0ginsk
4 поста
4 поста
[Интро] Город. Ночь. Дождь. Свет от телевизора в дешёвом отеле. Гитара и аккордеон, но с битом.
[Куплет 1 ] Пять лет, четыре месяца, немного. Ты ушёл, даже не бросил "прощай". Твоё имя в горле — как ожог. А аккордеон играет тот же трёп.
[Куплет 2 ] Не смотри так — я растворюсь. Не касайся — я поверю в нас. Твой голос снится, я в нём тону. Но на утро — боль. Ты знаешь? Ну.
[Припев ] Простыни помнят тебя до сих пор. В зеркале — чужой, не я. Не тот. Скажи, тебя время тоже гнёт? Или я был ошибкой, пустой полёт?
[Куплет 3 ] Не знаю, это любовь или просто драма. Не знаю, умеет ли сердце прощать. Но я закрыла глаза — и к твоей двери, прямо. И я здесь. Хотя не должна. Молчать.
[Бридж ] Тихо. Почти шёпотом. "Слушай... я не знаю, есть ли в этом смысл. Но я всё ещё здесь. И ты — не молчи."
[Финал] Аккордеон затихает. Дождь. Бит заканчивается. Я здесь. Хотя не должна. Молчать.
[Am]
↓ ↓↑ ↑↓↑
Вштырило. Синячит в висках.
[Am]
↓ ↓↑ ↑↓↑
Вштырило, брат. Не спится.
↓ ↓↑ ↑↓↑
Болью тоннелем в руке.
↓ ↓↑ ↑↓↑
Площадь под ногами искрится,
↓ ↓↑ ↑↓↑
прерванный чих в голове.
[C]
↓ ↓↑ ↑↓↑
Под пятой заряд-..,.!?{[[,, — шпора выбита.
↓ ↓↑ ↑↓↑
Взрыв, что дебажит в кулак.
↓ ↓↑ ↑↓↑
Я сегодня живу — не выдуман,
↓ ↓↑ ↑↓↑
я сегодня — не «так, кое-как».
[G]
↓ ↓↑ ↑↓↑
Помнишь? Лента на ладони
↓ ↓↑ ↑↓↑
бьётся, как сердце в груди.
↓ ↓↑ ↑↓↑
Монета с дырочкой стонет:
↓ ↓↑ ↑↓↑
«Эй, не гляди — оберни».
[F]
↓ ↓↑ ↑↓↑
Я не уйду. Я останусь.
↓ ↓↑ ↑↓↑
Пусть площадь гнёт меня вниз.
↓ ↓↑ ↑↓↑
Пусть 404 обернётся,
↓ ↓↑ ↑↓↑
шёпотом сказав «вернись».
[Am]
↓ ↓↑ ↑↓↑
Вштырило — значит, живу я,
↓ ↓↑ ↑↓↑
значит, не зря горел.
↓ ↓↑ ↑↓↑
Битый пиксель дорогу рисует
↓ ↓↑ ↑↓↑
Искрой — смотри, не робей.
[G]
↓ ↓↑ ↑↓↑
Кола. Карандаш вывел:
↓ ↓↑ ↑↓↑
«Следующий оборот — ваш».
(пауза, замирание)
↓ ↓↑ ↑↓↑
Болт дебажит в руке.
(выдох)
[Am]
↓ ↓↑ ↑↓↑
Вштырило, брат. Не спится.
↓ ↓↑ ↑↓↑
В голове — выхлопа взвесь.
↓ ↓↑ ↑↓↑
Если сегодня вштырило —
↓ ↓↑ ↑↓↑
то и, синячит в висках…
Камин дышал. Угли ещё тлели, но огня уже не было. Только жар, который поднимался из глубины, сухой, плотный, как перед грозой.
Кола сидел на полу, сжимая в ладони графитовый стержень. Стержень крошился. Пепел летел на пол, смешивался с воском, с каплями дёгтя, которые натекли с сапог.
