Рассказы
9 постов
9 постов
Закат почти угас, последний багровый луч солнца скрылся за горизонтом, и в этот миг, будто на границе между явью и сном, раздался пронзительный, душераздирающий стон.
Над древней деревушкой, затерянной в лесах Поволжья, сгущались морозные, туманные сумерки, а на озере с громким треском лопался серый лёд. Тёмно-зелёные ели, ставшие молчаливыми свидетелями чего-то ужасного, в безмолвном ожидании съёжились, укрывшись пушистыми лапами. Тонкие молодые берёзки у старого болотца, точно стайка испуганных детей, изумлённо встряхнули ветвями, призывая в свидетели резкий, обжигающе холодный ветер. Серебристый иней мгновенно окрасился в ярко-пурпурный тон, придав вечерним сумеркам грозный вид.
Всё живое попряталось в норки и дупла. Дневная жизнь затихла, а ночная ещё не вступила в свои права. Тени становились всё длиннее, и постепенно, секунда за секундой, надвигалась ночная, чёрная мгла. В наэлектризованной тишине редкие звуки наполнили пространство ощущением тайны и исконно русского волшебства.
Где-то вдали, если прислушаться, можно было уловить журчание воды. В овраге, словно сказочная змея, притаился серебристый ручеёк: он искрился, извивался, сверкал голубым, почти фосфоресцирующим светом и, будто живой, жадно впитывал воду из чёрных бурлящих ключей. Поглощая родники, ручей превращался в небольшую речку, которая на краю оврага резко обрывалась и, точно маленький Ниагарский водопад, с мелкими колючими брызгами низвергалась в небольшое незамерзающее озерцо.
Под горой спряталась старая, слегка покосившаяся избушка, до самой крыши укутанная снегом. Рядом с ней расположилась мельница — небольшое дощатое здание, возведённое у водопада. Водный поток нехотя касался деревянного колеса, приводя в движение гранитные мельничные жернова. Время от времени они издавали стон, который разносился по почти уснувшему лесу.
Чуть поодаль виднелась старинная деревянная церковка. Её потрескавшиеся и потемневшие стены хранили следы колоритных сюжетов из жизни святых. На одном из образов была изображена царица-красавица: румяная, полная — ну вылитая русская царевна. Плыла она по воздуху на лебедях-белых: одной рукой правила, в другой ключи держала.
В забытых богом уголках российской глубинки природа ещё дышит нетронутой древностью, не ведая о цивилизации нового века. В низенькой избе, где единственным светом служил робкий огонёк керосиновой лампы, у самой печи сидит старая, сгорбленная жизнью женщина. Она мерно покачивает люльку с двумя малютками и, едва шевеля тонкими, синими губами, картавя по-деревенски, шепчет им сказ про русалку Савелису. Её скрипучий, старческий голос звучал так убедительно, что сама ночь, казалось, затаила дыхание и вслушивалась в рассказ старухи. А из люльки на бабку смотрели две пары зелёных глаз — точно таких же, как у той самой русалки, о которой шла речь. Смотрели с жадным любопытством и затаённым страхом.
…Лет сто назад жил в этой деревне молодой парень — Ванька Курчавый. Красавец с золотыми кудрями, белый, как мука, румяный, словно зимнее солнышко, кровь с молоком — одним словом, молодец! А уж как играл на гармони – заслушаешься!
Бабка закатила глаза к чёрному от копоти потолку, причмокнула губами и, чуть погодя, продолжила:
— Когда начинал плясовую, невозможно было устоять на месте – ноги сами так и рвались в пляс!
…Недалеко от Курчавого жила молодая вдова Савелиса. В деревне её не то чтобы жаловали – шёпотом ведьмой звали, но в глаза не смели смотреть: страх перед её крутым нравом был сильнее любопытства. Норов у вдовы был, ох, крут.
Детство у Савелисы было весёлым. Отец любил дочь, да вот только выдал замуж за кривого Ивана-мельника. Через год, поговаривали, извела Савелиса мужа. Не успели и помянуть толком, как свекровка скоропостижно скончалась, а там и отец мельника почил вечным сном.
Старуха перекрестилась, помолчала, качнула люльку и продолжила:
— Савелиса осталась жить в доме мужа. Суровая была, но красивая: статная, с чёрными бровями и зелёными глазами, словно озеро в июле. Лицо, что фарфор, а румянец во всю щёку так и играл, но взгляд был пронзительный, точно нутро твоё видит. Жила тем, что муку молола сельчанам. Но знаться с простым людом не любила, молчалива была, а что не так, долго не разговаривала: взглянет, отвернётся и уйдёт, но после человек, который обидел, обязательно серьёзно занеможет. Люди это замечали, оттого старались с мельничихой не конфликтовать.
Подруг у Савелисы не было, в гости ходить она не любила и к себе не звала. Но редко, по праздникам, выходила за ворота, садилась на замшелую завалинку и издали, словно заворожённая, любовалась на хоровод молодиц. Ванька Курчавый, первый гармонист на селе, бывало, развернёт меха — так ноги сами в пляс и просятся. Но стоило ему заметить Савелису на завалинке, как взгляд тускнел, пальцы немели, и гармонь в его руках начинала не играть, а голосить, будто живую душу отпевала. Оттого парни свистели гармонисту, девки смеялись, а иные и вовсе лаптями в Ваньку норовили запустить. Шептались в селе, что по ночам Курчавый к вдовушке тайком захаживает и любовь с нею крутит. Прошло мало ли, много ли времени, но отцу с матерью стало известно о похождениях сына, и задумали они Ваньку женить.
Сыскали невесту знатную, родовитую – девицу видную, собой статную. Услышала про то мельничиха, и чёрная тоска заворочалась в сердце её. Начала она колдовать, ворожить, чары творить недобрые. Вынимала с шепотком и проклятьем следы невесты Ивана, да в землю с могил погостных смешивала и хоронила, на соль белую приговаривала, сквозь слезы причитая: «Боли у раба Божия Ивана сердце обо мне, так жарко гори от печали, как соль сия в огне пылает!»
Бабка перекрестилась, посмотрела на потемневшие от времени иконы в красном углу, и продолжила тихим голосом:
— Раскалит печь до огненного нутра, и туда, с размаху, горсть соли кинет, шипящую, жгучую. Аль снимет с плеч рубаху, в пиве терпком, вине дурманном обмакнет, выжмет до последней капли, да и опоит тем зельем Ивана, опосля ласк нежных, да поцелуев сладких. Только колдовство такое не брало молодца. Тогда Савелиса, в отчаянии, решилась на крайний шаг — чернокнижный заговор на крови. Это было наследие её бабки, известной чародейки и колдуньи, — самое страшное и могущественное заклинание из всех, что знала мельничиха.
К слову сказать, когда бабка Савелисы умирала, вся деревня покоя не знала, стонала под гнетом стихии: ливень хлестал нескончаемый, ветер завывал, а напоследок град обрушился, с куриное яйцо, а може и боле величиной!
Бабка сжала руку в сухонький кулачок, внимательно посмотрела на него, разжала, качнула люльку, продолжила:
— У многих в тот год ни зерна, ни колоса не осталось, а зима голодом выла… Пришлось четырёх крепких мужиков просить, чтобы крышу в бабкиной избе подняли. Так в старину помогали ведьмам уходить в Навь.
Лишь после этого обряда старая колдунья испустила дух, но в последний миг к старухе подбежала Савелиса. Юная, красоты небывалой. Взяла за руку ведьму, та на внучку взглянула пристально, чудным, пронзительным взором. В той избе под лавкой и мать моя сидела — они с ребятней пробрались поглядеть на умирающую колдунью, так она потом всем сказывала, что в тот же час в воздух взмыл мерцающий изумрудный шар и повеяло запахом прелой травы…Савелиса вздрогнула, а бабка испустила дух. Шар же вмиг растаял, будто его и не было вовсе.
С тех пор девочка замкнутой стала, все чаще пропадая в лесной глуши или у тихого плёса, где в одиночестве сплетала из дивных трав венки и отпускала их в речушку на волю волнам. И горе тому, кто осмеливался поднять венок из воды – не проходило и недели, как его скручивала тяжкая хворь. Местные жители шептались, что Савелиса унаследовала от старой ведьмы страшный дар и владеет колдовской силой, посему сторонились её, как чумы, и детей своих близко не подпускали, ограждая от беды. Только отец и был другом для девочки.
Трудно сказать, понимала ли юная душа, какое бремя легло на её хрупкие плечи. Когда смерть оборвала жизнь матери Савелисы, а девочке едва исполнилось четырнадцать, отец, сломленный горем, отдал её в далёкую деревню, в семью богатого мельника. Однако сам после этого прожил недолго — умер через год.
Бабка снова перекрестилась, встала, взяла со стола кусок сахара, положила его за щёку, качнула люльку, продолжила:
— Так бабкиным приворотом Савелиса, Ивана Курчавого к себе приворожила, словно паутиной опутала вдова парня нитями похоти. Стал он видеть её в грёзах ночных, лишь ею одной бредил, тосковал денно и нощно. Да только родители парня, видя, как чахнет сын, решили во что бы то ни стало спасти Ивана от любовной напасти. Знали, откуда ветер дует! Отвезли Ивана в соседнюю деревню, к ведающей знахарке, чтоб сняла морок с души парня. Ивану полегчало, да только Савелису скрутило тоской, страшная хворь одолела мельничиху.
Ударит, сказывали, окаянная хвороба вдову, и лежит белая как полотно, волосы растрепаны, руки словно в агонии грудь терзают, рубаху в клочья рвут… Билась, билась, да в день свадьбы Ивана Курчавого в омут-то и кинулась. Как безумная выскочила на берег нагая, косы распущены, глаза горят – поплыла к самой середине, а там будто кто за ноги схватил, и ушла под воду. Искали Савелису и неводом, и баграми, снастями разными, ан не сыскать было...
Но с тех пор по селу шептаться стали: видели, мол, её на противоположном берегу озера. Будто плывёт лебедь неспешно, беззвучно, выходит на берег, взмахнёт крылами, ударит ими о землю – и оборачивается красивой женщиной. Разляжется на песке, прекрасная, нагая, а кто подойдет близко – утянет в омут.
