Кто добровольно живет в Чернобыльской зоне и почему не хочет уезжать
Когда в 1986 году началась срочная эвакуация, жителям говорили, что они покидают свои дома всего на несколько дней.
Но дни превратились в недели, недели — в годы, а затем стало ясно: назад дороги не будет. Однако нашлись люди, которые всё равно вернулись. Без официального разрешения. Без гарантий безопасности. Без привычной инфраструктуры. Их называют самосёлами. И уже почти сорок лет они остаются одной из самых необычных страниц истории Чернобыльской зоны.
Почему человек добровольно выбирает жизнь там, откуда однажды пришлось спасаться?
Они вернулись туда, где прошла вся их жизнь
Сегодня в Чернобыльской зоне остаются лишь несколько десятков, а по некоторым оценкам — уже около десятка самосёлов. Большинство из них — люди преклонного возраста, которые после эвакуации вернулись в родные дома и решили остаться там до конца жизни. По данным относящимся до 2022 году их насчитывалось около 100 человек.
Для них дом был не просто местом проживания. Здесь остались могилы родителей, сады, посаженные собственными руками, знакомые лесные тропинки и соседи, с которыми прожита целая жизнь. После переселения многие признавались, что так и не смогли привыкнуть к новым квартирам в городах.
Во многих деревнях Чернобыльской зоны жизнь остановилась в 1986 году. Но некоторые жители всё же вернулись домой.
Им не хватало привычного уклада, собственного хозяйства и ощущения, что они находятся дома. Поэтому уже через несколько месяцев или лет некоторые тайком вернулись в свои деревни. Они понимали существующие риски, но одиночество вдали от родной земли оказалось для них тяжелее.
Как живут самосёлы сегодня
Современная жизнь в зоне отчуждения совсем не похожа на привычную сельскую жизнь. Большинство деревень практически исчезли с карты. Многие дома разрушились, дороги заросли, а бывшие поля постепенно превратились в лес.
Оставшиеся жители выращивают овощи, держат небольшое хозяйство, заготавливают дрова и ведут очень простой образ жизни.
Автомобиль здесь - редкость. Магазинов поблизости нет.
Медицинская помощь находится далеко, поэтому регулярные визиты социальных работников имеют большое значение. Несмотря на это, многие самосёлы говорят одну и ту же фразу: "Здесь спокойно".
Огород, дрова, домашнее хозяйство — повседневная жизнь самосёлов мало изменилась по сравнению с той, что была десятилетия назад.
И речь идёт не только о природе. После нескольких лет городской суеты они вновь обрели привычный ритм жизни, который когда-то считали потерянным навсегда.
Неужели радиация их не пугает?
Этот вопрос возникает чаще всего. На самом деле большинство самосёлов хорошо знают, где находятся более загрязнённые участки, а где можно безопаснее работать. Однако полностью избежать контакта с радионуклидами невозможно. Особенно это касается продуктов собственного хозяйства, грибов, ягод и дров из местных лесов. Именно поэтому специалисты не рекомендуют постоянное проживание в зоне отчуждения. При этом важно понимать одну особенность.
Сегодняшние самосёлы - преимущественно люди преклонного возраста, которые приняли решение вернуться сознательно, оценивая его по-своему. Для них качество жизни оказалось важнее переезда в незнакомое место.
Даже сегодня специалисты регулярно контролируют уровень радиации в населённых пунктах зоны отчуждения.
Как государство относится к самосёлам
Формально постоянное проживание в зоне отчуждения не поощряется. После аварии эта территория была объявлена зоной обязательного отселения. Тем не менее со временем отношение к оставшимся жителям стало более гуманным. Их не выселяют принудительно.
Государственные службы регулярно доставляют продукты, оказывают медицинскую помощь, проверяют условия проживания и помогают в бытовых вопросах. Фактически сложилась необычная ситуация. Люди живут там, где официально создавать новые населённые пункты никто не собирается.
Почему их выбор до сих пор удивляет учёных
Исследователи, изучающие жизнь самосёлов, давно заметили интересную закономерность. Для многих из них решающим фактором стала вовсе не радиация.
Исследователи отмечают: для многих самосёлов чувство дома оказалось важнее привычного представления о безопасности.
