Лирика
1 пост
1 пост
3 поста
31 октября коллега с рожками Малефисенты и накладными клыками вручила Тамаре куклу Бабы Яги. Тамара пролепетала: «Надеюсь, не с меня лепили», выдавила улыбку под хохот ряженых сослуживцев и при первой возможности ускользнула с корпоратива.
Дома, раскладывая продукты, натолкнулась на презент. Жуткая, надо сказать, вещичка. Старуха верхом на метле с сатанинским оскалом была вырезана с такой реалистичностью, что казалось: она вот только что жадно сглотнула, уставившись на новую владелицу. Тамара вздрогнула и даже хотела отправить в мусорное ведро, но… Добротно, однако, сделана. Лицо куклы покрывали подпалины. Горбатый нос нависал над оскаленным ртом. На поясе бляха в виде куриной лапы, а в глазницах черепов, нанизанных на цепочку, поблёскивали крошечные искры. Дорогая вещица, ничего не скажешь. Только куда её поставить? В какой бы угол Тамара ни примеряла куклу, Яга словно увеличивалась в размерах и сверлила плотоядным взглядом. Брр.
В конце концов хозяйка поставила сувенир на подоконник на кухне, развернув лицом на улицу. Пусть незваных гостей пугает.
Вечер, хлопоты, ужин стынет, а благоверного нет. Пятница. И внутри словно дёрнули пробку слива. Женщина обречённо сползла в кресло и уставилась в телевизор, забыв прибавить звук.
Услышав, как нетрезвые руки терзают засов на калитке, Тамара вспыхнула, вылетела во двор и, вложив всю женскую горечь, толкнула дверь.
Выпившего муженька шибануло, повело на согнутых ногах. Немного покачавшись, бедняга рухнул в палисадник прямо на сортовые розы редкого лилового тона, к счастью, уже подрезанные на зиму. Защищая хозяйку, крепкие ежи больно впились в обидчика. Мужчине пришлось не на шутку схватиться с мстительной флорой, и лишь с третьего раза он смог встать с позорных четверенек. Он с достоинством стряхнул грязь и нетвёрдо, но вполне самостоятельно проследовал в дом.
Не обращая внимания на заискивающие ужимки пьянчуги, Тамара плюхнула варево в тарелку.
— Это что за страх Божий в доме? — Муж ткнул вилкой в Ягу.
— Не твое дело, — огрызнулась жена.
Мужчина с вызовом продолжил.
— Да, выпил. Димон машину купил, стол организовал. Нет, ты мне скажи, чем ты недовольна? Я спрашивать должен, можно ли мне друга поздравить? А? О, ты только посмотри на себя. От злости аж перекосило. Точно ведьма! Уродину эту притащила. Халовин, стало быть, празднуешь?
В ответ — ледяное молчание. Супруг мычал, тряс кулаком, зло швырнул куклу и направился в спальню на второй этаж. Наступил на кота. Животное взвыло, метнулось вниз, вверх, на комод. Сверху полетела корзинка, застучала мелочёвка. Брякнул смартфон. Экран покрыла паутинка.
— Вот! Это всё ты. Весь негатив в доме от тебя. Ну, с праздником, ведьма! — хохотнул муж и торжественно хлопнул дверью. Над головой ухнула кровать.
Тамара бессмысленно потыкала в телефон и предалась душащей обиде. Что она делает не так? Отчего всё так тошно в последнее время? С мужем цапаться стали почти ежедневно. Каждые выходные пьёт. Человек-то тихий, не безобразничает, но и что с того? И когда эта напасть им завладела? Куда всё катится? Плача, женщина подняла куклу, покрутила, погладила, расправила платье. Вспомнился разговор с соседкой. Та завистливо нахваливала, мол, какой мужик хозяйственный, всегда вежливый. Тамара буркнула тогда, что это он на людях хороший. В ответ услышала:
— Не ценишь своего счастья, Тома. Смотри, уведут мужика.
— Тоже мне счастье. Кому эта пьянь нужна, пусть и забирает. Не жалко, — в сердцах пробубнила Тамара.
Может, освещение или причина в слезах, но кукла преобразилась. И вовсе не страшная, а очень даже милая Бабка-Ёжка. Забавный сувенир и только.
Вспомнив слова мужа о ведьме, женщина улыбнулась. Словно в ответ хихикала Ёжка. Женщина почти влюбилась в это творенье. Какой замечательный подарок, какая искусная работа! А лицо как живое!
Успокоившись, Тамара вновь принялась искать место для теперь уже дорогого подарка. И, водрузив куклу на столик в гостиной, устроилась рядом на диване. Перед тем как погрузиться в сон, почудился шепот: «А, мне отдашь?» И словно не она, а кто-то за нее ответил: «Забирай».
Среди ночи разбудил крик мужа.
— Тооомааа.
Прислушалась. Скрип кровати. В раздражении Тамара поднялась. «Совсем уже допился, окаянный». Открыла дверь в спальню — и оторопела. Бледный, почти синий в лунном сумраке мужчина судорожно боролся с нависшей над ним фигурой. Точнее, с сидящей на нём старухой. Седые пакли едва прикрывали длинные болтающиеся груди, словно костыль торчала иссохшая нога, костлявые руки в вожделении водили по груди распластанного мужчины, а огромные ноздри горбатого носа трепетали, касаясь его лица. Мужчина дёрнулся и обмяк.
Тамара вскрикнула и хлопнула по выключателю. В комнате, кроме спящего мужа, никого не было. Бросилась к нему. Он открыл глаза и отшатнулся. Не сразу узнал супругу.
— Мне снился кошмар. Стук в окно… Она влетела…
Оба оглянулись. Тонкая штора колыхалась на сквозняке.
— Ты открыл окно? — муж замотал головой.
— Ты САМ открыл окно — с нарочитой уверенностью повторила Тамара. Дернула занавеску и отпрянула.
На перекрёстке, под единственным фонарем, старуха в одеянии точь-в-точь как у презентованной куклы яростно мела снег. Снег?
Она кружилась, словно заведённая юла. А хлопья валились вовсе не с неба — взмывали из-под метлы, застилая округу. Голова, корпус, руки, метла. В снежном вихре лица не разглядеть, но глаза пылали. Зырк, зырк, зырк.
К окну боязливо подкрался муж.
— Тома, это она в окно стучалась.
— Что?! Совсем рехнулся, мы на втором этаже.
— Пьёшь, пьёшь, — шипела жена, — совсем уже дошёл. Баба-Яга ему в окно стучит. Здравствуй, белочка.
— Сказал же, кошмар снился. А это кто?
— Кто, кто? — передразнила Тома, — я откуда знаю. Поди, сам спроси. Или боишься? Мне пойти, раз муженёк у меня трусишка? — съязвила жена.
— Пойду и спрошу. В конце концов, взрослые люди. Может, эта та сумасшедшая бабка с третьей улицы? Может, она дома спутала, может, ей помощь нужна, — протрезвевший и осмелевший мужчина натянул штаны.
— Точно она. Помнишь, как она в три утра к нам стучала? Я тогда её до дому довёл. Дочь потом благодарила.
— Может, и она, — неуверенно согласилась Тамара, продолжая вглядываться в окно. Но в белой мгле уже ничего не видела.
Вместе спустились на кухню.
— Чай выпью и схожу.
— А я кофе. С тобой пойду, — Тамара щёлкнула кнопку чайника.
Ночной кофе взбодрил. Наваждение отпустило.
— Что за чушь. Кому скажешь, засмеют. Бабу-Ягу увидели и испугались. Пойдём уже.
Вышли за ворота. Пустынная улица. На перекрёстке тусклый фонарь. В пасмурном небе размытое лунное пятно. Снег тихо падал крупными хлопьями, как любят изображать в рождественских фильмах. Муж выступил первым, заслонив жену. Впервые за долгое время Тома почувствовала мужнино плечо. Взявшись за руки, дошли до перекрёстка.
— Куда она делась? Ну точно, это была безумная бабка с третьей улицы. Не Яга же. А, снег-то валит. Рановато для зимы.
— Да. Рановато, — согласилась супруга, — я огород на зиму убрать не успела.
— Ничего, управимся. Я помогу.
Супруги постояли несколько минут и окончательно примирились. Не вслух, а молча, как это бывает у многолетних пар. Муж в мыслях обещал — больше ни капли. Жена верила.
Куклу с прочим хламом сожгли. Как раз племянница с мужем приехали. Помогли сарай разгрести.
Супруг и вправду пить бросил. И вроде как прежде стало, но… не совсем. Улыбается, а глаза пустые. Целует, а будто стена меж ними. В доме ремонт затеял — красиво, а неуютно.
Потом и вовсе на глазах таять стал. Через год умер. 31 октября. Тут только Тамара и спохватилась. Не помнит, как кукла горела. Племянницу пытала. Та и призналась: жалко было, вещь редкая, тайком сохранили, у них она. Всё в порядке, тётя, кукла и кукла. Не накручивай. Дядя от болезни умер.
А на сороковой день, когда родственники уже ушли, засов лязгнул. Может вернулись? Пурга-то какая разыгралась. В окно глядь, а там старуха снег наметает. Зырк, зырк, зырк.
Тамара отпрянула. Окно распахнулось, и на подоконнике Яга стоит. В полный человеческий рост.
Подмигнула — и нет её. Тамара могла поклясться, что на костлявом пальце блеснуло мужнино обручальное кольцо.
Вот так. Сама, стало быть, отдала.
1
В рассветном тумане вдоль восточного забора крадутся волки.
Чужаки. Местные сюда не суются даже весной, когда брюхо по несколько дней липнет к спине.
Их ещё не видно, но ветер шепнул: двое, молодые. На обезлюдившем заводе, кроме мышей да ондатр в пруду, ловить нечего, однако я встаю на пути к цеху. Старый сторожевой пёс ещё даст урок бродячему молодняку.
Периметр пока мой.
Я подаю голос. В ответ лай со всех сторон. Братья уже мчатся. У этих щенков нет шансов.
Не давая им опомниться, делаю короткий бросок.
Визг — в зубах окровавленный клок.
Заливистый лай уже рядом и второй трусливо жмётся поодаль.
Первый дёрнулся за реваншем, но тут выскакивают и встают полукольцом братья.
Чёрный Хвост отвлекает второго, тот было ответил, но вовремя понял манёвр и отступил. Тут же, с другой стороны, задирает Безухий. Шакальё огрызается, но стоят спина к спине. Медленно пятятся в лес.
Победный клич разлился по округе; те, что помоложе, бросились в погоню, старики же разбрелись по своим лежанкам.
Я возвращаюсь под ржавый настил и принимаюсь вылизывать рану.
Эти больше не вернутся.
Однако волчья стая растит молодняк, а мы, сторожевые, стареем и редеем. Наши щенки дикие. Другие и вовсе к волчарам прибились — хвосты жмут, объедки подбирают.
Раньше тут сновали погрузчики, искрила сварка, лязгали краны, непрерывно стучал металл. У-у-у… Стоит уснуть — и вокруг всё по-прежнему.
Но это не сон! Гул мотора настоящий. Сюда едет машина.
Я настороженно поднимаюсь.
Машина въезжает в разбитые ворота, останавливается у проходной. Мотор смолкает — гулко хлопает дверца.
Человек оглядывает пустой двор, потом коротко, в два тона, присвистывает.
Мой хвост предательски бьёт по железу.
Человек замечает меня, свистит снова.
Годы одичалой жизни не прошли даром — я рычу.
— Сюда, сюда, — зовёт он.
Лапы сами поднимаются, и я послушно выхожу на голос.
Человек смеётся:
— Кажись, Данка… Ну, точно — Данка. Одна осталась? Да уж, потрепало тебя, подруга. Ну давай, идём со мной. Дом мой охранять будешь.
Сколько раз мне снилось, что вот так приедет машина, выйдет человек и окликнет меня по имени.
Я рычу. Если ты сон — прочь отсюда.
Но человек не исчезает. Он протягивает руку — мозолистую, пропахшую металлом и мазутом, самый лучший запах с щенячьих пор. Пальцы трогают моё изорванное ухо, треплют шею — и я не могу сдержаться, скулю, словно щенок под мамкиным брюхом.
— Ну, залезай в машину.
Распахивает дверь.
Медлю. Тяну запах: табак, рыбачьи снасти, в углу завалялась обёртка от колбасы.
— Ну же, вперёд.
И я в машине.
На сиденье не смею. Сворачиваюсь на полу, вжимаясь в тёплое железо.
Я будто снова маленький пушистый комочек за пазухой на горячей, мокрой от пота мужицкой груди.
Машина трогается. Под задорный матерок дребезжит на кочках.
Я не свожу глаз с продублённой солнцем шеи водителя.
Горячие капли катятся по моей морде.
Хозяин. Меня нашёл Хозяин.
2
Дом у Хозяина в один этаж, двор узкий, сарай и огород. Тесновато немного, но разве можно сравнить настоящий дом с заводской пустошью? Своё я уже отбегала. Выслужила, стало быть, собачье счастье.
Хлопотунья-хозяюшка за грядки свои боится. Всё пальцем грозит, стоит мне в огород зайти. Напрасно она так — я своё дело знаю. Да и окрикнет вовсе не строго. Я голову опущу, будто боюсь наказанья, а она тут же и похвалит, и потреплет, ещё и со стола кинет чего-нибудь.
Она добрая.
Особенно хорошо бывает в жаркий день. Хозяева дверь настежь откроют и мне позволено на пороге, в тенёчке, лежать. В комнаты, где спят, конечно, нельзя. Но если на крыльце вытянуться в полный рост и чуточку подползти, то мой нос как раз на кухне оказывается. Могу наблюдать, как хозяйка кашеварит: хороший кусок — в одну кастрюлю, обрезки — в другую.
У меня теперь не только миска, но и кастрюля, и полка в холодном ящике выделена.
А ещё мне с порога видно диван и спящего Хозяина.
Эх, вот бы мне у его ног, на ковре…
Но эта противная болонка — сама меньше кошки, трусливее мыши, а нюх… Стоит мне чуток к комнате подползти, как хай поднимет.
Хозяин тут же:
— Данка, место.
А эта мелкая вредина ещё пуще заливается: я, я, я нарушение пресекла.
Ха.
Безмозглая людская игрушка возомнила себя стражем хозяйских тапок — умора и только. Сама-то от страха трясётся, к Хозяину жмётся, а стоит мне едва слышно зарычать — так эта козявка ещё и лужу сделает, прямо под ноги Хозяину.
Нет на свете бесполезнее существа, чем эти комнатные вырожденцы.
Не пойму, на что она им?
А ещё дочь с мужем приезжает. Вот тогда веселье. Хозяин накануне парную вырезку привозит, весь вечер над ней колдует. По правде — только портит. У меня аж брюхо сводит, как слышу, какой гадостью мясо натирает.
Но, признаюсь, от жареного куска нос воротить не буду.
Дочка-то понесла — я это сразу почуяла. А хозяева, кажется, ещё не знают.
Малыши в доме — это хорошо. Это правильно.
Хозяин недавно ружьё доставал, сказал: на охоту пойдём.
Вот тогда я ему и покажу, что я не только соседских кошек гонять могу. Глядишь, Хозяин за добрую службу и к дивану, на ковёр, пустит…
Одно тревожит.
Хозяин дурную штуку в дом принёс.
Я видела такие — с ними дети играют. Только от этой гарью и смертью несёт. Хозяйке она тоже не понравилась. В дальнюю комнату, на подоконник, поставила.
Теперь на задний двор, куда окно выходит, соседские коты лазать перестали. Да и безмозглая болонка в ту комнату больше не заходит.
* * *
— Кукла Бабы Яги?! Страшная какая. Откуда?
— Малька в кустах возле сгоревшего кукольного театра нашла.
