связывает реформу с более широким укреплением его власти.
«Принц Лихтенштейна усиливает контроль в ходе перестановки престолонаследия», — сказано в материале. Он опубликован на сайте FT.
По данным британского издания, незадолго до объявления о новых правилах престолонаследия в замке Вадуц утвердили более масштабные изменения внутри княжеского дома. FT утверждает, что они расширили полномочия Алоиза и одновременно уменьшили влияние родственников, выполнявших контрольные функции.
Еще до реформы наследный принц обладал широкими полномочиями и мог накладывать вето на законы, отправлять правительство в отставку, распускать парламент, назначать судей и отклонять результаты референдумов. В июне он также заявлял, что готов заблокировать инициативу о легализации абортов, даже если ее поддержат граждане.
После изменений Алоиз получил право самостоятельно определять состав династии и устанавливать правила использования фамилий, титулов и гербов. Семейный совет при этом расширили с трех до пяти человек, однако его полномочия сократили, в том числе для помилования принцу теперь достаточно консультации с советом.
Право голоса внутри династии получили все совершеннолетние члены семьи по рождению, а не только мужчины. При этом новые правила женского престолонаследия не имеют обратной силы и распространятся лишь на будущих потомков Алоиза, то есть на еще не родившихся детей его детей.
Княжеский дом отвергает утверждения о том, что реформа усилила власть монарха. Пресс-секретарь Аня Нестлер заявила, что значительная часть изменений носила технический характер или закрепляла уже существующую практику и не меняла конституционный баланс между князем и гражданами.
Алоизу 58 лет, и с 2004 года он фактически исполняет обязанности главы государства после передачи ему повседневных суверенных полномочий отцом Хансом-Адамом II. При этом отец сохранил титул правящего князя.
Financial Times также обращает внимание на финансовое влияние княжеской семьи. Ей принадлежит международная банковская группа LGT, которой руководит брат Алоиза принц Макс, а объем активов клиентов составляет около 482 млрд долларов.
За 2025 год банк выплатил княжеской семье около 878 млн долларов дивидендов. Издание связывает политическое влияние династии с ее значительными частными активами.
Актовый зал школы имени Пушкина.
На сцене сменялись привычные номера: кто‑то отчаянно пародировал поп‑звёзд, кто‑то выдавал плоские шутки с нарочитым смехом в конце. Чаще всего, зал взрывался хохотом – особенно первые ряды, где сидели старшеклассники. Учителя же, те кто сидели в зале, и те, что выстроились вдоль стен, морщились, переглядывались, а директор Семён Козловский, недовольный, то и дело поглядывал на часы.
И вдруг – тишина.
На сцену вышел Скелет‑Дмитрий. Вышел не спеша, с той особой выправкой, что бывает только у тех, кто помнит, как стоять «смирно» по уставу. Он занял центр. В зале возбуждённо зашептались: что ещё придумает этот странный робот‑подросток с холодными металлическими суставами и глазками …
Любопытство в зале ощущалось уже физически. Ещё секунды, две, и …
– Поёт Муслим Магомаев, – произнёс Скелет ровным, почти ритуальным тоном.
В задних рядах две девчонки – Дарья и Вика, обе в клетчатых юбках и с пирсингом в носу – недоумённо переглянулись.
– Это чё, турецкий певец? – шёпотом спросила Дарья, нахмурив подведённые брови.
– Вроде русский … но кто это?
‑ Встал, как космонавт! – добавила Дарья.
Девчонки обменялись вопросительными взглядами.
Скелет‑Дмитрий замер. Его поза вдруг изменилась. Плечи расправились, голова чуть приподнялась, взгляд устремился вдаль. Он словно видел не задник сцены, а бескрайние просторы. И тогда раздался голос. Не его. Голос, который знали все. Голос, от которого у целого поколения замирало сердце, наворачивались слёзы. Голос легендарный; такой, что вызывал обожание от маленьких детишек до старцев; такой, с которым росли, жили и любили.
‑ «Светит незнакомая звезда, снова мы оторваны от дома»
Зал оцепенел. Учителя, только что ворчавшие на безвкусные номера, вдруг изумлённо выпрямились. Директор, до этого нервно теребивший край пиджака, медленно опустил руку, и в его глазах что‑то дрогнуло. Некоторые из взрослых вдруг посмотрели на стулья под собой ‑ те будто начали вибрировать от желания спеть!
Скелет пел, и казалось, не имитировал, а жил этой песней. Каждый оттенок, каждая пауза, каждое вибрато, всё было тем самым гениальным, от которого мурашки шли по коже; тем самым – вселенским. А когда зазвучал припев, произошло нечто колоссальное.
Первая поднялась учительница литературы, пожилая женщина с седыми кудрями и в очках с толстой оправой; лёгкая дымка застлала линзы, словно само дыхание чувств коснулось холодного стекла. У неё задрожали пальцы, испачканные мелом, но она не замечала этого, сжимая плечо соседа. За ней вскочила другая, она всхлипнула, вытерла угол глаза и тихо, сначала неуверенно, а потом всё громче, подхватила:
‑ «Надежда – мой компас земной, а удача – награда за смелость»
За ней запела завуч, потом ещё одна учительница, потом директор, и заражение пустилось по залу. Теперь творилась некая магия, но идущая от души, и эта мощная и тёплая энергия вызывала у подростков ощущение некого сна; им мерещилось, что всё в тумане. А взрослые вставали, обнимали друг друга за плечи, пели, и в их глазах была не просто ностальгия, а горечь и радость одновременно. Они видели не робота и не скелета с металлическими суставами. Они видели самого Магомаева. Те школьники в первых рядах, которые ещё пять минут назад хихикали над пошлыми шутками, продолжали смотреть на сцену с растерянностью, почти страхом. Эти стены зала … они будто давили на них своей торжественностью; их колени предательски дрожали, отбивая едва слышную дробь по паркету. И только Борис Макаров созерцал Скелета, ‑ ему вдруг показалось, что за Скелетом простирается синее море, далёкое‑далёкое; а быть может это ни море, быть может это синие московские метели и милые усталые глаза москвичей, с которыми Борис вдруг ощутил связь? Он один во всём зале смотрел на сцену с немым восхищением, словно этот инопланетный зов был единственным, что он по‑настоящему ждал услышать; и теперь образы сами наполняли и окутывали его, словно обнимали; его зрачки расширились, жадно впитывая каждое вибрато. А для остальных же воздух стал липким и тяжёлым, будто из него выкачали весь кислород. Каждая секунда здесь ощущалась как кража их собственной жизни. Для них это был чужой мир, чужая музыка, чужие эмоции.