На первое место вышли психологическое благополучие, чувство принадлежности к родной земле, привычный образ жизни и возможность самостоятельно распоряжаться своим временем. Это не означает, что опасность исчезла,но история самосёлов показала: человек оценивает риск не только цифрами дозиметра. Иногда эмоциональная связь с родным домом оказывается сильнее самых убедительных доводов.
Чернобыль научил ещё одной неожиданной истине
Когда говорят о Чернобыльской зоне, чаще всего вспоминают разрушенный реактор, заброшенную Припять и радиацию. Но за этими символами легко не заметить людей. Самосёлы не считают себя героями. Они просто однажды решили вернуться туда, где чувствовали себя дома. Именно поэтому их история остаётся одной из самых необычных в истории Чернобыля. Она напоминает, что для человека дом — это не только стены и крыша.
Чернобыльская зона стала символом не только крупнейшей техногенной катастрофы, но и удивительной человеческой привязанности к родной земле.
Это память, привычки, близкие места и ощущение, которое невозможно перевезти в чемодане.
Наверное, именно поэтому даже спустя десятилетия находятся люди, готовые жить в зоне отчуждения, лишь бы не расставаться со своей малой родиной.
А как вы считаете, смогли бы вы отказаться от привычной жизни ради возвращения в родной дом, если бы знали, что это место навсегда изменилось?
Подпишитесь на канал чтобы не пропустить другие статьи из цикла «Чернобыль: рассекреченная хроника»
Тренировка памяти
Когда-то давно попалась мне книжка Щахиджаняна "Учимся говорить публично." где он пишет что идеальный рецепт тренировки памяти это учить по восемь строк в день "Евгения Онегина". И вот, на заре моего среднего возраста, после нахождения в больнице в течение двух месяцев, я понимаю что память стала совсем ни к черту. Я работала на новой работе и часто выписывала доверенности. И каждый раз мне приходилось спрашивать фамилию человека не смотря на то что он уже раз десятый приходит за документом.
Я вспомнила рецепт про восемь строк, нашла "Ромео и Джульетту" в переводе Пастернака и стала учить по десять строк в день. Безусловно "Евгений Онегин" учится гораздо проще чем написанная белым стихом (то есть без рифмы) "Ромео и Джульетта", но зачем нам лёгкие пути. По началу заучивание давалось тяжело. Я выписывала отмеренные на день строчки на листочек, держала его в кармане и зубрила, зубрила, зубрила. Помню даже, сижу в автобусе, смотрю в окно, и у меня слезы текут, так трудно было учить. Так вот, огромный прогресс был уже через три недели. Довольная результатом я бросила учить пьесу.
К сорока годам, вновь озарившись мыслью потренировать память (нужды не было, но возраст же), я снова решила учить что-нибудь наизусть. Так как я собиралась учить французский, то я отобрала понравившиеся мне французские песни и стала зубрить по 4 - 6 строчек в день. Я выписывала на листочек примерно такие "слова": "Э си тю не кзистэ па, ди муа пуркуа же кзистэрэ". Я не смотрела перевод слов специально чтобы работала только механическая память.
Вызубрив таким макаром четыре песни я обратила внимание что я стала запоминать всё на свете. На работе коллега спрашивала меня: "А не могла бы я повторить что сказала начальница утром". Если мы вели разговор о какой то передаче по телевизору которую видели обе, то я могла её пересказать прямо по пунктам. То есть надо не надо - помню всё. Апофеозом стал случай когда я ехала в автобусе на работу, водитель слушал шансон.
Прослушав песню где три раза повторялся куплет, я вывалилась из автобуса, в трясясь от смеха и думая: "Ну на какой ....мне выученные наизусть восемь строчек куплета шансона!".
"Какая осень в лагерях,
Кидает листья на запретку,
А я кричу, кричу шнырям -
Пускай лежат ещё недельку.
Метлою осень не прогнать,
Она пришла не в наказанье,
Нам эта осень, словно мать,
С ней краткосрочное свиданье."
В итоге я оставила себе такую схему для памяти: каждые два месяца, две недели подряд я учу стихи по восемь строк в день.
Так что если кто-нибудь хочет заметно улучшить память то повторю рецепт: восемь строчек "Евгения Онегина" в день и через два месяца вы себя не узнаете.
