В этом доме я и родился. Маленький. Дом маленький. Но к чему больше? Я в нём вполне помещался. Сам я, кстати, тогда тоже маленький был. А в пристройке дажe держал козу. Просто так. Звал Жанной. В честь Жанны д‘Арк. Отец мой Бесо работал тогда в Тифлисе. Познакомившись с ней, рассерчал и велел её гнать. Это, мол, плохо – дружить с козой. Люди подумают дурное. Но я отказался расстаться с Жанной – и он, напившись, её придушил. Когда я был в школе.
А это я как раз в школе. В заднем ряду. Зато в середине. В передний – к подушке – не пустил фотограф. Хотя я был лучший ученик. Его подкупили. Те, кто у подушки. Не сами, а родители. Мой же родитель, взглянув на карточку, приказал мне срочно вырасти. Но карточка ему понравилась: оспины на моём лице не проглядываются.
Это и есть Кеке. Мама. Назвала меня Иосифом в честь Иисусова отца. Земного. Назови она меня в честь небесного родителя Христа, я уже в детстве был бы Всевышним. Кеке дала мне имя до родов. Родись я девочкой, меня звали бы Маро. Как маму Спасителя. Я рад, что родился не девочкой… Но когда именно родился, Кеке не помнила. Через неделю, мол, после Рождест-ва. Но это не так. Я родился когда родился. Теперь все знают. А через неделю после Рождества меня просто крестили. Это дёшево. Достаточно добыть стакан воды…
Мне тут 20. Когда я впервые получил работу. В Тифлисской обсерватории. Зарабатывал неплохо. Шарф дорогой. Из-за него во время обыска один из жандармов назвал меня «интеллектуалом». Так – дурак – и записал в отчёте. Интеллектуалы мне не нравились уже тогда. Все тифлисские педерасты были интеллектуалами. А один был сразу и интеллектуал, и донжуан. Спал с мужиками, но увивался за бабами. Подчёркивая сложность натуры. Говорят, сам Дон Жуан тоже был педик.
Пожалуйста: прошло время, наросла борода, голова отвернулась влево, но шарф – тот же. И всё-таки интеллектуалом я стать отказался. Но уберечься от бездомности не удалось. Как был тогда бездомным, так и остался: бездомность – где бы ни жил – есть бездомность.
А здесь мне уже 37. Когда я получил работу во второй раз. Работу министра. Я в книге рассказал – как и что. Тогда я вёл дневник, который потом потерялся. Выкрали, наверно. Но я писал в нём только абстрактное. Например, о разнице между оптимизмом и надеждой. Оптимизм – строй души. Надежду же может иметь и пессимист. Я как раз таким тогда и был – надеющимся пессимистом. Надеющимся на всё.
1922 год. Уже генсек. На это как раз я не надеялся: такого пос- та и не было. Ленин его для меня придумал. Чтобы я сплотил ему его партию. И правильно: к чему она, если не сплочена? Если пар- тия не сплочена, – это не партия, а сборище людей. Я и сплотил. Вдобавок окружил ореолом загадочности. Как делал Учитель. Не Вождь, – он этого не умел, а Иисус. При этом я знал, что Вождь безнадёжен. Имею в виду не только здоровье. Мораль. Сестру свою в жёны предлагал мне, снабдить его змеиным ядом просил меня, но меня же и хотел ужалить. «Горные орлы», к каковым я его причислил в надгробной речи, так себя не ведут. Кстати, тогда меня и осенило, что как только Вождь преставится, я тоже придумаю для него пост, которого не было. Сделаю его в Мавзолее богом. И ему хорошо, и партии. Для дальнейшего сплочения. Я решил, что надо сохранить в нём всё как есть, даже китель, учредить всюду его уголки и разбить клумбы из его профиля. Единственное, чего я не мог представить, – что мозг нового бога искромсают потом на 30 тысяч ломтиков…
А здесь мне 40. Хорошая фотография, хотя я не люблю, когда меня фотографируют в профиль. Тем более – если я об этом не знаю. Шапка не моя. Ворошилова. Смешная. Как будто из головы что-то растёт. Конкретное. Мы с Климом тогда дружили. Относительно. Ибо дружба – как и Клим – понятие зыбкое. К тому ж она требует свободного времени.
А тут мы с тем же Климом и нашими жёнами. В свободное время. Не помню года. Не помню даже – кто это с его женой сидит рядом. Точно, однако, что – не Коля Бухарин. Тот подсел бы к моей, к Наде. Точно и то, что мадам Ворошилова – еврейка. Хотя Клим разлёгся тут не из презрения к ней. И не из барства. У него геморрой был…
А этот, лысый, Коля Бухарин. С кем? С Машей Ульяновой. Сестрой Ильича. Почему? Потому, что Ильич предлагал её мне в жёны. По принципу: на тебе, боже, что никому не гоже…
Кирова я считал братом, и после его убийства враги назвали меня Каином. Но его кончину я переживал тяжелее, чем – Ильича. Мне без Кирова труднее, чем ему без меня. Вообще – мёртвым быть психологически легче, чем живым…Что касается Микояна, не понимаю – зачем ему шляпа? Чтобы на армянина не походить? Но это невозможно! И потом: что в том дурного, – быть армянином? Никакой чести, но и никакого позора. Так уж испокон веков ведётся: одни рождаются армянами, а другие нет.
