Александр Иванович Герцен (1812–1870) Сочинения в двух томах. Том 2. — М., 1986
Prolegomena (1868)
...Даже социализм, в своих наиболее восторженных, юношеских фазах, в сен-Симонизме и в фурьеризме, никогда не доходил ни до общности имущества, проповедовавшейся апостолами, ни до Платоновой республики подкидышей *, ни до полного отрицания семьи посредством создания специальных заведений для детоубийства во чреве матери и публичных домов безбрачия и воздержания.
На самом деле речь идет не о семье, не о нравственности — речь идет о том, чтобы спасти незначительную долю свободы и значительную — собственности; все же остальное — красноречие, иносказания. Собственность — это блюдо чечевичной похлебки, за него вы продали великое будущее, которому ваши отцы широко распахнули ворота в 1789 году. Вы предпочитаете обеспеченное будущее удалившегося от дел рантье — отлично, но не говорите же, что делаете это ради счастья человечества и спасения цивилизации. Вам всегда хочется прикрывать свой упрямый консерватизм революционными атрибутами; это оскорбляет, и вы унижаете другие народы, делая вид, будто все еще стоите во главе движения; это оскорбление почти смехотворно.
* Платон предлагал создавать специальные дома для детей, родители которых были лишены права иметь семью и собственность.
...Потомки поселенцев, а не завоевателей, мы — народ крестьянский, над которым находится тонкий слой отщепенцев.
...Создается впечатление, будто вся мрачная и тяжелая история русского народа была выстрадана исключительно ради этого прогрессивного развития экономической науки, ради этих социальных зародышей. Испытываешь искушение рукоплескать медленному ходу исторического развития в нашей стране.
Пройдя через длинный, однообразный и изнурительный ряд столетий, согбенный под ярмом нищеты, согбенный под бичом крепостного права, он сохранил религию земли. Странный и скорбный путь развития, при котором зачастую зло приносило с собою добро и vice versa. Одним из самых жестоких ударов, перенесенных русским народом, был удар цивилизации, которая пыталась лишить нас национальности, не делая нас гуманными, и она-то нам открыла нас самих посредством социализма, к которому она питает отвращение.
Жители полей были оставлены вне насильственно навязанной цивилизации. Великий педагог Петр I удовольствовался тем, что скрепил еще сильнее цепи крепостного права. Крестьянин, оплеванный, поруганный,
ограбленный, продаваемый, покупаемый, приподнял на мгновение голову *, пролил потоки крови, заставил содрогнуться от ужаса Екатерину II на ее престоле; и, побежденный армиями цивилизации, он снова впал в угрюмое, пассивное отчаяние, держась лишь за свою землю — за этот последний сосец, который не давал ему умереть с голоду и который даже крепостное право не сумело у него вырвать. Так он и оставался, неподвижный и в состоянии изнеможения, отчаяния, почти целое столетие, выражая иногда свой протест убийством помещика или же неудачными местными бунтами.
В то время как вооруженный крестьянин переходил Балканы и Альпы, одерживал победы и расширял границы империи, его отец, его брат умирали под розгами, законным образом ограбленные алчным, расточительным и диким дворянством; все у него было отнято: сила его мускулов, его жена, его дитя,— но по странному отсутствию логики земля (в уменьшенном количестве, урезанная, умышленно дурно выбранная) оставалась за ним.
Сколько пролилось на нее слез, образуя новую связь между нею и бедным преследуемым страдальцем! Никто не узнает, сколько вытерпел он за эти сто лет процветания государства. Его жалоба, его крик боли и агонии, его упрек — все затеряно в архивах безжалостной полиции, в отрывочных воспоминаниях какой-нибудь служанки, какого-нибудь камердинера. Этот Лаокоон погибал со своими сыновьями темной зимней ночью, и ни один ваятель не был очевидцем этой неравной борьбы его с двумя змеями — дворянством и правительством. Снег все окутал своим саваном — и это историческое преступление, это преступление, совершавшееся по мелочам, поражавшее каждую деревню, каждую общину, непрерывно продолжаясь, сохраняясь, помогло несчастному крестьянину узаконить свое право на землю.
* Имеется в виду Пугачевское восстание.