Воин
UPD:
Около полудня, вернее во второй половине дня, немцы собрались у места, где стояла пушка Сиротинина. Туда же заставили прийти и нас, местных жителей. Мне, как знающей немецкий язык, главный немец с орденами, лет пятидесяти, высокий, лысый, седой, приказал переводить его речь местным людям. Он сказал, что русский очень хорошо сражался, что если бы немцы так воевали, то давно уже взяли бы Москву, что так должен солдат защищать свою родину-фатерлянд. Потом из кармана гимнастёрки нашего убитого солдата достали медальон. Мне передали медальон, и я прочитала текст. Помню твёрдо, что было написано “город Орёл”, Сиротинину Владимиру (отчество не запомнила), что название улицы было, как мне помнится не Добролюбова, а Грузовая или Ломовая, помню, что номер дома был из двух цифр. Но знать кто этот Сиротинин Владимир – отец, брат, дядя убитого или еще кто, мы не могли. – из показаний от 29 февраля 1960 года О.Б. Вержбицкой, жительницы села Сокольничи, Кричевского района, Могилёвской области. - Немецкий главный начальник сказал мне: “Возьми этот документ и напиши родным. Пусть мать знает, каким героем был её сын и как погиб”. Я побоялась это сделать, думая, что немцы хотят проверить меня и моё отношение к советским людям. Тогда стоявший в могиле и накрывающий советской плащпалаткой тело Сиротинина немецкий молодой офицер вырвал у меня бумажку и медальон и что-то грубо сказал. Немцы дали залп из винтовок в честь нашего солдата и поставили на могиле крест и повесили его каску, пробитую пулей.
Я сама хорошо видела тело Николая Сиротинина, ещё когда его не опускали в могилу. Рядом стояла пушка. Лицо его не было в крови, но гимнастёрка с левой стороны имела большое кровавое пятно, каска была пробита, кругом валялось много гильз от снарядов, немцы к кладбищу стащили много своих танков и таких крытых машин, как тракторы (бронетранспортёры). Своих убитых они похоронили отдельным кладбищем на десятом километре в лесу у шоссе.
Так, как наш дом находился недалеко от места боя, в то время с дорогой в Сокольничи, то немцы около нас стояли. Я сама слыхала, как они долго и восхищённо говорили о подвиге русского солдата, подсчитывали выстрелы и попадания. Часть немцев даже после похорон ещё долго всё стояла у пушки и могилы и тихо разговаривали».
Ваши родители или деды от фотографа: версия Калининград
Попались архивные кадры. Какая же невероятная теплота идет от этих портретов тружеников 60–70-х годов! Имя мастера Валерий Лозовой, и у него совершенно удивительная судьба.
Он ведь изначально не был профессиональным съемщиком, окончил геологический факультет ВГУ и 12 лет честно отработал геологом, а фотокамеру взял в руки еще в студенчестве. Переехав в наш край, Валерий стал снимки делать для самых главных газет эпохи к ми «Маяка», «Калининградской правды», «Калининградского комсомольца», а потом работал и на городском телевидении.
Каждый его кадр к ми это не просто сухой репортаж, а настоящий гимн человеку. Посмотрите на эти открытые, честные улыбки рабочих, моряков и строителей!
В них столько настоящего достоинства, искренности и спокойной уверенности в завтрашнем дне. Как же здорово умели тогда люди ценить простой честный труд, радоваться чужим успехам и искренне дружить дворами, и как важно нам в погоне за бесконечной успешностью и внешним глянцем не растерять эту душевную простоту, бескорыстную взаимовыручку и уважение к человеку труда. Такие кадры действуют лучше любых слов, напоминая нам о самом главном к ми о человеческом тепле, которое всегда было и остается главной душой Калининграда.
А вы узнали кого-то на этих старых газетных снимках или, может, помните работы Валерия Лозового в местных газетах?
Одна старая фотография оставила меня последним хранителем одного лета
Мы думаем, что храним фотографии. А однажды оказывается — фотографии хранят нас.
Последний хранитель лета
Предисловие
Фотография долго не отпускала.
Всё остальное я уже убрала обратно, а этот снимок снова и снова оказывался у меня в руках, будто не хотел исчезать среди остальных.
Самая обычная фотография. Немного выцветшая, с загнутым уголком. На ней — ничего особенного. За спиной — красная деревянная калитка. Чуть дальше — яблони, дачные домики и густая июльская зелень. Обычный летний день, ничем не отличавшийся от десятков других.