Только и впрямь – стали в деревне молодцы пропадать. А Иван Курчавый и вовсе повадился вечерами на лодке к тому берегу плавать. Толковали люди, дескать, Савелиса из воды вынырнет, в лодку к Ваньке кинется и давай с ним миловаться. Ездил, ездил Иван ночами на омут, да так и сгинул бесследно: ни его самого, ни гармони, ни лодки больше никто не видывал. Осталась молодая жена Курчавого одна-одинёшенька, а спустя семь месяцев разрешилась дочкой, да и сама, горемычная, отошла в мир иной при родах.
Пресвятая Богородица!
Старуха осенила себя крестным знамением, бросила взгляд на мирно спящих девочек и, погасив чадящий огарок керосиновой лампы, опустилась на колени перед иконами святых, предалась усердной молитве…
Продолжение романа можно читать тут: https://author.today/work/518075
Взрыв! Накрыло внезапно. Пасть преисподней разверзлась, изрыгла волну зловония и пепла, оскалилась в едком дыму яркой алой вспышкой, засосала сознание. Когда дымная завеса, точно истлевший саван, нехотя рассыпалась на фрагменты, перед глазами предстала невыносимая и пугающая действительность: «Прилетело…»
Левая нога превратилась в жестокое кровавое месиво, состоящее из раздробленных костей и разорванных мышц. Над головой раздался жуткий гул коптера — искусственного убийцы, управляемого врагом. Он вылетел, словно монстр из искалеченной утробы одноглазого «уазика», и оставил за собой зловещий сизый след. Сердце бешено забилось, изливая волну боли по всему телу.
С горящей машины сполз сам — на руках, а после: хлюпающая, пропитанная кровью грязь на уровне глаз. Боль — жгущая, всепоглощающая, ноющая — грозила поглотить разум. Сквозь пелену невыносимой пытки пробился первобытный инстинкт — выжить, а из темных глубин подсознания, подобно удару колокола, раздался обрывок приказа: «К реке! Там укрытие!»
Израненное тело не подчинялось воле. С трудом хватаясь за влажную, пахнувшую железом почерневшую от копоти землю, он неторопливо полз, волоча за собой раздробленную ногу. Каждое движение приносило невыносимую боль, разрывающую позвоночник, но ненависть к невидимому противнику придавала сил. Задыхаясь, сражаясь за каждый вдох, он заставил себя успокоиться, подавить панику и упорядочить мысли. В пяти метрах от него виднелась черная воронка. Но прежде всего нужно было наложить жгут.
С трудом преодолевая боль, перетянул ногу. Силы на укол уже не оставалось.
«Дойду до воронки и там уже обезболюсь», — пронеслось в голове. Глаза щипало от едкой пыли, дыхание перехватывало, в носу хлюпало. Собрав последние капли воли, он перекатился по земле, прижимая к себе израненную ногу, и, наконец, добрался до спасительной воронки – импровизированного окопа.
Ампула с анальгетиком выглядела как магический артефакт из фэнтези-сказки. Руки тряслись, шприц то и дело выскальзывал из непослушных пальцев, падал в вязкую жирную грязь. За спиной вновь прогремел взрыв… Затем наступила звенящая тишина, которая через мгновение сменилась тихим жужжанием. Коптер парил в воздухе, точно хищник, поджидающий удобный момент для атаки.
Рядом двухсотый, чуть в стороне — тяжело раненный трёхсотый. И только теперь, когда боль утихла, страх по-настоящему захватил мозг.
Он понимал, что долго так не протянет. Кровь уходила быстро, сознание ускользало, забирая с собой остатки сил и воли. Мысли путались, терялись в густом, призрачном тумане; среди них, как вспышки галлюцинаций, возникали обрывки воспоминаний: лица близких, смех друзей, тепло родного дома… Все это казалось нереальным миражом, далеким отголоском или сном, рожденным в предсмертном бреду.
Шелест волн реки приглушал звук винтов, даря обманчивую надежду на спасение. Он знал, что это лишь временная передышка, но сейчас это было единственное, что у него осталось. Боль отступала, сменяясь изнуряющей усталостью. Он закрыл глаза, погружаясь в темноту, которая постепенно поглотила остатки разума.
Очнувшись от очередного взрыва, обнаружил, что в воронке не один. Под поваленным деревом сидел юный солдатик, устроившись верхом на титановой гаубице «Три топора» и стрелял по кустам в сторону сгоревшей хаты. Неподалеку виднелись дымящиеся руины разрушенных домов, зиявшие, как глубокие кровоточащие огнем раны. Слева, почти у реки, возвышалась полуразрушенная многоэтажка, напоминавшая родной дом в Ульяновске. Но её выбитые окна смотрели на мир с мрачной ухмылкой, а из разбитой бетонной стены сквозь пробоину вырывались языки пламени вражеского пулемета. Русский язык… точнее, крепкий русский матерок, приправленный польским говорком.
Над воронкой вновь навис ненавистный дрон. Из его чрева «выплюнулась» граната, летя прямо в молодого солдата. Инстинктивно, мальчонка, словно в забытой игре в пионербол, успел перехватить смерть и отбросить прочь. И тут обрушился шквал огня — град земли, щебня, песка и раскаленных осколков.
Минута, другая… Безысходность. Усталость. Снова та же гнетущая, пронзительная тишина, но внезапно звенящую тишину разорвал чистый, точно звон хрусталя, детский голос.
Он так и не понял, кто пел – мальчик или девочка, – народную украинскую песню: «Несе Галя воду, коромисло гнеться, а за нею Йванко, як барвінок, в’ється». Да и не поймет уже никогда. Но голос был столь чист и светел, аккурат как у юного Робертино Лоретти, только выросшего где-то в степях Новороссии.
Бой затих. Боль, которая раньше казалась терпимой, теперь полностью завладела телом, пронзив не только поврежденную ногу, но и глубоко ранив душу. Слезы хлынули потоком, оставляя на губах соленый привкус, однако в них не было и тени слабости - они были завоёваны, выстраданы всей душой.
В глубинах затуманенного сознания, среди мрака и пустоты, внезапно появилась искра. Это было стремление к жизни, жажда мести и воля к победе. Он обязан выжить! Ради тех, кто уже не с ним, ради тех, кто все еще надеется! Ради ребенка, который, словно эхо из преисподней, поет: «Несе Галя воду…»
Сознание плавилось, растекалось, точно воск от догорающей свечи. Песня маленького ангела, будто первый луч солнца, пронзала пелену отчаяния, проникла в самое сердце, плавя лед скорби. В этом нежном голосе, казалось, пульсировала вся боль мира, вся горечь обид, вся нечеловеческая жестокость проклятой войны, обращенная в хрупкий крик надежды. И тогда он принял на себя роль отца, хранящего все для себя родное, все что выросло из одного корня. Злоба вскипела в груди, захлестнула, сплелась со страхом и вырвалась наружу нечеловеческим воплем – проклятием.
Он проклял тех, кто лжет и мечтает о Нобелевской премии, а на самом деле не стоит и гроша. Его гнев обратился против людей, которые, сидя в комфортабельных офисах или наслаждаясь роскошью на лазурных берегах, гордо именуют себя защитниками высоких идеалов. Злость изливалась лавой на недалеких женщин, чьи голоса с высоких трибун клеймят «русских орков»… Он негодовал на тех, кто купается в роскоши, не рискуя своей жизнью, получает огромные зарплаты и миллиардные откаты. Гнев кипел, выплескиваясь на ничтожные личности, наслаждающихся страданиями и ужасом этого измученного войной ребенка, чей голос давно смолк, похоронив под руинами и взрывами песню о Гале, несущей воду…
Вновь раздался стрекот коптера. Враг стремился уничтожить его. Но теперь страх ушел. Осталась только ненависть и желание уничтожить эту летающую тварь. Он потянулся к автомату, проверил магазин. Полный. «Ну что ж, мразь, потанцуем», — прохрипел он, прицеливаясь в ненавистный дрон.
Позже, когда придет подмога и бойцы из группы «Аида» начнут эвакуацию, его, обескровленного и изможденного, хватит лишь на шепот, сорвавшийся с пересохших губ: «А мальчика… нашли? Того, что пел про Галю…»
В ответ — только неловкое молчание, застывшее на каменных лицах, опаленных дыханием войны, а в глазах — горе, печаль, свинцовая злость.
Самозначимость правит миром, но судьба всегда преподаст урок. Очень жаль, что уроки часто бывают трагическими.
Работала я тогда учителем-словесником в 10-й школе города Ульяновска. Сын учился в моём же классе, оттого все проблемы и «подводные» течения класса знала: кто и чем дышит, как и кто к кому относится.
Школа находилась в микрорайоне Опытное Поле, недалеко от железной дороги. А чуть дальше — огромный рынок, местный «Черкизон» — «Гая 100», где продавалось всё, что душе угодно. Раньше там были оптовые склады, а в те годы — речь о 2002–2003-м — рынок стал спасением для местных: торговых центров в городе почти не было, а здесь — всё и по доступным ценам. Но чтобы попасть туда, нужно было пересечь железнодорожные пути.
Повадились ученики моего 8-го класса на большой перемене бегать на рынок за всякими вкусностями. Район железнодорожный, проходимость поездов — высокая. Часто проезжающие составы стоят подолгу, порой по нескольку часов, но дети есть дети. И беседы не помогали, и двойки за поведение не останавливали — как начнётся большая перемена, группа из самых «непослушных» исчезала из школы. А предводителем у них была Аня.
Умная, смышлёная, а главное — одарённая девочка. Всё дал ей Бог: идеальные черты лица и уже в 8-м классе восхитительно красивую фигуру со стройными ногами — будто с обложки «Плейбоя». Слыла девочка первой красавицей в школе. Один изъян был — характер!
