Верховный Жрец Лимстим Питон впадает в Бурое Безумие
Континент Вин никогда не был добрым, но раньше, по крайней мере, сохранялся порядок. По этим далеким временам, когда всё было просто и понятно скучают многие. Да, так, что аж с ума сходят.
Семь Рождённых Светом — существа, которых люди Эндерала считали богами, — сумели удержать хрупкий мир на плаву, оберегая его от Великого Очищения: катастрофы, обещанной с начала времён, способной стереть всё человечество подчистую.
Потом Рождённые Светом пропали. Или умерли. Тихо, без предупреждения, — просто в один момент они замолчали, и с этого дня мир начал сходить с ума уже в самом буквальном смысле слова.
Мертвецы перестали лежать спокойно в могилах. По деревням поползли эпидемии одержимости. А те, кому не повезло меньше прочих, начали слышать голоса — тихий, вкрадчивый шёпот, который приходил по ночам, обещал избавление, звал к какому-то смутному «очищению» и медленно, но верно выжигал разум изнутри.
Бурое безумие, называли это в Ордене. Симптомы были узнаваемы: сначала бессонница, потом раздражительность, затем какой-то пердёж в чатах, выкрики, мастурбация. А в самом конце зараженный, не помня себя, набрасывался на первого встречного с криком о необходимости «очистить мир», о нормисах, говне и каловом апокалипсисе, как будто это была не болезнь, а миссия.
Столица Эндерала, город Арк — обнесён непроходимыми горами. Он считался последним по-настоящему безопасным местом на континенте. Здесь заседал Святой Орден. Здесь готовили магов, воинов и жрецов на защиту того, что осталось от человечества. И здесь же, в тихом, респектабельном крыле Храмового квартала, вот уже почти десять лет преподавал защитную магию некто Лимстим Питон.
Уважаемый профессор. Верховный жрец. Автор трёх монографий про контрзаклинания. Человек с безупречной репутацией.
По крайней мере, до определённого момента.
Началось это, как всегда начинается — почти незаметно.
Сперва Лимстим просто перестал спать. Списал на возраст, на переутомление, на слишком плотный учебный график — в конце концов, обучать молодых магов ставить щиты против стихийного урона было делом, требующим сосредоточенности, а не отдыха.
Потом появился шёпот. Про анусы, какашки, смену класса.
Он приходил по ночам, тихий, почти ласковый, и говорил вещи, которые Лимстим впоследствии предпочитал не вспоминать в подробностях. Что-то про оскопления, очищение. Про то, что мир прогнил, нормисы всё заполонили и порядок нуждается в правке. Про то, что некоторые виды — вот прямо конкретные, определённые виды — портят общую картину мироздания одним своим существованием. А еще как хочется донатов.
— Это просто усталость, — говорил он себе, глядя по утрам в зеркало на собственные глаза, в которых, как ему казалось, на долю секунды вспыхивал не то отблеск свечи, не то что-то куда менее объяснимое. — Я учу защитной магии. Я всю жизнь наставляю студентов противостоять именно таким вещам. Уж я-то точно замечу симптомы вовремя.
Ирония, разумеется, была в том, что человек, обученный распознавать чужое безумие, обычно последним замечает своё собственное.
Первый раз Лимстим Питон спустился в Подгород — тёмный, влажный лабиринт под благополучным, залитым фонарями Арком, куда стекались контрабандисты, беглые преступники и все, кому не нашлось места наверху. Зашел случайно, в корчму, смочить горло. Так, по крайней мере, он сам себе это объяснял.
Затем Лимстим Питон решил, что он детектив и идёт изучать «источник заразы». Скверны. И делает это исключительно в интересах науки, Ордена и, возможно, будущей четвёртой монографии.
К третьему визиту объяснения стали куда более скудными.
Полуаэтерна — потомки древней расы Аэтерна, магически одарённого народа с характерными заострёнными ушами, — селились в Подгороде так же часто, как и в верхнем городе, но здесь, во тьме, где не было ни стражи, ни свидетелей, они были куда доступнее.
Лимстим говорил себе, что делает это ради ингредиентов. В конце концов, мошонка аэтерна испокон веков ценилась в алхимии — восстановление маны, всякие тонкие зачарования. Вполне научный, вполне объяснимый интерес.
Он не позволял себе задумываться о том, зачем ему столько яичек. Или почему для их добычи обязательно требовалось, чтобы владелец был ещё жив в момент среза.
— Тише, тише, — шептал он своим жертвам голосом, каким прежде успокаивал перепуганных первокурсников перед первым боевым заклинанием. — Это не больно. Это... это очищение. Это оскопление. Ты просто не понимаешь пока, какая это честь. И серп срезал чисто.
Утром он снова стоял перед аудиторией, безупречно опрятный, в свежей мантии, и рассказывал студентам про правильное построение магического щита против физического урона, и голос его не дрожал ни разу.
В Подгороде о нём быстро заговорили — не как о профессоре, разумеется (эту часть своей жизни он берёг ревностнее, чем любой академический секрет), а как о новом лице на Арене.
Арена в подземельях под Арком существовала на тех же нехитрых принципах, что и всё в Подгороде: деньги, кровь и полное отсутствие вопросов. Здесь дрались за монеты, за долги, за развлечение зрителей, которым больше нечем было развлечься в мире, медленно катящемся к концу. И здесь же, в тени, действовала гильдия, которую посвящённые называли Чёрными Весами — тайное братство убийц, вербовавшее самых способных бойцов Арены в свои ряды.
Лимстим вступил в них немногим позже, чем начал резать письки. Разумеется, под чужим именем. Разумеется, скрывая лицо под маской — благо годы преподавания защитной магии сделали его весьма неплохим бойцом, куда более опасным, чем предполагала его академическая внешность.
К нему быстро приклеилось прозвище — Мастер Ассасин. Начались не просто потрошения и оскопления. Это было похоже на интенсивы. Его боялись. Отчасти за мастерство, с которым он укладывал противников на арене одним точным, почти хирургическим движением. Отчасти за ту абсолютную, пугающую невозмутимость, с которой он это делал.
— Скопушка милосердный, приди, да не меня оскопи, — шептались о нём в притонах Подгорода.
Забавно, — думал иногда Лимстим, снимая маску в темноте после очередного боя, разглядывая собственное отражение в луже грязной воды. — Днём я учу детей защищаться от таких, как я. Интересно, кто-нибудь из них когда-нибудь поймёт эту иронию. Впрочем, не важно. Скоро это не будет иметь значения. Скоро всё очистится.
Голос в голове — тот самый, шепчущий, который он когда-то принимал за усталость, — теперь звучал почти постоянно. И Питон больше не спорил с ним.
К тому моменту, когда бурое безумие поглотило его окончательно, Лимстим Питон уже не отделял одну свою жизнь от класса. Профессор, колдун, безумец, ассасин — всё это слилось в единое, лихорадочно гудящее нечто, которое каждую ночь видело мир немного иначе, чем накануне.
Он смотрел на своих студентов — молодых, ещё не заражённых, ещё способных дожить до старости в этом умирающем мире — и видел не людей. Он видел копошащуюся массу — суетливую, мелкую, недостойную того величия, которое, как ему теперь казалось совершенно очевидным, было предначертано только ему одному.
Насекомые, — думал он, глядя на аудиторию, полную склонённых над конспектами голов. — Все они. Копошатся, суетятся, боятся щита, боятся молнии, боятся смерти. А смерть — это ведь просто очищение. Разве они не видят? Разве кто-то из них видит хоть что-то?
В то утро он пришёл в аудиторию как обычно — опрятный, спокойный, в свежей мантии, будто и не было ни Подгорода, ни Арены, ни всех тех ночей, которые он давно перестал считать.
Только глаза его теперь светились уже не тайком, не по ночам — открыто, ровным, немигающим багровым светом, как две маленькие раскалённые угли посреди бледного, слишком спокойного лица.
Студенты заметили не сразу. Сперва решили, что это игра света от свечей.
— Профессор Питон? — неуверенно спросил кто-то с передней парты. — С вами всё в порядке?
Лимстим Питон медленно поднял голову. Улыбнулся — широко, безмятежно, как улыбался всегда перед началом особенно любимой лекции.
— Всё, — сказал он, голосом настолько мерзопакостным, насколько может говорить только очень больной человек в последнюю секунду перед тем, как перестать быть человеком, — наконец-то мена.
Аудитория замерла.
— Трепещите, насекомые! — прокричал он, и в этом крике было столько лет тщательно скрываемого безумия, сколько не вместилось бы ни в одну из его трёх монографий.
ПАДИТЕ НИЦ! — возопил Лимстим Питон благим воем — ИБО Я— НЕКРОМАНТ! АСТРАЛЬНЫЙ КУДЕСНИК! ПРОРОК ДРЕВНИХ БОГОВ! ЧУДОТВОРЕЦ! МАГ ПОРТАЛА! ЧЕРНОКНИЖНИК! КОЛДУН! ЕРЕТИК! ДЕМОНОЛОГ! ПОВЕЛИТЕЛЬ АРМИИ ЖИВЫХ МЕРТВЕЦОВ! ВЛАСТЕЛИН УЖАСА! ПОКРОВИТЕЛЬ НЕЖИТИ! ВЛАДЫКА КОШМАРОВ! КРОВАВЫЙ ЖНЕЦ! МРАЧНЫЙ СТРИГОЙ! МОРОКУН ПРОКЛЯТИЙ! АПОФЕЗ СМЕРТИ! АПОСТОЛ РАЗЛОЖЕНИЯ! ТЕМНЫЙ МЕССИЯ! СТОЛП ЭНТРОПИИ! СОБИРАТЕЛЬ ДУШ! ГОЛОС АПОКАЛИПСИСА! ВСАДНИК МРАКА! ПЛАМЯ РАЗДОРА! СЕМЯ ХАОСА! Я ГРЯЗНОПИС! Я ПУКАЮ! Я КАКАЮ! Я СКВЕРНОСРАК! Я!!! САМА!!! ТЬМАААААА!!!
А потом накопленная за месяцы, за годы магическая энергия — та самая, которую защитная магия учит сдерживать, направлять, контролировать, — вырвалась наружу разом, вместе с говном, без остатка, снося стены аудитории и превращая последнюю лекцию профессора Лимстима Питона в каловый апокалипсис, дерьмовзрыв, дробящий пердёж, после которого наступила зловонная тишина.
Эпилог
В хрониках Ордена этот случай был зафиксирован сухо, одной строкой, среди десятков подобных: Лимстим Питон, безумный жрец, ещё одна жертва Бурого безумия, ещё одно доказательство того, что мир, потерявший своих богов, теряет рассудок вместе с ними. Вместе со Станисом Зотио, Лассембом Немо и прочими несчастными, сносившими свои творения бурлением говна.
В Подгороде, впрочем, ещё долго рассказывали историю о загадочном Мастере Ассасине, который однажды просто перестал появляться на Арене — и сходились на том, что, каким бы он ни был, город без него стал чуточку тише. И можно было наконец-то писать в подворотне и не заучивать первое правило Гильдии - не трогать писю в присутствии оскопителя. А раз его не стало, то и трогать, разумеется, было принято обильно и в удовольствие.
А в архивах библиотеки Арка, среди прочих потрёпанных изданий, так и осталась лежать непрочитанной ещё одна книга — та, которую никто пока не удосужился написать: «Лимстим Питон. Анус Дранус. Том первый».
В древние времена люди были абсолютно убеждены в существовании ведьм, колдунов, потустороннего мира и невидимых существ. Люди обращались к оракулам, использовали магические обереги и заклинания для защиты от нечисти. Каким образом жрецам удавалось (да в принципе и сейчас удается, но речь не об этом) так долго держаться у власти?
Абсолютный авторитет. Кто ты такой что бы оспаривать Знания великого Жреца? Его мудрость помогала поселению десятилетиями, у него много учеников, неужели один ты, сын пастуха догадался что что то тут не так?
Тайные знания. Если жрец "обладает" тайными знаниями, постичь которые можно лишь посвятив этому жизнь - лишь единицы пойдут на такое. А кто пошел - тот поймет что глупо разоблачать. Ты ничего не получишь. Узнав о том, что народ поколениями обманывали, этот же народ не сделает тебя новым царем. Ты принесешь хаос в которой ты и погибнешь(как и твои близкие). А поддерживая иллюзию - станешь богатым и уважаемым.
Система рангов и допуска. Будучи послушником - ты получишь доступ лишь к стандартным методичкам. Если ты найдешь в ней сомнительную информацию, тебе скажут - вырастешь, поймешь. Потом следующий уровень, где количество знаний увеличивается, как и количество тайн. Но, растет и твое благосостояние. Этап за этапом - и ты сам растворишься в этой лжи, позабыв о том к чему стремился. Ведь ты уже богат и уважаем.
Ритуалы. Если твой народ поколениями несет 7 цветков сакуры под определенную гору в седьмое полнолуние - это создает единство. А выращивание этих сакур создает как ежедневный ритуал, так и рабочие места. И тот кто скажет что все это надо прекратить не встретит понимания. Ему скажут - ты выступает против наших ценностей, нашего духа, хочешь уничтожить нашу культуру и традиции. Да и вообще, чем тогда заниматься этим людям?
Артефакты. Если на ритуалах демонстрировать Шар Всевидения перед всем народом, и заявить - вот он! Секрет нашего могущества. Вы все можете его увидеть! И даже потрогать! То народ будет убежден что это правда, вы ведь не скрываете свои Знания и Артефакты. Любой может убедиться в их существовании. Главное добавить, что для понимания того что же говорит Великий Шар Всевидения надо проучиться в вашем университете 20 лет. И обучение платное для богатых и бесплатное для умных. Вы можете ничего не бояться, ведь это вы решаете кто умный а кто нет, кому можно подниматься в ранге, а кого завалить, это ж ваше учебное заведение.
СМИ/Газета/Площадь. Что бы авторитет продолжал держаться, нужны великие дела. Точнее, правильная их трактовка. Дождь идет неделю и уже топит засевы? Надо заявить что это духи наказывают за... за что угодно. Вы же относительно умный человек и понимаете что рано или поздно дождь прекратится, вот тогда и надо приписать заслугу себе. Например, надо объявить что будет сбор для того что бы задобрить духов. Когда солнце рано или поздно выйдет - сбор прекращается, все молодцы, духи увидели вашу искренность и приняли вашу жертву. Благодаря вам, конечно, который все и организовал(и присвоил пожертвования). Но, присвоил то для университета, что бы ваших же детей обучить и возвеличить нашу культуру!