Коробка осталась после бабушки. Она всегда аккуратно складывала всё в старые обувные коробки. Разбирая её вещи, я неожиданно поняла, что держу в руках не просто фотографии. Это были маленькие кусочки жизни. И моей тоже. Люди на снимках смеялись, собирались за одним столом, смотрели в объектив так спокойно, будто впереди у каждого действительно было ещё очень много времени.
Сначала рассматривала лица. Потом заметила странную вещь: взгляд всё чаще задерживался не на людях, а на том, что когда-то казалось всего лишь фоном. Красная калитка. Старое крыльцо. Полоска света на деревянных досках.
Наверное, так работает память, когда с детства видишь мир немного иначе. Из-за плохого зрения лица часто оставались нечёткими. Зато запахи, звуки и мелкие детали почему-то запоминались сами.
Помню скрип велосипеда на дачной дороге, запах нагретой сосны после дождя и дребезжащий звон маленького колокольчика на бабушкиной веранде. Тогда он казался обычным шумом. Теперь звучит в памяти яснее многих голосов.
В детстве кажется, что так будет всегда. Следующим летом всё окажется на своих местах: взрослые снова соберутся за ужином, ты выбежишь на знакомую дорогу, а впереди было ещё столько времени, что лето, казалось, никогда не закончится. Тогда даже мысль не приходит, что однажды всё это может закончиться.
Спустя годы возвращаешься в посёлок и сначала замечаешь самые простые перемены. Яблони стали другими. На месте соседней дачи вырос новый дом. Знакомые тропинки вдруг оказываются совсем короткими.
Сначала думаешь, что именно в этом всё и дело. Но проходит ещё несколько минут — и понимаешь: дело совсем не в деревьях и не в домах.
Просто больше некому вспомнить, как смеялась та женщина, ставшая родной для чужих детей. Некому повторить старый анекдот. Некому окликнуть соседей через забор.
И тогда впервые понимаешь: несколько летних месяцев могут оказаться целой жизнью.
Наверное, именно в такие моменты человек становится последним хранителем своего маленького мира. Не страны. Не города. Всего нескольких дачных улиц. Одного лета.
Прошлое нельзя вернуть. Да и не нужно.
Иногда достаточно открыть старую коробку, взять в руки одну фотографию — и мир, который, казалось, исчез навсегда, на несколько минут снова начинает жить.
Слышится хлопок деревянной калитки. Пахнет тёплой сосной. Кажется, что впереди ещё целое лето.
Я долго смотрела на фотографию. Потом перевернула её. На обороте не было ни даты, ни подписи. Только выцветший след от времени.
Улыбнулась, ещё раз посмотрела на красную калитку — и словно шагнула внутрь снимка.
Туда, где мне снова девять.
Где ручка калитки ещё не была такой холодной.
Где лето ощущалось бесконечным.
Глава I. Мир, который казался вечным
Память устроена как старый чемодан без замка: всё важное выпадает по дороге, а на дне остаётся то, что, казалось бы, не имеет никакого значения. Скрип двери. Запах мокрой земли. Серая футболка возле сарая.
Наверное, поэтому моё первое воспоминание о том лете начинается не с людей, а с красной калитки.
Я открываю её — и снова оказываюсь в мае две тысячи четвёртого года.
Прохладно. Небо над посёлком нависло тяжёлой серой ватой, придавило к земле запах сырой травы.
Взрослые о чём-то говорят, но я почти не слышу. Их голоса — просто фон, белый шум, за которым ничего не разобрать.
Сразу за калиткой стоит большой двухэтажный дом. Он почти вплотную придвинулся к забору, будто уже много лет первым встречает каждого, кто сюда приходит. За ним начинается совсем другой мир: яблони, сарай, узкие тропинки между грядками и маленькая летняя дача, которая совсем скоро станет нашей.
— Здесь мы будем жить, — говорит бабушка Тамара.
Я киваю, но почти не смотрю туда, куда она показывает.
Мой взгляд уже убежал дальше. Возле сарая кто-то есть.
Первой замечаю серую футболку. Потом — тёмную макушку, склонившуюся над землёй. И только после этого — самого мальчишку. Он так увлечённо ковыряет палкой землю, будто нашего приезда вовсе не существует. Кажется, будто сейчас существовали только палка, маленькая ямка и что-то очень важное, понятное лишь ему одному.