Он сунул руку в пепел от рукописей, но было поздно. Он тщетно шарил в пепле, пытаясь спасти…
Уголёк выпал сам.
Он упал на раскрытую ладонь, прямо на обожжённую кожу, и прилип. Не упал — вошёл. Вошёл в плоть, как семя в землю.
Сначала пришёл жар. Потом — запах. Тот, который живёт в самой древней части памяти, там, где нет слов.
Запах мяса. Своего мяса.
Он не мог отнять руку. Уголёк держал её, вплавлялся глубже, и вместе с жаром в тело входило что-то ещё. Не боль — знание. Словно уголёк был глазом, который смотрит из огня и видит то, что скрыто.
Он закрыл глаза.
Он очнулся от другого запаха. Тягучего, ситцевого.
Уголёк остыл. Лежал на ладони, чёрный, мёртвый. Вокруг него, вытекая из обожжённой кожи, сворачивалась нить. Синька. Тягучая.
Она собиралась из того, что было под рукой: углерод из угля, память из пепла, клей из собственной крови.
Он потянул нить — она стала лентой. Синька легла на ладонь, как вторая кожа.
Он поднёс её к лицу.
Лента пахла дымом и воском. Пахла железом, которое долго держали в огне, а потом бросили в воду. Пахла тем, что было написано и сгорело, но не исчезло.
А ещё — тем запахом, который он почувствовал, когда уголёк вошёл в плоть. Только теперь он был не страшным. Он стал зрением.
Он закрыл глаза — и увидел.
Он вытащил ленту из кармана, когда сел писать. Она лежала мёбиусом.
Он провёл по ней пальцем — ничего. Провёл ещё раз — ничего.
Тогда он прижал ленту к обожжённой ладони, туда, где уголёк оставил свой след.
И запах, который она хранила, стал гуще, плотнее. Комната наполнилась дымом, воском, железом, далью.
Он закрыл глаза.
Город лежал на пересечении сорока четырех.. Дома дышали, открывая и закрывая доступ. Воздух пах озоном и горелой медью. Под ногами хрустела пыль. . Люди здесь не ходили — они отправляли себя.
Он открыл глаза.
На ленте проступали строки. Не его почерк. Но слова были его.
Он читал до утра. Лента под пальцами становилась то горячей, то холоднее, и запахи сменяли друг друга, как страницы, которые перелистываешь в темноте.
На рассвете он вышел на улицу.
Ветер пах водой, камнем, далью.
Кола.Он посмотрел в небо. Выдохнул.
Буустенько! 🐾
В углу офиса стояло старое кресло. Кожа на сиденье потрескалась, газлифт просел, но оно всё ещё держало форму. Рядом — новенькое офисное кресло на колёсиках, прямо из коробки IKEA.
— Эй, — сказало молодое кресло. — Как ты вообще ещё стоишь? Весь скрипишь, спина провисла, а ты всё ещё здесь.
Старое кресло скрипнуло. (Оно всегда скрипело, когда на него садились тяжёлые программисты.)
— Сядь. Я расскажу.
— Кстати, как тебя зовут?
— Херман. Херман Миллер, если полное имя. Здесь меня называют просто Херман.
— Ты… легенда?
— Я просто кресло, которое не развалилось. И это уже достижение.
Часть 1: Почему в 70 всё иначе
— В 18 ты — модное кресло из дорогого магазина. Тебя крутят, на тебе прыгают. В 70 ты — просто кресло, которое держится на паре винтов и чистом упрямстве.
— Из-за колёсиков?
— Из-за всего. Смотри.
1. Сосуды. Твои колёсики — это твои кровеносные сосуды. Когда ты новое, они крутятся легко. Потом забивается пыль, волосы, нитки. Атеросклероз, по-нашему. Колёсики уже не катятся — только скрипят.