Нельзя не признать, что Микоян – мужик ответственный: хотя молод, сознаёт, что каждый человек, даже армянин, ответственен не только за выражение своего лица, но и за головной убор…
Это Надя. Незадолго до ухода. Я, кстати, так и не выяснил – кто фотографировал. Или – кто там стоит сзади неё, подбоченясь. Я не люблю – когда люди стоят подбоченясь. Для этого нужен особый душевный настрой. Нехороший. Ни с того, ни с сего подбоченясь не стоят. Нашёл я эту карточку в домашнем альбоме. Такое впечатление, что Надя тут – наоборот – придти хочет, а не уйти…
А это Лаврентий. Внешне он тоже мне нравится. С волосами, правда, плохо. Но он всё равно не позволил бы бабам лохматить ему чуб. Не из тех. Да и им чуб не нужен. Зачем он им? Чуб у многих есть, а пенсне, маршальская звезда, орден Героя и прошлое динамовского футболиста вместе – ни у кого. У него, кстати, и волосы вырастут, если он захочет. Пока, видно, не хочет. Другое хочет. Хотя это и не всем видно…
Не помню – кого тут дразню. А это важно? Включаю фотографию на всякий случай. А также на тот, чтобы показать: я настоящий человек, и ничто по-настоящему человеческое мне не чуждо.
Мы с Лаврентием. Его хлебом не корми, но дай покататься на глиссере. Он опять прав: скорость синоним силы. Но у него много других синонимов. Например, – бронепоезд. Который у него всегда стоит. На запасном пути. Кстати, в связи с поездом. В котором Молотов катался в Америке. Лаврентий сказал ему правильно: «Вячеслав, как мне кажется, Хозяин решил, что твой следующий поезд уже ушёл!»
Это Хрущёв. Стесняется меня. Очень. И уважает. Но ни устно, ни письменно выразить это не в состоянии. Может зато предать. Легко. Тоже очень.
Молотов подписывает тут в 39-м с немцами пакт о ненападении. «Разборчиво подписался?» – спросил я потом. «Конечно! – испугался он. – А почему спрашиваете?» «А что, даже спросить не стоит?» – ответил я. Он меня понял и улыбнулся в усы. Я всё-таки проверил его. Повернулся к министру Риббентропу: «Скажите, герр, Молотов разборчиво подписался?» Тот тоже меня понял. Но не улыбнулся. Усов нету.
А это сразу после подписания пакта. Кстати, об усах. Троцкий утверждал, что усы у меня грязные. Грязные не они, а его мысли.
Ёсик сказал бы, что эти фотографии так же правдивы, как необъяснённые им кадры из Евангелий. Где, когда и какой апостол находился при Учителе? Обо всём таком надо читать между строк, а не в строчках. Ворошилов, Молотов и Коля Ежов на первой карточке были – каждый в отдельности – сфотографированы в разных местах. Но нас всех почему-то свели на одном пятачке набережной. Пока Ежов не проштрафился – и его из кадра убрали. Как и из действительности.
В Тегеране. За ужином в нашем посольстве. А смеюсь я перед тем, как сказал ровно три слова о Гитлере. В ответ на то, что рассказал Черчилль. Он тут между мной и Рузвельтом. Толстый. Объявил вдруг за столом, что Гитлеру в молодости угодила в пах пуля и навсегда лишила его эрекции. Не смог вернуть её даже с дочкой композитора Вагнера! Что же касается фрау Браун, та, бедняжка, оперировала себе влагалище напрасно. Оно у неё было крохотным – и прежде, чем сдаться фюреру, фрау сходила к хирургу. А фюрер, дескать, смотрит на её влагалище, но только и делает, что пускает газы… Страдает, мол, недержанием. Черчилль хотел рассказать ещё что-то, но я его остановил: «Никто не ангел!» Кушать ведь предстояло…
Это мой старший сын Яша в немецком плену. Незадолго до смерти. Здесь он похож на Ёсика. Не только внешне, но и настроением. У Яши – когда его тут снимали – уже, видимо, не осталось надежд на спасение. Он вообще жил без надежд. Такой человек. В отличие от его матери, Като. Которая, впрочем, тоже умерла молодой. Но мне кажется, что неимение в душе надежд и есть совершенство.
Это мои другие дети, Светлана и Василий. Надя, их мать, только и делала, что расставалась с надеждами. Светлана и Василий, наоборот, верят в жизнь, – но мне за них тоже неспокойно.