Через минуту он всё-таки поднимает голову. Несколько секунд молча смотрит на меня.
— Меня Сашей зовут.
— А я Оля.
Вроде бы, потом мы ещё разговаривали. Может быть, о школе. Может быть, о велосипедах. Этого память уже не сохранила.
Зато сохранила серое небо, красную калитку и мальчишку в серой футболке возле сарая.
Позже узнаю, что Саша приехал сюда раньше нас и живёт вместе с бабушкой Татьяной на втором этаже большого дома. Но тогда это было совершенно неважно. Он просто оказался первым человеком моего возраста в этом незнакомом месте.
Из дома донёсся смех. Не просто громкий звук — смех, после которого чужое место вдруг становится немного своим. На крыльцо вышла хозяйка участка. Высокая женщина в простом домашнем платье. Она улыбнулась так, словно мы приехали не впервые, а просто давно не виделись.
— Проходите. Чай сейчас поставлю.
Так я впервые увидела Людмилу Ивановну. Тогда это было просто имя.
Теперь, когда мысленно возвращаюсь в то лето, комнаты большого дома вспоминаются смутно. Зато её голос слышится так ясно, будто за окном снова две тысячи четвёртый.
Она то звала нас пить молоко, то напоминала, чтобы далеко не уходили. Мы кивали и через пять минут уже пропадали за калиткой — так быстро, что её голос ещё не успевал стихнуть за спиной.
Так и началось то лето. Поначалу мы гуляли вдвоём с Сашей. Иногда пешком, но чаще — на велосипедах. Ехали куда глаза глядят, сворачивали в незнакомые переулки, спорили, какая улица короче, и были уверены, что за следующим поворотом обязательно начинается что-то новое. Сейчас смешно об этом думать. Всё СНТ можно было объехать меньше чем за час. Но тогда оно казалось огромным. Каждый поворот обещал маленькое открытие, а улицы, по которым проезжали уже десятки раз, всё равно казались немного разными.
Порой мы бросали велосипеды прямо в траву и подолгу сидели на поваленном дереве. О чём говорили — уже не вспомню. Зато прекрасно помню ощущение: впереди бесконечно много времени, а лето никогда не закончится.
Так прошло несколько недель. А потом рядом всё чаще стал появляться белокурый соседский мальчишка Паша. Просто однажды нас стало трое — и иначе уже не бывало.
Именно Паша однажды показал нам заброшенный участок в самом конце одной из улиц.
— Пойдёмте, кое-что покажу.
За покосившимся забором стоял маленький серый дом. Окна потемнели, трава поднялась почти до подоконников, а вокруг было тихо так, будто люди отсюда ушли очень давно.
Конечно, пройти мимо мы уже не могли.
Помню только жару. Саша шёл впереди, раздвигая заросли старым железным изголовьем от кровати, будто прокладывал дорогу через джунгли. Я шла следом. Паша замыкал нашу маленькую экспедицию.
Внутри было прохладно, пыльно и непривычно тихо. Лето словно осталось снаружи. Пахло сыростью, старым деревом — и чем-то ещё, чему я не нашла названия.
А дальше память отказывается мне помогать. Тот миг стёрся начисто. Будто кто-то аккуратно вырезал этот кусочек плёнки. Зато очень хорошо помню другое. Как сердце заколотилось где-то в горле. Как я бросилась к выходу. Как солнечный свет за порогом показался самым безопасным местом на земле.
Ребята потом долго смеялись. А мне ещё несколько дней не хотелось проходить мимо этого дома.
Наверное, память и здесь поступила по-своему. Она сохранила не причину страха. Она сохранила само чувство.
Если попросить меня рассказать то лето по дням, я, скорее всего, не справлюсь. Не вспомню, что было в начале июня, а что — в середине августа.
Но безошибочно узнаю его по запаху нагретой травы, по скрипу велосипедных педалей и по голосу Людмилы Ивановны, доносившемуся с веранды.
Именно тогда, ещё не умея объяснить этого словами, я впервые почувствовала одну простую вещь.
Мы запоминаем не события. Мы запоминаем ощущения.
Наверное, поэтому спустя двадцать лет мне достаточно мысленно повернуть ручку той самой калитки, чтобы снова оказаться в мире, которого давно нет. Хотя самой калитки уже не существует, а на её месте стоит чужая стена.