— Ну так и отдал бы. Нам на что? Неужто такая жуть для детских представлений?
— Говорят, не их. Штампа нет, по описанию не сходится. Но вот, смотри — подпись. Вещь авторская, редкая. Объявление дам, может, ещё и денег получу.
— Хм. Уродская. Не нравится мне. Хотя… Если хозяин не найдётся, я её на Хэллоуин на работе подарю.
— На что?
— На Хэллоуин. Праздник всякой нечисти, типа маскарада. У нас директор — парень молодой, любит всякое западное устраивать.
3
Тихо. Слишком тихо.
Луна прямо над домом висит. Каждую травинку видно. Мыши в сарае шуршат, соседский кот на заборе.
А неспокойно.
Слушаю.
Смертью тянет. Выхожу из будки. Точно — с заднего двора.
Подбегаю за угол — и шерсть встаёт дыбом. Там кто-то есть. Запах гари всё перебивает. Бросаюсь.
Никаких следов. От вони мутит. Кручу головой. Уши — больно.
Тень мелькнула.
* * *
Яркий свет режет. В голове звон.
Уже утро?
Это же Хозяин кричит. Спорит с кем-то.
Хочу выбраться из будки, но ноги будто не мои.
Второй голос — визгливый, как сварка заводская.
А… Это соседка ругается. Наверно, опять из-за груши — дерево её, а плоды к нам падают. Глаза слипаются, и я снова засыпаю.
* * *
— Данка! Данка!
Вскакиваю.
Ударяюсь головой о крышу будки. Выхожу — и падаю.
Что это со мной? Так долго спала… Полдень давно прошёл. Еда остыла.
Что? Болонка ела из моей миски? Ну высунись только…
А там что? Кровью пахнет.
Бегу на задний двор.
Соседский кот разодран. Ошмётки по всему двору.
— Данка!
Хозяйка не ругается, но что-то в её голосе такое, что у меня нутро сжимается.
И хотя брюхо прилипло к спине, к миске не подхожу. Вползаю в будку и сворачиваюсь клубком. Хозяйка подходит, садится рядом.
Молчит.
Ну не смотри ты так. Лучше палку возьми, ударь и миску убери. Так правильно будет.
У нас чужой был, кота задрал, а я дрыхла.
Плохой пёс, плохой.
Почему же ты не ругаешь?
До вечера не смею выйти из будки.
Хозяин придёт и выгонит. Обратно отвезёт?
Хм. Много чести для такого дрянного пса. Пинок и за ворота — вот моя участь.
Даже болонка оборзела, вокруг крутится. Рявкаю — вмиг хвост поджала и в дом.
Из окна огрызается.
Что ж, заслужила. В тепле и сытости совсем, старая, нюх потеряла. Вон, и малявка надо мной потешается.
Хозяин.
Мимо прошёл. Дверью хлопнул.
Выползаю из будки, жмусь у входа.
Ужинают.
Кажется, про меня ни слова. Кастрюля гремит. Неужто кормить будут?
Хвост бьёт по половицам — простили. Набрасываюсь на еду. Пару глотков — и вылизываю до блеска. Благодарно смотрю на Хозяйку. Она улыбается.
Кручусь вокруг, поднимаюсь на задние лапы, целую лицо. Она смеётся и треплет шею.
Спите спокойно. Я урок усвоила. Теперь глаз не сомкну.
4
Легли. Я на посту. Тихо.
Гарью тянет. Вскакиваю, бегу на задний двор. Никого.
Луна прямо над головой. Светло — так, что блоха мимо не проскочит.
Есть кто-то.
В окне чужой. Он в доме. Бросаюсь на стекло.
Чужой скалится. Это старуха. Разит падалью даже снаружи. Деру глотку, бью по стеклу. Что же мешкают хозяева? А может, она их убила?
Наконец слышу скрип, ворчание.
Живы.
Бегу к крыльцу. На пороге заспанный Хозяин. Я — мимо.
Что?! Малявка смеет вставать на пути?
Визг.
Хруст.
Кровь.
Бросаюсь на дверь в комнату. Та распахивается. Чужой — в постели. Скалится.
Бросаюсь. Рву. Упоительный крик боли.
— Бешеная!
Кровь бьётся в жилах. В ушах вопли. Я рву плоть, не выпуская.
Вдруг замираю.
— Место!
Хриплю: — Нужно добить чужого… Но надрессированное тело подчиняется приказу. Дрожа от возбуждения, я отступаю.
— Место! — повторяет Хозяин. Я вижу холод сквозь дуло ружья. Поджимаю хвост, опускаю голову.
— Пошла на место.
Покорно плетусь мимо корчащегося в собственных кишках комка шерсти. Прячусь в будке.
Звон разрывает голову. Там будто черви грызут. Деру ухо лапой, пытаюсь вытрясти паразитов из головы. Наконец становится чуть легче. Сквозь туман слышу, как стонущую Хозяйку несут в машину.Чужой успел навредить Хозяйке?
Пытаюсь выглянуть, но тьма накрывает глаза.
* * *
У ворот нехорошая машина. Выскакиваю. Холодная волна пробегает по загривку, шерсть поднимается. Зашли трое чужих. Дикий страх перехватывает горло. Забиваюсь в угол и визжу, как щенок.
— Хозяин, помоги. Не отдавай меня им.
Один приближается. В его руке смерть. Ожог. Бьёт дрожь. Вжимаюсь в землю.
— Хозяин, не отворачивайся. Взгляни на меня!
На шею ложится удавка. Я дёргаюсь — трос врезается в горло.
— Хозяин… — хриплю в последний раз.
Меня волокут по земле. Швыряют на железный пол. Лязг засова. Скрежет машины на кочках. Меня укачивает, и я медленно проваливаюсь в холодный туман.
Милые бранятся — только тешатся. Да не всякая ссора потехой кончается.
Глеб. День первый
В пятницу вечером Глеб хлопнул дверью так, что в прихожей сорвалось зеркало. Сел в машину и поехал — подальше, в лес, в тишину.
Глупая баба. Пусть теперь ночь, другую поплачет, в больницы, морги названивает. Может поймёт, что счастье своё лелеять надо. А уж когда наревётся — тогда и он объявится: живой, отрешённый, непонятый.
Конечно, будет цепляться. Лепетать: «прости», «люблю», «виновата». А он ещё хорошенько подумает, стоит ли прощать.
Смакуя обиду, Глеб проскочил знакомый поворот к загородному отелю. Спохватился, когда в зеркале вспыхнуло закатное солнце. Кругом лес, ни знаков, ни машин. Заблудился. Чёрт. Чёрт! Всё из-за неё.
Навигатор уверенно вёл в лес, по какому-то старому тракту: озеро рядом, потом вдоль берега — минут двадцать и нужный адрес. Рискнуть? Верхушки деревьев ещё утопали в золотом зареве и, если верить гаджету, он вполне успеет к ужину. Вспомнив, что дома так и не притронулся к наваристым щам: — зараза, весь аппетит сбила, — он уверенно свернул с трассы.
Машина нырнула в чащу, в клубы вечернего тумана. Фары заскользили по плотному ельнику, выдирали из сумерек влажные стволы и тут же гасли, не проникая в глубину ни на метр.
Наконец справа блеснула пурпурным закатом озёрная гладь.
Дорога, как и обещала, пошла вдоль берега. Однако вскоре упёрлась в высокие железные ворота, тянущиеся из леса и спускающиеся в воду. Ни пройти, ни объехать. Прямо на металле красной краской намалевано:
«Частная территория» и ниже «База отдыха “Тихая заводь”».
Справа кривая стрелка с подписью: «Звонить сюда».
Какая к чёрту «Заводь»?! Что за отстой? Где Spa Hotel, релакс-массаж, ресторан, эта дурацкая бочка с лепестками и бокалом шампанского на бортике…
Глеб достал телефон. Ни сети. Ни связи. Вот ведь! Всё из-за этой…
Однако не плутать же ночью в лесу. Вновь грязно помянув супругу, Глеб нажал кнопку звонка.
Почти сразу открылась калитка.
Вышел невысокий молодой мужчина с окладистой русой бородой. В такой глуши машину, конечно, заметили, и хозяин вышел узнать, в чём дело. Крепко пожал руку, представился Борисом.
За его спиной, на узком травянистом пляже, в последних лучах солнца резвился трёхлетний малыш, а его улыбчивая мама с любопытством выглянула в проём.
— Я заблудился. Как до Spa Hotel добраться?
Борис широко улыбнулся и распахнул калитку.
— До отеля вы тут не проедете, придётся возвращаться на трассу. А может, у нас останетесь? Будете первым клиентом. Примем в лучшем виде.
Он держался открыто и деловито — чем вызвал расположение.
Следуя гостеприимному жесту, Глеб шагнул на территорию «Тихой заводи» и сразу же был оглушён лягушачьим оркестром.
Хозяйский сын носился с сачком по траве, разгоняя ораву квакушек. Те с пронзительным воплем выскакивали из-под ног, разлетались, словно жирные кузнечики, и плюхались в лужи с ворчливым утробным кваком.
— Вон там ваш отель, — Борис указал на противоположный берег небольшого и весьма живописного озерца. Всё озеро было как на ладони. За пляжами и базами отдыха начиналась дикая тайга. Где-то в чаще вился дымок.
— Видите поляну? За ними, правее в лесу, красная крыша отеля. Один поворот проскочили.
Глеб, однако, смотрел не туда, а на деревянный мосток, на котором загорали две стройные нимфы.
У мостка покачивался катамаран. Видимо, девушки приплыли из того самого отеля. Под шляпками мелькнули короткие взгляды. Девчонки переглянулись, шепнулись и с нарочитым безразличием отвернулись, демонстрируя крошечные стринги.
— Мы официально ещё не открылись, — продолжал Борис. — Стартуем через неделю. Я даже заявку на картах ещё не оформил — вот навигатор вас и привёл. А у нас, может, и лучше будет. Что плутать-то на ночь глядя.
Глеб огляделся.
В целом место было неплохое.
Десяток треугольных двухэтажных срубов тянулся вдоль мощёной улочки. Перед каждым домом — палисадник с цветником и плетёным заборчиком. В конце пасторальной улочки мини фонтанчик. Вокруг него, три-четыре клетки с невероятно пушистыми кроликами.
Похоже, хозяйка пыталась воплотить журнальный деревенский шик. Берёзы и туи, розы и ромашки, садовые фигурки сказочных зверушек, ещё отливающих магазинным глянцем вперемешку с резными фонарями — по-любительски пёстро, но вполне мило.
— Остаётесь? — настаивал Борис. — На ужин свежайшая телятина с картошкой. Сегодня только разделали. На завтра на шашлык возьмите, в луке замаринуете — деликатес, не в каждом ресторане найдёте. Я мясо только у знакомого фермера беру, специально для меня выращивает.
— А баня есть? — спросил Глеб.
— Конечно. Затопим. Если сегодня — ночью будет готова.
— Скучновато у вас, — процедил Глеб, наблюдая, как девушки демонстрируют загорелые фигурки, усаживаясь в катамаран. К удивлению, девицы направились не к отелю, а наоборот, в сторону дикого берега, где в глуши одиноко вился столбик дыма.
Хм. Не одни же они в лесу. Наверняка там целая банда разудалой молодежи отрывается. Парни бухают, а цыпочки явно заскучали без внимания.
Про себя он уже решил, что останется. Девчонки, как пить дать, завтра снова приплывут.
— Зато тишина. От города отдохнёте, выспитесь.
— Пожалуй, — кивнул Глеб.
Борис тут же распорядился:
— Лена, готовь номер.
Он открыл ворота, указал парковочное место и проводил Глеба в первый дом.
* * *
Номер был продолжением журнальных идей в сочетании с возможностями маркетплейса: грубо срубленный стол и табуреты, полосатые коврики, красные клетчатые занавески до половины окна, вместо дивана — большой сундук и множество лоскутных подушек. На втором этаже под скатной крышей стояла двуспальная кровать с ослепительно белым бельём.
Всё выглядело только что распакованным и расставленным — даже запах упаковочного пластика ещё не выветрился.
— Днём я всегда в доме напротив, — продолжал Борис. — Там рабочий офис, рация, если что. Связи тут нет, не ищите. А ночью ищите в последнем доме на улице, там звонок на двери. Горячая вода не сразу идёт. Ключ оставлю в дверях. У порога, в углу — шампура, мешок угля, во дворе мангал. Рыбак?
Борис задержался, разглядывая дорогостоящие снасти, небрежно сваленные у порога. Выразительно посмотрел на Глеба — будто ожидая разрешения взять в руки, покрутить, примерить премиальный спиннинг.
Но Глеб не заметил намёка — он уже тыкал в пульт, пытаясь найти рабочие телевизионные каналы.
— Хорошо показывает только один, местный, — буркнул Борис. — Мясо на шашлык замариновать?
Получив кивок, хозяин оставил гостя обживаться.
Не успел Глеб осмотреться, как вошла Лена с подносом.
Первого гостя кормили душевно, по-домашнему: томлёная телятинка в горшочке, молодая отварная картошечка с тающим кусочком сливочного масла, солёные груздочки, свежие огурчики с помидоркой и разломленный деревенский хлеб. К чаю — ватрушка с мёдом.
Хлебной мякотью выскребая остатки со стенок горшочка, Глеб мельком вспомнил жену: «Скажу, чтобы так же готовила».
Лена тихо постучала в дверь и, не входя в дом, оставила на крыльце миску с крупными кусками мяса в кольцах лука.
Наевшись, Глеб выставил поднос с грязной посудой на крыльцо. Миску с мясом сунул в холодильник. По привычке листнул телефон — убедился, что связь не появилась. Растянулся на диване-сундуке. Канал вещал скучные деревенские новости. Сундук оказался неудобным, кровать слишком мягкой. На втором этаже душно. Открыл окно — налетела мошкара. Нашёл фумигатор, вставил пластину в розетку. Выключил телевизор.
Обрушилась чужая, неуютная тишина.
Сидеть в доме не хотелось, и Глеб решил прогуляться перед сном.
* * *
Над озером клубился туман. В сизых клочьях терялся деревянный мосток, будто тропа в бесконечность. В густом ультрамарине неба пылали вангоговские звёзды, а зубчатый силуэт гор чернел, словно вырезанный тушью.
Глеб опустился на траву. Одинокие всплески ночной рыбы дополняли сумеречную тишину.
Рядом присел Борис.
— Думаете, пойдёт бизнес в такой глухомани? — Глеб первым нарушил молчание.
— Почему нет? Это уже вторая наша база. Опыт есть. Да и места здесь туристические. Правый берег весь освоен: трасса рядом, железная дорога, поселок и базы. На гору туристы круглый год ходят.
Он указал на силуэт хребта.
— Видите вон те зубцы? Это шиханы. Скальные останцы. Там и древние рисунки есть, и выдолбленные в камне чаши. Говорят, когда-то для обрядов использовали.
— Прямо на вершину поднимаются?
— Конечно. Гора с озера отвесная, а с другой стороны, пологий склон. Любой осилит.
Глеб перевёл взгляд левее. В лесном мраке ни единого огонька.
— А там что?
— Дикий берег. Отсюда не видно, но там вода огибает гору и образует заболоченную заводь. Будто два разных озера. Здесь вода чистейшая, рыбы полно. Когда-то рыбзавод стоял. А там — гниль. Дно двойное. Газы выходят, людям мерещится всякое. Зато любителей мистики хватает.
Борис махнул рукой куда-то за деревья.
— Вон там лагерь заброшенный стоит. А дальше деревенька. Три дома осталось. Старики да пара алкашей. Безобидные, не пугайтесь, если встретите.
— Нельзя тут жить.
Глеб вздрогнул. Обладатель прокуренного голоса слушал их разговор.