В наше время большинство людей умеет читать и имеет доступ к интернету. Провернуть подобные схемы возможно только в отсталых племенах и маргинальных сектах. Или не совсем?...
Давайте возьмем обратного попаданца, который из древности попал в наш мир и покажем ему как глупо они жили. Проведем ему экскурсию по нашему миру, покажем насколько мы из превзошли в понимании мира и критическом мышлении.
Что же ему показать? Конечно, гордость нашу, науку! Покажем ему школу, потом университет, как ученые получают степени. Но, тут гость прервет нас и скажет - так это ровно то, что мы и делали в своем мире. Обучение работяг, потом немного тех кто обучен грамоте, а потом высшие степени где случайный человек не попадет, потому что нужно одобрение десяти жрецов.
Нет нет, скажем мы ему, ты не так понял, у вас это было понарошку, а у нас же реальная оценка знаний, измеримая наука, научные приборы и комиссия. Например... Микроскоп! Покажем ему микроскоп! Мир который он точно не видел. Наш гость конечно удивится увиденному, но скажет - да, вещь крайне интересная, но, увеличительное стекло было и у нас, и люди с хорошим зрением и лупой видели крайне мелких тварей... Вот тогда мы достанем микроскоп электронный! Гордость современной цивилизации. В отличие от оптических позволяет увидеть вещи меньше 200 нанометров, например вирусы. Причина большинства болезней. Или ДНК, чей размер вообще пару нанометров. Наш гость естественно будет изумлен и спросит как работает этот чудо прибор? А работает он, если сильно упросить - просто. Направляет пучок энергии на объект, то что прилетело обратно анализируется компьютером и выводится изображение. Попаданец же скажет - так это же ваш жрец! Он тоже видит невидимый мир! Существ которые видят только посвященные. Они даже рисуют их нам на скалах что бы мы тоже видели. Наши жрецы помогают нам бороться с этими тварями, а с некоторыми дружить. Только жрецы знают как это делать.
Это ровно то, что происходит в нашем мире. Электронный микроскоп покажет ровно то, на что он запрограммирован. Если программист прописал там маленьких розовых единорогов - единственный способ доказать что это ложь - создать свой электронный микроскоп. На это нужно много миллиардов долларов. Остается второй вариант - обратиться к конкурентам. А их можно перечислить пальцами одной руки, так еще и останутся свободные. То есть, ситуация как с высшими жрецами, которым уже нет смысла опровергать друг друга). Рынок на котором крутится просто нереальное количество миллиардов денег основан на том, что программист который никогда ничем и никак не фиксировал условные вирусы создаст программу которая их правильно нарисует. Без возможности перепроверки. Я повторю, ни днк, ни вирусы, ни ядра клеток и прочее ни кто никогда не видел, а видел лишь то, что нарисовано на компьютере, то есть то, как жрец(программист) истолковал данные. Подумайте на секунду, вас попросили создать программу которая правильно нарисует то, что невидимо и неизмеримо, неощупаемо и неуслышимо) и весь мир не имеет ничего против. Это тот же культ жрецов, что и в древности, и вы никогда не докажете обратного. Ученые подтвердят слова ученого, высшая лига ученых не будет спорить друг с другом, нет в этом смысла, как и жрецам опровергать друг друга. А кто скажет слово против - будет первой жертвой созданного им хаоса. Или задолго до возникновения хаоса. Ведь никогда такого не было что бы ученые исчезали при загадочных обстоятельствах)
Нам говорят что человечество научилось редактировать геном. Размер гена 2 нанометра официально. То есть оно абсолютно неосязаемо человеком. Доступна только трактовка от компьютера. А компьютер нарисует вам то, что захочет жрец. Вам дадут инструкцию по нажатию кнопок или смешиванию жидкостей, а в конце будет поздравительное окно - вы справились и отредактировали ген! И вы никогда не сможете это проверить. остается только вера в то, что жрец хороший и честный и правильно толкует то, что невидимо и неосязаемо. А другие жрецы скажут - он все правильно истолковал) Задумайтесь. Мы ничем не отличаемся от предков. Если бы тогда были компьютеры - Оракулы показывали бы графики и рисунки своих предсказаний.
Лимстим Питон точно знал, за что его изгнали. Не за ересь, не за убийство, не за растрату храмового золота (то дело давно замяли, а золото он, между прочим, вложил в чрезвычайно перспективную партию благовоний). Его изгнали за то, что он был невыносим.
— Я служил, потом и кровью отдавая долг Богу и храму, — бормотал он себе под нос, покачиваясь в такт волнам где-то в трюме корабля, идущего в Рэкласт. — Я был готов умереть за любого из братьев. И что за награду мне даровали? Изгнание.... К проклятым. К еретикам. К... к вот этим.
«Вот эти» сидели тут же, в темноте трюма, скованные одной цепью с ним, и им, кажется, было решительно всё равно, что думает бывший жрец о своей исключительности. Хотя бы не насиловали. Проанализировав ситуацию (от слова анализ) Лимстим Питон понял: насиловать будут красавчика в красной рубахе или стриженную девку. Его старая дряблая задница никому тут не сдалась.
Эти мысли приободрили его, волнение улеглось и Лимстим принялся рассуждать о желудочном киселе, выборе класса, магии, плутовстве и всём подобном. Особенно о подобном.
— Скучный ты, жрец, — сказал огромный амбал с набитым ртом. — В Рэкласте скучных быстро едят.
— Я не скучный. Я — глубокий. Просто вы, простецы, не в состоянии оценить утончённость моей...
— Оценить что? — влезла стриженая девка, отчего Лимстим пересмотрел свою очередь изнасилованных. А потом подумал, что эпитет "глубокий" по отношению к себе лучше не употреблять.
Дама оказалась лучницей и сидела у решётки, сощурившись на полоску света.
— Твою способность выводить из себя целый храм одними проповедями? Мы наслышаны. Весь корабль наслышан. Капитан, кажется, тоже.
Где-то наверху, на палубе, действительно раздался усталый голос капитана: «Да заткните уже эту рясу!»
Лимстим замолчал. Но мысленно — мысленно он продолжал.
Они не понимают, — думал он, глядя в щель между досками, за которой темнело море. — Я — сосуд Божественности. Кто сосёт? Они. Я прозорливый, они - пропащие. Я ниндзя, им - нельзя. Моя вера — щит мой во тьме грядущей. Их - факинг щит из сраки дрищущей. Просто эта тьма пока что имеет форму трюма, наполненного отбросами общества, а щит мой временно приходится держать скованными руками.
Он покосился на ведьму. Та скалилась в темноте, будто расслышала каждое слово.
Глава 2. Побережье
Шторм разбил корабль о скалы ночью. Лимстим Питон выполз на песок Сумеречного побережья один. Он долго лежал, отплёвываясь солёной водой, слишком ошеломлённый, чтобы осознать, что произошло. Потом — сел. Потом обвёл взглядом пустой, серый, простирающийся во тьму берег.
— Из всех кораблей, — прохрипел он, отжимая рясу, — Господь выбрал утопить именно тот, где был я. Это либо испытание, либо у Него специфическое чувство юмора.
— Эй, пропащие! Вы тут?
Ответа не было. Только шум прибоя и далёкий скрип обломков корабля, качающихся на воде за полосой прибрежных камней.
Все, — подумал он, и мысль эта была настолько огромной, что не помещалась целиком. — Все утонули. А я — нет.
Первым порывом было, разумеется, приписать это Провидению. Вторым — испугаться этой мысли настолько, что даже Провидение показалось не таким уж уместным объяснением.
— Это знак, — прошептал он себе под нос, поднимаясь на трясущиеся ноги. — Меня пощадили. Не просто так. Я...
Тут он увидел на песке, шагах в двадцати, тёмный силуэт, лежащий у самой кромки воды, и всё остальное вылетело у него из головы.
— Эй! — Лимстим бросился вперёд, забыв о собственной слабости и мокрой рясе, облепившей ноги. — Эй, держись! Я иду!
Это был кто-то из команды. Он сидел скрюченный у обломка корабля, почти неподвижно, и Лимстим — в кои-то веки движимый не тщеславием, а самым обыкновенным, неотрепетированным страхом за другого человека — упал на колени рядом и попытался осмотреть рану.
— Эй, бедолага, ты меня слыш...
Глаза матроса открылись. Не так, как открываются глаза у живых — рывком, слишком широко, без всякого узнавания в них. Из горла вырвался не стон и не крик, а низкий, влажный хрип, и то, что было человеком, вцепилось в его рясу пальцами, уже посиневшими и неправильно холодными, и потянуло его на себя с силой, какой при жизни ни у кого отродясь не водилось.
— Ты чего?! — заорал Лимстим, отшатываясь.
Мёртвец ответил на это тем, что попытался откусить ему нос или не нос.
Только тогда до Лимстима наконец дошло — с той особой ясностью, которая приходит слишком поздно, — что помогать тут уже некому, и что «моя специализация — порча, тлен и скверна» перестаёт быть красивой фразой из проповеди ровно в тот момент, когда скверна пытается тебя съесть.
— Прости, — пробормотал он и, зажмурившись, огрел ожившего мертвеца обломком весла, подвернувшимся под руку.
Со стороны дюн, привлечённый шумом, уже нёсся хруст песка под множеством ног — хруст, который определённо не принадлежал живым. Вставшие из моря и песка мертвецы Рэкласта тянулись к единственному выжившему с той стороны берега со скоростью, наводившей на мысль, что утопленник — это, в некотором смысле, идеальный ужин.
— Ну конечно, — проворчал Лимстим, отступая спиной к камням и выставляя перед собой доску, как какое-то жалкое подобие оружия. — Ну конечно же именно так. Один. Абсолютно один. На враждебном берегу. Прекрасно. Замечательно. Именно об этом я и просил, когда молился о знаке отличия.
Бой вышел долгим, грязным и совершенно не таким, каким Лимстим представлял себе любую битву со своим участием — прежде всего потому, что рядом не было никого, кто прикрыл бы спину, вытащил стрелой особо назойливого противника или хотя бы обматерил его за неосторожность. Только он, весло, и очень много того, что раньше было людьми — а на одно жуткое, невыносимо долгое мгновение, кажется, было кем-то из его сокамерников.
Он старался не всматриваться.
К рассвету от нежити на побережье остались только кости, разбросанные по мокрому песку, и один-единственный, потрёпанный, покрытый синяками и чужой мёртвой кровью жрец, тяжело опирающийся на обломок весла, будто на посох.
Я выжил, — думал он, глядя на серую линию прибоя, за которой не было видно ни единого знакомого лица, живого или нет. — Один. Без свидетелей. Без свиты. Это... это тоже, наверное, знак.
Голос в голове, обычно услужливо подкидывавший ему пафосные формулировки, на этот раз промолчал.
Лимстим постоял так немного, потом медленно повернулся и побрёл вглубь суши — к видневшимся вдалеке стенам форта, — уже на ходу подбирая, как он будет рассказывать эту историю дальше. Потому что рассказывать её теперь, по крайней мере, было решительно некому возразить.
Глава 3. Химерий.
Форт назывался Дозор Львиного Очка, но до него ещё предстояло пройти через земли, которые местные вежливо именовали «неспокойными», а сам Лимстим про себя называл «кишащими всем, что можно приколоть копьём».
Именно там, среди грязи и обломков старых укреплений, дорогу ему преградил он — огромный мертвец не похожий ни на одно из существ, встреченных ранее.
Он был одиозно впечатляющих габаритов: полуразложившийся, обмотанный ржавыми цепями, с молотом размером примерно с голову Лимстима. Он появился из тумана в гордом одиночестве — и, надо признать, идеально подходил на роль зеркала для собственного положения Лимстима: последний живой человек на много миль вокруг против последнего организованного куска гнилого мяса.
— Я — Верховный жрец культа Порядка, — торжественно заявил Лимстим, выставляя перед собой позаимствованный на берегу обломок доски с гораздо большей уверенностью, чем чувствовал внутри. — Именем Иннока и Символа Чистоты...
Мертвец в ответ издал звук, больше всего похожий на отрыжку голодного медведя, и с размаху опустил молот туда, где секунду назад стоял Лимстим.
— СИМВОЛ ЧИСТОТЫ НЕ ПОМОГАЕТ ПРОТИВ МОЛОТА, — сообщил он сам себе вслух, откатываясь в грязь и теряя остатки достоинства вместе с капюшоном, — И РЯДОМ, КАК НАЗЛО, НИКОГО, КТО МОГ БЫ ОБ ЭТОМ ПОШУТИТЬ.
Некому было осыпать выродка стрелами издалека. Некому было плести проклятия из теней. Был только он, обломок весла, чужой ржавый меч, подобранный где-то по дороге, и очень много грязи, в которой можно было кувыркаться, уворачиваясь от молота размером с телегу.
— Вера! — выкрикивал он, откатываясь. — Стойкость! — снова откатываясь. — Полное... — молот просвистел в дюйме от головы, — ...отсутствие свидетелей, что, если подумать, довольно удобно с точки зрения репутации!
Бой вышел долгим и совершенно не таким величественным, каким Лимстим представлял себе в мыслях любую битву со своим участием. Одиночество, впрочем, имело и свой плюс: никто не видел, как он трижды падал лицом в грязь, один раз застрял в собственной рясе и ещё раз попытался освятить молот противника прямо у того в руках — с закономерным результатом.
Когда чудовище наконец с грохотом рухнуло в грязь, Лимстим долго стоял над телом один — без единого свидетеля, способного оценить масштаб произошедшего, — оперся на чужой меч и произнёс, тяжело дыша, в пустоту:
— Вот. Видите? Вера. Стойкость. И, разумеется, лидерство.
Никто не ответил, что он три раза упал. Он и сам об этом благополучно забыл к тому моменту, как добрался до форта.
Глава 4. Застава Львиного глаза
За стенами форта их встретила усталая, обветренная толпа тех, кого Рэкласт ещё не успел прожевать окончательно.
Первой навстречу вышла женщина в тряпках, со светлыми волосами и взглядом человека, повидавшего слишком много новоприбывших, чтобы удивляться ещё одному.
— Я тебя знаю. Таких как ты отец называл еретиками. Бог утопил моего отца и с ним всех, кто был мне дорог. Интересно, какую судьбу он припас для тебя.
Меня зовут Несса. Спасибо тебе за избавление от Химерия. Того гнилого великана, которого ты сразил.
Знаешь, на острове мне казалось, что Господь любит нас. Забавно, чем оборачивается его любовь. Жрец, что скажешь?
