Прямая линия...
Кремль, 1942 год. Душный подвал, пахнет пылью, махорочным дымом и металлом от раскаленных ламп. Сталин, в своей привычной френчевой гимнастерке, сидит у массивного стола. Перед ним - микрофон, к которому протянут провод от полевого коммутатора. «Прямая линия с Верховным». Идея Берии: «Народ должен чувствовать связь с вождем в тяжелый час».
Первый звонок. Голос женщины, интеллигентный, московский:
–Товарищ Сталин, добрый день. У нас в доме управляющий опять отключает горячую воду по вечерам. Как с этим бороться? Написала заявление, но…
Сталин медленно моргает.Он смотрит на карту, где под Харьковом горят три наши армии. Его пальцы постукивают по рукоятке трубки.
–Управдом будет наказан. Воду подключат, – говорит он ровным, лишенным интонации голосом. – Следующий.
Второй звонок. Мужчина, с легким акцентом, возможно, с Урала:
–Иосиф Виссарионович, прошу вашего вмешательства. На нашем заводе вышла путаница с талонами на дополнительное питание для ударников. Инженеру Петрову выдали лишний паек масла, а рабочему Сидорову – нет. Это деморализует коллектив.
В углу комнаты начальник тыла,Николай Вознесенский, делает резкую пометку в блокноте. Сталин качает головой, едва заметно. Его взгляд скользит по сводке, где цифры потерь окружены красными карандашными кругами.
–Разберемся. Справедливость будет восстановлена, – произносит он. В его голосе впервые слышится не ответ, а вопрос – тихое, леденящее недоумение.
Третий звонок. Молодая, почти девичья трель:
–Здравствуйте, товарищ Сталин! Скажите, а когда в Москве снова начнут ставить новые спектакли? Очень соскучились по культурной жизни. И в магазин «Военторг» когда завезут какао? Без него как-то совсем…
Она не успела договорить.Сталин медленно, с невероятной тяжестью, поднялся из-за стола. Его лицо, обычно непроницаемое, выражало сейчас не гнев, а полнейшую, абсолютную растерянность. Он вынул трубку изо рта и уставился на микрофон, будто видел его впервые. Будто это был не прибор связи, а окно в параллельную, непостижимую вселенную.
В комнате стояла гробовая тишина. Все замерли: генералы, техники, стенографистка. Они видели, как вождь народов, железный Сталин, впервые за всю войну, кажется, потерял дар речи от простого, бытового вопроса о какао.
Он прошелся к карте. Ткнул пальцем в линию фронта под Ленинградом, где люди умирали от голода, не мечтая о какао, а мечтая о куске хлеба в 125 грамм. Потом перевел палец к Сталинграду – на тот ад, где вопрос о горячей воде звучал бы как издевательство из другого мира.
Он повернулся к микрофону. Его голос прозвучал тихо, но в этой тишине каждое слово упало как гиря.
–Вы спрашиваете о какао, – сказал он, и в его интонации не было ни злости, ни укора. Была лишь ледяная, всепонимающая горечь. – В Сталинграде сейчас спрашивают, хватит ли патронов, чтобы дожить до рассвета. В Ленинграде спрашивают, будет ли завтра похлебка. Это вопросы одной страны. Одной войны.
Он сделал паузу,давая этим словам повиснуть в эфире, в этом самом эфире, который связал его вдруг не с единым народом-бойцом, а с каким-то другим, странным, живущим в параллельной реальности тыла.
– Прямая линия завершена, – сухо сказал он, кивнув головой инженеру. – Все ресурсы – на фронт. Все мысли – о победе. Остальное… остальное будет после.
Когда микрофон отключили, он еще долго стоял у карты, спиной к комнате. Он понял сегодня что-то важное. Что страна воюет на двух фронтах. На одном – против врага. На другом – против собственного, страшного забвения, против умения жить, будто войны нет. И второе, возможно, было страшнее.