Из темноты отделился и повис на костыле неопрятный старик. Потянуло перегаром и тухлой рыбой.
— А, это Серый, — спокойно сказал Борис. — Местный. Не обращайте внимания.
— Жить тут нельзя. Всё бросишь, лишь бы ноги унести, — старик говорил Борису, но не сводил с Глеба мутных, слезящихся глаз.
Он ткнул пальцем куда-то во тьму.
— За гору не ходи.
Помолчал и неожиданно добавил:
— Лодку возьми. Стольник всего. Вон мои стоят. Любую бери. Только в заводь не суйся. Слышь? Не смей. — Он резко наклонился, требуя ответа.
— Лодку, может, и возьму, — поспешно, лишь бы отвязаться, ответил Глеб.
Порылся в кармане, наугад вытащил купюру и сунул старику.
Красная пятисотенная исчезла в грязной ладони.
— Щедрый ты... — вздохнул Серый и, волоча одну ногу, заковылял в темноту.
Бориса окликнула жена. Уверив, что запирать ворота на ночь нет нужды, хозяин пожелал своему первому клиенту хорошего отдыха и ушёл.
Глеб остался один.
Озёрная тишь наконец сделала своё дело. Раздражение и обида незаметно вытекли, оставив лишь лёгкую грусть. Вспомнился такой же летний вечер в парке с тогдашней первой красавицей курса. Эх, как же она была хороша! И куда всё подевалось? Теперь сварливая, вечно недовольная. А он что, терпеть должен?
«Ладно, в следующие выходные привезу её сюда», — сторговался наконец с совестью Глеб и, чтобы окончательно смыть вину, голышом нырнул в прогретую за день воду.
Несколькими мощными гребками он вышел почти на середину озера и не спеша сделал круг брассом. Выбираясь на мосток, он невольно оглянулся. Натренированное тело серебрилось в лунных бликах. Жаль, никто не видел.
В посвежевшей голове не осталось и следа тяжёлых дум. Расслабленный, он вернулся в дом и мгновенно уснул.
* * *
Глеб проснулся среди ночи. В бархатном мраке нащупал телефон. Почти час.
Бессонницей он никогда не страдал. Немного полежал, раздумывая, не спуститься ли в туалет, но понял, что не в этом дело. Сон словно сдуло.
Он спустился вниз, распахнул входную дверь, с наслаждением вдохнул терпкий запах хвои и озёрной воды. Стараясь не шуршать гравием, пробрался к воротам. Боком протиснулся в приоткрытую щель — калитка даже не шелохнулась.
На мостке он растянулся и с блаженным вздохом уставился в звёздную бесконечность.
Послышался всплеск, и будто бы донёсся далёкий крик.
Глеб прислушался.
Тишина.
И всё же казалось, на том берегу что-то происходит. Среди деревьев вспыхнул зеленоватый огонёк. Погас. Через несколько секунд мелькнул в другом месте. Будто кто-то бежал вдоль берега с фонариком. Или подавал сигнал.
Воображение мгновенно нарисовало двух загорелых нимф в крошечных бикини. Заблудились. Испугались. Может, зовут на помощь.
Глупость, конечно.
Но там определённо что-то происходило. Почему бы не узнать?
Озеро здесь узкой лентой тянулось вдоль горы. До другого берега рукой подать. За лодку он заплатил.
Глеб уже не сомневался. Через минуту вёсла бесшумно разрезали ночное зеркало.
Слабый огонёк продолжал выплясывать впереди, заманивая всё дальше. Глеб останавливался, пытаясь разглядеть хоть что-то между стволами. Свет замирал. Стоило двинуться снова — луч ускользал. Кажется, мелькнул женский силуэт.
Ах вертихвостки, всё-таки играют с ним. Что ж, он совсем не против.
Глеб поднажал на вёсла, и лодка стрелой влетела в заводь. Отвесная скала осталась позади, и перед ним открылась странная, почти нереальная картина.
Небо и вода отражались друг в друге, разделённые лишь узкой полосой каменистого берега, обрамлённого чёрным лесом. На берегу сидели девушки. Десятка два, не меньше. Все голые. Их волосы переливались зелёным, словно люминесцентные водоросли.
«Хм. Эффектно. Что за маскарад?» — ухмыльнулся про себя Глеб, вспомнив Борисовы слова о любителях мистики.
— Ивана Купала нынче? — крикнул он.
Голос прокатился по воде. Девушки переглянулись и, будто испуганная стайка рыб, рассыпались, мелькая меж стволами белыми округлостями.
Осталась одна.
Она сидела в глубине заводи на большом камне. Её волосы не светились, как у других. Мокрые чёрные пряди змеями скользили по точёной фигуре. Одну ногу она прижимала к телу, другой лениво водила по воде. Хотя ночь и скрывала интимные подробности, бесстыдная поза не оставляла простора воображению. К тому же девушка беззастенчиво что-то смаковала. Во рту, как показалось Глебу, торчала палочка от чупа-чупса.
— А ты скромняга, — ухмыльнулся Глеб, причаливая ближе. — Как зовут-то, красавица?
Чёрные глаза обожгли до мурашек. Девушка чуть сменила позу, ещё откровеннее отстранившись назад.
— Эй, полегче. Я вообще-то женат. И блондинок предпочитаю.
Глеб поправил ставшие тесными шорты, накинул привязь на торчащую корягу и прыгнул в воду по колено. Не сводя глаз с незнакомки, снял футболку, шагнул глубже, нырнул, сделал пару гребков, вынырнул и кинул мокрую ткань в лодку. Потом вышел из воды в одних кроссовках, благоразумно подумав о каменистом дне.
Девицу забавлял его стриптиз.
Только теперь Глеб заметил, что в руке она болтала куклой. «Хм, игра в Лолиту мне нравится».
Когда он подошёл ближе, девушка отбросила куклу и вынула изо рта не палочку, а что-то похожее на корешок. Смачно откусила кусочек, другим концом провела по лицу Глеба, потянувшегося за поцелуем, и ловко сунула ему в рот.
Он не успел сообразить, как кокетка выскользнула из его объятий.
Вязкий сок облепил язык. Кажется, он разжевал нечто похожее на гриб. Горло перехватила горечь. Глеб сплюнул.
— Ну я тебе покажу игру! — откашлявшись, просипел Глеб и бросился вслед за черноволосым соблазном.
Продираясь через кустарник, он чувствительно ободрал кожу, но боль лишь сильнее раззадорила.
Выбравшись из колючих зарослей, Глеб оказался на каменистой тропе, уходящей в верх и упиравшейся в охотничий лабаз — низкий сруб в три венца на высоких пнях. Старое замшелое строение, затерянное в лесной чаще, выглядело точь-в-точь как избушка из детской сказки.
Но Глеба не интересовал сказочный флёр. На краю настила его ждали широко раздвинутые ноги.
— Сука! — взревел Глеб.
В два прыжка он преодолел подъём. Лабаз оказался на уровне груди. Подтянулся.
Жадный рот накрыл его губы. Укус. Вкус собственной крови. Язык припал к ране, не дав упасть ни капле. От её кожи тянуло землёй, сладковатой прелью и болотом. Острые ногти полосовали спину. Зубы впились в плечо. Он задыхался в неистовстве. Взвыл. В экстазе вонзил зубы в её плоть. Кожа лопнула. На язык брызнул густой, терпко-сладкий сок. Самка под ним довольно заурчала.
Глеб. День второй
Ранняя птичья трель выдернула Глеба из забытья.
Он резко вскочил и тут же ударился теменем о низкий потолок лабаза. В голове гудело, будто ей били в колокол.
Тело облепила слизкая дрянь, вонявшая разлагающейся падалью. Каждая мышца ломила, словно его пропустили через мясорубку.
Выбираясь наружу, он оступился и рухнул на камни. Желудок судорожно сжался, выплюнув густую зелёную жижу.
На востоке звёзды уже бледнели в серо-розовом небе.
Мучительно хотелось пить.
Когда солнечные лучи вовсю золотили зубчатую вершину горы, он наконец-то дополз до воды. Напившись, перевернулся и растянулся у самой кромки, подставив израненное тело прохладным волнам.
Порыв ветра донёс знакомый перегар. Запах был отчётливым, словно пьяница стоял совсем рядом, но Глеб знал, что старик ещё на середине озера. Однако скоро будет здесь. Это разозлило. Не объясняться же с ним.
Боль уже не так донимала, хотя тело слушалось неохотно, словно чужое. С трудом он добрался до лодки, натянул одежду и стал ждать. Через несколько минут из-за скалы действительно показался Серый.
Старик остановился поодаль, не решаясь пересечь невидимую черту.
— Эй, парень! Живой?
Глеб махнул рукой.
— Всё нормально.
— Может, хозяина позвать? По рации спасателей вызовет...
— Всё нормально, — рявкнул Глеб. Язык едва шевелился, а старый дурень заставлял повторять одно и то же. Серый умолк. После паузы почти по-отечески стал уговаривать.
— Ты бы возвращался. Вижу же, несладко тебе. Я понимаю… Я здесь подожду.
Вот ведь пристал. Глеб стиснул зубы. Прибил бы дурака.
— Иду уже.
Глеб тронул вёсла. Поравнявшись, отвернулся и поднажал, желая скорее оторваться.
Серый проводил его взглядом. Вдруг насторожился. Оглянулся. Будто что-то заметил. Суетливо схватил вёсла. Лодку закрутило. Течение потянуло к заводи. Старик отчаянно загрёб, но лодка словно упёрлась в невидимую преграду. Лишь спустя несколько долгих секунд её отпустило. Серый отвернул прочь от заводи и, выдохнув, перекрестился.
Причалив у мостка, Глеб небрежно швырнул верёвку на берег. Убедившись, что хозяева ещё спят, он бесшумно пробрался к дому.
На крыльце его ждал вчерашний ужин: миска с кашей, куриная ножка и ломоть хлеба. Понюхал и с опаской откусил подсохшее резиновое мясо. С трудом проглоченный комок достиг желудка — и тот сразу сжался, вышвырнув его обратно. Обессиленный, он едва добрался до ванной. Жадно пил из крана, совал пальцы в горло, надеясь избавиться от мерзости внутри, но наружу продолжала тянуться всё та же густая зловонная масса. Казалось, вместе с ней из него вываливались собственные кишки. Глаза налились кровью, в висках трещало.
«Всё... Подыхаю...» — мелькнуло в голове, и он потерял сознание.
Очнулся от какого-то шума. Едва пошевелился, как тысячи иголок впились в скованные мышцы. С трудом приподнялся и понял, что лежит в собственной блевотине.
Из груди вырвался скрипучий стон.
— Парень... Я знаю, как тебе.
Наконец до него дошло, что в дверь долбился тот старикашка.
— Она тебя не отпустит. Или сожрёт. Или сделает своим холуем. Но ты ещё можешь бороться. За душу свою. Слышишь? Тут шаман есть. Пойдём к нему.
— Проваливай... — прохрипел Глеб.
Он кое-как выбрался из ванной, схватил попавшуюся под руку металлическую подставку для обуви и швырнул в дверь.
— Проваливай, сказал!
Снаружи стихло. Потом послышался всхлип.
— Эх, парень... Я к шаману схожу. Всё ему расскажу. Потом вернусь. Слышишь? Вернусь...
«Он... ревёт, что ли?» — удивился Глеб.
Выглянул за занавеску.
Старик спешил прочь, жалко дрыгаясь на костылях.
Глеб опустился на стул.
Значит, девка подсунула какую-то дрянь. Ещё немного — и он бы сдох. «Сука! Попадись мне ещё...» Однако воспоминание о прошлой ночи приятно взволновало. Да и чувствует он себя уже вполне сносно. Только голод такой, что сожрал бы слона.
Едва подумал о еде, уловил, что на крыльце стоит обед. Суп. Жареная картошка. Котлета. Тут же, на ступенях, он проглотил всё разом, даже не почувствовав вкуса.
Вспомнил про мясо, которое вечером оставил в холодильнике. Ногой скинул поднос с посудой и, не обращая внимания на скачущие по ступеням тарелки, хлопнул входной дверью. Прошёл в кухню, дёрнул дверцу. Наружу вырвался тяжёлый смрад. Вчера, убирая мясо, он даже не проверил, включена ли техника. Глеб достал миску. В мутной бурой жиже, затянутой тонкой плёнкой, плавали разбухшие куски мяса. Потянул носом. Восхитительно.
Зубами выхватил первый кусок. Как только сок коснулся языка, по телу растеклась волна блаженства. С закрытыми глазами, урча и смакуя, он поглощал кусок за куском. Пальцами вылавливал и с брезгливостью скидывал назойливые колечки лука. Когда мясо закончилось, выпил жижу. Потом тщательно провёл пальцем по стенкам миски, собирая и слизывая остатки.
Преодолевая тяжёлую сытую истому, Глеб добрался до лежанки и рухнул на пёстрые подушки.
Под мерный храп гостя хозяйка собрала разбросанную у крыльца посуду и тихо ушла, не смея тревожить постояльца.
* * *
Проснулся на закате обновлённым. От вчерашнего отравления не осталось и следа. Каждая мышца звенела силой. Подошёл к зеркалу. Полюбовался загорелым торсом, игрой мышц на животе, перекатами крепких бицепсов. На пляже, так же, как и накануне, под одобрительный материнский смех резвился малыш.
Глеб пофлиртовал с хозяюшкой, щедро отсыпав комплиментов и ей, и ребёнку, и уюту, и угощениям. И под восторженный взгляд нырнул в воду. С наслаждением рассекал волны. Вышел на берег, чувствуя приятную усталость, как после хорошей тренировки. Мать с сыном уже давно отправились в дом. Сумерки сгустились, и, стоя на берегу, позволяя ветру обсушить кожу, он услышал зов.
Шелест листвы. Озёрная рябь. Странная тишина. Всё звало его.
Словно зверь, почуявший добычу, он заметался по берегу. Сперва, повинуясь инстинкту, отправился вплавь, затем остатки разума заставили вернуться и найти лодку. В неистовстве он молотил вёслами, и лодка в считанные минуты влетела в заводь.
Он твердил себе, что покажет этой стерве кто здесь самец. Заставит её покорно крутиться перед ним.
На берегу никого не было. Неважно, он знал, где она.
Всю ярость он обрушил на преграждающий путь кустарник. Не чувствуя боли, выдрал с корнем колючки. Но едва увидел её сник, заскулил, словно трусливый пёс.
Освещённая луной богиня извивалась в танце. Кожа трескалась и стекала, как растаявший воск. Падали куски сгнившей плоти, вываливались внутренности. Горели жёлтым глаза-луны.
Всё вокруг него пульсировало, трепетало, тянулось. Каждая травинка, веточка, листочек превратились в мириады щупалец с разинутой пастью на конце. Стволы покрылись тысячами глаз.
Глеб рухнул на колени. Раскинул руки, запрокинул голову, предлагая божеству себя.
Глеб. День третий
Очнулся, как и в прошлый раз, под птичью трель. Прямо над ним заливалась зарянка. Он отчётливо чуял маленькую птаху. Подобрал камешек, метнул. Листва помешала. Иначе попал бы.
Сладко потянулся, прогоняя остатки сна.
Еда.
Пустое брюхо требовательно свело. Крольчатина на завтрак — хорошо. Не теряя ни минуты, он прыгнул в лодку. Взгляд зацепился за что-то, болтавшееся между корягами.
Кукла.
Сувенирная игрушка — точная копия ведьмы из старого советского фильма: крючковатый нос, два загнутых кверху клыка, красный платок, завязанный узлом на лбу.
Как же её звали?.. Глеб на миг копнулся в памяти. Пусто.
Еда.
Эта мысль мгновенно вытеснила всё остальное.