— Любовь это, — начал было Лимстим, — это...
Он выдержал драматическую паузу — привычка, от которой не отучили ни цепи, ни шторм, ни персональный некрокулинарный поединок с гнилым великаном.
— ...это когда Господь топит твоих родных, посылает тебе людоедский пляж вместо парадного входа, а на закуску — вот это, — он обвёл рукой собственный, покрытый коркой засохшей крови и болотной жижи вид, — и при этом почему-то ожидает благодарности. Так что либо это очень своеобразная форма любви, либо я вам вру про профессию и на самом деле служу кому-то другому.
Несса не улыбнулась, но что-то в её лице чуть смягчилось — так смотрят не на шутку, а на человека, который наконец сказал то же самое, что она думала сама, только вслух и не при отце.
— Стены старой Заставы ещё держатся, — сказала она вместо ответа, оборачиваясь к воротам форта. — На них бы отряд умелых солдат в доспехах и при мечах. Но где их взять. Вокруг одни голодные оборванцы с дубинами и ножами — и теперь, кажется, ещё и жрец, который топит великанов и шутит про Бога в одном заходе.
Из-за навеса, привлечённый шумом у ворот, выглянул исхудавший мужчина в лохмотьях, которые когда-то, судя по обрывкам вышивки, были приличной одеждой. Он оглядел Лимстима с ног до головы — с тем особым прищуром человека, который давно перестал удивляться тому, что приносит море, — и заговорил, не здороваясь:
— Химерий это заслужил. Где ты научился так сражаться? Стой, не говори. У изгнанников нет прошлого. Оно исчезло в тот миг, когда слуги Владыки отдали нас волнам. Здесь важно одно — выжить.
— Таркли, — представила его Несса. — Для человека, попавшего на это богом забытое побережье, он неплох. Не будь его — мы бы все умерли.
Таркли на комплимент никак не отреагировал — только кивнул в сторону портала, старой каменной плиты у стены форта:
— Встаёшь на неё — и опа, ты в другом месте. Хотя лично мне каждый раз кишки сводит.
Рядом, привалившись к бочке в почти театральной позе задумчивого страдальца, сидел ещё один изгнанник — в шляпе, слишком капитанской для человека его комплекции, — и, завидев Лимстима, немедленно оживился, как поэт при виде свежей рифмы.
— Жадный до жертв жрец жировал, да жахнулся в жерло жизни, — с удовольствием продекламировал он, поднимаясь и отвешивая шутовской поклон. — Изгнанник, эти слова станут первой строчкой поэмы о тебе. Не дуйся, старик. Повремени приносить жертву.
— Бестель, — вздохнула Несса тоном человека, которому не раз приходилось это имя произносить с этой же интонацией. — Бывший капитан «Хмельной чайки». По словам самого Бестеля.
— По словам, — со значением повторил Таркли, глядя на шляпу.
— Единственный выживший, — с достоинством поправил Бестель, никак не реагируя на подначку. — Пока другие бегали от людоедов, я сочинял. Искусство требует жертв, знаете ли. В основном — чужих.
Он снова покосился на Лимстима с любопытством человека, у которого уже чешутся пальцы записать ещё одну строфу.
— Про утопленников слыхал уже? — спросил он, понижая голос до того особого тона, каким на побережье принято рассказывать байки у костра. — Был у нас на «Чайке» кок. Рыгало звали. Море выбросило его вон на те скалы, мертвее мёртвого. Вот этими самыми руками хоронил, между прочим, — он продемонстрировал руки так, будто это было главным доказательством. — А через пару дней гляжу — бродит по берегу. Рожа распухла, но сам бодрячком. Этот край полон неприятных открытий, жрец. Таков уж он, Рэкласт.
Лимстим невольно вспомнил матроса на берегу, его посиневшие пальцы, вцепившиеся в рясу, и решил, что сейчас не лучшее время уточнять подробности.
— Ладно, — прервала эту идиллию Несса, снова становясь серьёзной. — Здесь не дворец, но сейчас Застава — наш дом. Побудь здесь, ты можешь нам пригодиться. Если пойдёшь дальше — можешь осмотреть побережье? Среди обломков кораблей должна быть судовая аптечка. Здесь много раненых, всех травами и морской водой не вылечишь.
Лимстим посмотрел на неё, на Таркли, на Бестеля, уже что-то бормочущего себе под нос в поисках рифмы к слову «аптечка», и впервые за очень долгое время почувствовал не привычное самолюбование, а что-то куда более простое и неудобное — что-то вроде того, что его, кажется, наконец приняли не как проповедника, а просто как ещё одного выжившего.
Ладно, — подумал он. — Пойду искать вашу аптечку. Хотя бы будет о чём написать проповедь, когда доберусь до церкви получше.
Глава 5. Уточнение деталей
Возможно, будь Лимстим Питон человеком менее одержимым собственным величием, он бы просто развернулся и пошёл искать этот сундучок с лекарствами по наитию. Но Лимстим Питон был человеком, который даже поход в отхожее место способен был превратить в церемонию с вступительным словом, поэтому первым делом он направился обратно к Бестелю — уточнить детали. Чисто из тактических соображений. Не потому, что боялся снова остаться один на один с чем-то большим и молоткастым без хотя бы приблизительного плана.
— Ты снова здесь, — констатировал Бестель без особого удивления, отрываясь от очередной строфы, которую что-то бормотал себе под нос. — Уже придумал, как будешь искать аптечку, жрец, или пришёл послушать ещё стихов?
— Я пришёл, — с достоинством произнёс Лимстим, — за информацией. Стратегической.
Бестель философски пожал плечами — жест человека, для которого что стихи, что стратегическая информация, в общем-то, один и тот же товар, просто с разной упаковкой.
— К этому острову можно добраться вброд по широким отмелям, — сказал он, посерьёзнев. — На них и наскочила моя «Хмельная чайка». Там живут дикари. Я видел, как они зажарили корабельного доктора, но судовую аптечку вроде не тронули. Наверное не нашли под обломками. С виду это сундучок, и в нём полно лекарств.
— Дикари, — повторил Лимстим таким тоном, будто взвешивал слово на ладони. — Замечательно. После восставших мертвецов и молоткастого недоразумения это, конечно, разумный шаг вперёд по эволюционной лестнице противников.
— Наш Доктор Тремор едва управлялся с ножом, — продолжил Бестель, не обращая внимания на реплику, — а когда брал пилу, даже хромые разбегались. Но порошки знал хорошо. Видно, из-за них его Тремором и назвали.
Прекрасный человек, судя по всему, — подумал Лимстим. — Уже мёртв, уже съеден, и тем не менее умудрился оставить после себя не только сундук с лекарствами, но и репутацию человека, от которого разбегались даже те, кто и так ходить-то толком не мог. Надеюсь, меня будут вспоминать хотя бы вполовину так же выразительно.
Бестель рассказал ему о своём корабле, разбившемся у Прибрежного острова, и о том, что на «Чайке» была судовая аптечка, которую следовало найти и принести Нессе. Больше добавить ему было решительно нечего — разве что ещё одну строфу, но от неё Лимстим предусмотрительно ретировался, сославшись на срочность миссии.
Глава 6. Прибрежный остров
Отмели оказались именно такими, какими их описал Бестель — широкими, мелкими и удручающе однообразными, будто море нарочно растянуло путь на остров, чтобы дать Лимстиму побольше времени подумать о жизненных решениях, приведших его сюда.
— Иду вброд, — бормотал он себе под нос, шлёпая по колено в воде, — в полном одиночестве, искать аптечку какого-то мёртвого корабельного мясника, у дикарей, которые этого мясника, если Бестель не приврал в своей обычной поэтической манере, съели. Замечательный, замечательный вторник.
Остров встретил его характерным для Рэкласта гостеприимством: кострища, разбросанные кости — человеческие вперемешку с чем-то менее очевидного происхождения, — и та особая тишина, в которой опытный (или хотя бы однажды уже чуть не убитый) человек безошибочно узнаёт затишье перед тем, как из-за ближайшего обломка выскочит что-то с явным желанием познакомиться поближе.
Отморозок оказался именно таким «что-то» — крупным, увешанным костяными трофеями и явно считавшим себя венцом местной пищевой цепи. Судя по решительности, с которой он бросился на Лимстима, ему ещё не приходилось иметь дело с человеком, который последние сутки только и делал, что дрался с покойниками ради очков в собственной внутренней ведомости заслуг.
— Я, — прохрипел Лимстим, отражая первый удар доставшимся ему ещё на берегу мечом, — уже дрался сегодня с восставшим мертвецом, гнилым великаном размером с сарай и, кажется, с собственной совестью. Тебе придётся выстроиться в очередь.
Бой был короткий, грязный и, по меркам последних суток Лимстима, почти будничный. Когда Отморозок наконец рухнул, оказалось, что под грудой его трофеев — костей, ракушек и прочего мусора, который дикари почему-то считали украшениями, — действительно скрывался сундучок. Потрёпанный, просоленный, но целый.
Лимстим откинул крышку — внутри, среди аккуратных, туго перевязанных свёртков, лежали склянки, мази и порошки, судя по всему, разложенные заботливой (или, зная историю доктора Тремора, скорее методичной) рукой.
— Судовая аптечка, — с некоторым удивлением констатировал он, будто не до конца верил, что хоть что-то на этом острове может закончиться без крови, драки и как минимум одного оторванного капюшона. — Ну надо же. Одна победа за целый день, которая не пахнет разложением.
Глава 7. Возвращение
К тому моменту, как Лимстим доковылял обратно до Заставы Львиного глаза, сундучок казался ему тяжелее, чем был на самом деле — не физически, а как-то иначе, будто с каждым шагом по отмелям он всё яснее понимал, кому именно несёт эти лекарства и зачем.
Несса встретила его у входа — усталая, как и всегда, но с той настороженной надеждой на лице, с которой люди на Рэкласте, видимо, разучились смотреть на что бы то ни было, кроме худшего.
Он молча протянул ей сундучок.
Несса приняла его обеими руками — бережно, как будто внутри было что-то куда более хрупкое, чем склянки с порошками, — и на мгновение прикрыла глаза.
— Лекарства! — выдохнула она, и в голосе её впервые за всё это время не было ни усталости, ни горечи, только что-то похожее на облегчение. — Не представляешь, сколько они значат! Не все больные пережили бы эту ночь. Возьми это. В обмен на весть, что жизнь на Рэкласте приносит не только страдания. Вы с Тарактием даете нам не только мази и припарки: вы дарите нам надежду!
Лимстим принял протянутую награду, чувствуя себя как-то странно неуместно — не потому, что не заслужил, а потому, что впервые за очень долгое время его наградили не за красноречие, не за проповедь и не за умение выводить из себя целый храм, а просто за то, что он донёс сундучок с одного конца острова до другого, никого при этом не съев и не будучи съеденным.
Надежду, значит, — подумал он, глядя ей вслед, пока она уже спешила к раненым со своей драгоценной ношей. — Забавно. Я-то думал, что моя главная специальность — Порча, тлен и скверна. Оказывается, иногда достаточно просто принести сундук.
Задание было выполнено. Оставалось, впрочем, ещё одно дело.
Глава 8. Дополнительная награда
Бестель, разумеется, уже был в курсе — на Заставе новости расходились быстрее, чем успевали остыть похлёбки у костра, — и встретил Лимстима с видом человека, вот-вот готового разразиться очередной строфой на радостях.
— Тебе удалось забрать сундучок у Доктора Тремора? — спросил он, впрочем, без особого удивления, будто и не сомневался в исходе. — Ай, молодец. Аптечка Нессе пригодится. Нашему костоправу лекарства ни к чему. Вот, пользуйся.
Он протянул Лимстиму свою награду с той же лёгкостью, с какой раздавал плоские шутки и корявые аллитерации — не потому, что вещь была ему не дорога, а потому, что здесь, на Рэкласте, кажется, единственной по-настоящему ценной валютой давно стало то, что кто-то ещё жив и способен выполнять поручения.
— Костоправу, значит, лекарства ни к чему, — заметил Лимстим, принимая награду. — Обнадёживающая философия для человека, которому, возможно, ещё не раз потребуется его собственная помощь.
— Я поэт, — невозмутимо отозвался Бестель. — У поэтов философия обычно рифмуется, а не лечит.
Спрос на это, как обычно, отсутствовал. Предложение, впрочем, никуда не делось.
Не нужно начинать религиозный спор и сосать ноги. Так учит нас не Ильматер. Так учит нас быт. Житейский опыт. Кишечный атавизм. Одиозный мужчина смотрит на вас как на гумус. Вы всё еще обременены семенем, беременность придёт со временем. Не презирай простоту, теребя простату. Тебя уволят за растраты, а вы? Вы стерилизованы за сношения с парализованными.
Тяжкий грех.
Хватит ныть и тянуть себя за вымя. Себенза лучший нож. Ножи и ножки моё увлечение. Сыскал уважение у сыскного агентства. Если не спал голым в парадной - у тебя не было детства, тебе здесь не рады. Нация вырождается, а я вырвался из плена. У меня волосатое колено и крепкий, мозолистый, монструозный венозный кривой упругий сочный большой супер сырный кожистый курдюк. Так и хочется его взять в рот и давиться им как шавермой в лаваше навершие очень туго заходит.
Жучиный мускус? А может быть свинячий мускул? Или ослиный уксус? Возьмите понравившийся напиток и употребляйте охлажденным. Но не уподобляйтесь простыням холщовым. Я вываливаю дряблое пузо в воду моей ванной комнаты и чувствую движение теплых потоков между перепонками. Течет мёд. Густой сладкий коул слоу люблю соу соу, жду сну сну и отхожу ко сну.
Вы думаете, оно всё вот так, легко? На черенок? Но нет. Пощекотал нёбо и вот оно - порыв брючного дуновение, междуножное пирожное соприкасается со вкусовыми сосочками и набухают сосочки. Языковой барьер вовсе не преграда, когда в бокале блёклое бесконечное лето, а на столе жареная дорада.
Жирный, а радостно на душе. А вот в теле не очень. Хочешь понюхать пятку - не пускает пузо. Выдал пару пазушных пуков уже изжога. Куда годится с такими ягодицами? Ты же не птица, заглатывать так жадно, защеку брать, пеликан. Не тянись к кучеру, пока не окучили. Поздно? Прожупь. Бабушка вспотела.