Как Ом Омыч эго убивал
Жил-был однажды Ом Омыч.
Как обычно, вечером он лёг спать.
Закрыл глаза — и ему приснился удивительно яркий сон.
Ом Омыч оказался маленьким подвижником, живущим где-то высоко в Гималаях.
Вокруг — горы, снег, тишина.
Никакой квартиры.
Никакого телевизора.
Никакой привычной жизни.
Маленький Ом Омыч решил посвятить всю свою жизнь великой аскезе.
Он стал медитировать.
День проходил за днём.
Месяц за месяцем.
Год за годом.
Во сне время шло совершенно иначе.
Маленький Ом Омыч переходил из одной аскезы в другую, всё глубже погружался в медитацию. Он подолгу сидел неподвижно, иногда неделями не вылезал из пещеры.
Голодал.
Терпел холод.
Молчал.
Медитировал.
И постепенно достигал всё более необычных состояний.
В конце концов он уже постоянно пребывал в своей знаменитой нирвикальпа самадхи.
И всё это было абсолютно реально.
Он действительно чувствовал голод.
Действительно чувствовал холод.
Действительно сидел в пещере.
Действительно годами занимался аскезой.
Действительно стремился к высшему состоянию.
Никакого ощущения:
«Да ладно, это же сон».
Для маленького Ом Омыча это была его настоящая жизнь.
Однажды его учитель — ещё более великий мудрец — сказал ему:
— Если хочешь просветлеть, твоё эго должно умереть. Только тогда ты станешь великим и всемогущим аскетом.
Маленький Ом Омыч задумался.
«Вот оно что! Значит, мне нужно убить своё эго».
И он начал ещё усерднее медитировать.
Ещё больше поститься.
Ещё дольше сидеть неподвижно.
Ещё глубже погружаться в аскезу.
Он пытался избавиться от своего «я».
Пытался уничтожить то, что считал своим эго.
И всё это продолжалось во сне.
По-настоящему.
Он действительно старался.
Действительно страдал.
Действительно верил, что от этого зависит его просветление.
И наконец...
Однажды он достиг высшего состояния.
Что именно там произошло, словами описать было практически невозможно.
Маленький Ом Омыч понял:
«Вот оно!»
И в этот самый момент...
проснулся.
Он открыл глаза.
Посмотрел вокруг.
Своя квартира.
Своя кровать.
Своя подушка.
Никаких Гималаев.
Никакой пещеры.
Никакого великого учителя.
Никакого маленького аскета.
Ом Омыч немного полежал и начал вспоминать сон.
И вдруг понял одну совершенно простую вещь.
А ведь эго действительно умерло.
Только не здесь.
Оно осталось там.
В том сне.
Там был маленький Ом Омыч.
Он считал себя настоящим.
У него была своя жизнь.
Своя история.
Своя память.
Свои цели.
Он боялся.
Стремился.
Медитировал.
Пытался уничтожить своё эго.
А потом сон закончился.
И вместе с ним закончился тот Ом Омыч.
А этот Ом Омыч просто проснулся.
Никого убивать не пришлось.
Никакой сущности уничтожать не пришлось.
Не понадобилось становиться каким-то новым всемогущим существом.
Просто произошло пробуждение.
И вдруг стало совершенно очевидно:
тот Ом Омыч был персонажем сна.
И всё, что он считал своей жизнью, было частью этого сна.
Ом Омыч ещё долго лежал на своей подушке и смеялся.
— Ну и дурак же я был во сне! Столько лет медитировал, голодал, пытался убить эго, а надо было всего лишь проснуться!
И тут он понял главное.
Эго не умирает от аскезы.
Не умирает от голодания.
Не умирает от остановки внутреннего диалога.
Не умирает от того, что ты специально пытаешься его уничтожить.
Оно вообще не нуждается в убийстве.
Оно просто заканчивается вместе со сном.
Ты просыпаешься — и обнаруживаешь, что тот, кем ты был во сне, остался там.
И ты вспоминаешь его уже снаружи.
Ом Омыч даже сел на кровати от восторга.
— Так вот как это работает!
Он был очень доволен собой.
Потом снова лёг.
Подумал ещё немного.
Улыбнулся.
И заснул.
И тут же открыл глаза.
Но уже не в своей квартире.
Он оказался в совершенно другом месте.
Другое тело.