В предрассветных сумерках он причалил к базе. Тенью проскользнул между домиками. В клетках Чёрный и Рыжий даже не проснулись. Перемахнул через забор. Через несколько секунд из-за ближайшего дерева уже летели клочья кроличьей шерсти.
Потом так же бесшумно вернулся к своему дому.
На крыльце сидел Серый.
Глеб оскалился.
Старик вздрогнул, вскочил так резко, что костыль отлетел в сторону. Попятился, прижимаясь спиной к резным перилам, затем осторожно спустился со ступеней. Не сводя глаз с Глеба, выставил вперёд раскрытую ладонь, будто успокаивал взбесившегося пса.
Пятясь, обошёл палисадник и вцепился в ограду — словно несколько досок могли его защитить.
— Парень... Послушай. Только выслушай — и я уйду...
Голос дрожал.
— Я к шаману ходил. Есть ещё шанс. Она должна сама тебя отпустить. Понять, что ты не её. Только тогда сможешь уехать.
Он поднял холщовый мешок.
— Тут одёжа. Заговорённая. Шаман дымом окурил, каждую нитку заклятиями прошил. Надень всё. Чтобы ни клочка кожи не осталось.
— Придёшь к ней — стой и не снимай. Она узнает тебя, но тронуть не сможет. Шкуру себе спалит, зубы и когти поломает. Пусть воет, пусть бесится. Только не снимай. Когда отступит — уходи. Не оглядывайся.
И ласково, будто утешая больного, добавил:
— Потом ещё поломает тебя... Но со временем яд уйдёт. Потерпеть надобно. И снова человеком станешь...
Глеб продолжал скалиться. "Тебе повезло, что я только что поел." Но даже это говорить не хотелось. «Живи пока», — решил он, поднялся на крыльцо и открыл дверь.
И тут Серый рванулся вперёд. С неожиданной прытью взлетел по ступеням, подхватил мешок, оступился, рухнул на доски, но всё же успел обеими руками просунуть его в дверной проём.
— Возьми... Одёжу возьми...
Едва старик отполз, он захлопнул дверь.
Для переваривания требовался покой. Он свернулся калачиком прямо на полу в коридоре, где приятно тянуло сквозняком.
Сладко задремал. Лишь досаждала прилипшая кроличья шерсть. Мерзкий пух застрял между зубами, щекотал горло, лез в нос и уши. Преодолев лень, он стащил с себя пропитанную кровью, уже засохшую колючую одежду. Залез в ванну, скинув с полок вонючие баночки. Открыл кран. Струя холодной воды смыла дремоту.
Он завороженно рассматривал отражение в зеркале. Мощная шея над буграми мышц. Сжатая челюсть, по бокам играют желваки. Крупные белые зубы, выдающиеся острые клыки и глаза: острые, немного раскосые щели из которых пронзал холодный беспощадный взгляд хищника. Зверь оскалился, угрожая сопернику напротив. Потом почуял что-то знакомое, далёкое и родное. Уткнулся в полотенце, привезенное из дома.
В голове мелькнули кадры. Жена вышла из душа, прошла в комнату, скинула полотенце на спинку кресла и стала одеваться. Она всегда бросала мокрое полотенце прямо в комнате. Эта привычка ужасно его бесила. В тот вечер, ругаясь с женой он впопыхах собрал рюкзак и кинул в него её полотенце.
И вдруг стало очень больно. Что-то внутри сжалось в маленький комок. Сдавило горло. Подступило к глазам.
Прижимая и перебирая полотенце, он жадно вдыхал родной запах, боясь упустить даже кроху ускользающей жизни. Вдруг его пронзила удивительная догадка. Бросился к рюкзаку. Вытряхнул и обнюхал каждую вещь. Расчёска. Он перепутал. Забрал её расчёску. Бережно, почти с благоговением прижал драгоценную вещь к губам. Золотистый волос пощекотал нос. Может именно этот волосок упрямо выбивался из её косы и кольцом ложился на шею за ушко.
Она беременна.
Что ж не сказала.
Дурак! Ведь спрашивала тогда...
А я...
«Надо пожить для себя»
Вскочил, заметался. Домой. К ней. Бежать. Нет. Ехать. Машина. Как?
Нееет! – издав вопль набросился на свое отражение в зеркале. Загнанный зверь метался по дому, круша всё, что вставало на пути. Когда ярость стихла испуганный щенок забился в угол и заскулил.
- Борись парень. Ты всё ещё человек – мозг отчаянно зацепился за слова деда.
Он дополз до мешка. Натянул заговоренную одежду. Штаны, тонкий свитер с длинным горлом, к рукавам пришиты перчатки, высокие до колена носки, балаклава с двумя маленькими дырочками для глаз. Ни сантиметра открытого тела.
Через пару минут кожу запекло. Он будто в огненном мешке. А-а-а! Он кинулся в ванную прямо в одежде. Холодный душ немного облегчил страдания. И ещё. Зверь внутри него отступил. Осознав это, он даже перестал чувствовать боль. «Я человек. Человек, человек», – смеясь и рыдая повторял он.
«Выдержу».
Боль накатывала волнами. Когда становилась невыносимой, он обливался холодной водой. Это слегка остужало ожоги, и он ненадолго засыпал. В видениях он обнимал жену, целовал ребёнка.
Едва погасли последние лучи, вновь услышал зов.
Вышел к озеру. Отвязал лодку. Тянул время сколько мог.
Как в первый день звезды безмятежно плыли в тёмном ультрамарине. Отчаянно захотелось распластаться под ними вместе с любимой. Глеб тронул вёсла. Лодка медленно отчалила от берега. Старик провожал, крестя вслед.
* * *
Тварь в нетерпении ходила по берегу в ожидании жертвы.
Когда лодка царапнула дно. Глеб ступил на землю и замер. Демоница насторожилась. Ноздри потянули воздух. Иллюзорный образ рассыпался, и чудовище в истинном виде опасливо приблизилось к неподвижной фигуре. Из её спины торчали шевелящиеся щупальца. Чёрная кожа была сплошь покрыта язвами. Они открывались и закрывались. Будто дышали. Челюсти с бесчисленными зубами ходили ходуном. Глаза — два багровых огня, не мигая, уставились на Глеба. Даже через ткань балаклавы он почувствовал трупный смрад. Тут же прогнал лишние мысли. «Я человек, я человек», – стучало в голове. Наконец тварь убедилась, что опасности нет и высунула длинный извивающийся язык. Вопль. Запах обугленного мяса. Демоница отскочила и злобно ощерилась.
Напала снова и вновь дикий визг. Тварь и не собиралась упускать свою добычу. Зубы щёлкали в сантиметре от лица. Он задыхался от вони. Мозг, казалось, закипал от раздирающих воплей, но он твердо стоял ни разу не шелохнувшись. Наконец, вся в подпалинах как плешивая кошка тварь отступила. Глеб медленно развернулся и шагнул в воду. Нащупал намотанную веревку. Та взвилась, оказавшись змей. От неожиданности он оступился. Ушел под воду. Барахтался, не чувствуя опоры. Нащупал руками дно. Кувыркнулся, оттолкнулся. Выплыл. Увидел, что лодка далеко. Направился к ней. И тут, как всплывшая утопленница с огромным животом появилась его жена. Глеб отпрянул. Жена, наоборот, перевернулась и нырнула к нему.
— Глебушка...
Её ладонь легла ему на щёку.
Сквозь ткань он почувствовал прикосновение.
— Разве ты не хочешь узнать...
Мальчик...
Или девочка?
Губы коснулись самого уха. Она шептала. Он не разобрал слова.
Поддался вперед и рука сама собой сорвала балаклаву. В тот же миг кукла Бабы Яги раскрыла рот. Клыки впились в лицо, и тёплая кровь застила глаза.
Серый. День четвёртый
— Тело первым увидел я.
— Дед Серый. Эээ… Сергей Петрович Рыбаков по паспорту. Местный. Посёлок «Рыбзавод».
— Числиться ещё. Из жителей я и ещё двое. Где сейчас не знаю. Кажись пару дней назад их видел. Спились давно. А ведь это мои бывшие работники. Я же тут всё начинал: рыбзавод, лагерь. И тропу на гору я рубил. Эх… Как Ёка моя ушла, так и конец всему пришёл…
— Простите, товарищ следователь. Где-то тут у меня платок был.
— Нет. Сейчас только дом и две лодки.
— Рыбачу. Туристов на шихан вожу. Пенсию получаю.
— Ночью он ушёл. За лодку оплатил вперёд. Вот пятисотенная.
— Только светать стало. Часа четыре.
— Никого не было, ни на берегу, ни на воде. В другую сел и на середину озера вышел. Там и увидел. Царствие ему небесное.
— Нет. Подплывать не стал. Место-то проклятое. Понял — мёртвый. И к хозяину.
— Владелец базы «Тихая заводь». Зовут Борис. Отчество не знаю. Рация у него. Он вас и вызвал.
— Нет. Он сперва в домик заглянул, проверил, что жильца нет. Потом мы вместе на озеро вышли.
— Нет. Не подходили мы к телу.
— Что думаю о произошедшем?
(Смеётся.)
— Борис говорит — зверь. (Смеётся.)
— Нет, товарищ следователь… Не зверь…
— Все думают, спятил я. А я-то парня этого спасти хотел. Думал хоть одного вырву…
— От чего? От демона, ведьмы, духа. Зови как хошь. Зло там. Слышишь? Столько людей погубило.
— Сколько?! А вы у себя в картотеке посмотрите. Всё ведь записано. Год назад покойник. До него ещё двое. А сколько за двадцать пять лет было — сами считайте. Я и прошлому следователю то же говорил. Пишите, пишите... Толку-то?
— Да услышьте же меня наконец! Там дух нечистого. Ему жертвы нужны. И будет их ещё больше.
— Зачем?! Вы идиот, такие вопросы задавать. Тварь свиту себе набирает. А как соберет, так всем хана. (Жест по шее.)
— Нельзя здесь людям быть, нельзя базы эти строить… Помрут ведь все… Как Ёка моя ушла, так и началось всё. (Плачет.)
— Хорошо. Только по делу. Парень этот, как его… Глеб, приехал два дня назад. У хозяина отмечено. Вечером на берегу встретил. Разговор зашёл про рыбалку. Я лодку предложил. Он пятисотенную дал.
— Что ещё необычного? (Смеётся.) Я видел, как человек в зверя превращается. Это обычно? Он же меня чуть не загрыз.
— Да, да. Глеб этот. Хозяйских кроликов сожрал. Морда вся в крови. И на меня скалился. (Изображает рычание.)
— Почему двадцать пять лет? Так тогда Ёка ушла. Вот после и началось… Рыбонька моя… (Плачет)
— Жена? Нее… Удача моя, ангел хранитель, рыбка золотая. А я… Она ж, из самой Японии за мной пришла… (Плачет).
— Леший её увёл…
— «Кто», «кто» - что заладил. Л-е-ш-и-й!
— Ёку мою хвать, и вон отседова. А потом демоница пришла. Свиту набирает. Ещё мертвецы будут. Хана всем…
На этом следователь отпустил деда. Что мучить больного. Очередной несчастный случай в тайге. Тут же рысь, волк, медведь. Сколько не предупреждай — всё бестолку. Городские прут в лес. Ещё и поодиночке…
* * *
Ночью в «Тихой заводи» случился пожар. Сгорел дом. Тот, в котором владелец устроил рабочий кабинет. Вот что значит настоящий хозяин! Все меры безопасности приняты. Огонь даже на соседние дома не перекинулся. Правда без жертв не обошлось. Деда Серого в доме нашли. Как он там оказался, так и не выяснили. Хозяин весь день в своем кабинете к открытию готовился. На полчаса отлучился. Вернулся — пожар.
Заключение следствия — поджог.
Выходит, безумный дед всё же подпалил базу.
В тот день ещё женщина с пятилетней дочкой приходила. Местная. Насчет работы горничной узнавала. На берегу с хозяйкой поговорили минут пять. Она даже на территорию не заглядывала. Девчушка крутилась рядом.
А через два дня выяснилась любопытная деталь. Принесла эта женщина куклу Бабы Яги. Говорит, дочка в дом заглянуть успела, пока они с хозяйкой толковали. По словам девочки кукла стояла на столе и просила вынести её из дома. Девочка со слезами уверяла: кукла сама говорила, у неё и рот открывался. Дети… Девчушка игрушку-то в рюкзачок и прибрала. Потом уж мать нашла. Ни Борис, ни жена эту вещицу в глаза не видели. Серый и притащил перед поджогом — больше некому.
— Куда её теперь. Нам чужого не надо. Да и страшная какая, не хочу, чтоб дочка с такой играла.
Следователь осмотрел находку. Точная копия Яги из советских фильмов. Её ещё играл актёр, как его… Милляр! Хм… ручная работа.
- Турист потерял. Отнеси-ка начальнику станции. У него все потеряшки хранятся.
Иногда всё начинается с лавочки в центре города и кончается прыжком в цветущий май. Ой, наоборот: начинается с мая и заканчивается где-то на скамейке.
Забавный сон о прыщавой Смерти в муслиновом платье, о рождении айдола (ими всё-таки рождаются, а не становятся) и о небесном администраторе с шариковой ручкой.
* * *
Иду по центру родного города. Красивые здания, фонтаны, скульптуры. Села на скамейку, любуюсь. И вдруг появляется пренеприятная девица. Кремовое муслиновое платье с запахом — не по костлявой фигуре фасон. В декольте вместо груди рёбра торчат, ещё и кожа сплошь в прыщах. Мышиная косичка и глаза на выкате того же тусклого тона.
Накануне я приметила эту модель в журнале и как раз направлялась купить ткань для платья. Неудивительно, что, увидев её на другой, почувствовала острую неприязнь. «Кремовый муслин брать не буду — что-нибудь поярче: лавандовый или фуксия, а эта прыщавая крыска пусть блёкнет в затёртом телесном», — размышляла я, мысленно примеряя сочный оттенок на свою брюнетистую внешность. Убедившись, что невзрачной девице рядом со мной рассчитывать не на что, мне стало чуточку жаль бедняжку, и я постаралась скрыть победоносный взгляд за дружелюбной улыбкой.
Но наглая девка в моём платье, видимо, решила, что я рада её обществу. Подсела ближе и чуть с лавки не свалила ягодным приторным… назвать это «парфюм» язык не поворачивается. Лыбится, в глаза заглядывает. Что ей от меня нужно?! Отмахнуться бы, но неловко. И только я привстала, чтобы тактично прервать сомнительное знакомство, как нахалка схватила меня за руку и потянула куда-то. Ещё и поторапливает: «Пойдём, пойдём, сейчас увидишь».
Чертыхаюсь про себя: «Когда же я, наконец, научусь отшивать всяких прилипал?» — и плетусь за ней. Сворачиваем с шумной центральной улицы.
Тёмный закуток. Меня окружают тени. Это ловушка! Омерзительный сброд всё ближе — ржёт, плотоядно улюлюкает. Я в панике кручусь. Похабные рожи дышат перегаром. Сверкнули лезвия — мне удаётся увернуться от удара. Замах — я наклонилась: мимо. Дружный хохот. Надо мной потешаются. Шпана — просто пугают. Я отталкиваю одного и бегу. Поворот — ещё один, и ещё… Где я?!
Я в лабиринте подземных коридоров. Тусклый мигающий свет редких ламп на потолке, бетонные стены, развилки, перекрёстки и бесконечные туннели. Одиночные фигуры, похожие на бездомных. Отрешённые, погружённые в себя. Будто не видят ничего. Их всё больше и больше. И я уже в толпе потерянных душ. Да, я знаю: это души.
Я — среди мёртвых.
Но я же отбилась, убежала от шпаны.
Я пытаюсь объяснить это каждому встречному:
— Извините за беспокойство. Вы не подскажете, где выход? Понимаете, я живая, заблудилась, здесь случайно.