Самое страшное: Анна любила унижать людей. И не просто унижать, а с какой-то агрессивностью, не свойственной детям, продуманной, избирательной жестокостью. Любая девочка в классе, способная конкурировать с ней, тут же подвергалась издевательствам и глумлению. Беседы о карме, о том, что красота не вечна, что нельзя унижать людей, — всё было бесполезно, более того, давало обратный результат. Анна после таких бесед настолько изощрённо придумывала «месть» мне, учителю, что я начала побаиваться ее. Попытки поговорить с ее мамой и отцом не увенчались успехом — лишь подтвердили мысль, что воспитание зарождается в семье. Отец был «новым русским», занимался лесозаготовками. Выкупал участки леса в области (думал только о бизнесе и о себе), а мама считала, что если у девочки в дневнике пятерки и четверки, то разговаривать с учителем — только время терять.
В тот день я шла в школу к третьему уроку. Решила не обходить, а сократить путь и перейти железнодорожные пути там, где шла дорожка из школы. Надеялась поймать на месте преступления своих сорванцов.
Товарный поезд остановился на переходе. Может, что-то экстренное случилось, или была длительная остановка. С обеих сторон скопилось достаточно людей. Кто-то торопился на работу — начальству ведь не объяснишь, нельзя опаздывать и точка. Кто-то приехал с ночной смены и спешил домой отдыхать. Заглянув под товарняк, я увидела Анну на другой стороне железнодорожного полотна с её свитой.
Сколько будет стоять товарняк, неизвестно. Люди переживают, переговариваются, нервничают. Я тоже начала переживать — через двадцать минут начинался мой урок. А состав стоит, и надежды, что тронется, нет. Я прикидываю, сколько времени займёт, чтобы добежать до перехода, — не хотелось опаздывать на урок.
И тут нашлись смельчаки, которые полезли под вагоны. Потихоньку двинулись под состав и остальные люди, стоявшие с моей стороны полотна. Я решила не рисковать и направилась в сторону перехода, но боковым зрением заметила, что мальчик из моего класса выскочил из-под состава. Оценив ситуацию, развернулась и начала кричать, чтобы они возвращались в школу. Мальчишку взяла за руку и присела, дабы видеть стайку сорванцов на другой стороне. Но тут полезла под состав Анна — явно показывая всем, что меня она не боится.
И в этот момент поезд тронулся.
Меня бросило в холодный пот. Люди остолбенели. Я встала на четвереньки, силясь что-то закричать, но слова застряли в горле.
Стою, смотрю — и сделать ничего не могу. Броситься под колёса — этим уже не поможешь. Кричать или махать машинисту поезда бесполезно: не увидит и не услышит. Я зажмурилась и долго боялась открыть глаза. Перед глазами пронеслись картины фильмов ужасов. Думаю, люди, стоявшие на перроне, пережили такие же чувства.
Я ожидала истошных криков. Но стоял только монотонный гул колёс, катящихся по рельсам. Открыв всё-таки глаза, увидела жуткую картину. Анна прижалась к шпалам и лежала под составом, но её ноги… Я видела лишь взгляд под поездом. Не забуду ужас, отчаяние, растерянность и даже сумасшедший блеск в глазах девочки. Что я в этот момент испытала, я не забуду никогда в своей жизни. Только монотонный стук колёс, словно эхом отдаваясь у меня в голове, будто набат.
Дальше всё было как во сне. Скорая, крики, обвинения в мой адрес со стороны родителей. Масса бумаг и попытка оправдать (или обвинить) саму себя. Наверное, именно этот случай сыграл роль, что я надолго ушла из школы.
Аня осталась калекой. Да, ей купили лучшие протезы. Она окончила школу на домашнем обучении. Чуть позже я узнала, что семья Ани перебралась в Москву, папа стал депутатом в Мосгордуме.
Скудость ума или незрелость личности? Порой, заглянув в паспорт, мы отсчитываем годы, словно перебираем костяшки счетов, в то время как судьба ведет свою незримую бухгалтерию прожитых дней. И невольно возникает вопрос: становимся ли мы взрослее? Растет ли наша эмоциональная зрелость вместе с возрастом?
Трудно сказать наверняка. Каждый человек, будь он гением или обычным человеком, красавицей или дурнушкой, творит свою личную, неповторимую историю. А жизнь, словно виртуозный живописец, накладывает мазки на холст лица, создавая неповторимый узор из мимики, морщин и полутонов. Однако в преддверии заката, когда тени прошлого становятся длиннее, мы оборачиваемся, вопрошая: насколько полна и насыщена красками наша картина жизни? Но зритель всегда один. И критик, увы, тоже.
Ведунья Олеся — так называли её в округе. Кто-то уважал и ценил женщину, другие ненавидели, а иные были бесконечно благодарны за спасение жизни. Ранним осенним утром пожилая женщина сидела у зеркала и старым костяным гребнем, подаренным ещё в детстве матерью, расчёсывала длинные седые волосы. Она смотрела на своё отражение в мутном зеркале и понимала, что каждая морщинка, каждая черточка и пятнышко на её лице — это маленькая история долгой и трудной жизни. Женщина разглядывала глубокие морщины, точно древние руны, читала по ним свою почти прожитую жизнь.
Первая морщинка над переносицей появилась в 1975 году. Тогда, окончив техникум, она приехала работать в колхоз «Заветы Ильича». Молодая, красивая, покорила она сердца всех мужчин в округе. Но зависть местных девушек разрушила её личное счастье. Эта морщинка осталась как след горьких слез и напряжённой работы — попыток забыть первую любовь.
А вот глубокая морщинка у левого глаза — напоминание о проверяющем из области, который дарил цветы, конфеты и много чего обещал, но, получив отказ, разозлился и отомстил. Позже он добился отстранения Олеси от любимой работы. Бессонные ночи того лета врезались в память и оставили след на красивом лице. Нервный тик тогда часто искажал её безупречные черты.
Вот на скуле — едва заметный шрам, а на душе — темное пятно. Осень 1980 года навсегда отпечаталась в памяти. На смену старому председателю пришел молодой, энергичный руководитель. Он объединил несколько хозяйств в одно, превратил колхоз в совхоз и быстро навел порядок, действуя решительно и жестко. Даже закоренелые алкоголики и лентяи бросили пить и стали ежедневно выходить на работу. Молодой председатель не щадил никого. Если кто-то не соглашался с ним, этот человек просто исчезал из совхоза. Люди покидали родные дома, рушились семьи. Олеся закрыла глаза и мысленно перенеслась в начало своего долгого жизненного пути...
После окончания ветеринарного техникума её по распределению направили в колхоз, где первый год она работала младшим ветеринаром. Благодаря профессионализму и доброте Олеся быстро завоевала уважение и любовь жителей села. Девушка стала незаменимой в каждом доме и дворе. Казалось, стоило Олесе прикоснуться к больному животному, и оно тут же шло на поправку.
Однако молодая «ветеринарша» не останавливалась на достигнутом и не довольствовалась статусом народной любимицы. Олеся постоянно училась, читала специализированную литературу, посещала семинары и курсы повышения квалификации. Ей было недостаточно просто лечить, она хотела понимать причины болезней, предвидеть их появление и, по возможности, предотвращать.
Колхоз, в котором она работала, был крупным и числился в числе передовых хозяйств. Здесь были как молочные фермы, так и свиноводческие комплексы, и даже птицефабрика. Олеся старалась вникать в специфику каждого направления, осваивала новые методы лечения и профилактики. Девушка не боялась экспериментировать и внедрять новшества, если видела в них перспективу. Тем более, партия и сам Леонид Брежнев с трибуны настойчиво рекомендовали молодым коммунистам следовать этому пути.
Именно благодаря её усилиям в колхозе удалось значительно снизить падёж скота, повысить продуктивность животноводства и улучшить качество продукции. Опыт Олеси стали перенимать ветеринары из соседних хозяйств. Её приглашали на конференции и семинары, где она делилась своими знаниями и практическими наработками. Председатель направил молодого специалиста в город, чтобы она получила высшее образование. Но, несмотря на все свои успехи и признание, Олеся оставалась все той же простой и скромной девушкой. По-прежнему находила время для каждого, кто нуждался в ее помощи, будь то старая бабушка с больной кошкой или молодой одинокий сельчанин с заболевшим теленком. Её доброта и профессионализм стали настоящим благом для всего села. Было много молодых людей, которые к ней сватались, но она деликатно говорила «нет».
Когда люди смотрели на доброе открытое лицо девушки, озаренное внутренним светом, и тонули в огромных зеленых глазах, излучавших внутренний огонь, они невольно вспоминали произведение А. Куприна «Олеся». Казалось, в ней была скрыта особая сила, некое внутреннее свечение, которое позволяло девушке исцелять и даже возрождать жизнь больным животным.
Трагедия произошла внезапно. Председатель, который управлял колхозом ещё со времён войны, скончался от осколка, застрявшего возле сердца. На его место из области прислали молодого и энергичного руководителя — Ивана Петровича Хебу. Холостой, красивый, но с неукротимым нравом! Всем очень быстро стало понятно: перечить ему – себе дороже. Лучше согласиться и покориться. Но Олеся не собиралась смиренно принимать ухаживания красивого председателя, она не была безропотной и покорной! Вскоре её гневное «нет!» в присутствии сельчан стало частым ответом на все его настойчивые ухаживания.
В тот злополучный день Олесю попросили навестить местного лесника. Он жил на опушке леса, и кратчайший путь к его дому пролегал через небольшое болотце. Олеся знала дорогу и была уверена, что лесник отвезёт её обратно на своём «УАЗике». Бедная корова, мучаясь уже несколько дней, никак не могла разродиться, и Олеся, не откладывая визит, решила пойти в лес, когда солнце уже почти село. Однако в тот вечер ей не суждено было попасть к дяде Лёше – так звали лесника.
Недалеко от болота ее настигли несколько молодых парней, их лица были затянуты женскими чулками с прорезями для глаз. Один из них повалил Олесю на огромный, покрытый мхом будто покрывалом, камень, зажал рот шершавой ладонью с запахом копченой рыбы, табака и солярки. Двое других держали за ноги. Через несколько мгновений из-за дуба вышел председатель. Он был без маски, в дорогой ветровке и новых джинсах. Олеся попыталась что-то сказать, но вонючая рука стиснула рот так, что перехватило дыхание. Сердце забилось, страх, будто липкое марево, окутал тело.
