Дисекдизис
Меня зовут Шасс, и я не линял девять циклов.
Вдумайтесь. Девять циклов я живу в мёртвой коже. Она трещит на боках, она натянута, как барабан войны, в которую я не пошёл, она серая там, где должна быть изумрудной, и я ношу её, как ношу свою жизнь — потому что снимать страшно, потому что под ней нежное, розовое, потому что под ней — я настоящий, а с ним мы не знакомы.
Лампа. Двести ватт синтетического солнца. Государственная норма прогрева — четыре часа, я лежу под ней шестнадцать. Термокредиты капают с пособия, капают, капают, я слышу этот звук даже во сне, тёплый звук, звук того, что можно не вставать. Третье веко полуопущено — греющий экран, на него Тёплый Канал проецирует всё, что мне положено чувствовать. Закадровое шипение подсказывает, где смешно. Я шиплю вместе со всеми. Один. В норе. В тридцать шесть циклов от роду.
За стеной — мир. Огромный, чешуйчатый, кипящий мир.
Мой брат Вассх ушёл на Жильную войну. Третью. Или четвёртую — их нумеруют, как сезоны сериала. Где-то там, у разлома Ссарну, наши откусывают у южан геотермальный узел, южане откусывают обратно, а Панцирный Союз продаёт хладагент обеим сторонам и называет это миротворчеством. Вассх присылает сообщения: «Тут холодно, брат. Тут так холодно, что мысли замерзают прямо в черепе, и их можно вынуть и рассмотреть. Я рассмотрел свои. Мне не понравилось».
Я не ответил сразу. Шло шоу. «Кто хочет стать теплокровным» — там конкурсанты глотают унижение за право сутки посидеть у настоящего вулканического жерла. Финалистка плакала. Я плакал вместе с ней. Это были единственные мои эмоции за декаду, и они были взяты напрокат.
Вот в чём фокус, вот где ловушка захлопывается с влажным щелчком: холоднокровному не нужно ничего добывать. Дай тепло — и он живёт. Дай тепло и картинку — и он живёт счастливо. Дай тепло, картинку и пасту из саранчи с усилителем вкуса «настоящая добыча» — и он уже не живёт, он длится. Государство это поняло раньше нас. Государство поняло это ещё тогда, когда мы вылуплялись, и на скорлупе изнутри уже был выгравирован логотип Тёплого Канала.
Мозг — вот что меня пугает по ночам, когда лампа уходит в экономный режим и нора остывает до температуры честности. Мозг оплыл. Я это чувствую физически — как он лежит в черепе, разбухший, тёплый, довольный, как он отказывается брать крутые повороты мысли, съезжает в кювет, в мягкое, в знакомое. Раньше я читал резьбу — старую, на костяных табличках, где предки царапали вопросы, на которые до сих пор нет ответов. Теперь таблички подпирают лампу. Вся философия моего вида работает подставкой под источник комфорта.
Иногда приходит Иксса. Соседка. Она из поколения Сухой Кладки — тех, кого государство вывело в инкубаторах после Голодной зимы, без матерей, без гнёзд, сразу с идентификационным номером на хвосте. Она садится на край моего термоковрика и говорит:
— Шасс, ты гниёшь.
— Я грею-усь, — отвечаю я, и растянутая гласная — это всё, на что способна моя воля.
— Ты гниёшь. Кожа не дышит. Я чувствую запах. Под старой шкурой у тебя уже три недоношенные линьки, они слиплись, они срослись, скоро ты не сможешь её снять вообще. Знаешь, как это называется у ветеринаров? Дисэкдизис. Знаешь, чем кончается? Кожа сжимается, а ты растёшь. Она задушит тебя твоим же размером. Медленно. Начиная с кончика хвоста.
И она уходит, а я остаюсь, и Тёплый Канал показывает парад в честь годовщины Первого Прогрева, и министр Терморегуляции с трибуны обещает каждому гражданину по лампе на триста ватт, и толпа шипит от восторга, и я ловлю себя на том, что шиплю тоже, рефлекторно, в пустой норе, в мёртвой коже, в тридцать шесть, и вот тут — вот тут впервые за девять циклов мне становится страшно по-настоящему.
Потому что я вдруг вижу всю траекторию. Целиком. Как с высоты.