В ответ пустой, равнодушный взгляд. Никому не интересна моя история — каждый проживает свою. Они растеряно кивают и указывают в разные стороны: выход там, вон там и там.
И я иду в указанных направлениях. Мне не страшно. Я не злюсь и не обижаюсь. Мне просто любопытно: чем же закончится лабиринт — и закончится ли?
И вот — просторная серая комната, похожая на школьный спортзал. Тот же бетон, полумрак, толпа душ у дальней стены. Я замечаю: там окно открывается, и зал пронзает голубой свет. Подхожу ближе.
Небольшая площадка — старт для зиплайна. Кого-то готовят к прыжку: закрепляют, раскачивают. Команда — «Пошёл!» — и человек скользит вперёд. Стена перед ним распахивается, развёртывая небесную синь. Где-то невероятно далеко, будто смотришь из космоса, виднеются кучки облаков. Прыгун отцепляется от каната и летит в бездну. Толпа замирает. Несколько мгновений тревожной тишины… и слышен далёкий крик младенца.
Это что… рождение?!
Значит… я умерла в той подворотне?!
Это откровение приводит меня в нешуточное волнение. В голове рой вопросов: сколько здесь находятся? Кто главный? А мы уже знаем, куда приземлимся? А кто крайний? Я есть в списке или нужно записаться? Да как же тут всё устроено?
Вокруг суета, будто на вокзале. Я вновь пристаю к каждому:
— Я новенькая, мне куда?
Кто-то подталкивает: «Скорее в очередь, а то застрянешь». Другие останавливают: «Зачем торопиться, здесь же лучше». Третьи обречённо вздыхают: «Мне век тут», «А мне лишь час».
Сбитая с толку, я прибилась к группе зевак. Удалось протиснуться в первый ряд зрителей. Удобно пристроилась у перил.
Азарт толпы захватил, и вот я уже вместе с другими кричу напутственное:
— Вперёд!
А услышав детский плач:
— Ура! Родился!
Вдруг рядом движение. Через толпу пробирается строгая женщина со свитком и шариковой ручкой. Подходит к дряхлому и весьма неопрятному старику. Разворачивает на стойке грамоту, одной рукой придерживает закручивающийся конец, другой протягивает ручку.
— Найдите своё имя, поставьте дату и подпись.
Он берёт ручку и начинает писать. Пока пишет, его внешность трансформируется: десятки обликов сменяют друг друга — женские, мужские, брюнеты, блондины, чернокожие, веснушки, нос картошкой… и наконец — высокий юноша с тонкими азиатскими чертами и длинными прямыми волосами. Он чиркает по свитку, откидывает шелковую прядь царственным жестом и с грациозностью айдола, будто перед ревущей толпой фанатов, улетает в синеву.
— Ах, счастливчик, — вздыхает строгая женщина. — Япония… любящая семья… всеобщее обожание.
Потом она оборачивается ко мне:
— А вы когда?
— Я?.. Я не знаю.
— Фамилия, — администратор перебирает длинный свёрток, — вот, напротив дата и подпись.
В списке — фамилии по алфавиту, только инициалы. Рядом порядковые номера. Я нервничаю и начинаю писать не там.
— Это не вы, — мягко поправляет она. — Вы здесь.
Я нахожу нужную строку. Напротив цифра «95». Значит, я девяносто пятая в очереди. Интересно, сколько нас всего? Бросаю взгляд в конец списка, но он теряется в изгибе толстого свёртка.
— А дату какую ставить?
— Вам решать.
— Любую?!
— Как хотите. Это же ваше рождение.
Я мешкаю, лихорадочно соображая, что же выбрать. Может… Май? Да! Пусть будет Май!
…Я помню, как мне защёлкнули карабин, как из окна пахнуло сиренью и я шагнула в небесную синь.
***
Я проснулась чудесным майским утром под оглушительный птичий галдеж: «С днём рожденья!».
За окном берёзка в нежном жёлто-зелёном приветственно всплеснула кружевными рукавами: «Поздравляю!». Выглянула — а сирень только меня и ждала, уже собрала душистую сиренево-белую охапку. Щедры и алые тюльпаны, элегантные нарциссы, яблоневый цвет и скромница черёмуха.
«С днём рожденья!» — небрежно прожужжал майский жук, увиваясь за кокетливой бабочкой-капустницей.
Хм. А ведь во сне я не просила рождаться…
Меня вызвали…
Уж лет семь, как Пустынь перенесли ближе к «железке». Теперь Новая Пустынь — это не затерянная в глуши деревенька, а крепкий посёлок при станции: вокзал, почта, «Пятёрочка» и пункт выдачи Wildberries — цивилизация, одним словом. А в старой Пустыни, до которой километра четыре по разбитому тракту, остался дед Макар.
Вредный старик наотрез отказался переезжать. Дети грозили, что не появятся, участковый пугал, что вывезет силой, почтальон ворчал, что не понесёт пенсию. Макар упёрся. Будто нарочно над людьми измывался. Сыновьям деваться некуда — отец всё-таки — и они исправно доставляли провизию. После каждого бурана наведывались егеря и спасатели, да и почтальон, хоть и с матерком, а на перекладных добирался — как-никак служба. А старик и слова доброго не скажет: фыркнет, повернётся задом — мол, не звал я вас, сами припёрлись.
Его и раньше сторонились. Молчун нелюдимый, взгляд исподлобья, к нему обратятся — буркнет в ответ «да» или «нет», а всё равно что обхает. Люди поговаривали: колдун не колдун, а глаз у него нехороший. С кем столкнётся — у того обязательно неприятность приключится. А ещё шептались, будто дед к старым идолам в лес шастает — жертвы носит.
Теперь и вовсе одичал Макар — встретит турист такого в лесу, так решит, что леший привиделся. Однако сыновья отца не забывали. Особенно старший: с внуком Артёмкой частенько наведывался. Вот с внучком-то у Макара полная идиллия. Сызмальства тянулся к деду. Родная мать так не утешала младенца, как этот мрачный старик: проведёт шершавым пальцем с чёрной кромкой сломанного ногтя по розовой щёчке — и ребёнок затихает, улыбается, сопит сладко.
А потом дед и вовсе стал брать его в лес на целый день. Посадит карапуза на шею — и подались. Будто связь меж ними особая. Дед — молчит, и внук при нём ни слова. Словно мысли друг друга читают. Парнишке уж десять, а всё так же к деду липнет. Вот и ездит старший сын по выходным да на каникулах к отшельнику — не столько из сыновьей заботы, сколько потому, что Артёмка изводит:
— Когда к деду? Ну когда к деду?
* * *
К вечеру приехали: отец, дядя и Артёмка. Пока взрослые выгружали припасы — банки тушёнки, мешки с картошкой и сахаром, — мальчишка сбегал на реку. Лёд ещё стоял: серый, ноздреватый, у берегов придавленный тёмной водой.
— Завтра пойдёт, — пообещал Макар, когда уже в сумерках Артёмка помогал разбирать припасы.
— Ого! — воскликнул внук, заглянув в холщовый мешок, примёрзший в лужице крови к крыльцу. Он был набит дичью: глухари, тетерева, селезни.
— Деда, я на все каникулы приехал. Возьмёшь на тетеревиный ток?
Старик лишь прищурился, молча улыбнувшись углами глаз, крепко перевязал мешок и отставил его в тень, подальше от двери.
Ранним утром разбудил страшный хлопок. «Началось!» — подскочил Артём. Глянул на кровать деда — пусто. Ушёл, не разбудил!
Река уже вовсю грохотала. На ходу натягивая куртку, Артём выскочил из дома.
— Высоты держись! К берегу не лезь! — донеслось из сеней сонное ворчание отца. — И за Медвежий камень ни шагу, слышишь?
— Знаю! — крикнул мальчишка уже со двора и припустил к обрыву.
Он встал на круче, прямо над речной петлёй. Ледяные громады вспучились на изгибе, гора из голубых, сверкающих на солнце кристаллов росла на глазах — и вдруг рухнула. Взорвался фонтан брызг, лес накрыло громовой канонадой. Ревущий горный напор вскрывал реку, панцирь лопался, словно связка петард, извергая фейерверки воды и льда.
Артёмка орал от восторга вместе со стихией. Опьянённый её мощью, он нёсся по сухой бровке берега — всё дальше и дальше по течению.
Он не сразу заметил, как сухая трава под ногами сменилась чавкающей жижей. Прыжок — и Артём по колено ухнул в рыхлый мокрый сугроб.
— О нет... — с досадой ударил он кулаком по бедру.
Бесснежная тропинка закончилась. Дальше берег понижался, превращаясь в месиво талого снега и воды. Артём оглянулся в надежде найти обход. Боевой задор мгновенно утих. Медвежий камень, за который даже с дедом никогда не ходил — давно позади
Старики пугали: за камнем — запретная земля. Древние капища, старые идолы и злобные духи, что сожрут любого нарушителя. «Обычные страшилки для ребятни», — убеждал себя Артёмка, вытаскивая ноги из ледяной каши. Сапоги хлюпали, штаны промокли до пояса, ноги ломило от холода.
Выбравшись на сухое пятно земли, он первым делом скинул обувь. Мальчишка растёр озябшие ступни, мужественно снося пытку тысяч иголок. Стащил майку, разорвал её пополам и умело, как учил дед, обмотал ноги портянками. Тепло вернуло уверенность. Чего бояться? Не старых же деревяшек.
Он обулся, поднялся и — оцепенел.
Прямо за его спиной стоял идол. Чёрный деревянный столб с вырезанным лицом: узкие глаза, прямой нос и высеченная коса. «Богиня», — мелькнуло в голове. Противный озноб пробежал по позвоночнику. Артём попятился, лихорадочно подбирая куртку. У подножия идола лежал холщовый мешок в бурых подтёках. Из раскрытого узла свисала изумрудно-зелёная голова селезня. Это был не единственный дар: рядом полусгнивший лосиный череп и какие-то зловонные куски плоти.
Артёма скрутило в спазме тошноты. Отдышавшись, он утёр рот рукавом и тут увидел это.
Из леса, с пригорка, спускалось… бревно. Будто ожил и поднялся на дыбы старый поваленный ствол. Обломки сучьев походили на скрюченные руки, переплетённые корни — на ковыляющие ноги. Оно двигалось медленно, волоча за собой что-то нанизанное на ветки.
Артём зажал рот ладонью. В голове зазвучали наставления деда: «Зверь страх чует, запаникуешь — пропал». Он очень медленно отполз за толстую берёзу. Почти врос в ствол, отметив направление ветра.
Когда «бревно» приблизилось к идолу, в бороздах коры проступило лицо: плоское, недоброе. «Леший», — осенило парнишку. Существо доковыляло до чёрного столба и швырнуло свои подношения. Артём разглядел облезлую тушу волка, лису и развороченные останки кабана.
Очередной хлопок на реке заставил мальчика моргнуть. Мгновение — и Лешего уже не было. Лес стоял как прежде: голые стволы, корявые тени. Только на снегу у идола лежали дохлые звери.
В рёв ледохода вплелось новое — чей-то утробный вопль. Артёмка обернулся к реке. Мощный удар из глубины взломал пласт льда. Фонтан ледяной крошки, воронка тёмной воды — и на обломки льдины стало выбираться другое чудище. Огромное, чёрное, похожее на гориллу, покрытую тиной и длинными водорослями.
Водяной! Он выкарабкался на льдину, с наслаждением расправил спину и встряхнулся. А затем, с грацией выдры, вновь скользнул в поток. Через минуту Водяной показался у самого берега, долго возился в корягах, вытягивая что-то тяжёлое. Затем ловко запрыгнул на кручу и вышел на тропу.
Артёмка от ужаса едва не выскочил из укрытия, но будто кто-то невидимый навалился и удержал его. Мальчик лишь чуть-чуть сдвинулся, чтобы ветер не выдал его запаха.
Покрытая тиной тварь тащила утопленника. Скинула поклажу к идолу, а сама… пролилась в лужу и стекла обратно в реку грязным ручьём.
Артём ещё долго выжидал. Река ревела уже где-то далеко за поворотом, солнце играло в лужах. Мальчик осмелел, сделал шаг. Дрожащие ноги не послушались, он осел — и очень вовремя.
Из того самого сугроба, в котором он недавно тонул, поднялся зверь. Шатун?! Неужели он наступил прямо на берлогу?
Взлохмаченный зверь неловко барахтался в снегу. Лапы то и дело подламывались, зверь, как пьяный, заваливался на бок. На истощённом теле торчали кости, всклокоченная шкура болталась на них, как бельё на прищепках. Однако это был не медведь, а какая-то непонятная помесь косолапого, росомахи и волка.
Кое-как зверь добрался до сваленной падали. Сначала, не в силах кусать, он слизал полужидкие останки. Но вскоре мощь прибавилась, и голодный зверь набросился на еду. В мгновение был разорван мешок, от селезней с тетеревами лишь разлетелись разноцветные перья.
И тут зверь стал преображаться.
Шкура лопнула и спала. Под ней показались человеческие руки, ноги, белая кожа. На месте костлявого загривка рассыпалась густая копна светлых волос и прикрыла женскую наготу. Лица мальчик не видел — она сидела к нему спиной и громко чавкала, пожирая утопленника. Артёмка видел, как легко, словно хорошо проваренная курочка, отделяются от костей куски раздутой плоти.
И пока она ела, из бурой прошлогодней листвы прямо на глазах пробивалась яркая изумрудная травка. На берёзе, за которую он прятался, лопались почки, а молоденькая ёлочка украсилась нежно-розовыми шишечками.
Богиня насытилась. Когда она встала, вокруг не осталось и крупицы снега — всё окутала прозрачная, золотисто-зелёная вуаль. Она повернулась. Артёмка зажмурился — по-детски, наивно: «я её не вижу, значит, она меня тоже».
Тёплый ветерок, пахнущий медуницей и прелой землёй, коснулся лица. Мальчик открыл глаза. Перед ним стояла Лёля. Прекрасная, белокурая, сияющая богиня Весны.
— Ты ведь никому не скажешь, что видел меня? — нежно, словно ручеёк, проворковала она.
Артёмка отчаянно закивал. Хотел крикнуть: «Нет! Никогда!», но из горла вырвалось лишь неясное мычание.
Богиня взмахнула руками, откуда ни возьмись вспорхнула в синее небо стайка голубков, и звонкий смех эхом раскатился над рекой.
Артёмка больше не проронил ни слова. Мальчик остался немым.
И через несколько лет уже про него говорили: «В лесу один живёт. Колдун не колдун, а лучше сторониться. К идолам ходит, жертвы носит».
В ночь меж апрелем и маем Сметни в мир выходят. Сметают с белого света остатки мрака зимнего. Расчищают путь от всего холодного, недвижимого. Долой хворь, старость и немощность, ибо Живушка-матушка в мир спускается. Не пристало распрекрасной очи свои ясные видом печальным тревожить — удаль да задор молодецкий видеть желает. Твари лесные, гады земные из нор повылазили, зелёные ростки земелюшку чёрную прорезали, нежные веточки пни старые пробили — всё бурлит, кипит, множится и плодится. Мир Живу встречает.
В Живину ночь в деревне никто не ложится. Да разве ж можно в такую ноченьку бока проминать? Прикорнёшь ненароком — и всё. Сметни за покойного примут, зацепят крюком да и отправят туда, где мёртвому место. Или Жива за непочтение осерчает. Ой, нехорошо станется — в благодати откажет. И ни в чём тогда у человека роста не будет: как ни бейся, ни крутись, а всё добро — мимо. Потому Сметней встречают улыбками, песнями да плясками до самой зари.