– Чё они так взбесились? – прошептал кто‑то из младшеклассников.
– Это же просто песня ... – добавила девочка с розовыми прядями в волосах.
‑ Муслим. ‑ крикнула уборщица, ворвавшаяся в актовый зал, и её глаза будто с обожанием выхватили легендарный смокинг и бабочку, уносящие её в другую жизнь через ту синеву за раздвинутыми на сцене руками, которая тянула теперь магнитом её щётку‑смётку. Совсем вблизи от неё сидела Екатерина Гусева, которая то зажималась, пытаясь укрыться от всеобщего безумства, то легонько и тихонько улыбалась, чувствуя, как сердце бьётся сильнее, как рука сама прижимается к груди, и как тот голос из прошлого проникает ей ни просто внутрь, а в самую душу, волнуя всё её существо.
Сцена уже жила своей жизнью. И что за праздник стоит? Что за жизнью запахло, которой мы не живём и не жили? А учителя пели, ‑ и не просто пели, а праздновали, будто только что стали самыми нужными, самыми ценными и любимыми в мире. Неужели они так быстро забыли слово – «училка»? Да, кажется, забыли. Во всяком случаи, воздух буквально гудит от победы, и все лишь дружно обнимаются. Их голоса, сливаясь с голосом Скелета‑Дмитрия, наполняют зал чем‑то большим, чем музыка; чем‑то великим; тем, чего теперь уже нет!
А директор Козловский уже буквально летел между рядами, не разбирая дороги, с лицом, налитым густым, багровым восторгом. Он не просто бегал, а совершал какие‑то неистовые, пружинистые прыжки, рассыпаясь в поздравлениях перед учителями. Он тряс их руки, кивал, сиял, и во всем его облике читалось торжество триумфатора.
Это была память. Память о времени, которое уже не вернуть, о голосе, который когда‑то объединял миллионы. О чувстве, которое сейчас, казалось почти забытым. И только Скелет стоял, неподвижный, как памятник, как мост между эпохами; и пел. Да пел так, что стены, казалось, оживали от силы этих звуков, от силы той самой «Надежды».
Как заведённая карусель, учителя носились к кабинету директора, один за другим, одна за другой, и так, будто сам Козловский был виновником этого безумного побега. А Козловский никак не мог усидеть за своим массивным столом, и с каждой секундой его лицо всё сильнее заливалось фирменным его багрянцем ярости.
– Куда побежали‑то?! – громовым голосом взревел Козловский, ударив кулаком по столу.
– А чёрт его знает, – ответила одна из учительниц, нервно поправляя очки. – Орали про какой‑то «МакДак».
– Тут недалеко этот Макдональдс, – вставил другой учитель, осторожно заглядывая в лицо директора, будто ожидая молнии.
– Знаю, знаю! – рявкнул Козловский и вскочил со стула. – Куда ещё?! Конечно, в этот проклятый Макдональдс!
И весь на нервах, не зная куда себя деть, директор вытолкнул сам себя из кабинета, и в коридоре его глаза поймали перепуганного Прыщавого, и директор угрожающе надвинулся на охранника и повис над ним, как над главным виновником; тот, предчувствуя бурю, загнал себя в угол изо всех сил, и лишь осторожно пролепетал:
– Они ... они бы по мне пробежали.
– А, хорошо бы! – выпалил Козловский. И тут же, пытаясь спрятаться от собственного гнева, резко развернулся и снова ворвался в кабинет.
В следующие минуты Козловский кружил по кабинету и представлял себе устрашающий звонок из Министерства. Взгляд директора то и дело цеплялся за портрет Пушкина, будто искал у классика совета. Но Пушкин молчал. Ещё пару кругов и мрачного танца с отбиванием такта ботинком по паркету, ‑ и нервы Козловского не выдержали. Он резко остановился и прогремел:
– Ну сейчас я им устрою!
В этот момент в кабинет вошла завуч, она остановилась на пороге, ожидая от директора каких‑то решений.
– Посидите здесь, – бросил Козловский, и вылетел из кабинета с такой скоростью, что чуть не сбил завуча с ног. Женщина проводила его удивлённым взглядом, ‑ «Он что, всерьёз собрался гоняться за подростками по городу?»
И вот, словно маленький, круглый, пылающий колобок, директор вылетел из школы. Он даже не удосужился схватить пиджак, ‑ только белая рубашка и галстук, ‑ и Козловский помчался к машине, бормоча под нос угрозы. Он завёл машину так, будто собирался не просто ехать, а штурмовать крепость.
На мгновение директор обратил внимание на чересчур солнечную погоду; лучи солнца издевательски играли на асфальте, будто насмехаясь над его гневом, и будто пытаясь успокоить его. Но нетушки, это не могло смягчить его ярость, ‑ ни солнце, ни подростки, ни Макдональдс, ‑ его окончательно довели. Козловский чувствовал, что всё это – часть какого‑то заговора, и который он намерен разрушить любой ценой. И он напористо и торопливо вдавил педаль газа и поехал, нервно барабаня пальцами по рулю. И теперь, пока он мчался к тому ближайшему Макдональдсу, в голове уже разыгрывался целый спектакль: вот он входит в заведение, решительно проходит к центру этого обеденного зала, и оглушает весь этот чёртов праздник своим голосом: «А ну, марш в школу!». Эта воображаемая картина доставляла сейчас Козловскому настоящее ублаготворение, и он ясно рисовал себе то, как подростки испуганно, с проигравшим видом переглядываются, и как их щёки заливаются классическим румянцем от стыда. «Да, они ещё узнают, что за ними пришёл не просто директор, а сама школа!». И при этом Козловский чуть‑чуть тревожился, ‑ «а вдруг они не в самом этом ресторане? Вдруг носятся снаружи и вокруг этого Макдональдса? Тогда придётся орать на всю улицу?».