...О земле почти повсюду забывали во время революций на Западе; она находилась на втором плане, так же как и крестьяне. Все делалось в городах и городами, все делалось для третьего сословия, потом изредка вспоминали о городском работнике, но о крестьянине — почти никогда. Крестьянские войны в Германии являются исключением, и потому-то крестьяне, с громкими криками требовавшие земли, были совершенно раздавлены. Производились секуляризации, конфискации, дробления, перемены владельцев, классов, перемещения поземельной собственности; все это имело чрезвычайно важные последствия; не было только ни новой основы, ни принципа, ни общей организации.
...Вы гордитесь великим прошлым, и эта гордость мешает вам видеть нынешнее ваше состояние, и его причины, и угрожающую вам опасность.
...Совершенно естественно возникает вопрос: каким же образом перекинуть мост между этой мыслью, не имеющей другой узды, кроме логики, и свободной общиной; между беспощадным, исследующим знанием и слепой и наивной верой; между возмужалой и суровой наукой и погруженным в глубокий сон взрослым младенцем, которому грезится, что царь — его добрый батюшка, а богородица — лучшее средство от холеры и пожаров?
Которому грезится также, что обрабатываемая им земля принадлежит ему.
...Вырванные ударом грома или, вернее, барабана из сонной и растительной жизни, из объятий матери (бедной и грубой крестьянки, но все-таки матери), мы увидели, что лишены всего, начиная с платья и бороды. Нас приучили презирать собственную свою мать и насмехаться над своим родительским очагом. Нам навязали чужеземную традицию, нам швырнули науку и объявили нам, по выходе из школы, что мы рабы, прикованные к государству, и что государство — это нечто вроде отца Сатурна, который, под именем императора, заглатывает нас при первом же независимом жесте, при первом свободном слове. Нам наивно заявляли, что цивилизовали нас ради общественной и правительственной выгоды и что отныне за нами не признают никаких человеческих прав.
Все, что предпочитает заглатывать вместе с Сатурном, нежели быть им проглоченным, выстроилось рядом с ним, усиливая давление на нижний слой народа и бросая на каторгу строптивых — из числа тех, кто получил образование, «ради дела общественной пользы».
...Правительство объявило о своем твердом намерении освободить крестьян. Все были согласны с тем, что время личного освобождения крестьян наступило. Но не в этом заключался основной вопрос, суть была в том, чтоб определить — надобно ли освобождать их с землей, которую они обрабатывают, или же оставить землю помещику, а народ наделить правом бродяжничества и свободой умирать с голоду. Правительство было в нерешительности, колебалось, не имело никакого сложившегося и твердого мнения. Царь склонялся к тому, чтобы наделить землей, советники же его, естественно, были против этого.
...Никогда не следует упускать из виду, что у нас каждая перемена — только перемена декораций: стены сделаны из картона, дворцы — из размалеванного холста. То, что видишь на подмостках большого императорского театра,— не настоящее, начиная от людей. Этот вельможа — лакей; этот министр, диктатор и деспот — революционер; этот образованный, утонченный господин — калмык по привычкам и нравам. Все заимствовано. Наши чины — чины немецкие, их даже не потрудились перевести на русский язык — Collégien Registrator, Kanzelarist, Actuarius, Executor сохранились и поныне, чтобы поражать слух крестьян и возвеличивать достоинство всевозможных писцов, писарей и прочих конюхов бюрократии.
Мы же, словно подкидыши в воспитательном доме, чувствуем — не зная другого родительского очага, что этот дом — не наш, и страстно желаем его уничтожить.
Александр Иванович Герцен (1812–1870) Сочинения в двух томах. Том 2. — М., 1986
Письма к путешественнику (1865)
...Будучи в меньшинстве собирающегося войска, материальная сила не с нашей стороны, зато у противной громады, кроме ее и привычки, ничего нет — ни ума, ни образования, ни единства цели, ни плана. Правительство беспрестанно отталкивает напор, кричит «смирно!», ловит забежавших вперед — это дело полицейское, но что ж оно хочет сказать в этом смирно, что сделать на расчищенном плац-параде? — Как что? Известно что. А в сущности вовсе не известно, и всего меньше правительству. Оно не злее и не хуже прежнего, но оно больше мечется, кидается, теребит, оно больше боится. Разве этот страх не наша победа? Рядом с «пороньем горячки» оно делает бездну несправедливостей, глупостей, ошибок — к этому пора привыкнуть. Да и кто же ждал от него ума, гуманности, справедливости? Ведь это все же продолжение Николая, Павла и пр.