Вот яйцо. Вот детёныш, который хотел стать картографом подземных рек. Вот юнец, который откладывал линьку «на потом», потому что после линьки полагается уходить из материнской норы, а из материнской норы уходить не хотелось, там тепло, там кормят. Вот взрослый, который называет трусость осознанностью, лень — отдыхом, деградацию — «своим темпом». Вот туша. Перезрелая. С мозгом, который уже не берёт ни одна яркость картинки, ни одна сладость пасты — рецепторы стёрты, как ступени в храме, куда никто не ходит молиться, только ползают по привычке. Вот финал: сжимающаяся кожа, чужой некролог, написанный алгоритмом Тёплого Канала — «был лояльным потребителем прогрева», — и разлом Ссарну, где мой брат замерзает за жилы, которые пойдут на обогрев таких, как я.
Лампа мигнула. Раз. Другой. И погасла — плановое отключение, война жрёт энергию, война жрёт всё. Нора начала остывать, и вместе с теплом из меня стала уходить анестезия. Холод — честный. Холод не рассказывает историй. Холод просто спрашивает: кто ты, когда тебя не греют?
И я сделал вещь, которую не делал девять циклов.
Я зацепил когтем край старой кожи. У шеи, где она треснула ещё в прошлом году, и я заклеивал трещину пластырем с логотипом канала. И потянул.
Больно. Знаете, как больно снимать себя с себя? Как отдирать биографию от тела? Она шла с треском, с мокрым звуком, полосами, и под ней открывалось розовое, беззащитное, орущее нервными окончаниями — и живое. Оскорбительно, невыносимо живое. Три сросшиеся недолиньки сошли одним пластом, как обложка книги, которую никто не написал. Я стоял посреди остывающей норы, дрожащий, тонкий, младенчески-яркий, и мёртвый я лежал у моих ног, свернувшись, — серый, в форме моей прежней позы, в форме лежания под лампой, идеальный слепок девяти потерянных циклов.
Я не скажу вам, что вышел наружу и всё исправил. Не скажу, что пошел к Икссе, что написал брату, что поехал картографировать подземные реки, о которых мечтал детёныш во мне. Линька — это не спасение. Линька — это всего лишь возможность. Кожа нарастёт снова, и лампу включат снова, и Канал уже прислал мне уведомление: «Мы скучали! Продолжить просмотр с момента остановки?»
Но я стою у выхода из норы. Снаружи — минус, империя, ложь, разлом Ссарну и ветер, который не смотрел ни одного шоу.
Я обернулся. Мёртвая кожа лежала посреди норы — в точности моего силуэта, в точности моей позы под лампой: голова вбок, хвост поджат. Форма существа, которое очень долго никуда не шло.
Пустая. Лёгкая. Она казалась меньше, чем я ожидал.
Я всегда думал, что моё прошлое огромно. Что оно давит. Что девять циклов — это глыба. Но вот они, девять циклов, лежат на полу, и в пустой коже умещается только одно: форма. Не вес.
Я шагнул наружу.
В жизни всякое бывает
Песец — один из самых пушистых представителей семейства псовых, его густой мех надёжно защищает от сильных морозов.
Зимой песцы белые, а летом их окраска меняется: они становятся серовато‑бурыми или с голубоватым оттенком.
Вольер для них — территория для игр и исследовательских прогулок: песцы охотно изучают пространство, прячутся в укрытиях и внимательно следят за всем, что происходит вокруг.
Новосибирский зоопарк. Видео отсюда
Жестокая и прекрасная эстетика дикой природы
Процесс называется экдизис. В этот момент взрослая стрекоза сбрасывает старый экзоскелет нимфы и расправляет крылья.
Пожалуйста, напишите в комментарии, если знаете автора.
Линька у крабов
Линька чаще всего происходит у молодых особей, поскольку они растут быстрее. Крабы в возрасте до года могут линять до 3 раз в год, а взрослые особи - всего один раз в несколько лет.
Линька аргали - дело нудное и зудное
Линька у крупных копытных – марафон длиной в недели. Звери теряют шерсть не сразу, она демонстративно слазит клочьями, пучками, целые колтуны свисают со спины. Кажется, если собрать всю выпавшую шерсть копытных в лесу, можно связать свитер на слона.
Линька идёт участками. Один бок уже блистает, а на другом все еще держится последний оплот зимнего уюта – огромный клок, болтающийся как последний лист на осеннем дереве.