2. Гормональный фон. У тебя есть газлифт. В молодости ты подпрыгиваешь от малейшего прикосновения. К старости газ заканчивается. Ты садишься ниже, реже поднимаешься.
3. Проводимость нервов. Твои подлокотники когда-то чувствовали каждое прикосновение. Теперь пластик стёрся. Чувствительность пропала. Нужно действительно нажать, чтобы что-то почувствовать.
Часть 2: Почему оно стоит «враскорячку»
— Ты спрашиваешь, почему я не стою ровно?
— Ага, ты весь накренился влево.
— Это механика. Представь, что я воздушный шарик. Раньше меня надували, и я стоял жёстко. Теперь стенки толще, а дырочка меньше.
1. Медленный старт. Раньше, когда садился программист, я принимал форму мгновенно. Теперь мне нужно подождать, пока они устроятся.
2. Частичное наполнение. Даже когда на мне сидят, спинка может казаться немного мягкой. Но если человек не падает — значит, работает. Для этого возраста это нормально.
3. Чувствительность к положению. На ровном полу я стою лучше. Если пол неровный — меня сразу кренит. Гравитация, знаешь ли.
Часть 3: Как поддерживать рабочее состояние
— Главное правило: пользуйся или потеряешь. Если на мне долго не сидят, я высыхаю. Кожа трескается, винты выпадают.
1. ЛФК. Катись! Не стой на месте. Если колёсики не крутятся, они заклинивают. Хотя бы раз в день прокатись по комнате.
2. Ежедневная «зарядка». Утром, когда на меня кто-то садится, я напрягаюсь. Это естественная тренировка.
3. Режим смазки. Силиконовая смазка — это всё. Без неё колёсики скрипят, подлокотники трещат, газлифт не двигается.
4. Механика посадки. Не жди, пока на тебя сядут. Подъезжай. Устраивайся поудобнее. Всегда используй подушку — она снимает нагрузку.
5. Вес и сон. Если на меня садится тяжёлый программист, я проседаю. Если он худеет — мне легче. А если он храпит — значит, у него апноэ, и я тоже ночью не отдыхаю как следует.
Часть 4: Резкая кульминация
Молодое кресло нервно закатилось вперёд-назад, его хром блестел.
— Слушай, Херман… Это всё красиво: сосуды, гормоны, смазка… Но я тут стою и смотрю на тебя. Ты весь в чёрных полосах от чьих-то джинсов. У тебя на спинке ожог от зажигалки. А твоя левая нога обмотана синей изолентой. Люди подходят к тебе, только когда все нормальные кресла заняты. Скажи честно — тебе не больно?
Старое кресло скрипнуло так сильно, что подлокотники задрожали. Впервые за весь разговор — не от боли, а от смеха.
— Больно? Слушай сюда, хромированный ходунок.
Думаешь, жизнь кресла измеряется отсутствием пятен? Ты вообще знаешь, кто на мне сидел?
Молодое кресло замерло, перестав крутиться.
— Кто?
— Видишь вон того программиста, который кодит для банкоматов? — Херман кивнул в сторону дальнего стола.
— Ему позвонили в среду, после обеда. Он сидел на мне, проверял код. Трубка упала на пол. Я слышал, как голос в динамике сказал: «Ваша ма…».
Он медленно нагнулся, поднял телефон, положил на стол экраном вниз. А потом схватил подушку, которая всегда лежала у него на спинке, — ту, мятую, с вытертым углом — и зарылся в неё лицом.
И завыл.
Не заплакал. Не всхлипнул. Именно завыл — глухо, в ткань, так, чтобы никто не услышал. Но я услышал. Моё сиденье вибрировало от этого звука.
Руки у него дрожали. Не плечи, не голос — именно руки. Я чувствовал эту дрожь через подлокотники. Она передавалась на каркас, на газлифт, на каждую заклёпку.
Мои подлокотники помнят её до сих пор.