Вот когда оно по немецкому совету и по наговору помещичьих журналистов подталкивает всякими распоряжениями и искушениями крестьян на замену общинного пользования землей наследственным разделом ее в собственность, тогда действительно мороз дерет по коже. Мало ли что можно напортить, имея в своих руках такую бесконтрольную власть, такой приманчивой вещью, как буржуазная собственность, покупаемая со льготами. Правительство, умевшее поддержать двести лет крепостное состояние и ввести его в XVIII веке там, где его не было, имеет слишком богатые средства и слишком широкую совесть, чтоб его не бояться. Буржуазная оспа теперь на череду в России, пройдет и она, как дворянски-конституционная, но для этого не надобно дразнить болезнь и «высочайше» способствовать ей.
Если мы вынесем эти посягательства не протестуя, мы не будем иметь даже того извинения, которое имели наши цивилизаторы; они или вовсе не понимали, или верили в пользу вколачиваемого образования, скроенного по иностранным шаблонам. Тут место борьбе и обличению, место энергии и страсти, тут мы должны преследовать, клеймить без устали и остановки. А вести войну с частными промахами и гнусностями правительства хотя и должно, но это не может стоять на первом плане.
То же приходится сказать о нашем благородном обществе, о том, которое называло увлекавшихся юношей зажигателями, которое рукоплескало ссылке Чернышевского, казням поляков и посылало телеграммы Муравьеву и его литературному дрягилю...* Кто же составляет основу и ядро этого общества, этой России, которой Зимний дворец — в двух Английских клубах, а крепости и будки во всех помещичьих домах? Та же прежняя матушка Россия — Россия «Недоросля» и «Мертвых душ», «Горя от ума» и «Рассказов охотника». Пеночкин стал либеральным государственным человеком, но все же остался Пеночкиным, Ноздрев стал красным патриотом, муравьевским якобинцем, оставшись Ноздревым... Разве мы этой России, идущей от петровских заводов, от разных Салтычих и Биронов, не знали прежде? Разве не пели мы ей на все голоса «De profundus» ** и «Со святыми упокой»? Чему же дивимся мы, что она не изящно умирает; она не римский гладиатор, а просто русский помещик, отдающий богу душу, делающий до конца глупости и заботящийся, как Николай в последнюю минуту, можно ли или нет причащаться, не выбривши бороды.
Как сословие дворянство имеет меньше жизненной силы, чем правительство,— последняя, материальная сила его улетучилась — оно обнищало.
...Человек уверен, убежден, что истина, сказанная им, выведенная им, доказанная им, убеждает и других. Ему возражают — он отвечает, ему приводят новые сомнения — он приводит новые доводы и думает, что дело сделано. Противники соглашаются, восторгаются — и вы можете быть уверены с той несомненностью, с которой вы ждете лунного затмения, что через два-три месяца явятся те же возражения, те же сомнения, те же озлобления вроде уток в известной детской игрушке, которые постоянно выходят из правой башенки и отправляются в левую, без всякого конца, потому что все это одни и те же.
Годы целые бьешься, бьешься о непобедимую мощь непонимания, думаешь: «Ну! сколько-нибудь выиграл...» Не тут-то было, все на одном месте... После десятого разговора вам возражают точно то же, что при начале первого, совершенно соглашаясь со всем, что было говорено в промежутках.
Казалось бы, оставить их в покое,— горбатого лечит одна могила — сил нет. Человек не может с рыбьим хладнокровием смотреть на другого, когда тот идет не по настоящей дороге, да еще, того и гляди, попадется под колеса почтовой кареты, в которой скачет сама история.