Я не буду служить Ильматеру, ок? Я свет Латандера. Вам этого мало? Какие оправдания у живущего с жвалами. Чешутся чересла, сегодня буду молчать. Молочный улун не даёт заскучать, засуха. Всё в порядке с головой. РЯБОЙ УБЛЮДОК!!! ПОДИ ПРОЧЬ!
Корчма "Кинжал и Гузно" на проповеди Лимстима Питона
Хла Оад пахнет илом, солью и гнилыми водорослями — обычный запах любого рыбацкого поселения на юго-западном побережье Вварденфелла. Но если пройти мимо покосившихся причалов, мимо контрабандистских лодок с завешенными парусами, мимо надменного взгляда данмерской стражи — можно упереться носом в вывеску. Кривую, обгоревшую по краям, с намалёванной пьяной рукой картинкой: кинжал, воткнутый в нечто круглое и бесстыжее. Под ней — надпись, от которой у благородных домов сводит скулы:
«Кинжал и Гузно»
Приличные жители провинции плюются, услышав это название. «Гнойный нарыв на теле Морровинда», — говорят одни. «Босмерятник», — цедят сквозь зубы другие, вспоминая, что хозяин пускает сюда лесных эльфов, которых во всей Морровинде привечают неохотнее, чем каджитов и аргониан вместе взятых. Немудрено, ведь по повериям именно они придумали фистинг.
Матери пугают детей: будешь плохо себя вести — отправлю к Лимстиму Питону. На классовую исповедь. Храмовники записывают адрес на всякий случай. Ассасины Тёмного Братства, впрочем, тоже записывают — но по другой причине. В корчме подавалась очень вкусная кровяная колбаса.
Корчму сжигали дважды. Один раз — ординаторы , якобы искавшие еретика. Второй раз — гнусные личности, озлобленные постояльцы: слишком много было версий, слишком много врагов. А может, сам владелец, взбесившийся и впавший в Бурое Безумие? Не важно. Оба раза Лимстим Питон, хозяин заведения, стоял на пепелище, поправлял очки, обгоревшие с одной стороны, и говорил одно и то же:
— Ну что ж. Будем строить заново. Люди же не виноваты, что им негде выпить.
И отстраивал.
Дом длинный, двухэтажный, сложенный из потемневшего от времени и огня дерева и рыбацкого камня — там, где после пожара пришлось заменить сгоревшие балки, кладка светлее, будто заплатка на старом плаще. Крыша покрыта не соломой, а рыбьей чешуёй сланца, специально уложенной внахлёст — Лимстим настоял, чтобы больше не горело так легко. С фасада торчит резной столб-указатель, а на крыльце всегда сидит кто-то, кого лучше обойти стороной: то полусонный хаджит с кистью и альбомом, то данмер в глубоком капюшоне, неподвижный, как надгробие.
Заходишь — и колокольчик над дверью звенит фальшиво, немного натянуто, будто и сам смеётся над вывеской. Смеяться не нужно. Есть риск самому быть натянутым.
Внутри пахнет не гнилью, а дымом очага, элем, жареной рыбой и почему-то — всегда немного грибами. Потолок низкий, с потемневшими от копоти балками, на которых развешаны сушёные травы, рыболовные сети, и старый, погнутый двемерский шестерёнчатый диск, приколоченный просто потому, что «красиво блестит».
Зал большой, в форме растянутой буквы Г: основное пространство с длинными столами из грубо оструганных досок, где локти соседей то и дело сталкиваются, и боковой альков с низкими диванами, набитыми сеном, — там любят рассаживаться те, кто хочет тишины или напускной таинственности. Между столами и стойкой — вытоптанный до блеска пол, на котором чернеют старые пятна: то ли эля, то ли чего похуже, никто уже не разбирает.
В центре зала — очаг, сложенный из закопчённого камня, вокруг которого расставлены самые разномастные стулья, какие только можно вообразить: от резного трона, украденного явно из какого-то поместья, до перевёрнутой бочки. Именно здесь, у огня, чаще всего сидит сам Лимстим Питон, когда не хлопочет за стойкой.
Стойка — длинная, отполированная локтями тысяч посетителей, с зазубринами от ножей и, если приглядеться, с одним выжженным клеймом в форме кинжала — говорят, сам хозяин когда-то в порыве колдовского эксперимента поставил его сюда, «чтобы не забывать, зачем всё это».
Над стойкой висит доска для стрел и ножей — трофеи завсегдатаев, каждый счёл нужным оставить что-то своё. Рядом — полка с бутылками самых разных форм: сюда несут выпивку контрабандисты, алхимики, странствующие торговцы и просто те, кому нечем расплатиться иначе.
Деревянная лестница со скрипучими ступенями (одну специально не чинят — служит сигнализацией) ведёт на второй этаж, в длинный коридор с низким потолком, куда выходит десяток дверей — разных, потому что каждый постоялец в какой-то момент переделал свою под себя. Говорят там аж 803 комнаты, что бы это ни значило.
Комната Задрона Берсерка — первая от лестницы, и её ни с чем не спутать по запаху. Пол устлан мхом и грибницей, стены заставлены террариумами с болезненно-заботливо выхоженными кагути, малыми алитами и прочей вварденфелльской живностью, которую этот норд подобрал полудохлой и выходил из чистого сострадания. В углу — плетёная корзина с грибами его собственного выращивания, теми самыми, что сводят его в тихую алкогольную ярость по вечерам. Комната похожа на жилище телваннского мага — не по роскоши, а по перенасыщенности спорами, странными склянками и запахом сырой земли.
Комната Макарота — дальше по коридору, почти всегда заперта. Внутри — тонкие полочки с самодельными сувенирами из ракушек, костей и панцирей, аккуратно разложенный инструмент для резьбы и клетка со скрибом, который спит рядом с хозяином на подушке. Здесь тоже растут грибы — не для веселья, а для дела: Макарот делает из них краску.
Комната Хеллги — спартанская, почти без мебели, зато с алтарём для мелких защитных рун прямо на стене и грудой книг по чарам, которые он использует, обучая местных детей магии. На столе всегда стоит миска с мочёным скаттлом без единой специи — Хеллги считает, что приправы «портят характер еды», и ест это с каменным лицом, отказываясь делиться рецептом даже под пытками.
Комната М'Акща Какуна — напротив, и её видно издалека, потому что дверь чаще всего приоткрыта: изнутри пахнет благовониями, на стенах — десятки набросков обнажённой натуры углём и краской, среди которых, к негодованию некоторых, узнаваемы кое-какие лица завсегдатаев. Сам хаджит редко бывает трезв и ещё реже — один.
Комната Жуткого Юрайи — забита двемерскими механизмами настолько, что дверь едва открывается: тут светящиеся шары на пружинах, самобьющиеся часы, что-то гудящее в углу — и никто не знает, откуда у лысого нордлинга-горы такое богатство и такие связи, но всем как-то боязно спрашивать напрямую.
Комната Даниэля Мю — формально числится за ним, но за всё время никто не видел, чтобы туда кто-то заходил или выходил. Дверь всегда заперта. Лимстим утверждает, что плата вносится исправно — просто монеты сами появляются на стойке по утрам.
Остальные комнаты делят между собой Муравей, Валдур Марах, Тимса Тир и прочие, кто задерживается на подольше: там царит вечный беспорядок из луков, стрел, пустых бутылок и объедков — но никто не жалуется, потому что здесь никто никого не судит за грязь в комнате, если человек не грязен душой.
Ламповое место, каким его знают завсегдатаи, вертится вокруг фигур настолько разных, что со стороны кажется — сюда специально свозят самых отчаянных чудаков провинции.
Лимстим Питон, хозяин — добродушный женатый бретон с густыми тёмными волосами, усами и бородкой-эспаньолкой, в круглых очках, которые то и дело сползают на кончик носа, когда он хохочет над очередной сальной шуткой Валдура. Пастырь без храма, всеотец без паствы — так его называют те немногие, кто пришёл сюда за утешением, а не за элем. Слухи вокруг него растут, как грибы у Задрона в комнате: то он колдун, то сквернослов и грязнопис, то ассасин-оскопитель, то тайный друид (что, по его собственным уверениям, чистая клевета — «ну, отчасти»). Было время, когда он баловался некромантией — по его словам, безобидно, просто искал себя, пытался понять, какой у него Путь, какого он Домена, какого класса. За это его изгоняли из провинции и грозились расправой дважды. Он вернулся оба раза.
Мордан Дрет — или Дретуш, или Пинай-Кал — двухметровый силуэт в глухом капюшоне, чью расу не берётся назвать никто. Данмер? Бретонец? Аргонианин? Единственное, что известно точно, — он ассасин, и расправы его настолько дерзки и эпатажны, что ходит легенда, будто под капюшоном скрывается визгливый и гадкий босмер, которого все ненавидят заочно, даже не видев лица.
М'Акщ Какун — молодой распутный хаджит из Морнхолда, сын крупного эльсвейрского шейха, который предпочёл столичной роскоши кисть, вино и обнажённую натуру.
Муравей — босмер-лучник и вор, работающий, разумеется, нелегально, получивший кличку за привычку нести откровенную чушь с самым серьёзным лицом.
Валдур Марах — коренастый бородатый босмер, вечно с кружкой в руке и непристойной шуткой на языке; выглядит стариком, хотя лет ему не так уж и много. Отзывчивый и до одури неглупый — просто предпочитает казаться дураком, так безопаснее.
Хеллги — данмер с нордским именем, полученным в Виндхельме, в Квартале Серых, где он прожил не один год. Нелюдим, но щедр — готов угостить любого, кроме н'вахов, которых он презирает с той же силой, с какой обожает учить местных детей магии.
Даниэль Мю — бретонский маг, о котором никто ничего не знает: то ли он всегда невидим, то ли просто никогда не показывается.
Жуткий Юрайя — лысая гора мышц, нордлинг, обожающий всё технологичное; тайный миллионер, молчащий о себе, но чьи двемерские безделушки говорят громче любых слов.
Задрон Берсерк — норд-целитель с огромным сердцем, который лечит любую живность Вварденфелла — от кагути до алитов — и спивается от переживаний за неё же; меценат, готовый отдать последнюю монету другу.
Похабный Целователь — неугомонный имперец из столицы, одержимый идеями стартапов, лучший друг М'Акща и главный поставщик безумных идей на вечер.
Архимагистр Еретик — босмер-маг-ассасин, весь в синяках от бесконечных самоиспытаний на скорость, ловкость и ум; считает жизнь полосой препятствий и живёт в своей персональной ереси усложнения. Передвигается исключительно телепортами и кувырками, отчего кажется данмером — синий от ушибов и седой от пережитого ужаса.
Тимса Тир — крупный весёлый редгард-колдун из Имперского Города, завсегдатай, без которого немыслим ни один поздний вечер у стойки.
Отче Щавелий — падший в прелесть монах, астролог, нумеролог и доморощенный теолог, размахивающий кадилом и толкующий звёзды. Именно он помогает Лимстиму разобраться, какого тот класса и Домена — по расположению светил, разумеется.
Лекс Карыч — имперец, странствующий сказитель, переживший крупную драку с самим хозяином и ставший свидетелем того, как некий Серджио Булыжник, бретонец-предатель, пытался занять место Лимстима.
И, конечно, Чавк гро-Гемер — орк в женском платье, эксцентричный до неприличия, жаждущий, чтобы корчма стала именно такой рассадницей фриков, какой её называют завистники. С ним же бузил Дитмор Бузицус по прозвищу "Базюка", имперец того же лихого замеса, красив лицом, будто Крассиус Курио, обожающий треш и скандалы настолько, что однажды приволок в зал бездомного и битый час изводил его на потеху всем присутствующим, пока Питон, разозлившись, не выставил обоих за дверь. К слову, в любом из этих деструктивных и хаотичных личностей были светлые и добрые мотивы. Например, на прошлый праздник новолетия, Дитмор подарил Лимстиму Питону сладкий подарок. И нет, это были не фекалии.
Со стороны кажется, что «Кинжал и Гузно» — это сборище отбросов провинции: культисты, еретики, даэдропоклонники, ассасины, воры, торговцы телом, головорезы. Все, о ком приличные дома предпочитают молчать за закрытыми дверями.
Но если сесть у очага, взять кружку у Лимстима — который непременно подмигнёт и подольёт лишнего «на дорожку» — и послушать, как Валдур травит похабные байки, как Хеллги без единого слова подвигает тебе тарелку с безвкусным скаттлом, потому что видит, что ты голоден, а Задрон вполголоса ругает себя за то, что не успел спасти ещё одного кагути, — начинаешь понимать главное.
Здесь никого не спрашивают, кем ты был снаружи. Здесь не важно, эльф ты, которого не пускают в приличные таверны, или беглец, за голову которого назначена награда. Важно только одно — умеешь ли ты быть собой у этого закопчённого очага, среди людей, которых весь Морровинд назвал бы пропащими, а они сами называют друг друга — семьёй.
Корчму сжигали дважды. Оба раза Лимстим Питон, славный корчмий, отстраивал её заново — не потому, что был обязан, а потому, что знал: людям, которых больше нигде не ждут, нужно хоть одно место, куда можно вернуться.
Станис Зотио и Лимстим Питон рассуждают о будущем провинции Морроувинд.
Ночь, своей первозданной, первородной, томной тишиной плотно окутывала Вварденфелл чёрным одеялом. Увы, вопли скальных наездников разрывали её, как прохудившиеся простые штаны на сальной заднице.
Призрачные Врата Призрачного Предела держали свой почетный караул и Дрелине Лленим, помощник капитана Вечной Стражи, начала свой обыкновенный обход. Редоранский трактир для путешественников был практически пуст. Лишь за столиком в дальнем углу сидел хмурый альтмер, явно ждавший кого-то не первый час.
Станис Зотио молча крутил двемерскую головоломку и думал о своем прошлом. О прошлом основателя забытой культуры, забытой по его вине. Культуры, которую он уничтожил, причем не один раз. Когда-то каждый эшлендер приклонялся перед его именем, а сейчас... Сейчас никто и не помнит о нем, а если и помнят, то как о безумце, н'вахе, озабоченном, самолюбивом психопате. Его дело не погибло, нет, просто другие взяли то, что он не смог унести. Не захотел. Сожалел он об этом или нет, он и сам не знал. Или не хотел знать. В любом случае, корить себя - удел никчемных малодушных простаков, к коим Станис себя не относил.
— Да скамп тебя дери, Где тебя носило, фуражир ты квочка пердящая - швырнул рассерженный мер головоломкой в приблизившегося путника. Ловким движением руки вошедший поймал брошенный кубик и, сняв капюшон, сел напротив Зотио.