Старики хорохорятся, нарочито девок за бока хватают: мол, поглядите, молодцом ещё! А те визжат, галдят, а сами — аки маки алые наряжены. Хилые и хворые с печей сползают, последними силёнками немощную дрожь унимают — только бы словить милостивую улыбку Сметней. А чтоб дитё уснувшее не прибрали, бабы приноровились малышей к спинам привязывать: сама пританцовывает, и карапуз за плечами болтается — всё движенья.
А ежели Сметни кого отметят: девку чмокнут, с парнем потягаются или в пляс пустятся — тому удача небывалая. Девке — свадьба, той, что на сносях, — роды лёгкие, мужику — в хозяйстве прибавка, а парню — удаль крепкая да потомство здоровое.
* * *
Степан, сын старосты, пришпорил коня. Скорей бы с Любушкой свидеться, успокоить ненаглядную, что пропал так внезапно. Получилось ли у матушки послание передать? Ежели отец из дома не отлучался, то и матушка под строгим надзором.
И вздумал же батюшка в самый канун праздника послать его в город к старинному компаньону! Поди, говорит, почтение передай, про уговор наш напомни. Тот удивился неожиданному гостю, пожурил немного: мол, столько лет знакомы, всегда слово держу, к чему недоверием обижать? Но Степана принял радушно: расторопность его отметил, за стол усадил, настоял, чтоб на ночь остался. Место на ярмарке подтвердил, на приятельского сына как на преемника поглядывал.
А у парня сердце не на месте — как там Любушка? Сон не шёл, до утра проворочался на мягких, душных купцовых перинах. Всё вспоминал свидания сладкие с голубушкой ненаглядной. Там, за пригорком, у речки, где туман парным молоком стелется, укрывая влюблённых от глаза завистливого, призналась Любушка дрожащим голоском: прибавление у них будет.
Степан тогда чуть не взлетел от счастья! Подхватил её, лёгкую, светлую, и кружил, кружил. Поцелуями покрывал бережно, нежно — словно хрупкий весенний подснежник, едва показавший прозрачные лепестки из-под ледяной корки.
Раньше-то он ни-ни, чистоту её хранил, но как батюшка благословение дал — не удержались голубки. Да и что таиться, коли свадьба на Красную горку назначена? И заживут они с Любушкой душа в душу. Эх, до чего же ладно всё складывается!
Правда, отца долго уговаривать пришлось. Заладил старый упрямец, что Любка не чета их фамилии: голыдьба да батрачьё. У неё братьев не сосчитать — и все бездельники, будут потом у порога околачиваться, в рот заглядывать да на хозяйское добро скалиться.
Набычился Степан: либо Любка, либо он из дому уйдёт, наследство отцово бросит. Молод он, крепок, работы не боится — не пропадёт. А ежели и пропадёт — не жалко ему жизни без Любушки ненаглядной.
Тут и матушка в ноги к старосте кинулась:
— Поди навстречу сыночку единственному! Любка девица скромная, работящая, место своё знает. И семейство плодовито — внуками разбогатеем!
Староста было кулаки размял на сына спесивого, да, к великому удивлению, ответный кулак встретил. Хм, вырос, стало быть, сынок — придётся считаться. Схватил посрамлённый старик, что под руку попалось, да и выместил ярость на голосящей жене — чтобы в дела мужские не встревала. Матушка побои стойко стерпела: за сыночка держалась, да и привыкшая она была.
Уняв злость, старик пробурчал: «Хорошо, пусть будет Любка». Но с того дня будто с цепи сорвался — из кабаков не вылезал. Проспится — и снова вон из дома, к дружкам новым, собутыльникам. Сколько раз Степану приходилось батюшку из грязной канавы выуживать да на себе в избу тащить. Перед людьми — срам лютый. И тут вдруг протрезвел старик, присмирел, о делах вспомнил… Поезжай, говорит, Степушка, к компаньону в город, дело важное просит.
Степан торопился вслед за спускающимся солнцем, мечтая, как встанет под оконцем любимой, как она всплеснёт ручками, завидев его, как повяжет обещанный вышитый кушак. Ох, и отпляшет он нынче! За двоих, за троих будет стараться, чтоб заслужить Сметней благословенье, чтоб они непременно Любушки дорогой коснулись.
В деревню он въехал ближе к вечеру. Проезжал мимо готовящегося кострища: мужики тяжёлые брёвна укладывают, ребятня хворост тащит. Его увидели — замерли, взглядом проводили. Тишина нехорошая потянулась, липкая.
Прибавил ходу. В деревне мелюзга всю дорогу «рожками» дразнила, смешки в спину плевала. Шикнул, разогнал визгливую ораву. У дома поджидал отец. Взлохмаченный, над свежим синяком — тяжёлый, мутный взгляд. Едва Степан спешился, два работника разом захлопнули ворота, задвинули засов и встали стеной.
— Что стряслось? — с вызовом спросил Степан.
— Ничего особенного. В дом проходи, мать стол накрыла, — недобро прохрипел отец.
Матушка бросилась было к сыну, сказать что-то хотела, но, завидев в дверях мужа, покорно опустилась на лавку.
— С Любой что-то?! — У Степана похолодело в груди. Повернул назад и налетел грудью на отца.
— Сядь! — рявкнул староста. — Любка твоя — потаскуха. Тебя нет, так она с купцом заезжим ночь резвилась. Вся деревня видела, как она из брички выползла: пьянючая, сарафан в рвань, с ног валится. Может, и не один её там драл... — Староста смачно сплюнул и глумливым жестом показал, что именно было.
— Врёшь! — взревел Степан. Шибанул стол. Схватил старосту за грудки. Матушка забилась в угол и запричитала.
Крепкие, широкоплечие, отец и сын столкнулись лбами, словно два могучих быка. Рычали, пыхтели, обливались потом. Наконец старость сдала. Степан пригвоздил отца к стене, до белых костяшек сжав жилистую шею.
— Ты всё подстроил! Говори, как было, не то убью!
Старик издал сдавленный, клокочущий смешок.
— Весь кабак драл... — прохрипел он и харкнул в лицо сыну. Степан побагровел, кулаки заходили ходуном. Матушка с воплем повисла на руках сына.
— Отпусти! Не губи душу! Врёт он всё! Не далась она! — завопила мать, захлёбываясь слезами. — Не далась!
Степан медленно опустил руки. Поверженный староста мешком свалился на лавку, хватал ртом воздух, кашлял, плевался и сыпал густой бранью.
Сквозь рыдания матушка выложила, что было. Староста Любушку оговорил, собутыльнику, купцу заезжему, на неё указал. Сына подальше отослал, а ей весточку ложную отправил, будто от жениха. Дурёха наивная и прибежала в западню.
— Отбилась она, вырвалась! Купец сам сказал. Пришёл злющий: морда исцарапана, рубаха изорвана, на воротник кровь капает. Старосту избил, деньги назад забрал. «Уговор, — кричит, — был на сговорчивую, а ты фурию прислал!». Да только люди видели и как уходила, и как из брички вывалилась. А отец ещё набрехал по деревне, грязи добавил... Люди на смех подняли, одежду сорвали, камни кидали, дёгтем извозили…
— Где она?!
— Из дома не выходит.
* * *
Степан долго колотил в ворота. Наконец за забором щёлкнула щеколда. Мальчишка лет семи, самый младший из Любашиных братьев, выставил в щель перепуганную рожицу.
— Где она?! — выдохнул Степан, хватаясь за край калитки.
— Как пришла... братья «воспитывали», — паренёк шмыгнул носом и кивнул на окна горницы. — Сейчас там.
— Пусти, прошу... мне надо к ней! — Степан почти простонал.
Мальчишка помешкал, оглянулся на молчаливый дом, потом рывком распахнул дверь и, ни слова не говоря, сиганул со двора на улицу. Видать, решил держаться подальше от семейных разборок.
Нашёл он Любашу в горнице. Она лежала на лавке, свернувшись калачиком. Умылась, чистую рубаху надела, только волосы распутать не смогла — вместо косы чёрный дегтярный колтун. В руках сжимала свадебный сарафан и кушак, для милого подарок. Лица не видно, в узорную ткань спряталась — слёзы горькие мечтой своей утирала... А сейчас, казалось — просто спит.
Степан подошёл на цыпочках, взял за руку. Тёплая, мягкая. Прижал к губам.
— Отдыхай, милая. Больше тебя никто не тронет, — прошептал он и нежно провел по плечу. И только тут понял: она не дышит. Чуть-чуть не застал.
— Не отдам! Слышишь, не отдам! — взревел Степан, натягивая платье на безвольное тело. — Мы ещё отпляшем! Живу встретим! Нам ещё Сметни позавидуют!
Он метался по горнице, переворачивал сундуки, перебирал тряпки, цацки, ленты. На шею — бусы в пять рядов, в уши — серьги шумящие, на голову — кокошник, жемчугом усыпанный.
Уже стемнело, когда он вышел к кострам. Спереди — парень как парень, а сзади тело девичье прикручено: нога к ноге, рука к руке. На поясе вышитый кушак их в одно целое крепко-накрепко стягивал. Головка её Степану по плечо пришлась, и чтобы не болталась, он ленты от кокошника себе на шею повязал, притянул покрепче. Получилось, что Любушка вроде как сама спину держит, прямо смотрит. Глаза её бисерной сетью прикрыты — в сполохах огня бусинки блестят, перемигиваются, и кажется — живёхонькая она, да ещё и с хитрицой поглядывает.
Веселье было в разгаре. В густом мраке, в зареве огромного костра неистовствовали ряженые. Непрерывно грохотали барабаны, звенели бубенцы, осипшие голоса в едином ритме отбивали славу Живе. Взметались вихри лент, мелькали раскрашенные лица: маски счастья с красными кругами на щеках и нарисованными улыбками от уха до уха.
Степан влился в бешеный ритм. Никому до него не было дела. Каждый был занят собой — во что бы то ни стало привлечь внимание Сметней. Парень орал «Жива! Яри! Жива! Приди!» во всю мощь, отбивал прихлопы, бил притопы, шёл присядкой, скакал разножкой. Толпа уже редеть стала: кто от усталости лишь ползал, а другие по парочкам разбрелись — Живу самым древним и проверенным способом славить. А Степан всё колесом ходит, всё устали не знает, и девица сзади так и вертится, и крутится, и ноги выше головы — как такую не приметить?
Спустились Сметни. Степан их сразу почувствовал. Рядом будто воздух закипел, горячим пульсом бьёт. Коснутся такие — и насквозь силой жизненной прошибут. Степан набрал воздуха, гаркнул приветствие и звонко ударил прихлопом: по плечам, по ногам, с подвывертом — хлоп, хлоп, хлоп!
Тут словно молния в спину ударила. Он замер. И через мгновение прорвалась торжествующая мысль: Любушки коснулись!
И словно в ответ что-то шевельнулось у поясницы, там, где живот её к его спине прижат. Слабо так, будто червячок копошится. Степан обомлел. Двинуться боится, спугнуть боится. И вновь — шелохнулось. Ещё!
Не показалось! Жизнь за спиной ворочается, ребёночек его живой! Получилось! Степан от радости имя дорогое шепчет, торопится путы развязать, чтобы любимую на руки подхватить. Да никак не выходит. Верёвка впилась в тело до самой кости, кисти разбухли, пальцы — сосиски неповоротливые.
— Сейчас, Любушка, потерпи немного... — Степан подбежал к затухающему костру, задумал о тлеющую головешку верёвку опалить, да глазам своим не поверил. Лыко так глубоко ушло в плоть, что утонуло в набухшей багровой мякоти. Привязи не видно — срослись тела.
А спину уже пекло нещадно. Шевелится кто-то за спиной неугомонный, вошкается, грызёт. Было щекотно, а теперь будто кожу живьём сдирают — терпеть мочи нет. Степан извивался, руки-ноги выкручивал — всё без толку.
Наконец обессиленный он рухнул лицом вниз. Звал на помощь, но иссушённое горло издавало только сиплый свист.
* * *
Подъём в деревне был поздний. Солнце успело выйти из зенита, когда селяне обнаружили нечто чудовищное. Лицо мёртвой девушки было настолько изуродовано побоями и посмертным распадом, что признать Любашу в этой чёрной раздутой голове было невозможно. Из живота, прорывая нарядный сарафан, исторгалась лава копошащихся белых червей. Белёсый поток разливался и превращался в огромную живую лужу. Люди в ужасе отшатнулись и долго не решались подойти ближе.
Наконец разглядели: под мертвецом лежит ещё кто-то. Двое самых отважных вооружились длинными жердями, подцепили то, что когда-то было человеческой плотью, и не без труда перевернули.
Степан был ещё жив. Его кожу сплошь покрывали шевелящиеся оспины; они вздувались и лопались, исторгая наружу полчища новорождённых личинок. Парень широко разевал рот. Челюсти двинулись, донёсся предсмертный хрип, но он тут же утонул в хлынувшем из горла червином потоке. Селяне попятились: кто-то повалился на колени, зажимая рот, кто-то бросился прочь, не в силах вынести зрелища.
А над ними, в ослепительной синеве, заливался жаворонок. Лес шумел, в стеблях бродили соки, цвет сочился пьянящим ароматом — всё вокруг дышало, бурлило, наполнялось силой. Жива-матушка вступила в свои права.
И разве Сметни не откликнулись на молитву Степана? Он просил вдохнуть жизнь в то, что умерло. А для Живы что дева младая, что могильный червь — всё жизнь.
Чёрт из табакерки
На ту сторону я и без разворота избы проберусь — не впервой. Пока ни к чему Яге в Алёнушкины беды свой костяной нос совать. За крыльцом, там, где курий коготь в валун вгрызся да камень чуток в сторонку сдвинул, старая кротовая нора зевает. Ход широкий, сухой — протиснусь, даже шёрстку не примну. Главное — с крыльца тенью сигануть да под Ягинину метлу не подвернуться. Ежели махнёт, не разобравшись, — так не только шубка в клочья, но и дух кошачий вон. Потом пожалеет, конечно, да от слёз запоздалых не легче.
Коли табачный бес нашего поля ягодка — дело плёвое. Словцом калёным припеку, заговором древним повяжу да и вышвырну чертягу прочь. Пущай на болота к Кикиморе катится — у той не забалуешь: ради потехи жижу зловонную месить заставит, чтоб пузырей побольше хлюпало. Любит Кикимора, когда хлябь её родимая ухает да чавкает. А может, и вовсе пиявкам на прокорм пустить. Нашим-то бесам я цену знаю — они по пакостям мастера, а до истинного душегубства кишка тонка.
А вот ежели дух не нашенский, заморский — тогда беда. Яга и слушать не станет, избушку наглухо запрёт — ни туда, ни сюда. Боится старая всего неизвестного. Совсем заскорузла да одичала в лесной глуши. Ни любознательности в ней не осталось, ни кругозора — одни лишь рецепты зелий да сплетни с Горынычем. А ведь раньше-то! С самим Кощеем шашни водила, а за омут у болота с Кикиморой так билась, что столетние дубы с корнем выворачивало; вся лесная мелочь от ужаса в норах хоронилась, носа не казала.
Прогонит Алёнушку — и плевать старухе, что с девицей станется. Оно бы, может, и к лучшему: хлопот меньше, здешним спокойнее. Да только не могу я её оставить. Как прижала она меня к себе, тёплая, живая, очагом пахнущая, так и растаяла душа кошачья. Помнит ещё как тыщи лет назад, слепым котёнком, в человеческие ладони тыкался.
Сова ухнула — Яги доносчик. Старуха знатный страж: тут всюду глаза, у каждой коряги — уши, в глубокой земельке червь без её ведома не шелохнётся.
Делаю вид, что домой вернулся. На крыльце у самого порога прилёг, лапки поджал — будто жду кротко, когда впустят. Коготком легонько дверь подцепил, и как только полоска света резанула тьму, я — шмыг! — и не в дом, а под крыльцо. Со стороны любой решит, что в избу проскользнул.