И внезапно, Семён вырвался из своих картинок в голове, и мысли улетучились. Глаза поймали сияющую, золотую букву «М», ‑ она будто ослепила Козловского золотым лучом. Директор начал тормозить, и почему‑то в лёгком сначала замешательстве, с хаотичными, почти неосознанным движениями рук, будто там висела не арка, а какой‑то неопознанный объект. Что‑то неожиданно вмешалось в его бурную внутреннюю драму и немного выбила почву из‑под ног. Тот солнечный луч, ‑ он отразился от золотой арки и ударил ему в глаза, ‑ и Семён медленно остановил машину. В следующий момент, перед Козловским, кроме арки, раскрылось небо: небо бескрайнее, ослепительно синее, и оно не было где‑то там, вдали, ‑ нет, оно было здесь, прямо перед глазами. Оно огромное, манящее, словно приглашает забыть обо всём и просто улететь.
Козловский вышел из машины. Порыв ветра ударил в лицо. Он взметнул галстук, заставил рубашку заиграть, как парус. Директор замер так, будто впервые за долгое время по‑настоящему ощущая жизнь. Воздух ощущался теперь не давящим на его коже, а наполненным светом, движением, свободой. И тут уши Семёна уловили шум где‑то там ... это был смех, очень весёлый и беззаботный, и доносился из «Макдональдса»; и этот звук разорвал хрупкую магию момента, но не смог полностью вернуть Козловского к реальности. Козловский с трудом оторвал взгляд от золотой арки, от светло‑голубого неба и от солнечного луча, который, казалось, специально дразнил его, танцуя на границе зрения. Луч будто целовал его в лицо – то самое лицо, которое всего пять минут назад пылало от злости.
И послышались сигналы автомобилей. Но они сейчас раздавались где‑то далеко, как тревожные крики чаек. «ты чего встал?» ‑ уже орал кто‑то из окошка. Но Козловский уже не слышал. Он стоял прямо, как монумент, такой непоколебимый, будто застывший во времени, и казалось, его душа уже унеслась туда вдаль, оставив тело сторожить этот странный рубеж между реальностью и видением.
А потом, взгляд Козловского приковал пруд! Это была прекрасная зеркальная гладь, в которой отражался золотой силуэт «Макдональдса». И солнечный луч, теперь скользнувший по воде, превратил это отражение в ослепительную вспышку, ‑ и тогда время растворилось. В тот самый миг, когда отражение «Макдональдса» дрогнуло, перед глазами Козловского возникло нечто, что Козловский ни сразу осознал: это был гигантский зелёный Дуб! Да‑да, это был огромный массивный ствол, держащий на себе густую крону. И теперь листья, как резные изумруды, играли на том ослепляющем солнце, создавая кружевную тень. Это же невозможно: что это, игра уставшего разума или дверь в иной мир?
Тут тело директора наполнилось невесомостью, и почувствовал он, как вдруг утратил связь с гравитацией. И наступила лёгкость, ‑ невероятная лёгкость от пронзительной гармонии этого видения. Макдональдс исчез, остался только Дуб. И всё ещё уши Козловского улавливали смех и весёлые возгласы. Он узнавал голоса своих учеников и Скелетов, ‑ они кружили где‑то возле Макдональдса. Но теперь, для директора эта суматоха превращалась в волшебный хоровод у подножия дуба. Их отражения плясали на поверхности пруда, а шум города теперь будто слился с ними в единую симфонию. А потом у Козловского дрогнул глаз: чья‑то влажная ступня пересекла всю картину. «Это что, огромная нога, больше самого Макдональдса?». Но нет, ‑ это была всего лишь ножка Вики, фанатки «Тату», которая сейчас была без подруги, и решила помочить ноги в пруду; она наслаждалась моментом.
А видение Козловского не рассеивалось, а более того, трансформировалось, ‑ и Вика в своём школьном наряде плавно превратилась в русалку. Да, настоящую русалку, с длинными струящимися волосами и загадочной улыбкой. Теперь она уже не сидела у пруда, а словно висела и нежилась где‑то на ветвях зелёного дуба, будто парила в них. А сам же пруд превратился уже в легендарное Лукоморье!
Реальность уже полностью теряла свои границ; Козловский уже ни на шутку закружился, но чудом сохранял равновесие, и будучи в этом водовороте образов, он не сопротивлялся, пока ощущения становились всё более яркими и осязаемыми. Затем он рискнул и оторвал взгляд от пруда, в котором созерцал отражение «Макдональдса» и Вики, и поднял глаза. И тогда он увидел полную картину. У огромного, прекрасного зелёного дуба творилось нечто невероятное: там ветви шептались между собой, и листья переливались всеми оттенками изумруда, а в кроне мелькали тени, и не просто птицы, а сказочные существа, словно охраняющие этот волшебный мир. И время окончательно растворилось, позволяя Козловскому впитывать каждую деталь этого чуда. Теперь он стоял на грани двух реальностей, не в силах, и не желая, вернуться в привычный мир. Здесь, в этом мгновении, всё обретало смысл: смех учеников, солнечный свет, рябь на воде, ‑ всё становилось частью великой сказки, в которой каждый мог найти своё место, и даже строгий директор школы. Перед Козловским развернулась дикая, но удивительно гармоничная картина: там леший бродил у дуба зелёного, и избушка на курьих ножках стояла без окон и дверей, а тридцать витязей прекрасных чредой из ясных вод выходили.