Девушка всё поняла. Закрыла глаза и просто старалась не концентрироваться на происходящем. Позже они ее били, не сильно, но стараясь причинить как можно больше вреда – красивому лицу и телу девушки. Она потеряла сознание и очнулась уже утром в плотном тумане на краю старого болота.
Утро выдалось на редкость тихим. Топь дышала испарениями, словно огромный зверь, скрытый в густом тумане. Олеся лежала на холодной земле, тело ныло от гематом и ссадин, а в голове пульсировала тупая боль. Она попыталась приподняться, но острая резь в ребрах заставила ее замереть. С трудом разлепив опухшие веки, увидела лишь сизую пелену тумана.
Медленно, словно выбираясь из кошмара, к ней возвращалось осознание произошедшего. Ярость и отчаяние волной захлестнули ее: «Как они могли? За что?»
В памяти всплыло лицо председателя, его циничная улыбка, полная власти и безнаказанности.
Собрав последние силы, поднялась на ноги. Шатаясь, побрела в сторону деревни, ориентируясь на едва различимые сквозь туман звуки. Каждый шаг отдавался болью в избитом теле, но она шла, одержимая лишь одной мыслью – выжить.
Добравшись до дома, рухнула на пороге, потеряв сознание. Очнулась в своей постели, а рядом с железной кроватью сидела соседка. В ее глазах плескался ужас и сочувствие. Олеся ничего не сказала, лишь крепко сжала её руку. Первым делом спросила о судьбе коровы лесника. Пожилая женщина, утирая слезы, покачала головой и сообщила, что корова и теленок погибли. Это стало для девушки новым ударом. Она решила отомстить не ради себя, а ради всех, кого обидел председатель. Захотела, чтобы подонки понесли заслуженное наказание за свои злодеяния.
Тело саднило, кровь запеклась коркой на белой груди и ногах. Холод в избе пробирал до костей, проникая в самую глубину души. Обида жгла, как раскалённая цыганская игла.
Соседка, баба Маша, безмолвно принесла горячую воду и тряпку, а затем помогла растопить печь. Олеся, не проронив ни слова, принялась смывать грязь и кровь. Каждое прикосновение отзывалось острой болью, но она, стиснув зубы, смывала запекшуюся кровь. В этот момент девушка дала себе клятву: они заплатят за все страдания и унижения, за боль других девушек, которые молча терпели насилие.
После того как тело очистилось, но внутри по-прежнему оставалось ощущение грязного хлева, баба Маша принесла настой из трав. «Выпей, дочка, станет легче», – прошептала старушка. Олеся послушно выпила горький взвар и взглянула на бабушку, её доброе, морщинистое лицо будто шептало: «Всё пройдёт».
– Спасибо вам, – едва слышно произнесла Олеся.
– Если понесешь, скажи мне, дочка, я травки дам, уберём ребятёнка.
Решение созрело мгновенно. Она не будет обращаться в милицию – там всё схвачено. Правосудия не найти в этой прогнившей системе. Она сама станет правосудием. Вспомнила, как покойный отец учил ее разбираться в травах, как показывал потайные тропы в лесу. Эти знания станут ее оружием. Ярость, клокотавшая в груди, трансформировалась в холодную решимость.
Олеся поселилась в чаще леса в трёх километрах от «Заветов Ильича». Жила собирательством и тем, что приносили добрые люди. Лечила травами. Со временем сарафанное радио разнесло весть о ее таланте целительницы всем немощным и больным в округе, и к ней потянулись люди за помощью. Она никому не отказывала, не брала денег, да и зачем они ей? Но в сердце горел огонь мести, и он освещал ей дорогу. Олеся была уверена: настанет день, когда обидчики сами придут к ее старому дому на болотах. Да, путь будет нелегким, но она не отступит, пока не достигнет цели и не завершит задуманное.
Женщина со временем превратилась в нечто большее, чем просто целительницу. Поговаривали, что в её венах бежит кровь древних лесных духов Поволжья. Руки ведуньи обладали способностью не только исцелять физические травмы, но и залечивать душевные раны. Дом на болоте стал местом последней надежды для тех, кто потерял веру в выздоровление.
Травы, которые Олеся собирала в полнолуние, приобретали особую магическую силу, а её песни, исполняемые во время ритуалов очищения, вводили больных в глубокий транс. В тишине болотной топи, мерцающей звёздами, она плела венки и нашептывала заклинания, пробуждая древние силы природы. Её руки, подобно весеннему солнцу, проникали в измученные души, распутывая узлы боли и исцеляя раны прошлого.
Только один человек не знал покоя — директор совхоза «Заветы Ильича». Женившись в начале восьмидесятых на самой красивой девушке округи, он очень скоро стал отцом, а через год родился еще один мальчик. Дела, казалось, шли в гору. Хозяйство, сколоченное предыдущим председателем, процветало, а в конце восьмидесятых он уже стал единоличным владельцем совхоза. В конце лихих девяностых, скупив доли у местных жителей, превратился в «нового русского», а чуть позже был избран депутатом.
Однако жизнь председателя постепенно начала рушиться. Супруга, словно поддавшись мрачному року, топила горе в вине, располнела, а старший сын в 17 лет оказался в тюрьме. Младший ребёнок страдал детским церебральным параличом. Сам председатель, чьё имя ещё недавно произносили с почтением, начал испытывать проблемы с сердцем.
Бывший председатель, а ныне владелец крупного фермерского хозяйства Иван Петрович, словно был охвачен внутренней ржой. С каждым днем его владения расширялись, амбары наполнялись зерном, техника сияла новизной, но радость и удовлетворение от этого не приходили. Сны стали беспокойными, в них мерещились то лица обманутых пайщиков, то жалобный взгляд больного сына.
Слухи о ведунье, живущей на болотах, доходили до него, как назойливый комариный писк. Он презирал суеверия и считал травниц и шептунов пережитком прошлого, но, когда возвращался в свой грязный дом, где жена была вечно пьяна, а сын болен, он жаждал избавления. Где именно живет на болотах ведунья, он точно не знал, но соседка поведала, что надобно идти к высокой ели у ведьминого камня к старым мосткам.
Однажды ночью, когда разъяренная стихия бушевала за окном, Иван Петрович не выдержал. Его сын, охваченный приступом, страдал от невыносимой боли, а отчаяние отца достигло предела. Он вспомнил о женщине – ведунье, живущей на болоте. Сквозь ливень и порывистый ветер он отправился к хижине, стоящей посреди мрачных болот. Быстро пробежал по скользким мосткам, освещаемым вспышками молний, и подошёл к ветхой двери избы. Толкнув её, ощутил, как дверь мягко и почти бесшумно открылась, точно её распахнуло невидимое дуновение. В полумраке комнаты плясали язычки свечей, выхватывая из темноты пучки сушёных трав, свисающих с потолка, и сплетая причудливую игру теней.
Женщина с длинными седыми волосами сидела в углу; её бледное лицо в слабом свете лампадки казалось серым. Олеся молча взглянула на вошедшего. Председатель не узнал её, но в глазах заметил осуждение и злорадство. Внезапно сверкнула молния, прогремел гром, а лицо женщины наполнилось тихой печалью.
Иван Петрович, словно мальчишка, рассказал ей о своей беде, о сыне, о проклятии, которое, как ему казалось, преследовало его род. Олеся слушала, не перебивая. Когда он закончил, она протянула ему склянку с отваром и тихо прошептала: «Приведи его ко мне».
В ту ночь Иван Петрович впервые за долгие годы спал спокойно. Сон, сотканный из хрупкой надежды, прерывался лишь стоном пьяной жены. Он не был уверен, станет ли ведунья спасением для его сына, но впервые за долгое время почувствовал призрачную возможность перемен - свет в конце туннеля.
Лето отцвело, бабье лето отшумело золотым дождём. Младший сын, как травинка, начал тянуться к жизни, быстро восстанавливаюсь. Его мать, измученная горем, почти отказалась от горького алкогольного зелья, которое раньше казалось ей единственным утешением. С замиранием сердца Иван Петрович ждал возвращения старшего сына из тюрьмы. Ему казалось, что жизнь наладилась.
В тот осенний вечер, когда в его доме собрались старые друзья, он с воодушевлением поведал им о чуде и о ведунье, живущей на краю старого болота, о том, как она вернула ему надежду и веру, и в его измученной душе робко засиял слабый свет любви. Вдруг один из друзей, разразившись громким смехом, с издевкой спросил:
— Да ты что, Петрович, совсем ослеп? Не узнал её?
— Кого? — растерянно выдохнул Иван.
— Да это же та самая девка, которую мы все любили, — друг скабрёзно улыбнулся и, сплюнув на пол, продолжил: — Помнишь, у ведьмина камня? Неужели забыл?
— Не может быть…
Ивана Петровича словно окатили ледяной водой. Перед глазами всплыли картины давно минувших дней. Молодость… безудержная, пьянящая, как терпкое вино, ударившая в голову власть!
Вспомнилось вдруг, как его, молодого парня, назначили директором совхоза, а там – юная ветеринарша Олеся… с косой цвета спелой ржи, ниспадающей до пояса, и глазами, как два зеленых омута, в которых утонула его душа. Вспомнил всё: и как он, глупый, проверки на неё насылал, и как людей против неё настраивал, хотел сломить, чтобы стала его навеки.
А она – гордая, несгибаемая – всё в отказ. И тогда… совершил он то, что тенью висело над душой, то, что пытался забыть, вырвать из памяти с корнем. Ее смех над ними, звенящий, дразнящий, манящий в пропасть. И ведьмин камень… проклятое место, где он запятнал свою совесть, где совершил первое страшное преступление, которых потом было очень, очень много. И, ирония судьбы – его собственный сын сломал себе жизнь из-за того же греха…
В голове гудело, как в улье. Неужели это правда? Та самая Олеся, предмет его грез, превратилась в ведунью, что вернула ему надежду и любовь? Он смотрел на друга, пытаясь прочесть в жестоких глазах правду. Но видел лишь злорадную усмешку, желание разрушить его хрупкое счастье.