А это в Потсдаме в 45-м. Вместо Рузвельта – уже Трумэн. Даже в Америке хорошие люди умирают иногда раньше злых. На Трумэна мне и смотреть неохота, – не то, что отвечать на его вопросы. Поэтому я и делаю вид, что мне не до ответа: прикурить не получается! А он спешит, чтобы получилось. И просит Черчилля помочь мне. Но тот скорее похудеет, чем поможет. Он, кстати, уже тогда вместе с Трумэном задумал против нас дурное. И ещё. Оптимистом или пессимистом делает человека физиология. Посмотрите на Трумэна. С такой блошиной внешностью ничего другого как быть оптимистом и бодряком не остаётся. Ибо пессимизм – роскошь. А Трумэн очень жаден: он оптимист и хочет войну! Хотел, по крайней мере, пока не создали бомбу и мы.
У меня немало фотографий на фоне пустых стульев. Сам не по-нимаю – что бы это значило? Может быть, – ничего. Просто на свете много пустых стульев. Но мне кажется, в этом что-то кроется. Хотя осмыслению не поддаётся. Человек вообще сложнее своей мысли… А может быть, дело не в том, что стульев больше, чем людей. Может быть, и не больше. Просто – не бывает ведь так, чтобы все люди во всём мире сидели на своих стульях одновременно.
Тоже в Потсдаме в 45-м. Перед отъездом я коротко постригся. Хотел выглядеть моложе. Валечку послушался. Но потом жалел. К чему казаться не тем, кто ты есть, – молодым? Особенно – если никто не может быть таким, как ты. Карточка запомнилась и по другой причине. Один из фотографов, американец, назвал меня «М-р Жуков». Чистая провокация. Я ответил: «От Жукова слышу!» А что мне ещё было сказать? Иностранец…
24 июня 45-го. Мы с «м-ром Жуковым» на параде победы. Действительно, если ему придать мои усы и убрать с воротника финтифлюшки, – он может сойти за «м-ра Сталина». Надо ещё застегнуть ему верхнюю пуговицу. И отнять звезду.
Через месяц – по пути на другой парад, спортивный. Берия, ко-нечно, нарядился в форму и нацепил звезду. Дразнить спортсменок державы. Он очень живой. И не только на карточке. Маленков весь в белом. Как если бы уже умер. Так и не успев похудеть. Хрущёв не только живой, но может и родить. Не снимая шляпы. А Молотов… О нём, как всегда, сказать нечего. Разве что тоже шляпу носит. Но ему положено: он с иностранцами возится.
А это тоже на трибуне мавзолея. Во время парада. Первомай-ского, в 49-м. Молотов уже знает, что моим преемником ему не бывать. Впрочем, он знал это всегда. Берия уверен, что – будет. Маленков просто надеется. Но эта карточка напоминает мне, что иногда я могу чувствовать себя легко и прощать людям, что они задумываются о времени, когда меня не будет. Прощать не только Молотову, Берия и Маленкову, – всем. Всему миру… Хотя это очень трудно! Не только мне, – всякому трудно.
В Большом. В тот самый день. К тому времени, когда на меня спустили детей с цветами, я жалел, что ослушался Лаврентия и разогнал двойников. Сидел бы сейчас на сцене вместо меня Евсей Лубицкий, – ничего б не изменилось. Всё равно я никаких слов в театре не произносил.
В тот же день. Снег пошёл позже – и смазал весь вид. Но почти целый вечер я сиял в небесах ярче, чем полярная звезда. Или кремлёвская. Мне даже кажется, что Леонову пришла эта мысль об отставке Христа и начале новой, моей, эры как раз по пути в театр. Когда он увидел эту картину. Странно: а мне в это время новые туфли жали.
А это – тот самый триптих. Черчиллевский. Сейчас в Лондонском музее висит. Что ещё об авторе сказать? Повторить: мастер! А что сказать вдобавок об Учителе? Что он жил не легко, но всё равно жизнь сопротивлялась ему меньше, чем мне. Поэтому он и хотел воскреснуть. Кому живётся слишком трудно, тот о возвращении не мечтает…
А это китаец рисовал. Лаврентий возмущался: смотрите, Виссарионович, – получается, что Мао тквензе чквианиа. То есть, Мао, мол, получается тут, умнее и учит вас уму-разуму. С ленинских позиций. «А почему с ленинских?» – не понял я. А потому, мол, что держит в руке ленинский томик… Нашёл что держать! О Ленине у нас с ним речи не было. Почти. Мао только спросил – кого я в его возрасте считал своим героем. Не учителем, а героем. Уже никого, ответил я. "Немножко, – Шамиля. Чеченца." "Не Ленина?!" – удивился он. Я ему честно сказал: "Ильич героем никогда не был. Он интеллигентом был. Но злым…
А это очередь ко мне. В Колонный зал. В марте 53-го. Меня тут не видно: я внутри. В гробу. Как бы мёртвый. Но многим так лишь кажется. Какой мертвец – пусть даже сам Учитель, – продолжает выяснять смысл жизни?!