Это был довольно высокий бретон, с густыми темными волосами и желтыми, как у хаджита, глазами.
— Ну да, задержался, не перди. Сейчас я, только закажу чего-нибудь горло смочить - бросил тот и, уничтожаемый взглядом мера, метнулся к бару.
—Я уже думал тебя кагути съели - начал Станис, когда недовольный поздней работой повар принес странникам никс-гончую с бататом, две пузатые бутылки мацта, а так же всевозможную вяленую скрибятину, соленый рис и прочую мелочевку на "пожевать".
— Я уже извинился, мать твою, никак не мог до Хуула добраться, - начал оправдываться бретонец. - Сам знаешь, как трудно чужеземцу купить билет.
—Ага! - Особенно если он так увлечен некромантией, глаза свои видел? - понизил голос мер.
— Ну и чего? пожелтели чутка. Может, это от трубки скуума! К тому же я жрец! Это святость сочится.
—Сказал бы я где у тебя сочится. Давай уже к делу. Лимстим Питон, а это был, без сомнения, он, достал свои бумаги, чернильницу, черное, потрепанное перо и заскрипел по пергаменту. —Ну что ж. Двемеров нет. Вы довольны? – кивнул парень эльфу, который уже отхлебнул пива. — Ни да ни нет. Двемеры жили чтобы исчезнуть. А обилие новых «излучателей» — ну, пускай. Это и было моим взглядом на будущее. Я разрушал Нумидиума, чтобы потом его возродить в другой форме. Но не подумал о том, что кто-то додумается возродить Сердце Лорхана. Это было неожиданным поворотом.
— И как ты к этому отнесся? – закусив перо спросил Лимстим. — К Вориану Даготу негативно, а к этому Нереварину — нейтрально. Это даже стало меня забавлять. Если теперь Красная Гора взорвется, будет вообще очень претенциозно и концептуально. И весело.
Но когда я в том же Вороном Курьере публиковался, и там начались возгласы типа "изучал", я так носом повёл, думаю, Девять, они там правда такие тупые? Сразу стало интересно, не из Чернотопья ли большинство археологов? Палец показать и то умней, чем эти пасты читать.. Хотя Строс М'Кай не то что бы примечательный, но интересный. В этом и было моё предположение: что истинный интерес, это временно, пока чувствуется новизна темы. А вот сюжет и атмосферность — то, что останется, когда число изучающих остров перевалит за определённое число, и начнётся синдром Нелота. Делает фигню даже не ради фигни. А просто, чтобы делать.... Насытился? Насытился? Наркоман проклятый! — вдруг заорал Станис Зотин, вскакивая с места и вываливая на стол раскрасневшийся пенис.
Лимстим Питон заканчивал писать, не обращая внимания на эксцентричные выходки. Всё таки, знакомы они были не первый год и,что бы там эльф не говорил, быть частью зарождения двемерской культуры, а потом разрушить её и затеряться в анналах истории – испытание не из простых людей. Он и сам в Орден Черного Червя не из-за некромантии побежал. Ну, из-за нее, конечно, тоже, но основным толчком был протест. И как следствие – выбор оппозиции. По сути то это был конфликт двух эльфов, который породил Гильдию Магов и Орден. Забить бы на них, но… желание бороться тут же нашло подражателей в оба лагеря.
А Лимстим выбрал меньшинство. Хвала Богам, не сексуальное. Тем временем Зотио уже во всю орудовал хером, натягивая пустую бутыль мацта и выкрикивая гадости в адрес всех известных двемерологов и даже Лимстимовой мамки, хотя уж она тут никаким боком, а тем более другим местом, о котором так разошелся Станис, не участвовала.
В этот момент и застала путников Дрелине Лленим, со своим ранним обходом. В должности она была не так давно, а подобные происшествия считались неприемлемы. Кто такой Станис Зотин, а тем более Лимстим Питон, она и знать не хотела, поэтому к ним уже бежали призрачные стражи.
—Тварь грязножопая! Ооооо еретик предлагает чтоб ему жопу подлизали! – вопил Станис, когда ему предложили успокоиться. — Давай Лимстим! Покажи что ты тут повелитель армии живых мертвецов! Минус некромантии в том, что сперва нужен мертвец. А раз мертвецов не было, то и показать кто тут ими повелевает не представилось возможности. Буйного эльфа, хоть и высшего и бретона, хоть и некроманта, за компанию, быстро скрутили, избили и отвели вниз – в клетку.
Станис рассчитывал хорошенько раскастоваться, но его руки плотно связали тугой веревкой. - Лимстим… - Да Станис? - Нас что, сейчас отымеют? – Питона и Зотио заковали в цепи, поставили раком. Узнав, что путники пропустили ужин, Стража Предела решила накормить бедолаг творожком собственной закиски. — Парни, а вам не кажется, что все это начинает уже приедаться? Кандалы и насилие, насилие и кандалы… нет разнообразия. Искорки нет! Понимаете? — вещал один из стражников Искорка нашлась в огромном пыточном двемерском механизме. Огромные шестеренки, болты, штыри, рычаги и здоровый жуткий стол с множеством зажимов и шипов. — И как это работает? —Сейчас разберемся, опробуем сначала на элитном эльфе, бретонское отродье пока подготовьте, на держи.
Это была ошибка. Приспосабливая агрегат, капитан ослабил оковы. И прослабился.
— Осторожно, этот н'вах бретонец вырвался – крикнул один из призрачных стражей. — ТРЕПЕЩИТЕ НАСЕКОМЫЕ!!! ПАДИТЕ НИЦ!!!! ИБО Я НЕКРОМАНТ!!! ТЕМНЫЙ МАГ!!! АСТРАЛЬНЫЙ КУДЕСНИК!!! МРАЧНЫЙ ЖНЕЦ!!! КРОВАВЫЙ СТРИГОЙ!!!!! – заорал бретон таким голосом, что даже Зотин испугался. — Что вы тут устроили?! Некромантию!? – Дрелине Лленим сделала замах своим клинком, дабы казнить волшебников без всякого дознания, но, мгновение спустя из её кадыка показалось окровавленное лезвие кинжала. Она блаженно вздохнула и улеглась наземь. Перед Лимстином стоял двухметровый аргонианин, одетый в кожаную броню темного братства, над его глазом красовался большой розовый шрам. В мгновение ока, он перерезал всех стражников и вытер клинки.
— Пора тебе кончать, Лимстим Питон! Ты убил Возрожденного и должен заплатить за это тупая мразь! Я наслышан про твои “способности”, и я готов! Я лучший Темный Ящер! Мастер-ассасин! Я Мордан Дрет! Я — Пинай-Кал! — Уважаемый, Вы что-то попутали, Я Лимстин Питон! Я грязнопис! Жрец Приората Страпон. - Эмгмааа – пытался говорить Станис Зотио, о котором все забыли, но кляп мешал. — Давайте мы поможем моему другу и я вам всё объясню. Выпутавшись из явно незаконной акции Призрачных Стражей, все трое поспешили убраться в Садрит Мору. Выяснилось, что по документам в Морровинде Лимстим числится как Анус Дранус, и соответственно, контракт заключен не на то имя. В любом случае, в нападении на Призрачный Предел обвинили всех троих, что означало только одно – начало постоянных скитаний, приключений и рассказов, в которых раз и навсегда будет фигурировать Анус Дранус.
Удивительное дело. Спустя какую-то сотню лет, Станис Зотио окончательно помешался на идеологии культа Шестого Дома, маршируя с корпрусными тварями на Солстхейм, а Лимстим Питон, подхвативший Бурое Безумие стал навечно изгоем в родной провинции и залёг на дно в своём Приорате Страпон. Или Притон Питон... Что же до аргонианина - его так же предали поруганию. О нём говорили как о последнем разжиженном босмере, высмеивая ассасинов, некромантов и жрецов. Жрецов вяленой скрибятины из урны Балморы.
Лимстим Питон ненавидел в жизни две вещи. Непоследовательность и непостоянство. А важнейшим приоритетом считал выбор собственного Пути. И самое страшное, что могло в жизни произойти — это свернуть с того самого Пути. Переметнуться. Перемениться.
От этого Лимстим Питон бежал всю жизнь, составляя хитровыдуманную систему самопознания и принятия его. Пути. Он скитался по миру как философ, волшебник, корчмий и прибился к трапезной некого Аббатства Междуножья, где монахи вели тихую жизнь, промышляя сыроварней и пивоварней. Увы, их скромное служение окончилось с приходом Лимстима Питона. Начиная с незатейливых заигрываний, диспут о классах принял свою первородную, болезненную одиозную форму. Каждый несчастный был опрошен, вернее, допытан, каким он видит Лимстима Питона? Кто он по классу? Какой у него вайб?
Боевой? Мажий? Плутоватый? Плутоватый маг? Братия каждый раз просыпалась по классовой тревоге, как на пожар. Кое-кто начинал злиться, мечтая поколотить Лимстима Питона, но обеты смирения остужали пыл, позволяя классовым вопросам и интенсивам укореняться в Аббатстве.
Лимстима Питона назначили жрецом, что, казалось бы, должно закрыть всё непонимание, но это лишь разожгло новую беду. Теперь мыслитель выбирал Домен. Войны, Обмана, Смерти, Пива, Света, Знаний, Магии, Природы, изводя монахов ежедневно.
И вот очередной этап определения. Финальный. Финальный - со слов Питона. Пифона. Змея, кары Господней. Точно последний выбор. Точно-точно.
Вздыхая, каждый член Аббатства выходил в молельном зале и рассказывал, почему он видит Лимстима жрецом Смерти, некромантом, чернокнижником, семенем скверны, голосом апокалипсиса, повелителем армии живых мертвецов, другой - магом порталов, астральным кудесником, третий - воином, что в металлическом напузнике врывается в толпу юных мечников, четвёртый - что он ассасин, и это, кому-то и зачем-то нужно было запомнить, пятый - что он паяц и ярмарочный клоун, шестой - что он кормчий и полировщик отхожей тары, в общем ответы разнились от осознанных размышлений, до практически унизительных оскарблений.
Лимстим Питон, всех выслушал, в итоге просиял, как рассветное небо над Хребтом Мира и сообщил что он с этого дня - лучник. Следопыт. Жрец домена Сумрака, сумрачный лучник, теневой стрелок! Братия переглянулась, тем паче, что никто не называл лучника в опросе. И к чему вообще тогда была вся эта ерундистика с голосованием?! Успокаивало одно - Лимстим Питон ОПРЕДЕЛИЛСЯ. Монахи отошли ко сну, надеясь на хоть немного стабильный период.
В ту же ночь, при свете единственной свечи, огромной сапожной иглой, в корчме "Кинжал и Гузно" Лимстиму татуировали лук на пол плеча. Для сумрачного охотника был заказан кожаный капюшон мистически-изумрудного оттенка. По всему аббатству раскладывались ловушки и растяжки, Питон скрупулёзно выбирал жилы для новых стрел.
Он повесил на стену трапезной грамоту, собственноручно написанную, в которой значилось: «Я, Лимстим Питон, ОКОНЧАТЕЛЬНО и БЕСПОВОРОТНО избираю Путь Сумрачного Охотника и Следопыта».
Три дня Лимстим Питон был счастлив, как бывает счастлив человек, впервые за долгие годы уснувший без снов. На четвёртый день случился инцидент. Брат Натур в вульгарно короткой робе с дырами на самых интересных местах, спросил:
— Раз уж ты охотник и следопыт, когда на столе появится крольчатина?
И тут понеслось. Лимстим Питон осознал, что не готов убивать кролика. Он любит зверушек, а стрельбу использует для защиты.
— От кого? От демонов Аверно?!
— Наверно...
Ночью, Лимстим Питон отправился в лес на "тихую охоту". По грибы. Утром не вернулся. К несчастью, бедняга заплутал и нашелся лишь на следующий день, под мостом, голодный и грязный.
Нужно ли говорить, что в этот же миг грамота была сорвана со стены и брошена в очаг пивоварни. Игла снова вошла в кожу, теперь стирая лук и сцены охоты, а не нанося их. Брат Натур, глядя на это, впервые в жизни увидел, как взрослый человек может кричать так, будто из него вынимают душу.
Крик разнёсся над спящими холмами Аббатства Междуножья, и монахи, проснувшись, крестились и молились всем известным им богам, ибо не понимали, что происходит, а понять и не могли — ибо то, что происходило с Лимстимом Питоном, было ведомо лишь ему одному, да и то не вполне.
«МЕНА!» — визжал он, и эхо несло этот вопль через холмы, через поля, через тихие воды реки, туда, где начинался большой тракт на Невервинтер, туда, где начинался мир, полный богов, которые, казалось, только и ждали, кто следующий придёт к их алтарю с полным сердцем и пустой душой.
На утро Лимстим Питон ушёл, не простившись. Аббатство осталось без трапезника, без рассказчика, без человека, который умел вечером так посмотреть на костёр, что даже дым, казалось, останавливался послушать.
Невервинтер встретил его теплом, как и подобает. Это цветущий город на северо‑западном побережье Фаэруна, у устья одноименной реки, впадающей в Море Мечей. Река эта никогда не замерзает, даже в суровые зимы. Спасибо огненным элементалям, обитающим под вулканом Хотенау: их жар согревает воды, а заодно создаёт в городе мягкий микроклимат. Благодаря ему в Невервинтере круглый год цветут сады и зреют фрукты — редкость для северных земель. Питон, стоя на мосту и, впервые за свой неблизкий путь почувствовал, как в груди у него зарождается новое, ещё более пронзительное чувство: не покой, но азарт. Азарт человека, который вот-вот найдёт ответ на вопрос, который сам себе задал.
Лимстим Питон был готов вступить в Гильдию Искателей Приключений, завернул в Твердыню Хельма, и, напитавшись огненной тематикой города понял - это оно. Он будет изучать магию огня. Пиромант. Звучит солидно. Жрец домена огненной Бури!
Первое с чего он начал - с татуировки. "ПИРОПИТОН" переливалось у него на груди. На все деньги была приобретена чёрно-красная мантия, расшитая языками пламени. Огненный змей был готов служить своему новому призванию. Вернее, не новому, а позабытому, но, наконец-то обретённому.