Директор не нашёл в себе сил даже тряхнуть головой, чтобы развеять наваждение, и напротив, дрожь пробегала по его телу, словно электрический разряд, настолько завораживающим был этот хаос. Всё здесь существовало в удивительном единстве, ни одна деталь не мешала другой, а лишь дополняла, создавая цельную картину, и Козловский чувствовал, как его внутренняя суть рвётся туда, вперёд, желая окунуться в этот волшебный мир и стать его частью. Взору директора уже открывалась целая повесть, ‑ где в темнице тужит царевна, а бурый волк верно служит ей; где ступа с Бабою Ягой, бредёт сама с собой, растворяясь в дымке сказочного тумана.
"Ай да Семён, ай да сукин сын!" – послышалось в ушах Козловского, и послышалось так, словно кто‑то невидимый восхитился его несопротивляемости в этот невероятный миг, в эту секунду, которую Козловский растянул, и тем самым будто открыл себе дверь в вечность.
Да, вот оно, «У лукоморья дуб зелёный», прежние размышления Козловского! Или же – «У пруда Макдональдс жёлтый».
И вдруг случилось прикосновение: что‑то мягкое, тёплое и пушистое скользнуло по плечу Козловского; оно обвило его шею, словно лаская. Это был Кот учёный! Мифический зверёк кружил вокруг директора, будто убаюкивая его. И когда ласковый хвост кота скользнул по рубашке Козловского, то директор сильно вздрогнул от неожиданности и подпрыгнул на месте, и тогда ....
Тогда, вместо пушистого Кота учёного, он заметил чью‑то руку, грубо расшатывающую его плечо. Обернувшись, Козловский столкнулся с разъярённым лицом мужчины, видимо армянской национальности, который с агрессивным возмущением в голосе прокричал:
– Ты чего встал как пень? Смотри, дорогу закрыл, Ара!
Козловский, на вид словно очнувшийся от глубокого сна, тут же бросился к машине. Движения были резкими, почти автоматическими: он быстро завёл автомобиль, чуть поехал и припарковал его где‑то подальше от пруда, освобождая путь машинам, которые сигналили уже несколько минут. Затем, откинувшись на спинку сиденья, Козловский попытался отдышаться. Но даже с закрытыми глазами он всё ещё видел перед собой тот волшебный мир. Его разум отказывался отпускать видение
Когда же директор наконец открыл глаза, заморгал и вновь уставился туда, в сторону волшебства, то увидел, что сказка рассеялась. Перед ним вновь предстала реальность: вместо величественного дуба, он увидел привычный «Макдональдс» у пруда; вместо русалки, сидящей на ветвях, теперь школьница Вика, беспечно сунувшая ноги в воду и наслаждающаяся тёплым солнцем; вместо тридцати витязей ‑ подростки, довольные и сытые, вышагивающие из Макдональдса; вместо лешего – старый бездомный алкоголик, который еле передвигается, жадно поглядывая в сторону заведения; вместо Бабы‑яги – старуха‑пенсионерка, на ходу, злобно подсчитывающая последние копейки, и презрительно бросающая взгляды на «Макдональдс», бормоча проклятия себе под нос. И избушка на курьих ножках теперь превратилась в небольшой гаражик для автомойки; а темница с царевной обернулась скромным жилым домом, где красавица со скучающим видом, прислонившись на подоконник, глядит из окна, а рядом с ней высунулась мордочка домашней собаки.
Последним, что заметил Козловский, была весёлая суета у пруда: там Скелеты, хохоча, бежали к воде, а за ними мчались Борис Макаров и Вова Савельев, и в следующий миг все они с громким смехом прыгнули и врезались в зеркало пруда, взметнув фонтан брызг.
Козловский медленно завёл машину. Движения его были осторожными, почти бережными, будто он боялся потревожить остатки волшебного сна. Он аккуратно развернул автомобиль и поехал обратно.
Руслан Мовладович Вахитов (24 сентября 1960, Алхан-Юрт, Чечено-Ингушская АССР — 16 июля 2000, Алхан-Юрт, Чечня) — глава администрации села Алхан-Юрт в Урус-Мартановском районе Чеченской Республики. Герой Российской Федерации (2009,посмертно) .
В 1978 году окончил среднюю школу. С января по апрель 1979 года и с января по март 1982 года работал наполнителем баллонов в цехе № 11 Новогрозненского нефтеперерабатывающего завода имени H.А.Анисимова. С апреля 1979 года по июнь 1981 года служил в рядах Советской Армии. С июня по октябрь 1982 года работал каменщиком в Казахской ССР.
С ноября 1982 года по апрель 1983 года работал монтёром на Алдынском межотраслевом предприятии промышленного железнодорожного транспорта Грозненского территориального объединения «Промжелдортранс» Главного управления промышленного железнодорожного транспорта «Промжелдортранс» Министерства путей сообщения СССР. В 1983-1985 годах и с апреля по ноябрь 1986 года работал в сфере производства на различных должностях в Казахской ССР.
С декабря 1985 года по март 1986 года работал слесарем в группе по ремонту и обслуживанию технологических установок в цехе № 10, с марта 1987 года по апрель 1988 года - дежурным слесарем в технологическом цехе № 3 Новогрозненского нефтеперерабатывающего завода имени H.А.Анисимова. С июня 1987 года по июль 1991 года - председатель кооператива «Урал» в Казахской ССР.
С октября 1991 года - директор треста №22 при фирме «Курс», с мая 1993 года - президент фирмы «Урал» при Кабинете министров Чеченской Республики, с октября 1994 года - инженер по труду и заработной плате арендного предприятия «ГПСМУ».
В начале 1990-х годов, после захвата власти Джохаром Дудаевым и его сподвижниками, в Чеченской Республике установилось кланово-мафиозное правление, которое держалось на силе оружия и устрашения людей. Убийства, грабежи, разбои, похищения людей с целью выкупа, разграбление и развал народного хозяйства, разгул преступности, невыплаты зарплаты бюджетникам, пособий и пенсий, стали спутниками этого правления. В этих условиях Р.М.Вахитов вместе со своими единомышленниками создал в селе Алхан-Юрт Временный Совет, председателем которого был избран в январе 1993 года.