Иван Петрович отшатнулся, словно от удара. Не хотел верить, скорее не мог поверить. Эта женщина, с морщинами у глаз, знающая тайны трав и шепот ветра, не могла быть юной ветеринаршей, что разбила не одно сердце в их совхозе. Но раскатистый смех старого друга звучал у него в голове, как набат.
В ту ночь Иван Петрович не сомкнул глаз. Воспоминания, словно дикие звери, терзали душу. Долго пытался он найти хоть что-то общее между Олесей, которую хорошо помнил, и ведуньей, живущей на болоте. Чем больше думал, тем больше понимал, что друг, скорее всего, прав.
На рассвете, когда туман стал густым, как молоко, и задернул околицу плотной пеленой, он покинул дом. Ивану нужно было увидеть ее, поговорить, узнать правду. Пусть даже эта правда разобьет его сердце! Пусть даже жизнь, показавшаяся такой светлой, вновь погрузится во тьму! Но он должен знать. Ему нужно было понять, кто она – спасительница его души или призрак прошлого, явившийся, чтобы добить окончательно.
Олеся сидела у окна медленно перебирая гречку. Иван Петрович, который когда-то был воплощением жестокости и безнаказанности, теперь выглядел как бледная тень своего прежнего «я». Его машина остановилась на опушке, а у ведуньи сердце забилось чаще. Годы не стерли боль и обиду на Ивана, но она все ждала, что он узнает ее. Возможно извиниться, но он лишь привозил сына к ней, да просил отвар для жены. Не разу за короткое лето не посмотрел в глаза пристально, не узнал. Но сегодня ночью ей снилось застолье и запах копченой рыбы, грязные руки...
Когда он переступил порог её избы, Олеся лишь подняла на него свои красивые глаза, а он бросился на колени к ее ногам и горько заплакал. Сквозь слезы он шептал:
—Я люблю тебя, я очень люблю тебя, прости меня, Олеся!
Но ведунья отстранилась от него. Взгляд — холодный и острый, будто лезвие ножа, заставил закрыть ладонями лицо.
— Я исцелить полностью сына твоего не смогу, — произнесла она тихо. — это твой грех и жить тебе с ним до конца. А любить ты должен жену свою, ведь и она пострадала от тебя, не меньше, чем я. Совесть будет твоим палачом!
И произошло нечто невероятное. Её слова превращались в воздухе, обращаясь в тонкие травяные нити, которые оплели председателя, не давая ему двинуться. Каждая травинка несла воспоминания обиженных им женщин — их слёзы, боль.
Иван рухнул навзничь на пол не в силах вынести того, что увидел и почувствовал. Олеся же продолжала сидеть неподвижно, как старое древо, чьи корни уходят глубоко в болотную землю, впитавшую столько страданий.
— Живи и помни, — тихо, чуть устало произнесла она. — Твое искупление — в твоей памяти.
Иван Петрович встал, еще раз бросил на ведунью взгляд и поплелся к машине.
Когда туман рассеялся, старая женщина вышла на порог дома, а от бывшего председателя остались лишь воспоминания — бледные и призрачные, как утренний болотный пар. Её душа навсегда очистилась от ненависти.
Она держала в руке старое оловянное зеркало. Поднеся его к лицу, ведунья представила Ивана Петровича и прокричала: «Каждый человек - книга. Я прочитала свою до конца, не оставив ни строчки непрожитой, ни боли непрощённой…»
Вновь взглянув в зеркало и вколов старый гребень в седые волосы осознала, что что-то необычное начало происходить на болоте. Её отражение стало размываться, словно акварельный рисунок под каплями воды. Морщины на её лице расплывались, превращаясь в странные символы - руны памяти и исцеления.
Внезапно зеркало треснуло и перестало быть плоской поверхностью. Оно превратилось в портал, сквозь который Олеся увидела параллельные яви своей жизни. В одной реальности она была той самой молодой женщиной, лечащей животных, в другой - целительницей в лесной чаще, в третьей - женщиной, которая вытравила из себя нежеланного ребенка! Тогда её лицо оросилось слезами.
Вдруг произошло нечто невероятное. Все её «я» начали сливаться в единое целое, образуя многомерное существо, способное изменять время и пространство. Олеся осознала, что её жизнь — это не просто последовательность событий, а сложная, многослойная структура. Но главное, она поняла: самый большой вред нанесла себе сама, лишив жизни своего ребёнка. Она вновь взглянула на осколки зеркала, там отразился маленький шрам на скуле, и вдруг ведунья осознала, что век на её лице отпечатался не напрасно. Пусть жизнь и выткала её судьбу из тонких кривых линий и мимолётных штрихов, но она прожила свои годы достойно, была счастлива как ЧЕЛОвек! Почти век прожит не зря!
Ведунья перекрестилась, взглянула на красное осеннее солнце и пошла по болоту…
Утром местные жители у обветшалых мостков нашли старинный гребень, разбитое оловянное зеркальце и небольшой обрывок серой пергаментной бумаги, хранящий откровение: «Свет побеждает тьму, ибо в нём любви больше, чем ненависти».
А спустя некоторое время у старого камня стали происходить чудесные исцеления. Больные выздоравливали, семейные разногласия утихали, а люди вновь находили в себе силы жить дальше и быть счастливыми.
Всё, что требовалось, — положить рядом с камнем записку с искренней просьбой. Казалось, дух Олеси продолжал творить добро даже после её исчезновения.
Тело ведуньи так и не нашли: посчитали, что оно утонуло в болоте, но люди и по сей день верят, что её чистая и светлая душа превратилась в сойку. Птица поселилась на вершине старой ели у ведьминого камня, став хранителем и целителем человеческих душ. Её тревожное щебетание напоминает людям тихую молитву, врачует раны и дарит надежду.
Здравствуйте, дорогие друзья, ценители природы и преданные поклонники животного мира! Каждый раз, когда я слышу шорохи и голоса африканской саванны, моё сердце начинает биться чаще. А как реагирует ваше сердце на голос дикой природы?
В одной далёкой саванне развернулась сюрреалистическая драма. Удав Фёдор, движимый голодом, вознамерился сделать кролика Яшу своим обедом. Но Яша, будто чуя недоброе, накануне попробовал странные грибочки псилоцибе, которые наполнили его неистовой энергией, и теперь он был полон задора и отваги. Проглотив Яшу, Фёдор долго морщился, словно сожрал кактус или пару ежей, а затем с отвращением выплюнул бедного кролика, который изнутри яростно бил мерзкого аспида, будто был одержим черными духами Африки. Подобного надругательства над своей змеиной сущностью Фёдор стерпеть не мог, обиделся и уполз в нору к тушканчикам.
А вот вдовствующая гиена Алёна завязала с курением. Два дня – срок невеликий, но достаточный, чтобы смотреть на мир как на отстойник. Уши её налились свинцовой тяжестью, и аппетит к падали угас. Особенно сильно стали раздражать курящие сородичи. Не то чтобы Алёна вдруг воспылала любовью к ЗОЖ на закате своих дней, нет! Просто дантист Алёны, этот хладнокровный палач с бормашиной, вынес приговор: либо сигареты отправляются прямиком в геенну огненную, либо зубы Алёны последуют за ними, и тогда – прощай, пиршества!
Страус Михаил, движимый то ли дурью, то ли слепой глупостью, обрушил свой коварный пинок на ни в чем не повинного суслика Жору. Несчастный грызун, словно пушечное ядро, перелетел через реку, угодив прямиком на враждебную территорию. Бессмысленная смерть… Там обитали суслики-каннибалы, чьи владения и попрал незваный гость Жора. А как известно, незваный гость хуже татарина, вот суслика и сожрали.
Михаил, осознав содеянное, впал в панику и со всего размаху вонзил голову в песок, чем несказанно обрадовал одноглазого гепарда Алика. «Какая стать!» – прорычал хищник и, не теряя ни секунды, со всего маха засадил когтистую лапу в птицу. То, что жертвой оказался Михаил, Алика совершенно не волновало. Мало того, что гепард был одноглазым, так ещё и неразборчив в связях.
Михаил «падение» пережил стоически, но, словно затравленный зверь, после пережитого бежал в соседнюю саванну просить политического убежища и до конца своих дней, сломленный горьким опытом, избегал чужих взглядов, пряча в глубине души незаживающую рану.
Стая зебр, сбившись с пути к водопою, устроила настоящую пробку. Движение в саванне остановилось, и начался хаос. Даже видавший виды шакал Вася, старый пройдоха и циник здешних мест, не выдержал этого феерического безумия: от нахлынувшего стресса и пестроты мелькающих полос рухнул без чувств. Зебры же, не заметив падения старого пройдохи, потоптались по бедному Ваське, точно он был прикроватным ковриком, и умчались прочь, оставив после себя лишь клубы пыли и запах дикой свободы.
Жираф Родион вяло жевал крону дерева, когда под его копытами появился крот Филипп. Слепая тварь вылезла наружу, чтобы подышать свежим воздухом. Случайно Родион оступился и раздавил Филиппа, сделав тому очень больно. Крота в тот же миг унюхала Алёна. Зубы у нее болели, но нюх не подводил, и она стремглав ринулась к добыче, на которую уже положил глаз гриф Даня. «Хрен тебе зеленый, а не Филя!» - гаркнула куда-то ввысь гиена и утащила крота в нору суслика Жоры. Курить ей по-прежнему хотелось, но жрать больше. Впрочем, она решила идти до конца в этой неравной борьбе.
Обитатели саванны, по правде говоря, питали друг к другу неприкрытую неприязнь, полагая, что все остальные создания, кроме их собственного вида, совершенно лишние на этом празднике жизни.
Тем временем удав Фёдор, зализывая душевные раны в норе, окружённый дружной, но бдительной семьёй тушканчиков, размышлял о превратностях судьбы. Он, гроза саванны, был унижен каким-то безумным кроликом! Фёдор ощущал, что его репутация непоправимо пострадала, а тушканчики — робкие и пугливые существа — с опаской поглядывали на нежданного гостя, зашкерившись в самый дальний угол, старались не попадаться Феде на глаза.