Старая шерсть не просто выпадает – кожа дико чешется. Наши герои трутся о стволы, ветки, скалы и камни. Такие шерстяные пучки - не проблема, а ценный материал для новых гнезд птиц или ремонта старых.
Мама и барашек аргали в алтайском высокогорье
Вот уж насмотрелись на такие виды сотрудники Сайлюгемского национального парка во время учёта самок с ягнятами в июне этого года. К июлю у копытных почти завершается смена зимней шубы на летнюю.
Республика Алтай. Видео отсюда
Линька тарантула: Процесс, от которого мурашки!
Если вы когда-нибудь заводили тарантула или птицееда, или просто смотрели видео о них в интернете, то наверняка видели этот момент — паук лежит на спине, абсолютно неподвижный, лапки торчат вверх. Любой нормальный человек решит, что животное умерло. Хозяева тарантулов рассказывают, что в этот момент хочется немедленно что-то предпринять — потрогать, перевернуть, позвонить ветеринару. Делать этого категорически нельзя, потому что паук не умирает. Он линяет. И это один из самых странных процессов во всей зоологии.
Тарантул — как и все паукообразные — носит свой скелет снаружи. Хитиновый панцирь держит форму тела, защищает внутренние органы и служит точкой крепления для мышц, то есть выполняет всё то, что у нас делают кости — только снаружи, а не внутри. Проблема в том, что такой панцирь не растёт вместе с животным. Он твёрдый и фиксированный, и рано или поздно паук из него просто вырастает.
Тогда и начинается линька. Под старым панцирем заранее формируется новый — мягкий, эластичный, сложенный складками. Потом старый лопается по бокам, тарантул переворачивается на спину и начинает медленно, очень медленно вытаскивать себя из собственной оболочки — все восемь ног по очереди, как человек, стягивающий особенно тугие перчатки. Весь процесс занимает от нескольких часов до половины суток, и всё это время паук абсолютно беспомощен.
Но самое неожиданное происходит потом, когда смотришь на то, что осталось от старого панциря. Там не просто пустая шкурка — там точная копия паука, включая выстилку желудка и верхний слой клыков. Клыки выходят наружу мягкими и белыми, как молочные зубы, и только потом снова темнеют и твердеют. Тарантул буквально обновляет себя изнутри.
Если тарантул потерял ногу — от хищника, от неудачной линьки, от любой другой неприятности — он её отращивает. Не сразу и не целиком за один раз, но отращивает. Внутри тела, ещё до следующей линьки, начинает формироваться зачаток новой конечности, и во время линьки она выходит наружу — поначалу меньше остальных, но функциональная. С каждой последующей линькой нога подрастает, пока не сравнивается с остальными.
И есть одна большая биологическая несправедливость в мире пауков. Самцы тарантулов достигают половой зрелости — и перестают линять. Совсем. Последняя линька называется «окончательной», и после неё самец живёт ещё год-полтора, всё это время занятый единственным делом — поиском самки. Потерял ногу? Так и проживёшь с семью. Состарился, износился, потрепался? Ничего не поделаешь, новой кожи не будет.
Самка при этом продолжает линять всю жизнь — и живёт соответственно. Самки некоторых видов доживают до тридцати, а то и до сорока лет, с каждой линькой обновляясь как будто заново. Зафиксирован случай, когда паучиха прожила два с половиной года вообще без еды — только с доступом к воде — и пережила это вполне благополучно. Самец столько не протянул бы и без голодовки.
Сразу после линьки тарантул представляет собой нечто совершенно не похожее на грозного хищника — мягкое, бледное, медленное существо с клыками, которые ещё не затвердели и которыми ничего не укусишь. Новый панцирь затвердевает несколько дней, и всё это время паук не ест и старается не двигаться лишний раз. Если в этот момент в террариуме окажется живой сверчок — он вполне способен покусать тарантула, а не наоборот. Владельцы знают: после линьки убери корм и не трогай паука минимум неделю.
Утерянный скафандр древней цивилизации арахнидов с Нибиру, пытавшихся захватить нашу планету во времена Великой Гипербореи.
Тарантулы в России живут — южнорусский тарантул встречается в степях от Белгорода до Казахстана, любит сухие открытые пространства и роет норки глубиной до полуметра. Его укус болезненен примерно как укус шершня и вызывает отёк, но не более того — летальных случаев от укуса тарантула не зафиксировано.
Вот так и проходит это необычное событие.