Лимстим Питон наслаждался пламенем. Оно грело его, позволяло показывать трюки при трактирах, на ярмарках ему платили и в целом Пиро-Питон чувствовал себя весьма комфортно в своём новом амплуа (вернее позабытом и обретённом). Покуда он не завернул в мистическую лавку Тифлинга. Там он услышал слово, пронзившее его сознание - ЗОДИАК. Назвав дату своего рождения Лимстим Питон узнал страшное: он телец. Земной знак, а вовсе не огненный. Новость имела разрушительную силу. Сокрушающий удар колосса. Внутреннее испепеление. Лимстим вышел из шатра как в воду опущенный. Или просто - опущенный.
Это был фатальный раздрай. Лимстима Питона никто не узнал. От веселого, лучезарного человека осталась лишь тень - зыбкая, холодная, чужая. Он сидел в самом углу таверны, трясясь от осознания, что его домен - больше не его. ВСЁ это не его. Татуировка, мантия, культ огня, ах! А он только оплатил курсы, чтобы получить титул "Огневик-солнцеворот".
«Не моё», — прошептал он в ночи, и отправился спать в трущобы Гнезда Нищих. Денег едва хватало, всё было отдано на огненный посох по спец.заказу, нужда в котором отпала как осенний лист или сгнившее переспелое яблоко.
На утро вопль «МЕНА!» разорвал тишину трущоб, как разрывает тишину предрассветного часа петушиный ор. Лимстим Питон схватил мантию и засапожным ножом истерзал её на клочки, пронёсся по улицам Невервинтера, раненым кабаном вбежал в оружейную и, обливаясь потом и слезами, попытался выжечь тавро с груди раскалённым клеймом — но остановился, зашипев от боли, и лишь исполосовал кожу, оставив шрамы поверх татуировки, будто хотел похоронить старый узор под новыми ранами.
Прохожие пугались, чураясь от Лимстима, как от безумца. Кто-то позвал стражу, но Питон, понимая, что больше не может находиться в этом чужом, не своём, не близком городе, а тем более сидеть в темнице, рванул прочь через городские ворота. Туда, туда где точно его вайб. Точно его стиль. Точно его душа. В Изумрудную Рощу. Сильванус спаси, защити и помилуй, сын твой, чадо твоё земное, мечтает вернуться в лоно природы, аки цветок из горшка на грядку. Так истово трепетал Лимстим Питон и мчался вперед, по направлению Врат Балдура.
Мчался он, к слову, не так уж и долго. Путь до рощи, с попутчиками и повозками складывался дней в двадцать и Лимстим Питон вовсю смаковал свой друидский вайб Жреца Домена Природы.
Прибившись к какому-то каравану тифлингов, Питон блистал эрудицией, рассказывая о пивоварении, как о самом что ни наесть природном воплощении друидизма. Сам же, сидя в грязных лохмотьях, подвязанной лозами и вплетенными растениями, собранными по дороге, действительно напоминал матёрого друида. Да и найденная им сломанная ветка в руках, будто подарок самого Сильвануса, совершенно бесплатно дополняла образ. Не то что этот оверпрайс буллщит посох огневика.
Тифлинги восторженно слушали о брожении, соложении, варке, затирке сусле и вызревании. Лимстим Питон вдохновлял своими речами окружающих и с удовлетворением принимал себя как друида. Вот он, нужный домен. Наконец, истинный.
***
Прошел без малого месяц. Изумрудная Роща приняла Лимстима Питона так, как принимает усталого странника тёплая постель. Как нега, как объятия, как семья. Друиды, вышедшие навстречу из-под шатра переплетённых крон, оглядели его лохмотья, перевязанные лозой, оглядели сломанную ветку в его руке, которую он держал с достоинством скипетра, и просто кивнули, будто давно ждали именно такого гостя. Старейшина Рощи, эльфийка по имени Тарвен Мховая Пядь, чьи волосы срослись с растущим на плече лишайником так плотно, что нельзя было понять, где кончается женщина и начинается лес, сказала лишь: «Земля узнаёт своих детей по походке. Заходи, дитя. Здесь тебе рады».
И Лимстим Питон, впервые за долгие месяцы скитаний, почувствовал не азарт первооткрывателя и не жадное нетерпение неофита, но нечто похожее на возвращение — будто вся его прежняя жизнь, все выпитое пиво, все выдержанные сыры, вся возня в погребах Аббатства Междуножья, вдруг обрели смысл и цель, спрятанные до времени в самой сердцевине его существа, как зерно спрятано в земле до срока.
Ибо природа, как открылось ему в первые же недели, вовсе не была тем однообразным зелёным шёпотом, каким он воображал её издалека. Природа была разной. Дикой и домашней разом. Друиды Рощи чтили не только дубы и птичий щебет, но и тлен, и плесень, и медленное, неумолимое брожение, что превращает мёртвое дерево в живую почву, а сладкое сусло — в хмельной, кружащий голову напиток. Лимстим Питон, слушая рассказы старших о грибницах, пронизывающих корни всего леса единой сетью, о симбиозе гнили и роста, о том, что смерть одного древа есть пища для тысячи новых ростков, чувствовал, как в груди его разгорается узнавание — то самое узнавание, какое испытывает человек, вдруг увидевший знакомое лицо в толпе чужаков. И тогда ему показали Круг Спор.
Это было тайное капище в самой глубине Рощи, куда допускались немногие — место, где кора древних вязов была тронута сотней оттенков плесени, а в воздухе висел густой, пьянящий запах сырой земли и грибного духа. Там сами друиды, посвящённые в этот Круг, черпали свою силу из разложения, что предшествует всякому новому росту. Здесь чтили не только жизнь, но и распад как её неотъемлемую, необходимую половину — и Лимстим Питон, стоя посреди этого капища с широко раскрытыми глазами, впервые ощутил, что нашёл нечто настоящее, а не выдуманное на скорую руку под влиянием минутного восторга.
«Пивовар понимает распад лучше всякого воина, — сказал ему Тарвен Мховая Пядь, вводя его в тайны Круга. — Ты варил хмель. Ты выдерживал сыр. Ты уже был жрецом Спор, сам того не зная».
Эти слова легли на душу Лимстима Питона, как ложится последний, недостающий камень в свод — и он с восторгом принял посвящение. Три недели он провёл, изучая искусство поднятия трутовых прислужников — грибных туш, оживляемых спорами Круга, что двигались медленно, неуклюже, но покорно, шевеля бледными конечностями. Он поднимал их из палой листвы, из гнилых пней, из останков мелкого лесного зверья, и каждый раз, когда очередной трутовый служка со скрипом и хлюпом поднимался на нетвёрдых грибных ногах, Лимстим Питон испытывал чистый экстаз творца, заставившего глину дышать.
Он приказывал своим прислужникам носить хворост, полоть сорную траву на грядках, и друиды хвалили его за прилежание, а Лимстим Питон, воодушевлённый похвалой, поднимал всё новых и новых — пока однажды не поднял целую вереницу их, штук двенадцать, и не устроил им смотр, расставив в шеренгу у капища, будто маленькую грибную армию, послушную единственно его воле.
И вот тогда, глядя на этот строй, на бурые, охристые, землисто-зелёные шляпки, покачивающиеся в такт лесному ветру, Лимстим Питон вдруг замер.
Он вгляделся в собственные лохмотья. В цвет земли под ногами. В охру коры, в мох, в песочные и зеленые тона, которыми были расписаны хижины и одеяния всего Круга, — и почувствовал, как внутри него, будто трещина по льду, побежала первая, ещё едва заметная тень сомнения.
Пу-пу-пу. Он никогда не любил эти цвета. Никогда, ни разу в жизни его сердце не отзывалось на бурое и охристое так, как отзывалось оно на резкий, чистый контраст чёрного и белого — контраст ночи и клинка, контраст пепла и кости, контраст, в котором нет полутонов, нет компромисса, нет этой вечной, тягучей неопределённости зелёного multi-тона, где всё сливается со всем и ничто не имеет чёткой границы.
«Круг», — прошептал он, и слово это отозвалось в нём горечью. Он был частью Круга. Одним из многих. Голосом в общем хоре, лицом в общем строю, каплей в общей грибнице, где все связаны со всеми и никто не выделяется, не творит один, не повелевает единолично. А Лимстим Питон, стоя перед своей маленькой армией грибных прислужников, вдруг с оглушительной ясностью понял, чего хочет на самом деле: не быть частью узора. Быть тем, кто узор чертит. Не почвой для чужого роста — но творцом. Единственным и полновластным Творцом. Да и пятками немытыми тут пахло и медвежьим пердежом. А он городской житель. Пророк. Пророк Тьмы.
«МЕНА!» — вопль его расколол сумерки Рощи, как топор раскалывает сырое полено, и трутовые прислужники, вздрогнув в едином рефлексе, качнули шляпками, будто и они испугались. — «ТРЕПЕЩИТЕ, НАСЕКОМЫЕ! ПАДИТЕ НИЦ, ИБО Я — НЕКРОМАНТ! КОЛДУН! ЖРЕЦ ДОМЕНА СМЕРТИ! Я ЗЕДЬС СМЕРТЬЮ ПОВЕЛЕВАЮ! Я ТРУПАМИ КОМАНДУЮ! Я — САМА ТЬМА!!!»
Друиды сбежались на крик отовсюду — из хижин, из полей, из самого святилища, — и то, что случилось дальше, надолго осталось в памяти Изумрудной Рощи как самая мрачная из её летописей. Лимстим Питон, обезумев, бросился крушить капище собственными руками, вырывая из земли грибницы, что растил месяцами, топча прислужников, которых сам же с такой любовью поднимал, и когда старейшина Тарвен Мховая Пядь попыталась остановить его увещеванием, он отшвырнул её так, что она упала в заросли папоротника.
Схватка была короткой и страшной. Друиды, обращаясь то в медведей, то в росомах, пытались повалить его, скрутить, утихомирить — но безумие придало Лимстиму Питону силу, какой в нём отродясь не бывало, и он вырвался, обливаясь кровью из десятка царапин, к скотному загону на краю Рощи, где лежала тело старой, издохшей накануне вьючной клячи, ещё не преданной земле.
То, что произошло дальше, не поддавалось никакому разумному объяснению — да Лимстим Питон в ту ночь и не был уже разумен. Он разодрал плоть мёртвого животного голыми руками и натянул на себя рёбра и хребет, будто панцирь, скрепил кости колодезной верёвкой, после чего восстал перед остолбеневшими друидами в костяной броне палой лошади — жуткое, немыслимое зрелище, получеловек-полускелет, с которого стекала кровь пополам с землёй, вопящий во тьму имя бога, которого он ещё сам толком не знал.
Друиды, увидев это, не решились преследовать его дальше границ Рощи — ибо тот, кто добровольно надевает на себя смерть, как облачение, уже не принадлежит миру живых настолько, чтобы с ним можно было сражаться по законам живых.
На рассвете Лимстим Питон обрил голову своим старым добрым засапожным ножом — глядя на своё отражение в мутной луже, и лысый, окровавленный, облачённый в конский костяк, побрёл прочь, туда, где, как он слышал от бродячих торговцев, лежала страна, испокон веков чтившая смерть не как врага, но как высшее из искусств — далёкая, восточная Тэй.
Путь его лежал через Врата Балдура, где стражники у ворот шарахались от костяного всадника без коня и торопливо крестились вслед. Однако, не успел Лимстим Питон продвинуться дальше на юг, через земли Амна, его вдруг подозвал таинственный балдурец-полурослик.
— Красивый нож. — тихо, чуть с хрипотцой проговорил он.
— Нож? — удивился Питон и только сейчас заметил, что всё это время шел с ножом в руке.
— О да, сэра. Вижу, вы разбираетесь в ножах. Брутально. Ножумания?
— Не понял? — Лимстим Питон пытался рассмотреть лицо коротышки, но кроме сивой козлячьей бородки ничего не мог разглядеть. Черный кожаный капюшон скрывал лицо как сама ночь. А доспехи выглядели как вторая кожа. Кожа ящера. Незримого, но смертоносного.
— Меня зовут Пони. Пойдем. Кое-кто захочет с тобой поговорить.
— Пони, — повторил Лимстим Питон, будто пробуя имя на вкус, как пробуют новое вино. — Кое-кто? Кто же?
— Тот, кто ценит нож не меньше вашего, сэра, — прошептал полурослик и, не дожидаясь дальнейших расспросов, поманил его в узкий проулок между лабазом рыботорговца и заброшенной кузней, откуда тянуло сыростью и чем-то сладковатым, тревожным, похожим на запах давно не проветриваемого погреба.
Врата Балдура, город на скале над рекой Чионтар, город этот, торговый и портовый, повидал на своём веку тысячи безумцев, авантюристов и одержимых.
Проулок вывел их к неприметной двери под вывеской без надписи — лишь вырезанный на дереве символ, неприметный череп в кругу, — и Пони, стукнув условным стуком, ввёл Лимстима Питона в полутёмный подвал, где за длинным столом сидели люди в чёрных плащах с капюшонами, и лица их, как и лицо самого Пони, тонули в тени настолько плотной, что казалось, будто сама тьма подвала была частью их одеяния.
— Сама Тьма... — одними губами произнёс Лимстим.
Здесь Лимстим Питон узнал, что находится среди Ассасинов Баала и Теней Амна — наёмных клинков и тайных почитателей древнего культа Повелителя Убийств, чьё имя здесь не произносили вслух, но чей символ — череп, окружённый кольцом из капель крови — украшал каждый плащ, каждый кинжал, каждую печать на письмах, что передавались из рук в руки под столом, будто письма эти были живыми существами, боящимися света.
И город открылся ему заново. Не тот шумный, торговый город наверху, где купцы кричали о ценах на пряности, а город под городом — сеть подвалов, потайных ходов и тихих притонов, где всякое слово взвешивалось на золотых весах молчания, где всякий взгляд мог стоить жизни, а всякий клинок был начищен не для парада, но для дела. Лимстим Питон, стоя посреди этого полутёмного зала, почувствовал, как в груди его вновь разгорается тот самый азарт, что он испытывал на мосту много лет назад — но теперь, обогащённый годами скитаний, азарт этот был глубже, острее, обточен, как клинок, что точат заново после долгого перерыва.
«Вот оно, — думал он, поглаживая рукоять засапожного ножа, который отныне не выпускал из рук ни днём, ни ночью. — Вот та самая стать, тот самый стиль, что я искал всю жизнь. Чёрное и белое. Клинок и тень. Ничего лишнего, ничего пёстрого». Он снял с себя конские рёбра — они больше не были нужны, ибо истинная броня, понял он теперь, не в костях, а в репутации, — и в первую же ночь новые товарищи налили ему такой крепости эля, что наутро голова его гудела, будто колокол, но сердце было спокойно, как никогда прежде.