Временный Совет села Алхан-Юрт поставил задачу: довести до сознания людей гибельность курса антинародного режима Джохара Дудаева на изоляцию Чеченской Республики от Российской Федерации. В феврале 1993 года было принято решение о выходе жителей села Алхан-Юрт из-под юрисдикции дудаевского режима и неповиновении сельчан антинародному режиму. Впоследствии Временный Совет села Алхан-Юрт перешёл под юрисдикцию Временного Совета Урус- Мартановского района, председателем которого был Ю.М.Эльмурзаев (зверски расстрелянный бандитами в 1996 году и посмертно удостоенный звания Героя Российской Федерации).
Временный Совет и жители села Алхан- Юрт по призыву Р.М.Вахитова приняли активное участие в антидудаевском митинге трудящихся и всех граждан Чеченской Республики на театральной площади в городе Грозный. В ночь с 14 на 15 мая 1993 года участники митинга на театральной площади подверглись нападению дудаевцев. В конце 1994 года в Чеченскую Республику были введены федеральные войска.
В январе 1995 года Временный Совет и сход жителей села Алхан-Юрт приняли решение ходатайствовать перед руководством Чеченской Республики о назначении Р.М.Вахитова главой администрации села Алхан-Юрт. Республиканские и районные власти согласились с этим решением (оставался в должности главы администрации до ноября 1996 года). Благодаря его мужеству, стойкости и преданности принципам единства и суверенитета Российской Федерации в 1995-1996 годах удалось избежать значительных разрушений, а федеральные войска свободно и беспрепятственно осуществляли зачистки в селе. На сходе жителей в феврале 1995 года село Алхан-Юрт было объявлено зоной мира и согласия.
После заключения соглашения с боевиками не был репрессирован, но, несмотря на свою популярность среди жителей, был в 1997 году отстранён от политического процесса , как "противник независимости Чечни".
С апреля 1997 года по октябрь 1999 года - заместитель начальника по снабжению строительно-монтажного поезда № 788 «Дорстройтреста» Северо-Кавказской железной дороги Министерства путей сообщения РФ.
Убит боевиками в ночь на 16 июля 2000 года во дворе собственного дома.
Указом Президента Российской Федерации от 24 марта 2009 года за мужество и героизм, проявленные при исполнении служебного долга, Вахитову Руслану Мовладовичу присвоено звание Героя Российской Федерации (посмертно). Его семье был вручён знак особого отличия Героя Российской Федерации - медаль «Золотая Звезда».
Его имя присвоено средней школе № 1 и центральной улице села Алхан-Юрт.
Источники :
В прошлом посте я рассказывал, почему в романе катастрофа произошла именно через торий, а не через классическую ядерную войну. Надеюсь, что научная часть показалась им убедительной. Образовалась даже занимательная дискуссия. Сегодня я выкладываю первую главу — «Когда приходит закон».
В ней уже нет глобальной катастрофы. Здесь начинается другая история — история человека внутри системы, которая давно перестала спрашивать, хочет ли он в ней жить.
Предыдущий эпизод (Пролог) можно прочитать здесь
Глава 1. «Когда приходит закон»
Цикл 33 098
Комната размером примерно шесть на восемь метров казалась ещё меньше из-за низкого потолка и серо-зелёного цвета стен — специальная краска, поглощающая свет, чтобы не слепить глаза при долгом чтении под светодиодными панелями. Свет здесь не менялся никогда: ни тёплого закатного оттенка, ни мягкого утреннего — только постоянный, холодный. Хирургически точные 4000 кельвинов, как скальпель, которым вскрывают не рану, а саму идею темноты.
Вдоль дальней стены тянулся металлический стеллаж — шесть полок, каждая прогнулась под тяжестью учебников и распечаток, сложенных в стопки с маниакальной аккуратностью. Большинство страниц давно пожелтело: бумага впитывала влагу быстрее, чем рециркуляторы успевали её забирать, и текст на некоторых листах расплывался, буквы теряли контуры, словно слова пытались сбежать с поверхности. Учебники были потрёпаны так, как могут быть потрёпаны только книги, через которые прошли сотни рук — корешки истончились до нитей, обложки залоснились от прикосновений. На нижней полке стояли три толстых тома «Основ ядерной физики» Иродова — единственные книги, к которым никто не прикасался без крайней необходимости. Их берегли, как реликвии. Потому что перепечатать было не на чем и некому.
В углу — вентиляционная решётка размером с ладонь взрослого мужчины. Из неё доносился низкий, едва уловимый гул — басовая нота, которая не прекращалась ни на секунду вот уже три десятилетия. Дыхание бункера. Дыхание спящего гиганта, в чьём каменном чреве копошились восемьдесят четыре человеческих существа, как бактерии в кишечнике левиафана. К этому звуку привыкали, как привыкают к собственному сердцебиению, — его переставали слышать, но стоило ему измениться хотя бы на полтона, и каждый обитатель Анклава вздрагивал, как вздрагивает спящий от внезапно наставшей тишины.
Запах — старая бумага и лёгкий привкус озона от бактерицидного генератора, работавшего непрерывно. Озон убивал споры плесени, которая была здесь не просто неприятностью, а врагом — тихим, терпеливым, невидимым. Плесень пожирала бумагу. Бумага хранила знания. Знания — единственное, что отделяло Анклав от пещеры дикарей.
Молодой человек среднего телосложения сидел за столом — единственным в комнате, привинченным к полу четырьмя болтами, — слегка сгорбившись. Не от усталости, а от привычки: потолки в бункере были рассчитаны на средний рост шестидесятых годов прошлого века, и любой мужчина выше ста семидесяти пяти сантиметров вынужден был чуть сутулиться, проходя через дверные проёмы, пока это не въедалось в позвоночник, как ржавчина в сталь.
Русые волосы средней длины, зачёсанные назад, чуть жирные у корней — частое мытьё было непозволительной роскошью. Два литра воды на человека в сутки — на всё: питьё, гигиену, бритьё. Бритьё требовало воды и лезвий. Лезвия требовали стали. Сталь требовалась инженерам. Поэтому короткая, аккуратно подстриженная растительность покрывала его угловатое лицо — не по моде прошлого мира, а по экономике нового. Лицо это ещё не успело обрасти морщинами, но уже утратило мягкость юности — как утрачивает мягкость глина, побывавшая в печи. Карие глаза, спокойные, почти неподвижные — как поверхность воды в колодце, где не бывает ветра, — смотрели на стопку листов, которую он только что отложил на край стола.
