Жужу
Ночной ветер трепет концы поблекшей афиши и оставляет на губах вкус дождя и бензина. Если вы ищете самое неудачное место в самый неудобный момент, идите и сейчас же покупайте билет до Москвы. Москва в ноябре отвратительна. Мне повезло, я уже здесь и сейчас.
Никакие тёплые и пушистые кардиганы, чаи с облепихой и глинтвейны с гвоздиками не спасают от мертвенной стыни ноябрьской Москвы. Мокрые склизкие скелеты деревьев-ампутантов скорбно смотрят в спину, пока, вдыхая тревожный воздух, пропущенный сквозь ментоловый фильтр, бредешь под свинцовым небом, ненадёжно сдерживаемым усталыми провисшими проводами. Это днем, к вечеру станет хуже. Жёлтые фонари, отличительная черта московских улиц, и в иной сезон несущие миру не тепло янтаря, а тусклую тяжесть яшмы, в ноябре родят оттенок гнойного госпитального бинта, их предназначение уже не освещать путь запоздалого путника, но внушать каждому: надежды нет, ступай на реку, пока лёд не встал…
Чу, яркие чистые огни витрины — спасение! Там жизнь, там люди, там играет музыка. Заходишь в кафе, обманув себя, заказываешь коктейль, чай и мяса, чай и коктейль сразу. Согреваешься, кровь начинает бежать быстрее от проверенного на практике секрета: глоток чая, глоток алкоголя. В обществе других не так страшно погибать посреди ноябрьской Москвы. А потом, забывшись, храбро смотришь сквозь витринное стекло, на муаровый отблеск асфальта и мигающий красный светофора, меняешь фокус, вглядываясь в отражения собратьев-беглецов. Зеркальное стекло с треском вскрывает страшную правду: все здесь притворяются. Никому не весело, никому! Страшно, одиноко, пусто. Тот, с бородкой в панике, забился в угол, прикрывшись пивом и доской рёбрышек. Красивая бледная девушка у стойки давно мертва, по её телу пухнут тёмные пятна разложения. Внутри парочки, сидящей в углу никто не живёт. Тут главное удержаться, не посмотреть на себя. Посмотришь и пропал…
Если удержаться, схватить себя за косу, как Мюнхгаузен, дёрнуть покрепче, есть шанс вернуться домой, там такая же тоска, но нет опасности провалиться вниз, под поверхность, хрипеть, биться и тонуть, тонуть. Там можно забыться, с головой нырнув в сеть, книги, куриный супчик и мурчание кота. Там пес, тёплый комок испорченных вещей. Там вызубренные за много лет до механизма пути на кухню и в туалет, обходящие зеркала и окна. Там тихо и почти безопасно. Там можно пересидеть до декабря, до снега, до обнуления счетов осени. Там можно не думать, не вспоминать, не пытаться понять. А потом будет Новый год, и новые попытки.
Такой мой город в ноябре. Страшный, тоскливый, вечный. И будь проклято чудовище, отдавшее кощунственный приказ раскрасить наш пустынный ад ёлками, будь оно проклято.
Но это для живых. У меня нет дома. Мой дом улица, где ночь ярче дня, куда, как стемнеет, стекаются отчаявшийся неудачники в поисках забвения, разврата, в попытках бегства от одиночества, в поисках того, что они лживо, не признавая правду даже наедине с собой, называют любовью. Варварское место. Варварский город. Город денег, писак, таксистов, неудачников, блядей и кокаина. То ли дело мой Париж. Они шутят: увидеть Париж и умереть. Я умерла, и что это изменило? Та же Москва. И так каждую ночь. Более ста лет. Встреча со мной не сулит вам удачи. Я заберу вашу любовь. Дайте повод, отниму и жизнь.
Из подворотни вынырнула девушка. Голубая куртка. Когда-то я любила голубой. Он оттенял мои синие глаза и пшеничные кудри. Девушка улыбалась, но напрасно. Свадьбы в субботу не будет. Завтра она застанет Серёжу в постели у Алины.
На углу Большой Дмитровки в синем авто сидит мужчина с камерой. Караулит какую-то звёздочку из новых. Утром его найдут повешенным. Не люблю жёлтую прессу.
Рядом с ним таксист пялится в экран планшета, порнуху смотрит. Не знает, что пока он пытается заработать на ипотеку, его девушку трахает бородатый сосед с третьего. Это справедливо, ведь и у самого таксиста рыльце в пушку. Это Кузнецкий Мост. Святые сюда не забредают.
***
Я очнулась в трупарне. Дурно пахло. На соседней лавке лежал крестьянин с разверстым пузом. На другой, чахоточная проститутка лет тринадцати с перерезанным горлом. Пахло здесь отвратительно. Я поискала в кармане надушенный носовой платок. Украли! Коробку батистовых платков с монограммой, перевязанную голубой лентой мне доставили к рождеству от Бахрушина, падкого на все французское. Ему это не помогло.