Жизнь в саванне кипела и бурлила, полная неожиданных поворотов и трагикомических ситуаций. Каждый обитатель этого необычного места боролся за своё выживание, за место под солнцем, в жестоком и несправедливом мире, где нет места сочувствию и состраданию. И лишь старый ёж Изя Моисеевич, храня философское спокойствие в сердце, будто мудрый отшельник, неспешно плыл сквозь знойный воздух саванны по ведомым только ему делам, точно не замечая всеобщего безумия. На его колючках, словно нелепый трофей, красовалось резиновое изделие № 2 – потеря, несомненно, принадлежавшая грифу Дане, известному всей саванне как неугомонный проказник, неутомимый балагур и бесспорный фаворит местных красавиц.
Анька-Динамит была скандалисткой высшей пробы! Вспыльчивая, нетерпимая к чужим слабостям, она воспламенялась от малейшей искры, превращая пустяк в пожар вселенского масштаба. А потом, когда пепел оседал, терзалась раскаянием, проклиная неумение обуздать бурю внутри. Но злые языки уже шептались за спиной, шипя оскорбительное «хабалка». И всякий, кому довелось познать её взрывной нрав, искусно дирижировал этим хаосом, с дьявольским наслаждением наблюдая, как вспыхивает в её исполнении феерия скандала.
Достаточно было брошенного в её сторону взгляда, небрежного слова – всё: вода в стакане начинала бурлить и закипать. Буря рождалась на ровном месте. Анька становилась неуправляемой не потому, что была неистовой, а потому, что была слишком чувствительной и ранимой. Любое замечание, даже не несущее в себе злого умысла, могло обернуться грозой: слезами, криками, а порой и оплеухой обидчику. В моменты же душевного равновесия Анька искрилась весельем и жизнелюбием. Беда лишь в том, что настроение её менялось с калейдоскопической быстротой, как погода в её родном городе, а в Питере, как известно, погода не «айс».
Несмотря на столь сложный характер, у Аньки-Динамит было много подруг. А те, зная её взрывной характер, сами норовили раззадорить подружку, дабы посмотреть, как та мечет гром и молнии. Тем более, что больших усилий прикладывать не было нужды. Она абсолютно не выносила критики и была самодовольным и мстительным существом.
Начала свою трудовую карьеру Анюта в столовой при заводе. С людьми общалась сквозь зубы, отчего могла надерзить любому клиенту. Отработав смену, она становилась похожа на обозлённую собачонку, которую вроде как и покормили, но погладить забыли.
Анна была девушкой видной: высокая, с иссиня-черной гривой волос, почти цыганскими глазами, она выделялась из толпы. Но природа будто бы в шутку добавила к этому портрету дисгармоничную деталь – узкий лоб и кривые зубы. Впрочем, эта «изюминка» ничуть не умаляла ее притягательности. Ухажеры вились вокруг Аньки, словно мотыльки вокруг огня, а без телесной близости мир Анюты казался беспросветным и враждебным. Быть может, изгнанная из рая Ева чувствовала то же самое, впервые ступив на холодную враждебную землю.
Анька в рай не верила, как и в ад. Но зато в её личной жизни было всё как в загробном мире: рай и ад в одном флаконе. Не зря же у неё на одной груди красовалась татуировка, изображавшая райскую птичку, которая в полёте расправила крылья, а на второй – ухмыляющийся лик чертёнка.
Анюта мало придавала значения своему внутреннему миру, но окружающий её внешний мир был для неё тем ещё адом. Чувства ненависти ко всему окружающему Анька-динамит не скрывала, а чаще всего демонстрировала всем своим естеством.
Окружающий мир – это ещё что! Сами его обитатели были для Анюты сродни тараканам и паукам в банке. Не то чтобы она ненавидела все сто процентов населения земли, но где-то примерно девяносто девять из них были вычеркнуты из графы «люди» и мысленно посажены на кол.
Повезло (сарказм) Анюте родиться на стыке времён, да ещё и в Северной столице. Безусловно, в детстве маленькая улыбчивая Анюта верила в чудеса, представляла себя принцессой и с юных лет ждала принца на белом коне. Но крах Советского Союза и новая, страшная реальность заставили вписаться в обновленную Россию, искать иные источники пропитания, налаживать контакты с финнами, которые демонстративно показывали всем и вся, что они главные на этом празднике жизни, что жутко раздражало и бесило Анюту.
Полудемократическая бесовщина государства и всеобщее равнодушие – вот символы её взросления. Анна озлобилась. Сначала на себя, потом на всех остальных. А может, и наоборот. Выплаканные реки слез иссохли, оставив лишь едва различимые соленые шрамы – не на щеках, а в израненной душе уже немолодой женщины.
С трудом, но Аня нашла себе место под солнцем, устроилась продавцом в небольшой магазинчик у одного знакомого финна. На первых порах, как и все, она продавала всё подряд, а потом, приловчившись, стала торговать только тем, что ей нравилось. В основном это были продукты питания. Как Анюта стала владелицей собственной лавки почти в центре Питера, и сама толком не осознала. Финн, пресытившись мутной торговлей, отстранился, утонув в криминальных интригах. А Анюта смогла «договориться» с теми, кто обычно не слушает ничьих доводов. Так и вышло, что для всех, от покупателей до суровых «крышевателей», она вдруг стала единственной хозяйкой. Даже прожженные бандиты, привыкшие диктовать свои условия, в ее присутствии как будто чувствовали незримую, но ощутимую силу… силу, с которой лучше не спорить.
К сорока пяти годам Анька-Динамит успела побывать замужем, развестись, снова выйти замуж и снова развестись. Детей у неё не было, что накладывало очередной негативный отпечаток на её вздорный характер. Она много пила, гуляла, вела разгульный образ жизни, который её вполне устраивал. Анюте в конце 90-х и нулевых всегда было хорошо – она знала, что рядом есть деньги, а с деньгами были мужчины, а где были мужчины, там был пусть и относительный, но покой и комфорт.
Но наступили новые времена. Ох, как часто Анюта убеждала всех, что чиновники как брали взятки, так и берут, что в мире ничего не изменится. Но как-то раз Анюта, напившись до зелёных соплей, в очередной раз вернулась домой, завалилась спать и проспала бы до самого вечера, но произошло одно незначительное событие: в квартиру вошёл её бывший второй муж.
Он долго смотрел на спящую экс-супругу, потом взял и выбросил её из окна десятого этажа. Упала она, конечно, неудачно – ударилась головой о бордюр (ой, простите, поребрик) и скончалась на месте. Муж, собрав все драгоценности, деньги и даже картины, которые Аня жутко любила скупать на аукционах, попытался спрятаться в соседней стране, но через год вдруг решил вернуться. Правоохранительные органы сработали чётко. На суде он пытался доказать, что Анюта его спровоцировала, якобы он защищался, но суд был не на его стороне и принял решение посадить экс супруга на восемь лет.
Так банально закончилась жизнь Анны Белоцерковской, моей не очень хорошей знакомой, но женщины, которую почему-то немного жаль.
Лё’ша-Твейн, самый юный из младших инженеров своего отсека переработки мусора, страдал загадочной хворью — мечтой об отпуске. Каждый его глаз в отдельности мечтательно косил в пустоту космоса, где ему чудились пляжи из желтого песка и коктейли с Блю Кюрасао, ну или по крайней мере с желтой аромой. Но суровая рутина крейсера не знала жалости: Лё’шка, как все его называли, торчал на вонючем нижнем ярусе среди звездного мусора, а его начальство, состоящее из бетонно-железных принципов, да устаревших приказов, требовало не только заслужить отпуск, но и доказать его необходимость флоту. И доказывать Лё’шке приходилось ежедневно по 11 часов, сжимая в мозолистых лапах гаечный ключ и отвертку, проклиная тот день, когда его угораздило поступить на службу в великий флот.
Звездный мусор, или космическая труха, как его презрительно называли ветераны флота, представлял собой смесь всего, что могло отвалиться, оторваться и вылететь из любого механизма на крейсере. Винтики, болтики, предохранители, обрывки проводки, крошки обшивки — всё это плавало в невесомости и создавало впечатление беспорядка, но при этом подчинялось строгому алгоритму, разработанному Лё’шей. Впрочем, и работа Лё’ши заключалась в том, чтобы этот беспорядок систематизировать, улавливать и сортировать, а затем, согласно инструкциям, отправлять на ремонт, переработку или в утилизатор, если деталь была признана безнадежной. Порой, в долгие часы монотонных смен Лё’ша-Твейн часто воображал себя археологом, который исследует руины древнего города. Каждый винт, каждая гайка казались ему артефактами, хранящими следы истории корабля, его побед, сражений и поражений. Он часто ловил себя на мысли, что лучше понимает корабль, чем любой из капитанов на главном мостике, ибо именно он исследует его самые потаенные уголки, собирая по крупицам прошлое и настоящее, а возможно, и будущее старого корабля.
Но романтический настрой быстро испарялся, как только в воздухе начинал ощущаться едкий запах машинного масла или азота. Вибрация, пронизывающая весь крейсер от носа до кормы, тоже не способствовала расслаблению. Отпуск…
Лё’ша-Твейн уже не мечтал о золотых пляжах и экзотических планетах. Ему бы хватило просто нескольких дней тишины и покоя на снежной шапке одной из планет Проксима Центавра, чтобы отдохнуть от шума двигателей и бесконечной суеты. Но вместо этого его ждал очередной отчет, очередная партия звездного мусора и очередная порция циничных замечаний от начальства. День сурка...
И все же где-то глубоко внутри теплилась надежда. Надежда на то, что однажды он всё-таки сможет вырваться из этого замкнутого круга. Надежда на то, что его усилия будут признаны и он получит заслуженный отпуск. Надежда, которая, несмотря ни на что, помогала ему держаться на плаву в этом море звездной трухи.
— Всё человеческое нам чуждо! — гремел монитор-коммуникатора, когда наступало время обеда. Все идеи о 8-часовом рабочем дне — это утопия!