На левом запястье — идентификационный браслет. Пластиковый корпус, потемневший от пота, с крошечным экраном, на котором мерцало число. Двадцать семь. Номер, который заменял фамилию в документах, должность в субординации и цену в уравнении выживания. Номер, принадлежавший профессии следователя, чья функция заключалась в том, чтобы находить трещины — в стенах, в показаниях, в людях.
Последняя страница рукописи всё ещё лежала открытой. Почерк — мелкий, убористый, с характерным наклоном влево, выдающим человека, учившегося писать правой рукой, но думающего левым полушарием. Чернила — самодельные, из сажи и рыбьего клея, чуть расплывшиеся на влажной бумаге. Последняя строка: «…чтобы убедиться: мы всё ещё люди».
Он перечитал её трижды. Не потому, что не понял. Потому что пытался понять, зачем человек тратит свободные циклы на то, чтобы записывать историю, которую все и так знают. Историю, которая не приносит калорий, не производит кислорода, не латает прорвавшуюся трубу. Историю, которая — с точки зрения протокола — является нецелевым расходованием ресурса. Бумага — дефицит. Чернила — дефицит. Время — дефицит. Всё — дефицит. Кроме смерти. Смерти всегда было в избытке.
Он не вздрогнул, когда дверь отворилась.
Просто поднял взгляд — медленно, как поднимает голову рептилия, учуявшая движение.
В комнату вошёл старик.
Высокий — когда-то, вероятно, выше ста восьмидесяти, — но годы и потолки согнули его, как сгибает ветер одинокое дерево на скале. Худой, почти прозрачный: кисти рук, торчавшие из рукавов пиджака, напоминали пучки хвороста, перевитые синими верёвками вен. Морщинистое лицо было картой — не географической, а хронологической. Каждая складка — год. Каждая борозда — потеря. Глаза — серые, мудрые, усталые — смотрели через очки в тонкой металлической оправе. Левое стекло было треснуто по диагонали: тонкая линия рассекала линзу от верхнего угла к нижнему, как молния на замедленной съёмке. Он не заменил его. Запасных оправ не было. Запасных линз не было. Запасного мира не было. Трещина преломляла свет, и левый глаз старика видел реальность чуть искажённой — впрочем, подумал следователь, возможно, именно так и следует видеть реальность, в которой они жили.
Коричневый пиджак — из тех, что шили на фабриках «старого мира». Ткань, видавшая солнечный свет, свежий ветер и химчистку. Ткань, которая помнила другую жизнь. Швы обтрепались, локти лоснились, подкладка давно была заменена на грубую бункерную дерюгу, но пуговицы — все четыре — были на месте, а воротник — безупречно отглажен. Чем он его гладил? Нагретой алюминиевой пластиной. Каждый цикл. Педантично, ритуально, как молитву. Галстук — когда-то полосатый, теперь выцветший до почти однотонного серо-бурого, — был завязан виндзорским узлом с академической точностью. Не ради красоты. Ради памяти. Ради принципа. Ради иллюзии, что мир, в котором мужчины носили галстуки, а женщины — платья, где-то ещё существует.
Это был педагог. Номер семьдесят восемь. Корней Иванович. Семьдесят три года — по меркам Анклава, геологическая эпоха. Один из одиннадцати оставшихся, кто лично помнил «старый мир». Мир, в котором было небо.
— Александр Юрьевич, — голос у него был низкий, чуть хрипловатый, но не дряблый — голос, привыкший к классным комнатам, к тишине, в которой слышно, как ученик переворачивает страницу. — Вижу, вас заинтересовала моя рукопись.
Не вопрос. Констатация. Так учитель отмечает, что ученик всё-таки открыл учебник — без похвалы, без удивления, с лёгкой удовлетворённостью.
Молодой человек аккуратно сложил листы. Выровнял стопку по краю стола — миллиметр к миллиметру. Жест, который у другого человека выглядел бы нервным тиком, у него был инструментом: любое упорядочивание внешнего мира давало ощущение контроля. А контроль — единственная валюта, имевшая здесь хождение.
— Номер семьдесят восемь, — произнёс он медленно, делая ударение на номере так, как ставят штамп на документ. Не «Корней Иванович». Номер. Координата в системе. Функция в уравнении. — Ведение хроники — это обязанность достопочтенного номера четыре. Для педагога подобная… — он помедлил, и пауза была точно рассчитана, как доза препарата, — литературная деятельность представляет собой дополнительную нагрузку. Нагрузку, способную негативно сказаться на продуктивности. Протокол требует от каждого специалиста максимальной концентрации на основной функции.
Он говорил так, как говорят люди, выучившие язык не из жизни, а из инструкции. Каждое слово — на своём месте, как болт в креплении. Ни одного лишнего. Ни одного эмоционального. Слова, прошедшие фильтрацию, как воздух через NBC-мембрану: стерильные, безопасные.
Старик чуть улыбнулся. Уголки губ дрогнули — едва заметно, как дрожит стрелка вольтметра при скачке напряжения, — но глаза остались серьёзными. Он знал этого мальчика. Учил его читать — водил его пальцем по буквам в истрёпанной азбуке, единственной на весь Анклав, где буква «А» была проиллюстрирована арбузом, которого ни один ребёнок бункера никогда не видел и не увидит. Учил его писать — ставил ему руку, исправлял наклон. Учил его считать — и видел, как этот мальчик научился считать слишком хорошо. Считать людей. Считать их номера, их нарушения, их отклонения от нормы. Считать — и вычитать.
Ему было жаль. Жаль, что из мальчика, который когда-то спрашивал «а что такое арбуз?» с искренним любопытством в карих глазах, вырос человек, не желающий видеть, что за номерами — живые люди. Со своими снами, привычками и страхами. Впрочем, возможно, именно нежелание это видеть и делало его хорошим следователем. Хирург не должен любить ткани, которые режет.