Откуда эта лень ума, эта робость силлогизма, это желанье не идти дальше, набросить покрывало?.. Давно ли, кажется, западный человек, освобождаясь от двух самых грубых опек, рвался вперед с отвагой в мысли и деле, отрицая все не оправданное разумом, потрясая все существующее и до дороге создавая науку и ставя огромный вопрос современности? Его-то он и испугался, как Фауст вызванного им духа. Смел он был в ожидании, в теоретическом отрицании, в ломании внешних цепей — черед пришел до приложений, и западный человек стал революционным консерватором — красным белого цвета. Порог ли это, за который он запнулся, или его предел — покажет время, но до тех пор у нас с ним нет языка. Выходя из отвлеченных сфер, мы встречаем в нем закоснелого врага или непонимающего друга. Последний хуже. Для меня нет ничего противнее, как непониманье с сочувствием и с некоторой любовью.
...Государства — таков наш главный тезис — сложились, как все сложилось в природе, по неопределенным стремлениям, по открывавшимся возможностям, прилаживая и изменяя внутренние потребности к внешним обстоятельствам. По мере развития мысли, сознания является желание разумнее, целесообразнее устроиться. Французская революция была колоссальной попыткой заменить политический, юридический, религиозный быт, так, как он вырос под разными влияниями,— разумным, так, как его понимали тогда. Книжный, философский идеал энциклопедистов был совершенно достаточным в руках меньшинства, чтоб разрушить седые стены старой Бастильи... но, опрокидывая могучим потоком все церковно-политическое устройство, революция остановилась перед экономическим вопросом, так, как реформация перед текстом св. писания. Ни реформация со своими сектами, ни революция со своими не могут шагу идти дальше, не выходя первая из христианства, вторая — не касаясь экономического вопроса.
Предоставить орудия работы, экономические силы, творчество и производительность, скучение богатств и распределение их случаю и привычному праву — не сообразно с разумом, с современным пониманием. Бездна материала пропадает без рук, бездна рук гибнет без материала, огромные богатства без производительности, огромные запасы без сбыта, избыток и голод, наконец, большинство всех народов, страдающее в нужде и невежестве, именно от случайного распределения сил и орудий. В этом хаосе нельзя жить, понявши его; неведением теперь отзываться нельзя — страстное желание исторгнуть жизнь из старых форм совершенно последовательно. Но между прошедшим, за которое никто не отвечает, и будущим, за которое мы будем отвечать, с одной стороны — сознание необходимой перемены, с другой — выгода отстаивания приобретенного.
Недостаточность прежних гражданских идеалов ясна не только для тех народов, которые прошли ими, но и вообще для всех народов идущих. Для нас это особенно важно. Нам нет никакой необходимости переходить всеми фазами политической эволюции, для того чтоб вступить в фазу экономического развития.
Ответ на пост «О технологии дуэли»1
романтичный взгляд на дуэли.
много откровенно глупого. особенно про "средние века".
именно дуэль и была тем самым основным ЗАКОННЫМ средством разрешения споров.
если крестьянин украл у крестьянина морковку, в дело вступали разные нюансы - кто из двоих был рабом, вилланом, крепостным - а кто СВОБОДНЫМ. и уже после этого вступали в действие правила драки. Но чаще всего такой спор судил староста деревни. А если полномочий старосты не хватало - обращались к сеньору-барону-лимону.
Дворянчики-барончики-и прочие маркизы сходились на дуэли не потому что не было законов, а потому что оскорбление чести смывалось кровью. Не ответить на вызов считалось весьма позорным действием. Можно было найти оправдания своего отсутствия на дуэли, но откладывать до бесконечности было нельзя.
Так как вело в касту неприкасаемых чмошников, которого можно прилюдно обосрать и тебе ничего за это не будет.
На пистолетах стрелялись ВЕЗДЕ, а не только в россие - даже блть в романах пишут "выбор оружия для дуэлянтов, сабля-шпага-пистолет-и прочее".
Промахивались из пистолета в упор не потому что не попадали\не хотели, а тупо потому что эта полторакилограммовая гиря, у которой центр тяжести далеко за спусковым крючком дрожит как осиновый лист и поймать силуэт противника пользуясь одной только мушкой - очень сложно.
Вдобавок сюда - рывки механизма спуска-замка при выстреле, огромная отдача в момент когда в стволе вспыхивает 20 грам пороха...просто посмотри ролики как люди стреляют из современного пистолета 50 калибра. Как у них у всех ствол подбрасывает в небо. И это при том что современное оружие максимально сбалансировано и эргономично.
ну и концовочка про крестьян, и кабак особенно позабавила.