Другой дом.
Другая жизнь.
Он был совершенно другим человеком.
Некоторое время он просто смотрел по сторонам.
Потом вдруг вспомнил.
Вспомнил Ом Омыча.
Вспомнил Гималаи.
Маленького аскета.
Великого мудреца.
Вспомнил, как Ом Омыч лежал на своей подушке и смеялся над тем, что наконец понял механизм смерти эго.
И новый человек тоже улыбнулся.
— Надо же, — подумал он. — Какой умный был этот Ом Омыч. Он наконец понял, как всё происходит.
Он вспомнил, как Ом Омыч восторгался:
«Теперь я понимаю, как умирает эго!»
И вдруг остановился.
— Подожди...
Он посмотрел вокруг.
Потом посмотрел на свои руки.
Потом снова вспомнил Ом Омыча.
И тихо спросил:
— А что именно я сейчас понимаю?
Если Ом Омыч понял, как умирает эго, а потом сам оказался сном...
Если его квартира оказалась сном...
Если его подушка оказалась сном...
Если его великое понимание оказалось частью сна...
То откуда мне знать, что это сейчас не очередной сон?
Он задумался.
И впервые ему стало немного смешно.
Потому что получалось очень странно.
Ом Омыч только что понял:
«Я знаю, как устроено всё происходящее».
А теперь другой человек вспоминает Ом Омыча и думает:
«А что ты вообще мог понимать, если сам оказался частью сна?»
Новый человек ещё долго сидел на кровати, пытаясь осознать произошедшее.
Получается, он был Ом Омычем.
Ом Омыч был аскетом во сне.
Потом Ом Омыч проснулся и понял, что аскет был сном.
Потом сам Ом Омыч заснул.
И теперь уже другой человек проснулся и вспомнил Ом Омыча.
Новый человек задумался ещё глубже.
— Значит, всё это просто сны...
Сон.
Ещё один сон.
Сон во сне.
А потом ещё один.
И так без конца.
Сегодня я один.
Завтра другой.
В одном сне я Ом Омыч.
В другом — алкаш.
В третьем — президент.
В четвёртом — вообще непонятно кто.
Можно быть кем угодно.
Можно прожить целую жизнь.
Можно родиться, вырасти, состариться и умереть.
Можно помнить своё детство.
Можно иметь родителей, друзей, врагов, работу, деньги, семью.
И всё это будет совершенно настоящим — пока ты там находишься.
А потом ты просыпаешься.
И обнаруживаешь:
это был сон.
И вспоминаешь, кем ты там был.
А потом выясняется, что и это воспоминание тоже происходило во сне.
Новый человек улыбнулся.
— Вот она... великая мудрость.
Он лёг на кровать.
Расслабился.
Почувствовал, как сон постепенно забирает его внимание.
Закрыл глаза.
И уснул.
Где-то далеко, в неизвестном созвездии Таго Кита, открыл глаза четырёхглазый, пятирукий, шерстоногий паук.
Он несколько секунд неподвижно смотрел перед собой.
Потом удивлённо покрутил головой.
— Какого чёрта мне приснилось?
Он только что видел совершенно невероятный сон.
Какая-то странная форма жизни.
Две руки.
Две ноги.
Одна голова.
И эта странная форма жизни почему-то видела бесконечные сны во снах.
Один сон.
Другой.
Третий.
Потом ещё какой-то Ом Омыч.
Потом человек.
Потом опять сон.
Паук даже передёрнул всеми пятью руками.
— Какое убожество...
Он немного подумал.
— Две руки... Две ноги... И после этого ещё пытаются понять устройство Вселенной.
Паук покачал головой.
— Ужас.
Об этом даже стыдно рассказывать.
Он пополз по своей паутине.
В другом конце уже была аккуратно приготовлена муха.
Завтрак.
Паук вспомнил странный сон ещё раз.
Посмотрел на муху.
Пожал плечами.
Съел её.
Потом растянул все свои лапки на паутине, устроился поудобнее и закрыл глаза.
И заснул.
А где-то в другом месте кто-то, возможно, уже просыпался.
И открывал глаза.
И смотрел вокруг.
И удивлялся:
— Какого чёрта мне приснился четырёхглазый пятирукий паук, который видел во сне человека, который видел во сне Ом Омыча?..
