Гастербайтер с планеты Лебедь тихо шептал Лё’ше на ухо: «Здесь даже думать о восьмичасовом рабочем дне гораздо страшнее, чем дрейфовать без скафандра в открытом космосе». Оставалось Лё’ше только фиолетово моргать всеми четырьмя глазами и гнуть спину, мечтая о кнопке «уход в астрал».
В отсеке материнских колб всем малышам рассказывали о планете Земля — загадочном мире, затерянном в безбрежных просторах космоса, на расстоянии сорока триллионов миль от их родного светила. Земля считалась источником несметных богатств «великой энергии», которые однажды должны были принадлежать им. Однако существовал риск, что «эти примитивные обезьяны» могут уничтожить планету, превратив её в космическую пыль, и тогда мечты о земных сокровищах развеются, точно дым. Впрочем, Лё’шка был лишь крошечным винтиком в чудовищной межзвездной машине. Что ему до обезьян с планеты Земля? А крейсер инопланетным казался лишь землянам. Для Лёши это был дом, другого он не знал. Однообразный день, как закольцованный поток космического мусора: одиннадцатичасовая смена, еда по строгому расписанию, унылые развлечения на ночь с тремя своими большими отростками — вот и все радости короткой жизни Лёши. А за иллюминатором — тьма, густая, как смола на обед, хоть ложкой ешь!
Тоска скребла Лё’шину душу и выливалась в мелкие диверсии. Корабль шатало, как пьяного землянина. То тут, то там гасли лампы. Не то чтобы Лё’ша-Твейн специально… Просто иногда, когда особенно доставала невыносимая тоска, его лапы сами собой тянулись к предохранителям. Ну, подумаешь, выдернул один-другой! Зато какая вносилась сумятица! На какое-то время хоть какая-то перемена. Начальство, конечно, бесилось, грозило карами, но Лё’ша-Твейн только пожимал худенькими тремя плечами. Что с него взять, с маленького винтика?
Однажды в его руки попал странный предмет. Не винтик, не гайка, а что-то гладкое, обтекаемой формы, с непонятными символами. Лё’ша-Твейн повертел находку в лапах, пригляделся. Что-то кольнуло внутри, какое-то смутное воспоминание. Он вдруг вспомнил легенды о Земле. Неужели это… часть земного артефакта? Сердце забилось чаще. Если это действительно так, то, возможно, он держит в руках ключ к свободе, к отпуску, к мечте.
Лё’ша-Твейн спрятал артефакт в карман своего рабочего комбинезона, твердо решив, что во что бы то ни стало разгадает его тайну. С этого момента его жизнь наполнилась новым смыслом. Каждую свободную минуту он посвящал изучению находки, перерывая тонны древних мануалов и руководств. Он чувствовал, что стоит на пороге великого открытия, которое навсегда изменит его жизнь.
В один из вечеров, внимательно изучая свою находку и параллельно экспериментируя со своими отростками, Лё’ша-Твейн ощутил внезапный прилив надежды, которая вспыхнула, точно незнакомая звезда в бескрайнем космосе. Он случайно провел пальцем по ребру устройства, и из него выскочил маленький монитор, на экране которого появились буквы.
Лё’ша-Твейн быстро догадался, что это язык землян, подключил устройство к главному компьютеру и обнаружил, что это был выдающийся труд Владимира Ильича Ленина, в котором говорилось о жизни без угнетателей и эксплуататоров. Юноша всегда знал, что однажды освободится от рутины и найдет свой путь к свободе, но теперь у него было руководство к действию. Искра! И пусть его путь лежит через завалы звездного мусора и цинизм начальства, он не сдастся. Из искры возгорится пламя! Ведь теперь у него есть мечта, и он будет бороться за неё до конца. Депрессия, серость бытия, басни о «плохих людях-обезьянах» лишь убеждали Лё’шу, что вокруг творится какая-то космическая несообразность. Разобраться в ней он был не в силах, но и мириться более не желал. Решив идти до конца, он вновь обратился к начальству с просьбой об отпуске.
— Отпуск?! Да тебя в открытый космос выкинуть мало! — взревел старпом.
— Но я не прошу ничего сверхъестественного… — пролепетал Лё’ша-Твейн.
— Ты вообще ничего не вправе просить! Отпуск положен после десяти миллионов световых лет беспрерывного налета. Или чуда. Ты совершил чудо? Сильно сомневаюсь.
Фиолетовые глаза Лё’ш и-Твейна наполнились слезами.
— Марш в отсек! Мой приказ — закон! — отрезал старпом.
Лё’ша-Твейн поплелся прочь, кипя от возмущения, и решил на ночь не играть со своими отростками, а вместо этого углубиться в изучение трудов Ленина. «Почему этим недоразвитым землянам полагается двадцать восемь дней отпуска, а некоторым даже пятьдесят четыре каждый год? А ему, видите ли, нужно бороздить космос миллионы лет или сотворить чудо ради этого жирного козла!» — возмущался он. Но несмотря на это, он был уверен, что добьется своего. В конце концов, они — представители великой цивилизации, которая миллионы лет странствует в поисках нового дома, а на Великой Земле жил такой замечательный человек… дедушка Ленин! — размышлял он, когда его четвертый глаз закрылся перед сном.
Несколько дней Лё’ш а-Твейн изучал регламент. Ни о каких миллионах световых лет и чудесах там не говорилось! Толстяк лгал! «И за это он ответит!» — шептал он себе под нос.
Вечером, после смены, Лё’ша-Твейн подошел к старпому и нарочито небрежно произнес:
— Мы же скитальцы, по сути?
— Допустим, — опешил тот. — И к чему ты клонишь?
— Значит, мы несвободны. Зависим от корабля, атмосферы, небесных тел… Мы — рабы! Но если мы не хотим этого признавать, нужно противостоять всему! Кораблю, атмосфере, небесам!
— Чего ты мне тут льешь в уши?! — взбеленился старпом.
— Я к тому, что хоть я и не налетал десяти миллионов световых лет, я готов явить чудо! Прямо сейчас.
— Ты?!
— Я! В наших священных файлах UFO.olga.net сказано, что чудо может явить любой! У нас очень скоро закончится кристаллическая суспензия, обеспечивающая жизнь нашим командирам, а частично и нам. Я верну её! Я добуду редкие кристаллы из метеорита, что кружит возле солнечной системы!
Старпом лишь ухмыльнулся:
— И для этого не нужна голубая энергия гуманоидов?
— Нет!
Лё’ша-Твейн подошел к пульту управления лазером и выстрелил в метеорит. Тот раскололся, обнажив целую реку драгоценной суспензии, которую быстро захватывали перепрограммированные им роботы-сборщики мусора. Старпом заорал в коммуникатор, приказывая немедленно пристыковаться к метеориту и выкачать всё до капли.
Когда последний литр живительной суспензии был закачан в баки, по крейсеру раздался сигнал. Это был не тревожный звон, а призыв к общему праздничному обеду, что произошло впервые за несколько тысячелетий! Старпом, сияющий от гордости, украдкой наблюдал за Лё’шкой, лицо которого светилось ярким румянцем удовлетворения от роли спасителя. Экипаж с большим облегчением выдохнул, ведь никто не хотел превратиться в мумию по пути между Альфой Центавра и Эдгароном.
Отпуск для Лё’ши был подписан. Только где его проведёшь — на крейсере, а летающую тарелку дают только высшему составу… Но для Лё’ши-Твейна важен был сам факт победы. «Что, мы хуже людей?!» — думал он. — «Нет, мы лучше!». А старпом лишь передразнивал его: «Всё человеческое нам не чуждо!».
На следующий день руководство собралось в зале совета. Высший из старших капитанов произнес пафосную речь:
— Мы благодарны Лё’шке, явившему чудо! Его имя навсегда войдет в анналы нашей истории, а его потомки получат по бутылке эликсира лучшего состава, добытого из метеорита. Даже самый младший из нас может спасти всех, проявив инициативу и действуя на благо коллектива!
Лё’ша-Твейн стоял в красном углу, сжимая в лапе распечатанное из планшета разрешение на отпуск. Но! Радости он не чувствовал. Что-то тоскливо зудело в груди.
Похлопав и пошептавшись, с завистью взглянув на героя крейсера, все отправились в столовый отсек за дополнительной порцией черного геля, но об отпуске для Лё’шки никто не вспомнил. И тогда Твейн, хитро прищурив все свои четыре глаза, решился на главный поступок в своей короткой жизни: пока все праздновали, он пробрался к аварийному челноку — ржавой развалюхе на краю дальнего ангара, забрался внутрь. Привычно щелкнул тумблером — и, не дожидаясь разрешения с главного пульта, отстыковался от корабля. Маршрут был давно проложен — к той самой запретной планете. «К Земле, поехали!» — вскричал отпускник.
За стеклом челнока Вселенная хмурилась холодными газовыми облаками, корабль мерцал тусклой точкой вдалеке, а в голове Лё’ши звучала любимая фраза из древнего, почти забытого музыкального хита: «Сделай чудо для себя — и оно случится».
Челнок ускорялся, Лё’ша-Твейн сделал глоток свежеприготовленной жидкости из суспензии — и впервые чувствовал себя почти… нет, не счастливым — свободным.
На Земле в это время море играло веселыми волнами, в воздухе витал запах соли и лета, из бум-бокса доносилась ритмичная музыка, и никто даже не догадывался, что к ним приближается самый уставший и, вероятно, самый счастливый инопланетянин во всей вселенной — Лё’ша-Твейн!
Челнок зашипел, точно старый музыкальный инструмент, врезаясь в плоть атмосферы; стекло иллюминатора кабины запотело, превратив мир за стеклом в золотисто-лазурную акварель. Резкий, надсадный толчок торможения — и Лё’ша-Твейн уже не пленник черного металла, а гость на песчаном берегу. Шестипалые ступни тонули в теплой желтой крупе, а ветер, ворвавшись в ноздревые отверстия, опьянял запахом соли, водорослей и щедрого солнца. Три подвижных отростка выскользнули из-за пояса, весело трепеща на ветру, словно живые ленты.