Ещё раз повторю - родовую честь невозможно отмыть пивом в кабаке\корчме.
Только кровью обидчика.
И да - в крестьяне в корчме\кабаке, так-же нередко забивали оппонента в гроб. И именно по той-же причине, некоторые оскорбления невозможно смыть пивом.
О технологии дуэли1
Вот были же времена. Стреляться и биться друг с другом было модным. Сейчас в это трудно поверить.
Начиналось все с поединков в Средневековье. Тогда законы работали плохо. Или не работали вовсе. Выясняли отношения от кулаков до холодного оружия. В некоторых странах это называли "Божьим судом".
Украл сосед капусту с грядки? Свидетелей нет. А улики — сплошные. Сходитесь на кулаках, если вы простые люди. Выясняйте правоту по-честному.
У крестьян выходило просто. Подрались. Потом выпили в корчме за здоровье друг друга. Все остались живы. Даже относительно здоровы.
Хуже приходилось рыцарям и разным там дворянам. Драться надо было на клинках. А это уже заканчивалось серьезнее.
Пришли времена огнестрельного оружия. Европа окончательно разделилась на сословия. И понеслось.
Дуэли возвели в ранг доблести. Оскорбили? Косо посмотрели? "Извольте к барьеру, сударь!" Перебили тогда немало "голубой крови". Разные цифры называют. Иной раз сопоставимые с потерями в небольшой войне.
Нельзя сказать, что власти с этим боролись. Короли издавали указы. Один строже другого.
Но указы эти работали, как дырявый зонт. Вроде и есть, а толку ноль.
А технология дуэли — это, по большому счету, технология честного убийства. Или честной смерти. Кому как повезет.
А оружие здесь — не просто инструмент. Оно — третейский судья.
Начнем с холодного. Шпаги, рапиры, сабли. В XVI–XVII веках это был основной способ разговора. Когда аргументы заканчивались. Дворяне фехтовали с детства. Это было естественно.
Клинковая дуэль особая. Она требует навыка. Если фехтуешь плохо, а твой противник — хорошо, то шансов у тебя нет. Примерно ноль. Потому как опытный дуэлянт может защититься, уклониться, нанести легкую рану и остановиться. А может и не остановиться. Зависит от его настроения.
Так было в Европе. В России, кстати, холодным оружием дрались реже. Предпочитали пистолеты. Потому что пистолет — демократичнее. Там мастерство стрельбы, конечно, важно, но случайность играет роль огромную. А русская душа, она ведь как — любит, чтобы все было по-крупному. Чтобы жребий. Чтобы судьба.
А дуэльный пистолет — это не просто пистолет. Это высокоточный инструмент для убийства на короткой дистанции. К концу XVIII века сложился его классический облик: парный, однозарядный, курковый. Кремневый, а с начала XIX века — уже капсюльный. Более надежный.
Обратим внимание на слово "парный". Это важно.
Дуэльные пистолеты продавались только парами. Абсолютно идентичные. Одинаковый вес, одинаковая длина ствола, одинаковое усилие спуска. Различались только цифрами на стволе — "1" и "2".
Зачем такая точность? Чтобы убрать фактор "оружие". Чтобы ни у кого не было преимущества.
Кстати, правило было строгое: оружие не должно быть знакомым никому из дуэлянтов. Даже спуск пробовать не разрешалось. Ты берешь пистолет в руку — он холодный, чужой, тяжелый. И не знаешь, куда он ударит. Никто не знает.
В этом, между прочим, глубокая философия. Поединок должен быть справедливо несправедливым. И это не каламбур. Чтобы победил не тот, кто лучше стреляет, а тот, кому повезет. Или кому суждено.
Кремневый замок — штука капризная. Между нажатием на спусковой крючок и воспламенением пороха в стволе проходит доля секунды. Маленькая, но достаточная, чтобы изменить прицел. Потому что в момент удара курка по огниву рука непроизвольно дергается. Плюс облачко дыма из полки закрывает цель.
Кстати о пулях. Круглые, свинцовые. Диаметр — 12–15 мм. Вес — 10–12 гр. Заряд пороха — до 8,8 грамма. На дистанции в 10–15 шагов такая пуля пробивала все, что нужно. И даже больше.