Ему нашли дело — не сразу хвататься за клинок, ибо даже Тени Амна, при всей своей тяге к таинственности, не доверяют новичку сталь прежде, чем испытают его выдержку. Его поставили за стойку одного из портовых кабаков — тесного, прокуренного заведения без вывески, куда стекались контрабандисты, беглые должники и те немногие горожане, что предпочитали ночную беседу за кружкой дневной суете рынков. Лимстим, недолго думая, окрестил притон собственным именем — «Притон Питон», — вырезав буквы на податливой мокрой извёстке.
За стойкой он оказался, к собственному изумлению, на своём месте — том самом месте, где годы пивоварения и сыроварения наконец нашли себе применение, о каком он и не помышлял. Он смешивал крепкие настойки с ягодным сиропом, добавлял в эль капли редких северных трав, придумывал названия коктейлям — «Пина Баала», «Спазмы Огмы», «Оргазм некромантуса» — и посетители, поначалу настороженные, вскоре стали заказывать напитки по имени, требуя именно «того высокого лысого», ибо у него, как говорили в округе, была рука, чувствующая меру лучше иного алхимика.
Дни его потекли размеренно, странно уютно для человека, привыкшего к вечному вихрю перемен. Он вставал в полдень, когда солнце едва пробивалось сквозь чад дымоходов, чистил стойку, точил ножи — не для убийства, но из любви к самому звуку стали о точильный камень, — а вечерами, когда притон наполнялся гулом голосов и звоном монет, он слушал разговоры контрабандистов, узнавал имена, маршруты, тайные знаки, и в глубине души лелеял мечту, о которой не говорил никому, кроме, быть может, самой стойки, отполированной его же руками до блеска.
Он мечтал стать Оскопителем.
В буквальном, отвратительном смысле этого слова. Лимстим Питон грезил о том дне, когда его самого назовут не «тем длинным за стойкой», но Мастером-ассасином — грозным, немногословным, чья одна лишь тень заставляет должников платить без напоминаний, — и грёзы эти согревали его по ночам куда надёжнее любого одеяла.
Но случилось так, что справедливость, дремавшая где-то в самой глубине его извилистой души — та самая справедливость, что некогда заставляла его прощать всякого просителя в Доме Луны и жалеть чахлый саженец в Изумрудной Роще, — однажды проснулась в самый неподходящий момент.
Дело было вечером, когда в притон «Питон» ввалилась компания подвыпивших наёмников — не Теней, но чужаков, залётных мечей, ищущих лёгкой поживы вдали от глаз городской стражи. Они облюбовали угловой стол, требовали эля в долг, а когда молодая служанка Далвалка, разносившая кружки, замешкалась с подачей, один из наёмников, здоровенный детина с рябым лицом, схватил её за косу и рванул так, что девушка вскрикнула и упала на колени, расплескав поднос.
Зал притих. Даже лихие люди, привыкшие ко всякому, отвели глаза — ибо в их ремесле не принято вмешиваться в чужие дела без контракта, а девчонка-служанка не стоила ничьего внимания настолько, чтобы портить вечер выяснением отношений.
Но Лимстим Питон, стоявший за стойкой с полотенцем в руках, вдруг почувствовал, как в груди его закипает нечто, чему он сам удивился — ярость не хищника, но защитника, ярость человека, для которого несправедливость, творимая на глазах, была невыносимее всякого личного оскорбления. Он вышел из-за стойки медленно, тяжело, как выходит из берлоги разбуженный не в срок медведь, и рябой наёмник, всё ещё сжимавший в кулаке косу Далвалки, поднял на него мутный, самодовольный взгляд.
— Отпусти, — сказал Лимстим Питон, и голос его прозвучал так тихо и так твёрдо, что несколько Теней за соседними столами невольно вздрогнули, будто услышали не просьбу, а приговор.
Наёмник, разумеется, не отпустил — он засмеялся, назвал Питона трактирной швалью и потянулся за поясным ножом, — но договорить он не успел, ибо в следующий миг обнаружил себя лежащим на полу, а собственный нож, вырванный из его же ножен, воткнутым в столешницу в вершке от его носа. Драка была короткой и грязной, полной опрокинутых стульев и звона разбитых кружек, и когда всё закончилось, четверо наёмников кряхтя выползали за дверь, а Лимстим Питон стоял посреди разгромленного зала, тяжело дыша, с разбитой губой, но с той самой ясностью во взгляде, какая приходит к человеку, вдруг увидевшему собственную душу как на ладони.
«Я не мучитель, — подумал он, глядя на дрожащую, всё ещё всхлипывающую Далвалку. — Я не палач, что варит яички селян в сотейнике с маслом. Я не желаю зла — я желаю справедливости. Милосердия. Защиты слабых от сильных. Мы, сильные, должны сносить немощи бессильных и не себе угождать». Мысль эта, простая и ясная, будто рассветный луч, пробившийся наконец сквозь многолетний туман, потрясла его сильнее, чем потрясали прежде все звёздные карты, зодиакальные откровения и грибные капища, вместе взятые.
«МЕНА!» — крик его на этот раз был не воплем отчаяния, но громовым, почти торжествующим кличем, что разнёсся по всей отмели, заставив ночную стражу насторожиться, а хозяев соседних лавок — захлопнуть ставни. Лимстим Питон зацарапал вывеску и, не оборачиваясь на изумлённых ассасинов, вышел из подвала прочь, оставив за спиной недопитые кружки, кошели, о которых так долго мечтал, и саму мечту стать Оскопителем — ибо теперь он знал, кто он на самом деле. Ему не нужны чужие яйца, ведь он отыскал свои.
Не убийца. Не тень. Воин Справедливости. Клинок, поднятый не ради наживы, но ради защиты беззащитных.
Путь его лежал теперь в Аткатлу, столицу Амна. Туда, где он прижмёт к ногтю всю эту теневую шушеру, туда, где стоял Высокий Зал Сияющего Сердца — обитель самого прославленного из паладинских орденов Побережья Мечей, служащего разом Торму Истинному, Тиру Правосудному и Хельму Неусыпному Стражу. Орден этот, как знал всякий житель южных земель, славился кодексом столь суровым, что даже среди паладинов иных вер вызывал почтительный трепет: чтобы стать полноправным рыцарем Сияющего Сердца, недостаточно было доблести и веры — требовалось прожить не менее сорока лет, доказав десятилетиями безупречной службы, что преданность твоя не есть минутный порыв, но выкованная временем сталь.
Лимстим Питон, идя по пыльному тракту на Аткатлу, посчитал в уме годы, прожитые им с самого детства в родной деревне до нынешнего дня, и обнаружил, к собственному ликующему изумлению, что ему без малого сорок. Почти сорок лет скитаний, почти сорок лет поисков — и вот, наконец, сам возраст его, само число прожитых зим, будто нарочно подведённое провидением к этому самому порогу, оказалось пропуском в орден, что более всего на свете чтил именно то, чего Лимстиму Питону так отчаянно не хватало все эти годы: доказанное временем постоянство. И с этим упорством он добирался практически тридцать один день.
«Вот оно, — шептал он, ускоряя шаг по тракту, ведущему к сияющим шпилям Аткатлы. — Вот, наконец, моё истинное предназначение».
Амн — страна, где золото говорит громче всякого бога, страна купеческих гильдий и Совета Шести, где даже воздух над Аткатлой, кажется, пахнет не солью моря, а звоном монет. Шум торговых рядов заглушал собственные мысли, мраморные фасады банкирских домов ослепляли, а та особая, надменная опрятность города, кричала о тех, кто давно забыл, каково это — нуждаться. Но в самом сердце этого блеска, на холме стоял Высокий Зал Сияющего Сердца — суровое, простое здание из серого камня, будто нарочно построенное так, чтобы напоминать всякому вошедшему: здесь место долгу.
Лимстима Питона приняли — не без колебаний, ибо возраст его был на самой грани дозволенного, а прошлое, как честно признался Лимстим Питон капитану ордена, было прошлым человека, «искавшего себя». Капитан, седой дварф-рыцарь Тони Камень, оглядел его с ног до головы долгим, изучающим взглядом и сказал лишь: «Тир любит и позднего искателя, если искал он честно». Лимстима Питона постригли, одели в простое серое сукно послушника и определили в казармы, где день начинался до рассвета и заканчивался далеко за полночь.
Первые недели он терпел — терпел с той же истовой готовностью, с какой терпел всё новое, веря, что за терпением придёт откровение. Он вставал в предрассветный холод на молитву Тиру Правосудному, час бегал в полном облачении по каменистому двору под окрик наставника, час рубил тренировочные чучела мечом тяжелее, чем ему бы хотелось признавать, час стоял коленопреклонённым перед алтарём, повторяя обеты воздержания — от вина, от азарта, от праздного слова.
Он снова собирал подписи — теперь не кровью, а печатями капитула, чинными и торжественными. Он снова наносил тавро — официальным клеймом храмового кузнеца: весы и меч, символ Хранителя, выжженные на плече поверх старых шрамов. Он сражался с некромантами в катакомбах под городом, разрубая нежить киркой освящённого железа, и чувствовал, как в груди его горит нечто похожее на праведность — тёплое, ясное, почти небесное чувство.
Два года он был паладином, и два года горожане видели, как высокий человек в белом плаще шагает по улицам, расчищая от нечисти рынки и погреба, произнося слова закона так громко и с таким удовольствием, что даже торговцы приостанавливали свои сделки, чтобы послушать.
Но и здесь, как прежде, тень сомнения подкралась незаметно, будто вор, обученный тому же ремеслу, от которого он бежал. Плоть его, как оказалось, была скроена не для этого. Он был грузен и медлителен — той самой медлительностью, что уже однажды подводила его у алтаря Баала, — и наставники, как ни бились, не могли выправить его шаг под мерный барабан строя: он вечно чуть отставал, чуть тяжелее опускал ногу, чуть дольше замахивался мечом, будто само тело его сопротивлялось спешке войны. А аскеза, эта строгая, безрадостная колея дня, где всякое удовольствие полагалось грехом, а всякая радость — слабостью, давила на него так, как никогда не давил ни один из прежних Путей: не яростью отторжения, но медленным, ползучим удушьем, похожим на то, как душит человека слишком тесный воротник, надетый не по росту.
Насилие же, которое прежде казалось ему вспышкой праведного огня, здесь, в казённой, повторяемой изо дня в день муштре, обратилось в тяжкий, выматывающий труд. Он возвращался с тренировок опустошённым, будто из него вычерпали не силы тела, но нечто более важное — саму охоту говорить, шутить, рассказывать байки у костра, чем он, как выяснилось, славился среди послушников куда больше, чем умением держать меч.
Ибо по вечерам, когда усталые рыцари собирались в трапезной, именно к Лимстиму Питону тянулись слушать — не проповеди, но истории. Он рассказывал о Круге Спор с таким остроумием, что самые чопорные из братьев хохотали до слёз; он изображал голосом то тифлинга-пивовара, то полурослика, то рябого наёмника, — и трапезная, только что затихшая после дневной муштры, вновь оживала смехом и стуком кружек по столу.
«Домен войны — не мой домен», — понял он однажды, глядя на собственные ладони, покрытые мозолями от рукояти меча, которую он так и не полюбил. — «Чем я прославился всю свою жизнь? Не клинком. Историями. Я весёлый. Я светлый. Я люблю выпивку и девок, таверну и смех — а эти обеты, — он усмехнулся горько, — это не обеды, это голодовка».
И в ту же ночь, лёжа без сна на жёсткой лежанке казармы, он написал первую строку басни — той самой, что позже перескажут в тавернах от Врат Балдура до самого Глубоководья: про балдурца по имени Анус Дранус, что провалился сквозь трещину в подземельях Сорной Отмели и очутился прямиком в Мензоберранзане, городе тёмных эльфов, и как этот незадачливый, но невероятно находчивый герой — вечно ноющий, но не унывающий ни на миг, — превозмог ужасы дроу не силой меча, а тем, что оприходовал верховную жрицу Ллос, навалил паучьей матроне в амфору и сбежал, пока весь Мензоберранзан содрогался от ложного воплощения чумного бога.
Ему стало скучно. Не страшно, не противно — именно скучно, той особой скукой, которая наступает, когда душа, привыкшая гореть, вдруг оказывается в комнате без сквозняков. Прямолинейность закона, которая ещё вчера казалась спасением, сегодня душила его, как узкий воротник душит шею быка.
И тогда он понял что бардовский кутёж ему гораздо ближе и домен пива, молиться Йондалле и кошкобогине Шаресс. К рассвету глаза его горели новым, куда более опасным огнём.
«МЕНА!» — крик раздался прямо во внутреннем дворе храма, среди марширующих братьев, и молоты выпали из рук паладинов от неожиданности. Лимстим Питон бросился к бронзовым таблицам закона, вывешенным у алтаря — тем самым, что он с таким восторгом подписывал совсем недавно — и принялся крушить их, вопя о мужчине-долбителе. Закон — это клетка, что порядок — это смерть при жизни, а он, Лимстим Питон, рождён не для клетки!
Осколки бронзы летели по двору, братья-паладины хватали его за руки, но он вырывался с такой силой, что четверо взрослых мужчин едва удерживали его, пока Тони Камень не приказал отпустить безумца — ибо, сказал он, «тот, кто ломает закон с такой яростью, уже не наш, и держать его — оскорбление для Хранителя».
Лимстим Питон мчался в порт Аткатлы, где нанялся палубным на торговую когу, идущую на север, в Лускан — ибо там, как он теперь твёрдо знал, ждала его наконец истинная стезя: не меч, но слово. Домен Знаний. Огма, Хранитель Всего Ведомого и Неведомого.
***
Лускан бил в нос портовой вонью просмолённых канатов, гвалтом чаек над устьем реки Мирар и той особой, режущей ухо смесью наречий, что слышна только в городах, живущих торговлей и контрабандой в равной мере. «Пять Кораблей» — так называли здесь пиратские братства, что правили городом, — делили порт между собой негласно, но твёрдо, и над всем этим кипящим, разноголосым варевом высилась мрачная громада Дозорной Башни, обители Волшебного Братства, чьи маги, по слухам, торговали заклинаниями так же охотно, как рыботорговцы — треской.