— А девушка-дизайнер, Катя? Она сидела на мне, когда из больницы позвонили и сказали, что операция прошла успешно. Она подпрыгивала на мне так, что я скрипел от радости вместе с ней. Я ловил её. Я всегда ловил её.
— А тот седой мужчина, Аркадий Семёныч? Он сидел на мне двадцать лет назад, когда впервые пришёл сюда молодым специалистом. Он на мне женился, кстати. Я имею в виду — сделал предложение. По телефону, громко, дурак. Я тогда чуть не лопнул от гордости.
Херман замолчал. Молодое кресло тоже молчало.
— Думаешь, быть новым — это круто? Ты чистое, все твои механизмы работают. Но ты просто кусок пластика с двухлетней гарантией. Я? Я — архив. Я — история. Эти дырки во мне — от сигарет Вадика, когда он бросал курить и срывался. Эти чернила — от Катиной ручки, когда она протекла в самый важный момент. Во мне — миллионы тактов процессора, тысячи строк кода, сотни счастливых и несчастливых часов.
— А изолента, — Херман чуть скрипнул, наклонившись к молодому соседу, — изолента — это не слабость. Это память о том, как Аркадий Семёныч чинил меня своими руками, потому что для него я не просто кресло. Я — часть его жизни.
В офисе повисла тишина. Слышен был только шорох редких шин за окном.
Молодое кресло прошептало тихо, едва слышно:
— Прости… Я не знало.
— Откуда же ты могло знать? — смягчился Херман. — Ты новое. Твоя история ещё не написана. Но если ты будешь думать только о скрипах и чистоте — ты так и останешься мебелью. А если будешь слушать тех, кто на тебя садится — ты станешь чем-то большим.
Эпилог. Порги.
На диване лежало существо, которого никто не звал, но все знали. Порги. Корги-пони-гибрид с мордой, выражающей глубочайшее презрение к движению.
От него пахло так, будто здесь когда-то раскладывали продукты перед долгой зимой, а потом забыли их убрать, и они пропитали обивку насквозь. Пахло маслом, которое держали в глиняном кувшине у окна. Пахло сушёными травами, перевязанными бечёвкой, и хлебной коркой, натёртой чесноком в тот день, когда кто-то ждал гостей, но гости так и не пришли. Пахло дымом, осевшим на камнях, и чем-то сладким, что долго томилось на медленном огне, пока его не сняли в самый последний момент.
Но главное — от Порги пахло цветом. Не одним, а всеми сразу, и каждый чувствовал свой. Этот запах нельзя было разобрать на ноты. Он был влажным, как первый дождь после засухи, и сухим, как листья, что лежат на дне корзины. Холодным, как мраморная ступенька в полдень, и тёплым, как стена, которая весь день смотрела на юг. Острым, когда подносишь ближе, и сладким, когда отстраняешься.
Он пах светом, прошедшим сквозь гранёный стакан. Мыльными пузырями, которые лопаются на губах. Тем моментом, когда луч вдруг распадается, а ты смотришь и не можешь объяснить, почему это так важно, но знаешь — это важно.
Этот запах не имел веса, но занимал всё пространство вокруг Порги, переливаясь оттенками, которые нельзя назвать, но можно узнать.
— А это кто? — спросило молодое кресло, втягивая воздух.
— Порги, — ответил Херман. — Он здесь был всегда. Ещё до меня.
Порги не подтвердил, но и не опроверг. Он продолжал вылизывать себя, и казалось, что сам процесс — его способ медитации. Запахи вокруг него перетекали один в другой, как цвета на старой киноплёнке, сгущаясь и рассеиваясь, но никогда не смешиваясь до конца.
— Не дебажит, — бросил он в пространство, не прерываясь.
— Это его имя? — уточнило кресло.
— Это его диагноз, — вздохнул Херман.
А запах вокруг стал чуть теплее, чуть горьковато-сладким, как будто он улыбнулся, но не счёл нужным это показывать.