— Господин следователь, — ответил Корней Иванович с лёгкой иронией, подчеркнув титул так же нарочито, как тот подчеркнул номер. Зеркальный приём — педагогический, отработанный за полвека у доски. — Это не просто литература. Это — история. Её нужно знать. Всем. Каждому из восьмидесяти четырёх. Забыть — значит повторить.
Он сделал паузу. Оглядел комнату — шесть на восемь метров серо-зелёного бетона, подземный ковчег, последний оплот в мире, отравленном людьми, которые забыли свою собственную историю. Стеллаж с пожелтевшими книгами. Вентиляционная решётка, из которой тянуло озоном и вечностью. Молодой человек за столом, прямой и неподвижный, как штык.
— И возможности для повторения, — добавил старик негромко, — у нас больше нет.
Следователь не ответил сразу.
Он наблюдал. Как всегда. Угол наклона головы собеседника — два градуса вправо, лёгкая защитная поза. Движение зрачков — вниз и влево, доступ к визуальной памяти. Напряжение в жевательных мышцах — едва заметное, но достаточное, чтобы зафиксировать: старик контролирует речь. Не лжёт — но выбирает. Фильтрует. Как рециркулятор фильтрует CO2: не всё пропускает, не всё задерживает, но процесс — непрерывный.
Александр умел это лучше, чем кто-либо в Анклаве. Читать людей. Не по словам — слова можно подобрать, как подбирают отмычку к замку. По телу. Тело не врало. Тело было старше языка на миллионы лет, и оно помнило то, что разум научился скрывать: страх, вину, ярость, правду.
— В цикл тридцать три тысячи девяносто пять, — произнёс он тем же ровным протокольным тоном, каким зачитывают показания дозиметра, — на номер восемьдесят было совершено нападение. Удар тупым предметом в затылочную область. Закрытая черепно-мозговая травма. Сотрясение средней тяжести. Субдуральная гематома. Потерпевший временно нетрудоспособен. Я провожу расследование.
Пауза. Точно отмеренная — три секунды. Достаточно, чтобы собеседник успел среагировать, но недостаточно, чтобы подготовить ответ.
— Не замечали ли вы чего-либо необычного в поведении вашего коллеги? Конфликты. Ссоры. Трения с учениками, с другими специалистами. Что угодно. И — где вы сами находились в указанный период?
Перемена темы — от рукописи к преступлению — была мгновенной. Не грубой, но и не плавной. Как переключение передачи на высокой скорости: механизм лязгнул, но машина не замедлилась.
Старик вздохнул. Медленно снял очки. Начал протирать линзы краем пиджака — привычным, автоматическим движением, отточенным до рефлекса. Большой палец правой руки двигался по стеклу круговыми движениями — по часовой стрелке, всегда по часовой, всегда три полных оборота на каждую линзу. Александр отметил это. Занёс в память. Повторяющееся стереотипное поведение — не признак лжи, но признак стресса. Или просто привычка старого человека, у которого осталось так мало привычек, что каждая стала священной.
— Денис Маратович… — начал Корней Иванович. Нарочно. Полное имя, полное отчество. Не номер восемьдесят. Не «потерпевший». Человек. С именем, которое ему дали родители. С отчеством, которое связывало его с отцом. Маленький акт неповиновения — незаметный, мирный, непреследуемый. Но акт. — Хороший специалист. Усердный. Я сам его готовил, — он надел очки обратно, трещина на левом стекле снова рассекла мир пополам. — Если чем он и мог вызвать чью-то злобу — то разве что своей требовательностью к ученикам. Он не терпел лени. Не прощал невнимательности. Я учил его — быть таким.
Старик помолчал. Затем продолжил:
— Но нападение? Нет. Определённо нет. В указанный вами цикл я вёл занятие по базовой физике. Механика Ньютона. Второй закон. Это зафиксировано в журнале учёта рабочего времени и может быть подтверждено учениками. — Он чуть наклонил голову. — Но я убедительно просил бы вас их не отвлекать. Им нужна сосредоточенность. Они — будущее Анклава. Вы это знаете, господин следователь.
Александр знал.
Ребёнок, рождённый в Анклаве, получал номер раньше, чем имя. Так было всегда — с того самого дня, когда Совет утвердил протокол воспроизводства. Рождение не было радостью. Рождение было — назначением. Вакантный номер умершего или утратившего дееспособность специалиста присваивался новорождённому, и с этого мгновения его путь был определён, как определена траектория снаряда, покинувшего ствол. Интенсивное, точечное, безальтернативное обучение — с первых дней жизни.
Будущие инженеры вентиляции ещё в пелёнках слушали записи шума воздуховодов — не колыбельные, а гул турбин. Их первыми «игрушками» были упрощённые макеты вентиляционных лабиринтов бункера: крохотные пальчики, ещё не научившиеся держать ложку, ощупывали повороты каналов, клапаны, развилки — и к четырём годам ребёнок мог с закрытыми глазами нарисовать схему воздухоснабжения третьего уровня. Будущие врачи играли резиновыми муляжами органов вместо кукол — мяли в руках миниатюрные сердца, лёгкие, печени, запоминая форму, текстуру, вес. К семи годам они уже различали по звуку здоровое дыхание и хрипы. Будущие химики нюхали пробирки с безопасными растворами, учась отличать кислоту от щёлочи по запаху раньше, чем по формуле.
Игры становились сложнее, постепенно и неуклонно, пока незаметно не переставали быть играми. В семь лет дети уже помогали действующим специалистам — подавали инструменты, считывали показания приборов, заучивали последовательность действий при аварии. В двенадцать — становились стажёрами. К шестнадцати — полноценными специалистами, часто превосходящими своих предшественников, потому что их предшественники учились на ходу, по обрывкам знаний и обломкам прошлого мира, а они — росли в профессии, как дерево растёт вокруг вбитого в него гвоздя: неотделимо.