Дверь распахнулась настежь.
— Пришёл уже, гулёна? — донёсся изнутри рокочущий басок Змия.
По ступеням тяжело застучала костяная нога: тук, тук, тук... Яга вышла на порог. Остановилась прямо надо мной, с края крыльца метла свесилась. Я к доскам прилип. Слышу — воздух тянет, нюхает. Шубку-то я от человечьего запаха ещё в ельнике вычистил, а мой собственный дух тут за столько лет каждую щепочку пропитал. Чует старая, да не поймёт.
Во как метлой заюлозила! Хворостины скребут, искры багровые сыплются. Ох, не задела бы, не вздумала бы под крылечком веничком своим пройтись — зацепит, и прощай моя душенька.
— Показалось... — наконец проскрипела Яга.
Дверной скрип, половицы ходуном, и снова — тьма и тишина. Ух, свезло. На волосок от меня метёлочка сверкнула. Выждал ещё малую толику и тенью юркнул в норку, под самый курий коготок.
* * *
По людскому миру долго плутать не пришлось. Я у Алёнушки ниточку из пояска выпросил — она мне лапку и перевязала, да с наговором: «Стелися, дорожка, белой скатёркой, к дому родимому приведи». Ниточка эта сквозь серую хмарь к нужному месту меня и вытянула.
Ох, неприятно это — меж мирами шастать. Будто меж жерновами протискиваешься: со всех сторон давит, кажется — вот-вот в пыль превратишься. И будто вечность там проводишь: куда шёл, зачем, и даже имя своё забывать начинаешь... А потом — раз! — и выскочил, будто выплюнули.
Дом у них большой, каменный, в два этажа, забором затейливым огорожен. Только тёмный он и стылый. Окна — глазницы пустые, и слышу: стоны из них раздаются. Обошёл кругом, в оконце заглянул. Вижу — сводная сестра под одеялом копошится. Живот у неё огроменный. Тоненькими ручками-ножками по постели сучит, будто таракашка, что на спинку упал и перевернуться не может. И так же противно хнычет: «Алё-ё-нушка...» — ну точно букашку к доске живьём пригвоздили.
Обнаружил я на чердаке разбитое оконце — через него в жилище и попал.
Алёнушку я нашёл в тесной каморке у самой кухни. Она разметалась по узкой кровати, лицо синюшное, грудь ходуном — хрипела натужно и едва отбивалась от того, что нависло над ней плотным серым сгустком.
Упырь был лишь мутным силуэтом в плотных клубах дыма, но я разглядел: глаза жёлтые, пасть разверзнутая и язык чёрной змейкой вокруг Алёнушкиной шейки. На полу у кровати чадила открытая табакерка. Едкое зловоние обожгло нос, подпалило усики и шёрстку.
Попробовал войти, но едва переступил порог, как мгла в комнате встала плотной стеной. В следующий миг смрадный, горячий порыв вышвырнул меня обратно. Ещё несколько раз сунулся — и тот же результат: не пускала заморская пакость внутрь.
Что ж, силён упырь. Набрал я в грудь воздуха — сколько ядовитая гарь позволила — и затянул заговор, такой, что любого нашего домового к полу пришибёт. Но тут... Едва звуки с языка сорвались, как вязнуть стали. Тонут в мгле, словно камни в болоте. Голос мой — ни силы в нём, ни звона, будто со дна глубокого омута кричу, а надо мной толща воды.
Упырь даже не шелохнулся: ни один звук до него не долетел — всё табачная мгла сожрала. Ох, не зря я опасался — иноземная тварь, нашему слову не подвластная.
Делать-то что? Неужто обратно? Яга проход запрёт, и делу конец. Будем по-прежнему жить: тихо, ладно, по-старому. Алёнушка? Ну, помучается ещё малость, а потом духом бродячим по свету пойдёт. Незавидная судьба, да разве мало таких неприкаянных... Тут уж кому как на роду написано. Да только не по нашей это с Ягой чести.
Тьфу! Куда мысли-то дурные занесли. Я ж учёный! Кое-что разумею, кое-что слыхивал от Чуди про нежить заморскую. А они по мирам странники знатные, прежде чем у нас укрыться весь свет обошли. Сказывали, далеко за окияном есть острова огненные. Земля там серным смрадом дышит, из самых недр воды разные текут: белые, жёлтые, небесные, и ледяные, и кипящие.
Нечисти там — видимо-невидимо: русалки местные, лешаки да домовые... всех и за век не упомнишь. Пробовали заморские мудрецы ту нежить исчислить, так тыщу свитков измарали, а и до середины не дошли. И так они там расплодились, что вперемешку с людом живут. Порой и сами не различают, кто из них дух, а кто — человек. Брачуются без разбора, порождая существ странных, нашему глазу противных.
От такого смешения и люди там чудными талантами славятся. Умельцы ихние вещицы лепят: с первого взгляда — самые обыкновенные, да не совсем. Прослужит такая утварь хозяину верой и правдой цельный век, а после — оживает. И душонка у этой вещицы дюже вредная: только самые низменные повадки владельца и помнит. Вот и выходит: хозяин давно сгинул, а вред его по свету бродит.
Вот и подумал, уж не из таких ли наша табакерочка? Коли догадка верна, так и нужно заклинанье иноземное. Эх, сюда бы Ягин «агрегат»! Я бы в этой паутине всезнания мигом нужные слова нашёл. Ну, вспоминай, вспоминай, Котюшка! Как там по-ихнему, по-заокиянскому, нежить эту к порядку призывают?
Про себя перебрал звуки чужеродные. Эх, не оплошать бы, не перепутать! Набрал побольше воздуха, зажал нос лапой, ступил в комнату и запел:
— Тэ́н-ти но ри ни ё́ри! — услышав родные звуки, серый сгусток отстранился от девицы, подплыл ко мне и дыхнул ядом.
Не только мордочка — вся спинка и даже хвост подпалились. Ох и рассердился я не на шутку!
— Суга́та — аравáсэ! — взревел я, и упырь явил свою суть.
Предстало мне в сизом мареве: мачеха кладёт в табакерку ядовитое зелье с парами смертельными и ставит у постели покойного батюшки. Тот в беспамятстве бумагу подписывает.
А потом вижу ту же картину, и ещё, и ещё: не один десяток мужей извела тем же способом, и детей мужниных, и прочих родственников. Ещё показался детина с бородой синей — он череду девиц в терем высокий ведёт, а мачеха из коробочки дымок на каждую невестушку напускает, воли лишает.
Мелькнуло, как ведьма яблочко наливное паром смертельным окутывает. И лик Царевны прекрасной застыл в бликах хрустального гроба...
Тут сверкнули злобно жёлтые глаза, почуяла тварь, что я в тайну проник, и упырь вновь к Алёнушке припал.
Не мог я там больше находиться. Яд жёг нестерпимо.
Выскочил из каморки, пронёсся по дому в поисках хоть какой-то водицы. Выбил с размаху входную дверь и нырнул в корыто, полное дождевой воды. Смыл едкий осадок, вынырнул, встряхнул шёрстку... и тут надо мной встала сводная сестрица.
Тонкими ручками круглый живот подпёрла, большие глаза выпучила. Я принял как можно более милый вид и сказал, что ей не стоит меня пугаться. Хотел было уже поклониться и принести извинения, как она прошмякала толстенными губами, что не боится облезлых уличных котов.
В следующий миг раздался мерзкий визг: «Проваливай, блохастый!» — и костлявая нога пребольно заехала мне в бок. Ломаные косточки хрустнули, Злюка завопила, от боли скрючилась и заковыляла в дом на длинных, прямых, как жерди, ногах.
Что ж, пришлось стерпеть оскорбление. Сейчас не до обид, надобно Алёнушку спасать. Яга с Горынычем тут не помощники, так что, даже не просушив как следует шубку, я бросился за советом к Чуди.
4. Кошачий расчёт
На обратном пути чуть было в лапы к Яге не угодил. Сова, глазастая доносчица, углядела всё-таки, как я в лаз шмыгнул, доложила старухе. Но я-то подвох за версту учуял. Решила, значит, Кота Учёного на коротком поводке держать? Эх, Ягуша, недооцениваешь ты своего соратника...
Пришлось достоинством поступиться. Кротом обернулся: длинная пушистая шёрстка коротким подшёрстком стала, коготочки наточенные в широкие костяные ласты превратились, роскошные усы — в жёсткие щетинки. Тьфу! Грязи наелся, уши пылью забило, под веками песок скрипит. С непривычки тяжело землю ворочать. Ход вырыл далеко за границей Ягиных владений — как раз перед самой Чудью.
Правда, прихорашиваться долго пришлось: язык стёр, пока всё вычистил. Ох, Яга, припомню я тебе этот кротовый лаз…
Чудь — народ крепкий, древний, суеты не терпят. Встали вокруг меня молчаливыми истуканами, смотрят сверху вниз, внимательно слушают. Наконец вышел Старший, а за ним двое Книгу Каменную волокут — земля под её весом стонет. У Старца рост — Алёнушке по пояс будет, зато мощи столько, что Горынычу впору позавидовать. Кулак — с добрый кочан, а в пальцах гранит в мелкую пыль крошится. Борода до самых пят каменной крошкой припорошена, а глаза — угли, насквозь прожигают. Заговорил он — и у меня ушки к затылку прижались. Голосище — гром раскатный.
— Тварь иноземная, что в табакерке сидит, есть суть человечьего порока, — гремел Старец, и страницы каменные переворачивались с таким грохотом, будто в горах обвал случился. — Ведьма, что под обликом праведным скрывается, — дух зловредный. Ныне душой невинной прикрывается, тайно силушку Рода собирает. Помышляет изначальный лад миров разрушить, врата через человечье чрево открыть и хозяина тёмных душ в мир выпустить. Срок на исходе. Скоро родит девица чудище мерзкое, миру противное...
Хлопнули в последний раз каменные страницы, поднялось облако пыли. Земля задрожала под тяжёлыми шагами — Чудь, не прощаясь, в свои глубокие пещеры потянулась.
— Делать-то что?! — кричу вслед. Да только нет им дела до бед наших. Громыхнуло в последний раз, скалой вход завалили и в недрах укрылись.
Остался я один на пустой поляне. Сижу, хвостом по траве стучу, думу думаю. Значит, мачеха не простая отравительница — древнего зла приспешница. Силушку, стало быть, копит, изначальный лад порушить желает. Эх, тут мало границы запереть, надобно со змеюки поганой личину содрать да пред взорами Пращуров представить, пока она чрево девичье для своего хозяина готовит.
— Думай, Кот, кумекай! Раскинь мозги учёные!
И ведь надумал. Эх, кто, кроме меня, на такое отважится?
Сперва — к человеческим Родичам, в их светлую обитель. Так и так, говорю: внучка ваша в беде, иноземный дух-душегуб её пытает, смрадом травит, на лютую смерть обрекает. Пока они к Алёнушке сквозь вечные туманы летели, я им на ушко нашептал, как мачеха сиротку наследства лишила, как Род обворовала.
Пращуры — народ строгий, но за своих горой стоят. Объятья табачные расцепили, крепкий защитный наговор наложили. Приданое из чистого золота собрали, в шелка девицу облекли, сверкающими каменьями осыпали. Задышала Алёнушка полной грудью, налились румянцем щёчки девичьи, поплыла красавица белой лебёдушкой в сопровождении всех родственников. Доставили её до самой избы Яги торжественным, сияющим поездом. Велели немедля избу развернуть, внученьку в родимый дом вернуть.
Я же в лесу затаился, места себе не нахожу. Сработает ли мой расчёт? Не прогадал ли?
И тут — эта появилась. Яга как увидела, так дар речи потеряла, зеньками своими хлопает. А Горыныч и вовсе задом попятился, пару сосёнок в испуге сшиб — будто само Чудо-Юдо вылезло. У неё ноги — прямые жерди на раскоряку, и при каждом шаге в костях ржавые железяки лязгают. Вместо губ — багровые шмотья надуты, да так, что вывернулись наизнанку, и все зубы наружу, словно скелет скалится. Лицо тяжами натянуто, кожа того и гляди лопнет, глаза пучит, будто её изнутри распирает.
Одной рукой живот необъятный придерживает, а в другой — табакерку сжимает, вцепилась когтями в заветный предмет, не отодрать. Я из кустов смотрю и думаю: зря Горыныч с Ягой боялись, что девиц распугают. У них там, в мире живых, вон какие образины в первых красавицах ходят!
Тут мачеха-ведьма подлетела. Сама — беленькая, невинная, праведницей прикидывается. Вокруг дочки вьётся, суетится: «Не время ещё! Назад иди! Рано пожаловала!».
Но тут тварь табачная родительницу признала. Из рук сестрицы сизым дымом вырвалась, вокруг мачехи обвилась, на плечи взгромоздилась и давай чёрным языком лизать её в обе щеки, как щенок лохматый. Ведьма крутится, отбивается, шипит... Да разве суть свою скинешь?
Бесёнок язычком липким личину-то праведную, как пенку молочную, подцепил и — ррраз! Слизал, лишь довольно облизнулся. Проявилась чешуя серая, сверкнули глаза жёлтые, змеиные.
Тут уж и Родичи на подколодную накинулись. Заметалась меж ними гадина, животом дочки прикрывается, пощады просит, скулит, воет.
Прогнали всю троицу: и ведьму, и дочку, ею изуродованную, и духа иноземного. Где теперь они шатаются — не знаю и знать не хочу. Может, и за окиян подались, к тем самым островам огненным.
Спросите, как сестрица в наш мир угодила? Отвечу: то мой расчёт. Зависть — она ведь похлеще любого колдовства жизнь испортит. Увидела сестрица Алёнушку в обновках золотых, в шелках неземных, и пристала с допросом. Алёнушка же, душа простая, как я ей на ушко нашептал, так и выдала: «Всё дело в табакерке матушкиной. Как открыла её — так в лесу дивном очутилась, Родичей встретила, они и одарили». Сестрица-то шкатулку из рук и вырвала, да сразу крышкой щёлкнула... Ну, а дальше вы знаете.
Впрочем, чему удивляться? Не зря Учёным называюсь. Тысячелетний опыт, мудрость, кошачье чутьё. Не то что этот «душевед» из имяновника, про которого Горыныч талдычил. Верно его Яга окрестила: враль, прощелыга и инфоцыган.
Ох, как же Яга потом лисой вокруг меня крутилась! Разве что хвостом не мела:
— Коток, ну прости бабушку! Тревожилась я, места себе не находила, всё себя корила, что на такое опасное дело тебя, единственного дружка, отправила...
Знаю я её уловки. Любопытство старуху грызёт, выпытать подробности надобно. Тут-то я о своих обидах и напомнил: и как за шкирку меня хватала, и как сову-соглядатая вслед посылала.
— Твоя правда, Котюшка, виновата пред тобой. Смени гнев на милость, Баюнушка, откушай сметанки жирненькой, не побрезгуй.
Уговорила, старая. Решил всё же остаться в избушке. Нет ведь у неё никого роднее меня. Да и я за столько веков свыкся.
Когда я вернулся, сидели голубчики в голубом мареве ноутбука и судачили о произошедшем. Яга, как обычно, бранилась:
— Прохвост, мошенник твой душевед, и девка с ним заодно. Ему сундуки со старинным добром нужны, а на печали твои — плевать. А ты, простофиля, повёлся! Кабы не я — всё бы отдал за просто так.
Змей от возмущения пыхал паром.