Экспертиза, проведенная в 1960-х годах при изучении обстоятельств гибели Лермонтова, показала: дуэльные пистолеты XIX века по пробивной силе лишь немногим уступали пистолету ТТ.
Почему они вообще промахивались?
А вот это главный парадокс. При таком совершенстве оружия и при таком ничтожном расстоянии — от трех до пятнадцати шагов — промахивались постоянно. Чаще, чем попадали.
Секрет в психологии. И капризном характере кремневого замка. Дуэлянты, как правило, не хотели убивать. Честно. Большинство из них хотело просто удовлетворить честь. Показать, что они не трусы. Выстрелить в воздух или в сторону. И разойтись.
Но были и такие, кто целился наверняка. Как Дантес. Или Мартынов, стрелявший в Лермонтова.
Вопрос второй. В дистанции.
В Европе стрелялись на 20 - 25 метров. У нас все по-иному. Иная ценность жизни, что-ли. В России дистанция в 10-15 метров некоторым казалась излишней. Вот начиная с трех в самый раз. А это уже почти в упор.
На шпагах можно ранить, обезоружить, показать свое превосходство. И остановиться. На пистолетах — остановиться сложнее. Пуля не знает пощады и остановки. Она летит туда, куда ее послали. И возвращаться не собирается.
Технология дуэли — это технология случая, возведенная в ритуал. Пистолет уравнял неумеху и мастера. Но не убрал главного — готовности убить или быть убитым за слово. Взведенный курок, секунда на выстрел, дым...
Дальше уже не важно, кто был прав. Важно, кто останется стоять. А могло бы все кончиться в корчме, как у простых крестьян. Но честь дворянина считалась дороже жизни. Увы, и чужой тоже.
Этот материал и множество других в авторском телеграм-канале
Александр Иванович Герцен (1812–1870) Сочинения в двух томах. Том 2. — М., 1986
Письма к путешественнику (1865)
...Нам предстоит труд, о котором мы не думали, нам следует перевоспитать весь нравственный быт наш. Последние два года страшно обличили, сколько дикого, зверского, узкого, тупо-жестокого дремало в нашей душе, сколько каждый из нас квартальный, помещик и палач. Все прошлые злодейства Петербурга и Зимнего дворца общество покрыло с роскошью. Апотеоза Муравьева была амнистией Бирону и Аракчееву; рукоплесканья, с которыми встречали дикие, позорные, отвратительные меры, запрещавшие полякам говорить по-польски, запрещавшие женщинам носить траур, рукоплескали с тем вместе избиению стрельцов, гонению кафтанов и бород; оправдан Петр I, оправдан Николай. Не в них лежало начало этого наглого вмешательства силы в последние святыни личности, не в них, а в нас. Москва и провинции рукоплескали чему-то родному, знакомому; они сочувствовали тому, что делалось в Литве и Польше, потому что в душе лучших остались элементы помещика и холопа, потому что у каждого из них была своя Литва в деревне и свои мятежники в передней.
...И сколько при всей лжи, при всем раболепии, коварстве,— сколько глупости в людях, кичащихся дворянской грамотой, на ней строящих свои законодательные притязания и становящихся за уничтожение польской аристократии! Чему радуются наши помещики, что правительство так поступает с литовским дворянством?
...«Но — но большая разница между польской аристокрацией и нашим барством, между ехидным литовским паном и кротким степным помещиком нашим»... Может, до вас в Америке не дошло новое открытие, что наше русское столбовое дворянство ужас какое демократическое, что крепостное право у нас было временным затмением братских отношений, недоразумением между старшим и младшим, что, в сущности, помещики и крестьяне нежно любили друг друга, господа были отцы-матери своих мужичков, ели в те же дни, как и они, постное, парились по субботам в бане и ходили по воскресеньям в ту же церковь к обедне. Словом, если б наши крупнопоместные и мелкопоместные демократы не засекали мужиков и дворовых до смерти, не морили бы их на барщине и оброке, не дрались бы беспрестанно в передней, не насиловали женщин и не обирали бы мужчин, то их самих по нравам и обычаям, особенно же по отношению к высшему начальству, можно бы было принять за самых радикальных смердов в мире или (так как они ходят по-немецки) за их собственных лакеев...