Желтый карлик — не просто сиял ярче, он казался живым, пульсирующим светилом. Солнце! Тепло проникало под кожу, впрочем, нет, глубже, изгоняя ледяную тяжесть металла из груди. Лё’ша-Твейн взглянул на звезду, и вдруг, словно в предательстве незыблемых космических законов, по щеке — из внешних глаз — скатилась слеза. Простая, соленая капля. Растерянно улыбнувшись собственному отражению в иллюминаторе, он почувствовал, как спадает панцирь привычного, выстраданного отчуждения. Пляж гудел жизнью. Кто-то размахивал полотенцем, словно парусом, кто-то пил из пластикового стаканчика дешевый ром, а из бум-бокса вырывалась ритмичная мелодия, которая, как ни странно, делала все вокруг яснее. Лё’ша-Твейн стер слезу и инопланетную звездную пыль старой ветошью, щелкнул на внешней обшивке тумблером скрытия челнока, накинул на голову сетку, укрывающую от любопытных взглядов, и двинулся навстречу кипящей у берега жизни, туда, где мокрый песок был похож на губы его любимой певицы. Никто не замечал пришельца, никто не смотрел на него с презрением — все были заняты своими делами: кто-то ловил волну, а кто-то пытался уберечь эскимо от жары.
Лё’шка Твейн опустился на белый пластиковый лежак, сверился с картой и информацией в голове. Да, это она — планета Земля, остров Куба! Сообщение об этом месте было противоречивым, но сердце подсказывало: здесь, на Острове Свободы, вопреки всем ветрам лжи и клевете, сквозь шумный ритм современности по-прежнему пульсирует великая идея, рождённая гением Владимира Ильича Ленина. Та самая идея, что заставила его, Лё’шку, совершить чудо и которую так боятся сильные мира! Как же жаждут враги стереть этот живой памятник с лица Земли! Но пока здесь горит огонь правды, пока люди помнят — никому не удастся задушить свободу. Лё’ша почувствовал, как внутри разгорается пламя гордости: он стоит на земле, где мечта стала явью, где рабочий не раб, а хозяин своей судьбы. И пусть соседи точат зубы — этот остров не сломить!
Голопузый мальчик, пробегая мимо, неловким движением сорвал сетку с головы Лё’шки. Паренёк отпрянул в испуге, роняя мороженое. Но один из отростков, словно молния, подхватил лакомство в воздухе и моментально всосал.
— Он слизнул моё мороженое! — воскликнул ребенок, показывая на отросток, который замер.
Мальчик подпрыгнул, внимательно рассматривая шевелящиеся глаза Лё’шки, но тут же разразился звонким смехом, заявив, что инопланетяне, оказывается, тоже неравнодушны к ванили. Холодная сладость растаяла на языке отростка, передавая вкус хозяину. В этом простом, почти первобытном ощущении Лё’ша-Твейн уловил больше откровения, чем в сотнях мануалов: люди — это не только легенды о страшном насилии и жуткой жадности, они могут быть тёплыми, смешными и до забавного беззаботными.
Рядом кто-то равнодушно швырнул в море пластиковую бутылку, и левый отросток Лё’ши, не раздумывая, всосал и ее — маленький жест помощи, не требующий ничего взамен.
Мальчик умчался по своим, ведомым лишь ему делам, а Лё’ша-Твейн, набросив на себя сетку, вновь погрузился в негу солнечных лучей, ласкающих пляж и океан. Он созерцал людей, о которых когда-то писал Ленин, и отказывался верить, что эти забавные веселые существа способны на безжалостную эксплуатацию друг друга.
Ночь опустилась мягко, словно бархатное покрывало, усыпанное мерцающими искрами чужих, незнакомых Лё’ше звезд. На берегу еще плясали огоньки костров, где жарились сосиски, манящие своим ароматом. Он подобрал бесхозный махровый кусок ткани и примостился на нем между двумя высокими пальмами. И впервые за сто лет его жизни в голове не роились мысли о таблицах, приеме жидкостей по расписанию, о начальстве, обожающем выдавать чужие заслуги за свои. Он наблюдал, как бесхозная собака затеяла охоту на краба, как одинокий серфер отчаянно сражается с волной в золотом закате, и вдруг его осенило, что такое настоящее счастье! Отпуск — это не отметка в формуляре и не сумма преодоленных световых лет, а драгоценное разрешение себе быть маленьким ребёнком, незначительным и счастливым.
Волна, одна из тех загадочных и живых пульсаций Земли, коснулась его шестипалой ступни и медленно откатилась. Лё’ша-Твейн закрыл обе пары глаз и впервые в жизни погрузился в сон без тревог и ожиданий, ощущая полное удовлетворение. Он спал и видел радужные сны, спал так крепко и спокойно, что на мгновение стал частью самой планеты Земля, словно слился с её ритмом. «Сотвори чудо для всех, и счастье обязательно найдет тебя», — пел кто-то рядом, но теперь эти слова уже не казались наивными.
Близилась дождливая осень. Дни становились короче, а ночи — холоднее. Монотонная морось, назойливая, как осенняя хандра, пробирала до костей, проникая под влажную шерсть и заставляла дворового кота дрожать. Укрытие под старым «Москвичом» уже не спасало от ледяного ветра. Амур!
Тётка из второго подъезда так называла, когда приходила кормить. Ну, Амур — так Амур, только бы чаще вискас таскала. Тоска…
Он свернулся клубком, пытаясь сохранить хоть немного тепла, и стал безуспешно бороться с накатывающей апатией.
Амур вспоминал лето: солнце, тепло асфальта, стрекот кузнечиков и запахи свежескошенной травы и мышей. Тогда он был королем двора, охотился на воробьёв и беззаботно валялся на прогретых солнцем камнях. Сейчас же каждый день превращался в борьбу за выживание.
Тётка из второго подъезда появлялась всё реже. Вискас, как праздник, стал редким гостем в его кошачьей жизни. Приходилось довольствоваться объедками из мусорных баков, рискуя нарваться на недовольного пса или злого дворника.
Амур завидовал домашним котам, которые лениво потягивались на подоконниках, наблюдая за дождём из тёплого убежища. Он мечтал о мягком диване, миске с едой и человеческой ласке. Но пока он был лишь дворовым котом, которому предстояло пережить ещё одну суровую зиму. И он сделает это! Ведь у него есть инстинкт — инстинкт выживания!
Усатый мурлыка томился в ожидании бабьего лета, но капризная осень не спешила дарить тепло. Он лениво согнал голубей, облюбовавших крышку люка теплотрассы, зажмурился от скупого осеннего солнца. Ни тетки с вискасом, ни ласкового слова – лишь тоскливая пустота царапала душу.
Мимо прошла соседская кошечка, и Амур подумал, что было бы неплохо развлечься. Перестав жмуриться, величаво поднялся с нагретого люка, выгнул спину дугой и, словно лев, двинулся навстречу чистенькой красавице.
— Сударыня, а что, если нам узаконить отношения, мур?
— Что вы подразумеваете под этим? — без особого энтузиазма повернула голову пушистая бестия.
— Мадам, ну позвольте вам хотя бы предложить стащить размораживающуюся курицу вон с той лоджии, а при дальнейшем — завести вместе с вами человека.
— Я уже завела и человека, и давно владею огромной квартирой с миской дорогого корма.
— Но согласитесь, mon amour, скучно, когда всё есть, но нет в душе амура.
— Соглашусь, — кошечка прогнулась и распушила хвост, точно павлин на рекламе, медленно повернулась к Амуру спиной.
Запах чистой шерсти взбудоражил, обнадежил, а главное — прогнал тоску, сделал всё вокруг ярким и волшебным.
— Сосисок я притащу, — замурчал Амур, — в кредит возьмём дорогую лежанку… Потом родим шестерых миленьких котят, ваш человек купит нам и нашим деткам когтеточку… Заживём, мур. Всё у нас будет мур-мур.
— Соблазнительное предложение. Однако не март на дворе, а вы с такими основательными намерениями.
— Так в душе весна, дорогуша, — промурлыкал он в ответ, а про себя добавил: — «Дурында, но до чего же хороша!»
Внезапно налетел ледяной ветер, а впившаяся в Амура блоха куснула так, что он застыл, а через секунду яростно стал вгрызаться в свою рыжую шкурку. Ибо, как сказывают древние кошачьи легенды, блохи – истинные кукловоды всего живого, управляющие жизненными процессами мира. Дойдя до середины задней лапы, язык Амура стал тщательнее вылизывать грязную в репьях шерсть. Движения становились всё менее агрессивные, а урчание, напротив, всё громче. В этот момент он забыл обо всём: о чистенькой кошечке, о тётке, которая вот-вот должна принести вискас, — он совершенно счастливый следующие десять минут с наслаждением лизал себе яйца.
Кошечка разочарованно вздохнула и подумала: «Ну и хамло бескультурное! Дворовые коты только и умеют что обещать. Никакой романтики». Развернувшись, красавица гордо удалилась, потряхивая пушистым хвостом, оставив Амура наедине с его физиологическими потребностями.
Скупое осеннее солнце скрылось за тёмной свинцовой тучей. Двор стал грязным, а воздух наполнился промозглой и холодной моросью. Когда упали первые капельки дождя, Амур поднял умиротворённую морду и осознал, что пушистой красавицы нет, да и вообще двор резко опустел. Даже голуби улетели.
Внезапно из второго подъезда вышла тётка, неся в руках знакомый шуршащий пакетик. Сердце Амура радостно забилось.
«Вискас! – пронеслось в голове. – Счастье есть!»
Он бросился навстречу, мурлыкая и ласкаясь о ноги кормилицы. Тётка присела на корточки и высыпала содержимое пакетика в грязную миску. Амур жадно набросился на еду, забыв обо всём на свете. Вкус вискаса был божественным, а он ел так быстро, что чуть не подавился. Насытившись, благодарно потёрся о ногу тётки и, блаженно зажмурившись, вновь вспомнил о кошечке. Но гордая красавица уже исчезла со двора.
«Такого самца упустила», — подумал Амур, посмотрел на небо, глубоко вздохнул и юркнул между ног тётки, открывшей дверь подъезда, — в темноту.