— Да как же можно вот так, не знаючи, наговаривать! Он же сказал, что все монеты на сувениры ушли. Не верили ему, что у Горыныча гостил. Люди-то недоверчивые, подозрительные. И в доме моём безобразия чинили… — Дракон всхлипнул и обильно высморкался в вышитую скатерть. Старуха губы поджала, однако промолчала. — От недоверия жестокость та была, — закончил со вздохом Горыныч. — Друг он мой сердешный. Сама видела, как мне обрадовался. Тотчас же согласился приехать. А то, что о расходах обмолвился, — так это дело понятное. Как же без них? И запросил-то всего малый ларец цацок, ржавых да поломанных. Да какой с них прок нынче? А тебе — жалко! Вот ведь скареда какая.
И, передразнивая скрипучий голос Яги, уже обратился ко мне:
— «Ой, нет у нас ничего, милок. Мы, почитай, тысячу лет с людьми ни торгу, ни обмену не имеем...»
— И правильно сделала, что вмешалась! — перебила Яга. — Вишь, как он сразу на попятную: «Ой, вспомнил, дела у меня…». Понял прохвост, что раскусили его.
— Он мой друг! — вновь вскипел дракон, и из ноздрей его посыпались опасные искры. Одна мне даже на шёрстку попала.
— Тише, тише, Горушка, я же так, без злобы, — замахала рушником старушка, туша подпалины. — Сказал умник этот, что надобно с лаской к девице подойти, добрыми речами к себе расположить, да и выпытать, что там с ней приключилось.
— Мудрый совет дал, — грозно поправил Змей. — И, заметь, совершенно бесплатно. А ведь сама видала — цены у него ого-го какие: тыщи-тыщи рублей люди платят, чтоб только с ним по душам поговорить. Ты глянь-ка, под его именем в этом приборе — одни благодаренья да хвалебные письмена.
— Ой, дремучий же ты, Горушка. Таких, как он, сейчас инфоцыганами зовут.
— Кто такие?
— Очень «умные» людишки, — ехидно проскрипела старуха и поспешно добавила, — совет-то и вправду дельный. Сам-то у гостьи своей справлялся, зачем пожаловала?
— Не, я не пойду, — насупился Змей. — Я же вон какой, а она — во… — и он опустил лапу ниже стула, на котором сидел. — Испужается — и толку не будет.
— Верно, — поддакнула Яга. — Могу я пойти.
Тут Горыныч оглядел подругу и мягко изрёк:
— Не стоит, Ягуся.
Хотел было ещё что-то добавить, но та отмахнулась:
— Сама знаю. И про меня людишки не лучшего мнения.
В следующий миг оба уставились на меня.
— Котик, что у порога обиваешься, как не у себя дома? — всплеснула руками хозяйка. — Давай к нам, за стол. Сметанки бери, маслица накладывай. Ах, до чего ж красавец ты у меня! Как взгляну — душа радуется. Шёрстка шёлковая, хвостик пушистый, рука так и тянется погладить, да за ушко потрепать…
Яга меня подхватила и себе на колени усадила. Мрр… Головку гладит, шейку треплет. Скупа Ягуша на ласки, а потому нежности от неё дорого стоят. Мрр.
— Баюша, кому как не тебе за эту задачку взяться. Все девицы котиков любят, а уж такого пригожего — и подавно. Поди, разговори гостьюшку. Лохматушки пригладь, коготочки спрячь, кроткий облик прими, размером меньше стань — как котёнок игривый. Вот так… Ах, какой милый! Горыныч, глянь! Растопит такая киска девичье сердечко?
Тут Яга самым бесцеремонным образом подняла меня за шкирку.
— Фр-р! — цапнул, выскочил. — Что за хамство!
Повисло молчание. Оба ждали от меня ответа. Однако я демонстративно чистил шубку и ждал хотя бы намёка на извинения за неподобающий жест.
Первым сдался Горыныч:
— Котофей, приятель, извини, если что. Я же всегда от чистого сердца… Если обидел — то не по умыслу. Помоги, друг. Яга права: только тебе по силам.
— Так и быть, помогу, чем смогу, — игнорируя Ягу, обратился я к Змею. — По правде сказать, мне тоже следует перед тобой повиниться — за несправедливую суровость с моей стороны.
Горыныч махнул лапой, что-то замычал, но я продолжил:
— Однако уговор у меня. Действую по своему разумению, а если что — я сам решу, что делать.
И, не дав им времени подумать над ответом, ускользнул из избы.
* * *
Дверь захлопнулась, и я окунулся в ночную прохладу. Потянулся, вдыхая запах хвои, грибов и сырого мха. Дёрнул вспушённый хвостик отгоняя липкую обиду. После стольких лет безупречной службы и за шкирку… Хм, даже не извинилась. При встрече я, конечно, и виду не подам, но доверие – эта основа искренних отношений, увы - дала трещину, - до самого до основания.
Что ж, мне остаётся только посочувствовать вредной старушонке. Так немудрено и потерять лучшего друга, верного напарника, мудрого советника. А ведь потом причитать будет: вернись мой Коток, воротись Баюнушка – да поздно, друга потерять легко – вернуть почти невозможно.
Я же, презрев обиду, буду делать, что должно. Разберусь с девчонкой, спокойствие в дом Змия принесу. Может и ласковое слово в награду услышу, полакомлюсь мисочкой жирной сметанки из рук Драконихи. Вот кто добро помнит. А старуха, пусть сидит одна в лачуге на курьих ножках.
В таких думах я покинул двор, но едва укрылся за тяжёлыми еловыми лапами, как от скорбных мыслей не осталось и следа. Гущина и мгла – вот моя отрада. Ступаю мягко. Коснусь опала, продавлю легонько, чуть углублюсь в прелую массу и тут же другая лапка – и ни одна иголочка не примята. В клубах тумана кроюсь. Меж стволов и ветвей тенью плыву. Тысячелетний покой и изначальную силушку вдыхаю. Сколько веков пытались кошачьей породой помыкать, а – ничего не вышло.
Где-то ухнула сова – предупредила другую – держись подальше. Бесшумный трепет воздуха сообщил, что не званная гостья подалась восвояси.
В пруду плеснула хвостом русалка – с водяным бесстыжая тешится. А леший то, вот старый развратник – подглядки устроил: кряхтит, ворочается под пнём. Иди, трухлявый, к подруге кикиморе, в картишки с ней перекинься. Или к Кощею на грибную настойку загляни. А тут дело молодое, нечего смущать.
С далёких гор слышится мерный стук – это чудной народец, когда-то живший бок о бок с людьми, орудует. Человеки их Чудью кликали. Не ужилась Чудь там — в нашу сторонку наведалась. Это они укрыли сбежавшую от злой мачехи Царевну. Да не уберегли. Отыскала её ведьма, угостила отравленным яблочком. Интересно, она до сих пор в стеклянном гробу лежит?
Одно нарушало привычный лад – дух людской. Чем ближе я подходил к Горынычевой пещере, тем гуще тянуло едким человеческим страхом. Отравленный воздух трепетал ужасом и болью. Шёрстка моя вздыбилась, а хвост нервно задрожал.
И как она тут очутилась? Как мимо нас с Ягой прошла? И почему Родичи на границе не встретили, с собой не увели? Не может запросто так живая душа по нашему миру слоняться. Бывает, заглядывают смельчаки к Пращурам за советом, или Род вызовет наказ в мир передать, так завсегда коротенько и под присмотром.
Не зря Горыныч тревожится. Может и ерунда какая, а может и нашему порядку угроза. Не хватало ещё, чтоб к нам с Ягой кто ни попадя завалился. Вон как те людишки, что в дом к Горынычу явились. Ох, так и стоят перед глазами те дракончики.
* * *
Она сидела на замшелом пне. Длинные волосы рассыпались по спине, пальцы теребили край подола. Взгляд блуждал, грудь трепыхалась, словно здешнего воздуха ей мало. Ростиком и вправду была, как и показывал Змей - ниже лавки. Я же уменьшился ещё вдвое, чтоб походить на котов её мира.
Сел чуть поодаль. Тихо затянул: мрмр, ночкой тихою, мрмр, дева красная, мрмр о чём слёзы льёт.
Приметила. Ещё пуще затрепетала. В глазах ужас бездонный. Жаль её стало. На миг представил, каково вот так: одна одинёшенька в чужой сторонке. От страха можно и имя своё позабыть, да веки вечные душой блудной бродить. Оттого то прибывших завсегда родные встречать должны.
Подобрался ближе. Легонько-легонько коснулся хвостиком ножки. Дрожит. Мордочкой нежно потёрся. Сидит — не шелохнётся.
Запрыгнул на колени, свернулся калачиком и замурлыкал: баю-баюшки-баю.
А у ней зубы лязгают, сердечко клокочет. Наконец чувствую — песенка моя действует: немного тише стала. Вот и ручкой по хвостику провела. Промурлыкал ещё ласковее:
— Как зовут тебя, девица?
— Алёна. А разве коты разговаривают?
— Обычные, конечно, нет. Но я не обычный, а здешний. Кот Баюн.
— Ах, Баюн, как же я рада, что могу хоть кому-то рассказать, что со мною приключилось, — воскликнула девица, стиснула меня ручищами и к себе прижала.
Не люблю подобных нежностей, однако стерпел сколько мог, затем аккуратно из тисков выбрался.
Девица же с рыданьями поведала свою историю.
«Маменьки давно нет, а папенька болел долго и тоже ушёл, уж год как. Обещал отец, что всё добро родной доченьке достанется, а после смерти нашли бумагу, по которой всё получает новая супруга и её дочка. Про женитьбу эту никто и слыхом не слыхивал. Но жена мигом объявилась. Оказалась сиделкою, что за больным присматривала. И брак они заключили перед самой его кончиной. На похоронах и вдова, и её дочка рыдали, как будто и вправду горюют. А на следующий же день въехали в дом на правах хозяек. Алёну же спровадили в комнатёнке для слуг.
Дочка у мачехи с лица неказиста была. Вступив во владение деньгами, принялась маменька дочь родимую всячески прихорашивать: по клиникам возить да разным докторам показывать. Тут жирок с боков срежут, там ножки поломают и железяками вытянут. Тут носик укоротили, там волос приклеили да губы пришили. Стала девица вполне годной невестой.
— Как это бока срезали, ноги поломали?! Неужто ужасти такие в вашем мире красотой считаются? — от подобного изуверства у меня шерсть вздыбилась. А ещё деток старушкой Ягой и добряком Змием пугают!
— Именно так, — кивнула Алёна.
Многих денег подобные методы стоят. Вот и батюшкины средства быстро закончились.
Растратившись, пришла мачеха к падчерице и давай не за что корить, жильём попрекать, на заработки отправлять и полученные денежки отбирать. Говорит: «Красавица моя — единственное твоё спасение. Вот выйдет замуж за богача и тебя не забудет. Так что нечего разлёживаться, ступай средства на сестрицыны наряды добывай».
Бедняжка от зари до зари в заботах, в работах, за любой заработок хватается. Подурнела, с лица спала. На женихов и не смотрит, да и они, к слову, ею не шибко интересуются.»
Слушал я про горести Алёнины и нехорошая мысль привела меня в нешуточной волнение: уж не сама ли девица решила жизнь свою прекратить. Нехорошо, это, ой, не хорошо. Понятно тогда почему не встретили. Первейшая задача Предков о потомках печься, чтоб Род богател и множился. А ежели человек долга не исполнив, жизнь прервал – почитай Род оборвал. Таких не то, что не встречают – имени навеки лишают. А душа без имени – дух бродячий. Ох, неужто девица такое сделала. Ой, беда, беда… Однако, Алёнушка слёзы утёрла и продолжила.
«Несмотря на все ухищрения не густо у сестрицы с женихами. На красоту деланную заглядываются, а замуж не зовут. Будто подвох видят.
Мачеха же злится, бранится, места себе не находит и дочурку допекает. А дело в том, что матушка шибко стара была. В любой миг смертушка заглянет, и очень нужно ей чтоб дочка скорее внучку зачала. Говорит: «Хочу умереть зная, что кровь моя дальше течь будет».
А приделанные прелести всё отвалиться норовят. Нос на бок съехал, ножки на ломаных косточках не ходят, от того жир пуще прежнего прёт.
Жалко Алёне сестрицу. Та уж, и сама не рада. Умоляет матушку оставить её в покое. Да кого там. За своевольные мысли кровинушку поколотила, на последние гроши доктора выписала. Тот сестрице живот разрезал, желудок посёк, чтоб меньше еды входило. Два ребра отпилил, чтоб модный корсет впору стал. Посадила матушка доченьку в тереме у оконца, лицо намалевала, поясок затянула так что у той глаза как плошки стали, словно удивляется чему-то. Кривой нос затычкой выправила, и для надёжности клеем залила. Та носом дышать не может и от того рот всё время открывает будто для поцелуя. Сидит в таком виде девица в оконце – женихов приманивает.
Наконец заглянул в дом кавалер подходящий. Мачеха тут-же гостя за стол усадила, вином угостила, в постель проводила. А поутру милёнок протрезвел, невестушку разглядел и наутёк, только голый зад и сверкнул. Сестрица в слёзы, а довольная матушка ручки потирает - дело-то сделано.
На радостях дух и испустила.
Сестрица матушку бранит, судьбу проклинает, к сводной сестре как пиявка присосалась: - не бросай меня с дитятком под сердцем. Да и как оставить в таком положении? Ещё заботы Алёне прибавились.»
Я не выдержал на этом месте. С коленей соскочил, по полянке походил, волнение чуть унял. Это надо ж, живот резать, голодом морить, что бы только платье напялить. На что Кощей суровым слывёт, а расскажу – не поверит.
Чуть успокоился, а бедная Алёнушка ещё не про все свои горести рассказала.
«Однажды нашла она в своей комнате, в той, где раньше сиделка проживала, затерявшуюся коробочку. Видно, матушка при жизни обронила. Чудная шкатулка, узоры иноземные. На табакерку похожа. Открыла — и точно, табачком потянуло. А ещё дымок сизой струйкой. Да едкий такой. Алёнушка закашляла, из глаз слёзы, вдохнула – словно огонь впустила. Выдохнуть не может. Грудь в тисках пламенных зажата. Чуток лишь удаётся воздух впустить, но каждый глоток горло рвёт. Мука страшная. Шкатулку отбросила, на кровать повалилась. Чувствует навалился кто-то и душит, в лицо поганью дышит. И разглядела.
Сидит на ней мерзкое существо. Сам серый от пепла, жёлтые глаза с неё не сводит, смрадную пасть скалит, меж гнилых зубов свисает сплошь в язвах коричневый язык и капает чёрная слюна. Где упадёт капля, там обугленная дыра. И душит, душит.
Насилу сбросила. Уполз упырь в коробочку. А легче только чуток стало. Словно жаба в груди поселилась. Она от вещицы проклятой избавится пыталась: и в печи жгла, и в колодец бросала, - но каждую ночь только она ложится в кровать, как рядом шкатулка оказывается из неё мучитель выползает.
И с каждым разом сил у ней меньше и меньше и всё труднее проснуться. Она уж приготовилась к встрече с батюшкой и матушкой. Однако тут, в лесу очутилась. И хоть душителя рядом нет, но дышать по-прежнему мука невыносимая. Будто оставил он на ней хват свой огненный. Неужто пытка эта ей на веки начертана? И не знает ли Баюн, чем ей помочь?»
Хм. Вот такая история чудная. Слышал я выражение: «Чёрт из табакерки», но чтоб вот так, дословно… до сих пор ничего подобного не встречал.
Походил вокруг, понюхал, послушал. Есть дух чуждый нашей сторонке, а что — не пойму.
Решил я, прежде чем к Яге с Горынычем явиться, взглянуть на ту табакерку. Есть одна мысль, да проверить надобно.
P.S. Завтра утром глава 3: «Чёрт из табакерки» и постараюсь 4-ую финальную. Я добрая, я долго мучить не люблю :)