...Если дворянство и сделало что-нибудь, то сделало исключительно для правительства, для государства, для царя; для народа — ничего, для защиты прав, для обороны личности, совести — ничего. Как сословие оно не может пережить верную подругу свою — крепостное право; ему приходится зачахнуть в бесплодных усилиях, овладеть движением (если нельзя остановить его) или откровенно снять с себя очень некрасивый дворянский мундир, отцепить очень тупую дворянскую шпажку и выйти из залы благородного собрания — простым смертным на чистый воздух.
Александр Иванович Герцен (1812–1870) Сочинения в двух томах. Том 2. — М., 1986
Концы и начала (1862)
...Вне службы дворянин превращался из битого денщика в бьющего Петра I; в деревне ему было полное раздолье, тут сам он становился капралом, императором, вельможей и отцом вотчины. Из этой жизни волка и просветителя вместе вышли все колоссальные уродства — от Бироновых заплечных мастеров и Потемкиных большого размера до Биронов-палачей и Потемкиных в микрометрическом сокращении; от Измайлова, секущего исправников, до Ноздрева с оборванной бакенбардой; от Аракчеева всея России до батальонных и ротных Аракчеевых, заколачивающих в гроб солдата; от взяточников первых трех классов до голодной стаи пернатых, записывающих бедных мужиков в могилу,— со всеми неистощимыми вариациями пьяных офицеров, забияк, картежных игроков, героев ярмарок, псарей, драчунов, секунов, серальников. В их числе там-сям изредка попадался помещик, сделавшийся иностранцем для того, чтоб остаться человеком, или «прекрасная душа» Манилов, горлица-дворянин, воркующий в господском доме близ исправительной конюшни.
...Страшные, бесплодные Июньские дни 1848 были протестом отчаяния; они не создавали, они разрушали — но разрушаемое оказалось крепче. С взятием последней баррикады, с отправкой последней депортации без суда настает эра для порядка. Утопия демократической республики улетучилась так же, как утопия царства небесного на земле. Освобождение оказалось окончательно так же несостоятельным, как искупление.
Но общественное брожение не настолько успокоилось, чтоб люди занялись тихо своим делом; надобно было занять умы, а без утопий, без эпидемических увлечений идеалами плохо. Хорошо еще, если б без них обманутые в ожидании народные массы только бы плеснели и загнивали на ирландский манер, как стоячая вода; а то, пожалуй, они поднимутся одичалые и попробуют своими самсоновскими мышцами — крепки ли столбы общественной храмины, к которым они прикованы!
Где же взять безопасные идеалы?
Затрудняться нечего — в душе человеческой обителей много. Сортировка людей по народностям становилась больше и больше бедным идеалом в этом мире, схоронившем революцию.
Политические партии распустились в национальные — это не только шаг за революцию, но шаг за христианство. Общечеловеческие стремления католицизма и революций уступили место языческому патриотизму, и честь знамени осталась единственной неприкосновенной честью народов.
Когда мне приходит в голову, что двенадцать лет тому назад в парижских салонах гуляка и шут Ромье проповедовал во всеуслышание, что возбужденные революционные силы надобно своротить с их страшной дороги и направить на вопросы национальные, пожалуй династические *, я невольно, по старой памяти, краснею от стыда.
Воевать, за что б то ни было, надобно, иначе в этом застое нападет китайский сон — ну а его долго не разбудишь. Да нужно ли будить? В этом-то и вопрос.
Последним могиканам XVIII столетия, Дон-Кихотам революции, социалистам и долею литераторам, поэтам и вообще всяким эксцентричностям спать не хочется, и они, насколько могут, мешают массам — заснуть. Неречистое мещанство совестится признаться, что ему спать хочется, и туда же бормочет в полусне неясные слова о прогрессе, свободе...
Будить надобно войной. А есть ли во всей оружейной палате прошлого знамя, хоругвь, слово, идея, из-за которых бы люди пошли драться, которых бы они не видали опозоренными и в грязи... suffrage universel **, может быть?..
* Герцен имеет в виду реакционную, написанную с позиций бонапартизма брошюру О. Ромье «Le spectre rouge» («Красный призрак»), вышедшую в 1850 г.
** всеобщее избирательное право (франц.)