Лимстим Питон нашёл здесь скромное святилище Огмы — небольшой храм-библиотеку близ рыночной площади. Увы, свитки хранили вперемешку с бочками солёной рыбы, ибо места в городе вечно не хватало, а знание, как говорил старый писарь Донни Докер, «не должно быть привередливым к соседству». Лимстим Питон, впервые в жизни ощутивший себя не воином и не отшельником, но рассказчиком на своём законном месте, расцвёл здесь так, как не расцветал, пожалуй, нигде прежде — он записывал байки моряков, рассказы местных забулдыг, переписывал старые карты, читал вслух на площади свою басню про Ануса Дрануса, и горожане, падкие до любой истории, что скрашивает вечер после тяжёлого трудового дня в доках, стали узнавать его в лицо и звать в таверны.
Но однажды, зайдя в Дозорную Башню за редким свитком по поручению старого Донни Докера, он разговорился с молодым магом Братства, любопытства ради спросив того напрямую: «А скажи, любезный, довольно ли во мне мажьего?» — вопрос, заданный вроде бы в шутку, но с той самой тревожной, знакомой ноткой, что всегда предвещала бурю.
Маг оглядел его — высокого, кряжистого, с широкими плечами и тяжёлой, будто вытесанной из камня, поступью — и ответил без задней мысли: «Мажьего в тебе, друг, немало. Стать у тебя — как у чародея старой школы, что посохом врагов с ног сшибает не заклятьем даже, а самим весом посоха».
Слова эти, сказанные легко, без умысла, поразили Лимстима Питона сильнее иного пророчества. Он вышел из Дозорной Башни в смятении — неужели, думал он, все эти годы он ошибался снова, и истинное его призвание не слово, а сама магия, чистая, необузданная сила Мистры, которую он однажды уже вкусил в кристаллических залах Сшамата и от которой отрёкся, испугавшись, что он лишь заимствует чужую силу?
В смятении этом он рванул обратно. Лимстим Питон искал прорицателя. Искал так истово, как потерянное дитя ищет мать, как умирающий лекаря. Как.. Как когда какать хочешь туалет ищешь. Вот так искал. И нашел. Счавеля — сухонького, седого волшебника Школы Прорицания, в кабинете набитым астролябиями, звёздными картами и подвешенными к потолку кристаллами, что медленно поворачивались сами собой, будто в согласии с невидимым ветром небесных сфер.
Счавель усадил его в кресло, обмерил дату и час его рождения — который Лимстим Питон помнил до минуты и погрузился в долгие, кропотливые вычисления, чертя на пергаменте круг за кругом, дом за домом, испещряя их значками планет и линиями аспектов.
— Ты — земной, — сказал он наконец, подтверждая то, что Лимстим Питон и без того знал от тифлинга много лет назад в Невервинтере. — Но асцендент твой — другой. А это, друг мой, меняет всё. Любовь к плоти мира — к вину, к хлебу, к хорошей истории у очага. Но вот Нептун — это тьма, что смотрит на мир из-под тяжёлых век, это тяга к тайне, к глубине, к тому, что скрыто под поверхностью вещей.
Он вычертил ещё один круг, поводил пальцем по линиям, соединяющим дома.
— Середина Неба твоя —да. Ты рождён для того, чтобы заботиться, чтобы вести за собой, чтобы указывать путь другим. А вот здесь скопилось сразу три планеты, тесно сплетённые линиями аспектов.
— Я не скопился.
—???
— Не важно.
Лимстим Питон слушал, затаив дыхание, будто слышал не голос старого прорицателя, а самый голос судьбы, да какое там, голос БОГА впервые говорит с ним без утайки.
— Что же это значит? — прошептал он.
Счавель отложил перо, снял очки и посмотрел на него долгим, усталым, но добрым взглядом — тем взглядом, каким смотрят на человека, которому вот-вот скажут правду, давно всем очевидную, кроме него самого.
— Это значит, друг мой, что ты не воин. Не чародей, хоть голова у тебя и вправду мажья. Или говяжья? Ты меня спрашиваешь? А. Да. Всё естество твоё, вся эта путаница домов и планет, сходится в одном: ты — жрец.
Иначе тебе не бывать. Выбери свет, но не теряй тёмной сути — вот твой истинный путь, если желаешь знать моё мнение, а не только звёздное вычисление.
Слова эти вошли в Лимстима Питона глубже, чем голодный мотрос в портовую шлюху. Он вышел из лавки прорицателя не в смятении, а в странной, звенящей ясности, и в эту ясность немедленно ворвался старый, знакомый разлад: если свет — то какой? Латандер? Нет, Селунэ, приторная и всеобъемлющая, чью ласку он однажды бежал в объятия Шар? Или Шар, чей обман однажды едва не поглотил его целиком в переулках самого этого города?
Несколько недель Лимстим Питон метался между двумя святилищами Лускана — Домом Луны у северной окраины и тайным капищем Шар в старом квартале, — то падая ниц перед серебряным алтарём, то шепча клятвы во тьме перед пурпурным кругом, и оба святилища, помня его прежние безумства, поглядывали на него с одинаковой настороженностью. Но на этот раз что-то в нём было иначе. Он не бросался в крайность с прежней слепой яростью — он взвешивал, пробовал, спрашивал совета у Счавеля, читал старые трактаты о природе света и тени, что нашёл в архивах храма Огмы, и постепенно, месяц за месяцем, в нём выстроилось нечто новое: не выбор одного бога против другого, но синтез.
Он выстроил в старом доке, что выкупил на скопленные за годы служения жрецом собственный маленький храм — не Дому Луны, не капищу Шар, но Селунэ в её ночном, тёмном, скорбном обличье, той Селунэ, что властвует над тайнами ночи, а не только над её лаской. Он назвал свою философию Питонизмом — учением о том, что свет и тьма не враги, но два лика одной истины, что человек, подобно луне, обречён меняться фазами, но само светило при этом остаётся неизменным, — и странные, причудливые проповеди его, полные басен об Анусе Дранусе вперемешку с рассуждениями о домах гороскопа, стали привлекать в маленький храм всё больше и больше лусканцев, уставших от простых, однозначных богов.
Три года Лимстим Питон жил так — спокойно, ровно, счастливо. Он завёл учеников. Записал свою философию в толстую книгу с потемневшим кожаным переплётом. Его храм Питонизма стал известен по всему Побережью Мечей как место, куда приходят те, кто устал от определённости, но боится хаоса, — и сам Лимстим Питон, отяжелевший, седеющий, но спокойный лицом, каждый вечер выходил на порог своего храма смотреть на восходящую над устьем Мирара луну и думал с тихой, заслуженной гордостью, что вот, наконец, спустя столько лет скитаний, он и вправду нашёл — не бога, но себя.
Читателю, дошедшему до этой строки, могло бы показаться, что здесь и лежит покойный, счастливый конец этой длинной, извилистой повести.
Но глубокой ночью, три года и один день спустя, когда Лимстим Питон, закончив вечернюю проповедь, укрылся тёплым одеялом в своей келье над храмом, затушил свечу и с блаженной улыбкой закрыл глаза, —
над спящим Лусканом разнёсся вопль, разорвавший тишину, как разрывает тишину удар грома в ясном небе:
Началось лечение. Из Лимстима Питона изгоняли классовое безумие. Петки были подняты в 4:17 по классовой тревоге. Проводился обряд.
Верховная Мытарша возглавляла процессию с калькулятором вместо кадила, обводя взглядом полутёмный зал Дома Луны, где под сводами мерцали не звёзды, а зависшие цифры «0 донатов / час». «Лимстим Питон, — провозгласила она, — Селуна отвернулась от тебя. Полосочка не растёт. Паства молчит. Это верный знак: в тебе поселился Шар». Петюшка забился в путах, силясь прокричать что-то про некромантию и тёмную магию, но лишь трепетал, а каждый вопль тонул в организационном шуме: помощники в белых мантиях деловито сверяли протокол очищения по свитку с печатью гильдии клириков, кто-то бубнил себе под нос «графа седьмая, подпункт "Б"…»
С подоконника, куда он забрался ещё в начале обряда и откуда с явным удовольствием наблюдал за представлением, свесив короткие ноги, зубоскалил карлик-ассасин Мордан Дрет. «Ой божечки, — протянул он. — Классовое безумие. Бурый год! Бурый год! Ты глянь на него, Верховная, у парня в глазах не Шар, у парня в глазах ноль подписчиков. Полосочка не движется вторые сутки, ящик сухой, как промежность Андрасте, а вы всё ноете: "Шар, Шар". Тут не шар, тут очко! Дырочка!».
В этот момент двери Дома Луны с грохотом распахнулись, и на пороге возник Господин ПГ — мантия сидела на нём как влитая, амулет Латандера сиял, будто его полировали персонально три послушницы, а за спиной вместо паствы шла целая процессия, скандируя что-то ритмичное, и над её головами парила его собственная полосочка — тугая, налитая, пульсирующая уверенным золотым светом. Ящик у его ног не то что был полон — он трещал и хрустел на ходу.
Мало кто помнил — или хотел помнить, — что не так давно никто и не знал о господине П. всё изменилось лишь в ту ночь, когда Питон, ещё не связанный, ещё не обвинённый в шаритстве, устроил марафон «48 часов молитвы без перерыва», а ПГ просто стоял рядом в кадре «для массовости» — и одним этим собрал больше подписчиков, чем Лимстим Питон до того.
«Знаешь, в чём твоя беда, коллега? — произнёс ПГ, присев перед связанным Питоном с видом почти сочувственным. — Ты кричишь про некроманта. А зритель не боится некроманта. Зритель боится, что ему скучно. Так что нет, это не Шар в тебе сидит. Это тишина в чате».
Обряд продолжался, гонг молчал, ящик оставался пуст, и в самый разгар этого позора в зал ворвался, проломив стену — в буквальном смысле, дверь он искать не стал, — Берсерк. Одноглазый Кулак, до того часами сидевший в своей болотной хижине и горстями жевавший пятнистые поганки. Услышав издалека крики обряда, его затуманенный грибами мозг сложил простую и твёрдую мысль: там страдает кто-то, нужно спасти.
Он подхватил связанного Питона под мышку, как мешок репы, и потащил его прочь через ночной лес, приговаривая: «Не бойся, добрый брат, я отнесу тебя туда, где полосочку заполнят как надо. По-честному. По-болотному. Сходим по большому. У меня большая клеть. Научи меня пердеть!».
В хижине на сваях, освещённой одним чадящим факелом и грудой светящихся грибных спор, Берсерк усадил гостя на пустотелый пень и, торжественно хлопнув себя по груди, высунулся в окно и заорал в темноту болота: «ЭЙ! ГОСПОДА! МИРИТЬСЯ ПОРА! УРАВНИВАЕМ!» — спутав в грибном тумане мелкого болотного духа с огнями ярмарки.
Сейчас я проведу обряд как надо! Не смей раскисать Господин Питон! — взорал Берсерк и с помощью духа принялся качать полосочку. ОООууу Уравниваю! Уравниваю! Жменьку для П... П.....— Берсерк хотел сказать для Питона, господи, но сбился и получилось "ПГ". И без того наливная, жирнющая, сочащаяся полоска Пг вспыхнула и тот довольно заурчал.
Что-то в Питоне окончательно оборвалось — тот последний тонкий волосок рассудка, за который он ещё держался, — и мир вокруг поплыл, потемнел, провалился, а прогнивший пол хижины на сваях под общим весом наконец разошёлся, и Питон полетел вниз, сквозь трещину в древнем известняке, сквозь давно забытый ход, пробитый ещё во времена, когда дроу поднимались на поверхность за рабами, — вниз, в Подземье.
Падал он долго — достаточно долго, чтобы увидеть светящиеся лишайники на стенах, услышать далёкое капанье воды и подумать отстранённо, почти философски: а ведь Шар правда мог бы во мне поселиться, было бы даже логично, — и приземлился на каменный выступ огромной, тускло освещённой пещеры, где в одиночестве сидел тёмный эльф — дроу по имени Хэллг — и тихо, без всхлипов, ровным потоком плакал, вытирая лицо тыльной стороной ладони.
«Ты тоже от неё сбежал? — спросил он без особого удивления, будто падение случайных людей с потолка было для него делом обыденным. — От Ллос. Все думают, что служить Тёмной Матери — это власть, яд, интриги. А на самом деле это отчётность. Каждую десятидневку — сколько душ, сколько паучьего шёлка, сколько подношений собрано. А у меня показатели падают третий цикл подряд, и Верховная Матрона говорит, что во мне поселился Шар. Тоже, видимо, как и в тебе».
Питон, вымотанный обрядом, побегом, грибным берсерком и предательством ПГ, только и смог, что прошептать в ответ: «У меня то же самое. Полосочка. Ящик. Все кричат "Шар", а на самом деле просто никто не смотрит».
Хэллг долго молчал, глядя на него — а потом произнёс тихо, без театральности, тем ровным, вымытым до дна голосом, каким говорят о себе люди, слишком долго собой недовольные: «Любишь, когда смотрят? Раньше я думал, что дно — это когда Верховная Матрона понижает тебя в ранге при всём Доме Паука. Потом — что дно, это когда паства уходит к сопернице, у которой просто голос приятнее. А оказывается, дно — это сидеть вот так, ничего не предпринимая, как всегда. В доме Петуха.».
Он подвинулся, освобождая место рядом на холодном камне, и Питон, не найдя сил ни на что другое, откинулся назад и уснул — впервые за долгий вечер просто уснул, без криков, без протоколов, без гонга.
Спал он, впрочем, недолго: из бокового тоннеля, переваливаясь и что-то радостно бормоча себе под нос, выкатился гоблин Базюка — мелкий, зеленокожий, пропуканный, в драном колпаке, украденном явно у кого-то более статусного, — и, оглядев спящего человека с восторгом первооткрывателя, воскликнул: «О! Гость! Новый гость! Базюка любит гостей! Базюка приветствует!»
Хэллг, разглядевший намерения гоблина на долю секунды раньше, чем сам Питон успел проснуться, только устало прикрыл лицо ладонью и произнёс: «Только не опять» — но было уже поздно: Базюка приветствовал так, как умел, достав сочный пистрак, оттянув гармонь и подсвечивая лиловой шляпой обдал гостей мочой — щедро, от души, будто поливал засохшее садовое растение.
Питон взвыл, подскочил, врезался затылком в каменный свод, и в этом отчаянном, мокром, унизительном пробуждении на самом дне Подземья, среди рыдающего дроу и сияющего от собственной доброты гоблина, впервые за весь этот бесконечный вечер что-то в его сорванном рассудке отдалённо, почти вопреки всему, прожмыхло газом. Газ пущен. Какашечка удержана. Прокоптили жреца. Бабушка волосатая. Бабушка вспотела. Прожупь.