Александр и сам прошёл этот путь. Его «игрушками» были карточки с лицами, на которых нужно было определить эмоцию. Его «сказками» — протоколы допросов, адаптированные педагогом для детского восприятия. Его «прогулками» — обходы коридоров с наставником, который учил его смотреть. Не видеть — видят все. Смотреть. Замечать. Царапину на стене, которой вчера не было. Пятно на полу, которое кто-то пытался затереть. Взгляд, который задержался на секунду дольше, чем следовало.
В этот момент открылась ещё одна дверь. Пневматика зашипела, и в комнату шагнула девушка. Молодая. Лет шестнадцати на вид — хотя по «бункерным» меркам, где совершеннолетие определялось не возрастом, а переносом браслета с лодыжки на запястье, она была уже взрослой. Тёмные волосы туго стянуты в хвост на затылке — ни одной свободной пряди, ни одного лишнего штриха, и оттого открытая линия шеи, ключиц и высоких скул казалась почти вызывающей. Лицо скуластое, с чуть вздёрнутым носом и широко посаженными зелёными глазами, в которых горело то, что у большинства обитателей бункера давно погасло. Не усталость — нет. Огонь. Тот самый, который ещё не успели придавить тысячи тонн гранита и десятки тысяч циклов. И всё тело было под стать этому огню — молодое, сильное, налитое спелой женской крепостью, какую не спрятать ни под каким серым комбинезоном. Грубая форменная ткань, скроенная, чтобы стирать в людях всякую породу, на ней сдавалась: натягивалась на груди, очерчивала тугую талию и мягкую линию бёдер — и с каждым вдохом, с каждым движением выдавала больше, чем скрывала. Двигалась девушка точно и текуче, без единого лишнего жеста — как человек, привыкший к тесным пространствам, где каждый лишний жест — это локоть в чьи-то рёбра, — но в этой звериной грации было что-то, отчего взгляд цеплялся за неё и не отпускал.
— Номер двадцать семь, — произнесла она официально, но в голосе, как пузырёк воздуха в толще воды, всплыл лёгкий энтузиазм. Еле заметный. Но Александр заметил. Он всё замечал. — Личный кабинет номера семьдесят восемь и его рабочий стол осмотрены в соответствии с протоколом. Подозрительных предметов, материалов или нарушений складского регламента не обнаружено.
Корней Иванович нахмурился. Кустистые седые брови сошлись над переносицей, как два облака перед грозой. Он посмотрел на девушку — не как следователь смотрит на подозреваемого и не как подозреваемый — на следователя. Как учитель смотрит на ученицу, которая пришла на урок и вместо задания разобрала его стол.
— Анна… — его голос стал холоднее на градус. Ровно на столько, сколько нужно, чтобы ребёнок — нет, уже не ребёнок, формально взрослая, формально облечённая полномочиями, — поняла, что переступила черту. Тот самый голос, который, должно быть, звучал в классной комнате, когда провинившийся ученик пытался списать. — Вы обыскали мой кабинет?
Прежде чем кто-либо успел ответить, воздух рассекли три коротких гудка. Сухих, отрывистых, как стук металла о металл. Затем — низкий вибрирующий тон, длящийся ровно четыре секунды. Сигнал смены цикла.
Звук, который каждый обитатель Анклава слышал трижды в сутки — каждые восемь часов, без исключений, без переносов, без опозданий — на протяжении всей жизни. Звук, впечатанный в нервную систему глубже, чем собственное имя. Новорождённые дети вздрагивали от него в первые дни, потом переставали — как перестают вздрагивать от ударов метронома. Взрослые реагировали автоматически, мышечной памятью: кто работал — останавливался, кто спал — просыпался, кто ел — дожёвывал последний кусок и вставал. Тело знало раньше разума. Цикл кончился. Новый начался. Шестерёнка провернулась.
Суток в бункере нет. Нет дня и ночи, нет рассвета и заката, нет лунного света в окне — окон нет. Есть циклы. Восьмичасовые интервалы, сменяющие друг друга с механической неотвратимостью. Восемь часов работы. Восемь часов свободного времени — которое ты волен потратить на сон, на еду в столовой, на близость с партнёром, на чтение одного из пятидесяти истрёпанных учебников в рекреационной зоне, на тихое безумие за задёрнутой шторкой. И снова — восемь часов работы. И так — без выходных. Без отпусков. Без права на выбор.
В коридорах послышались шаги — десятки ног, шаркающих по бетонному полу. Заскрипели двери. Где-то наверху, на втором уровне, лязгнул затвор шлюза, отделяющего жилую зону от технической. Живая машина Анклава сменила передачу.
Корней Иванович выпрямился — насколько позволяли позвоночник и потолок. Взял со стола заранее приготовленную стопку книг — два учебника и тетрадь с конспектами, перевязанные обрезком электрического кабеля, который служил ему закладкой, ручкой портфеля и поясным ремнём одновременно. Экономия. Привычка. Необходимость.
— Прошу прощения, господа следователи, меня ждут дети. Пора начинать урок. Так требует Анклав.
Дверь закрылась с шипением пневматики. Шаги старика — неторопливые, чуть шаркающие — растворились в коридорном гуле. Александр смотрел на закрывшуюся створку несколько секунд. Потом повернулся к Анне.
— Номер двадцать восемь, — произнёс он без интонации. — Нам тоже пора. Нужно ещё раз осмотреть место преступления.
Анна коротко кивнула. Ни слова. Ни вопроса.
Следователи, в отличие от прочих профессий, не подчинялись восьмичасовым циклам. Их смена не определялась сигналом. Она определялась делом. Пока дело не раскрыто — смена не окончена. Анклав не прощал нераскрытых преступлений. Не из чувства справедливости. Из практичности. Каждый час, который следователь тратил на расследование, — это час, вычтенный из другой работы. Каждый день нетрудоспособности жертвы — это день, когда Анклав функционирует на одну единицу ниже оптимума. А ниже оптимума — это ближе к порогу. А за порогом — арифметика, которая не сходится. А несходящаяся арифметика — это голод, болезнь и смерть.