Я огляделась. Меня умудрились привезти в благотворительный госпиталь для нищих? Трупы лежали на лавках и на полу. Я оглядела себя. Платье помято, выпачкано в грязи и засохшей крови, подол порван. Изумрудов при мне не было, смотритель постарался. Bâtard! Валяться его трупу ограбленным в канаве на Хитровке.
***
Для редких прохожих я остаюсь невидимой. Те избранные, кто по моей воле имеют честь меня лицезреть, присутствуют на своём последнем рандеву. И если теория Кюне верна, их сетчатка навечно запечатлит мое бледное лицо с расширенными зрачками глаз. Сейчас это происходит куда реже, чем в самом начале. Даже убийства могут прискучить.
Долгое время я остаюсь одна. Призрак кучера не в счёт, я хоть и мёртвая, не опускаюсь до дружбы с обслугой, изредка встречаясь, мы расходимся, не удостоив друг друга даже взглядом. В 78м у меня появляется друг.
***
Мальчик, торговавший утром бульварными листками, спал, свернувшись клубочком на тряпье за каретным сараем. Под головой — стопка нераспроданных газет. Я взяла одну. После. Сначала сняла чулок с правой ноги и затянула петлю на детской шейке. Сколько ему было, лет восемь? Не имеет значения. Мальчик даже не успел проснуться, так и умер в своём детском сне. Без боли. Без страха. Жаль. Ненадолго мне стало легче, боль, терзающая изнутри стихла, я смогла присесть и заплакать. Я плакала о себе, такой юной и подающей надежды, плакала о тех нарядах, которые никогда на буду носить, о балах, на которые меня уже не пригласят, но пуще всего я плакала о нём, о Саввушке.
Мой чулок опознали. Газетчики подхватили эту историю. Москва заговорила о мстительном привидении французской манекенщицы.
***
Кроме, облюбовавших Кузнецкий Мост, пьяниц и развратников, здесь есть и обычные люди. Обычные люди спят по ночам, и вероятность столкнуться с ними стремиться к нулю. Исключение составляют собачники. Я сама обожаю собак, и при жизни у меня были три хорошеньких французских бульдога, забавные мордашки — Жак, Луи и Марсель. Я никогда не трогаю собачников, но часто бреду за ними, издали наблюдая и немного завидуя.
Та собачка была особенной, её звали как меня, Жозефина, Жужу. В ту ночь я, как обычно, завидев высокого старика с болонкой, поспешила за ними, очень уж мне нравилось слушать беседу, которую пожилой хозяин вёл с Жужу. Да и слышать своё имя, хоть и обращенное к другому существу, но произнесенное вслух живым человеком, было странно и приятно. Парочка не спеша прогуливалась по дворам, тени из под их ног, то удлинялись, то пропадали, отмеряя расстояние между фонарных столбов. Из подъезда с громкими криками вывалилась пьяная компания, испуганная Жужу метнулась в сторону и угодила под колесо, въезжающей из переулка, чёрной Волги. Мы бросились к ней одновременно, я и старик, но я успела раньше. Упав на колени, подняла и прижала к себе окровавленный дрожащий меховой комочек. Потом встала и быстро пошла в сторону арки, не оглядываясь на старика, плакавшего над трупом мертвой Жозефины. Так у меня появился компаньон, а я обнаружила в себе способность удерживать в этом мире живую душу по своему усмотрению.
С тех пор мы вдвоём и неразлучны. Куда же подавалась эта собачонка? Жужу! Жужу, ко мне! Да где тебя носит?
***
Кучер, убивший меня, был скотски пьян. Пьянство я прощала лишь одному мужчине. Что ж, сдохнешь, как скотина, утонув в собственной блевоте. Облегчения эта смерть мне не принесла. Я стояла и смотрела на агонию. От лохматого мужика несло застарелым потом и перегаром. Он корчился и елозил в луже вонючей рвоты, морда, и без того кирпично-красная, побагровела от удушья, глаза вылезли из орбит. Вони прибавилось, кучер опрастался в штаны. Я брезгливо поморщилась и позволила ему сдохнуть.
Затем я нашла каждого из троих писак, смаковавших подробности Его самоубийства, зря они наведывались на Кузнецкий. Писакам так нравились нюансы чужой смерти, что я позволила им прочувствовать каждый из них… О, как они страдали, как молили о пощаде! Я была безжалостна. Череда кровавых смертей на Кузнецком мосту вызвала новый всплеск газетных сенсаций, во многих из них упоминалось и мое имя. Но меня это уже не волновало.
***
Заметила я его давно. Он носит длинное чёрное пальто, идёт всегда со стороны Лубянки и входит в дубовую дверь бара. Я подхожу к дымчатому стеклу панорамного окна и наблюдаю за ним. Он сидит в одиночестве, потягивая янтарную жидкость из стакана с толстыми стенками. Он всегда печален и молчалив. Пьет, пристально глядя в окно, к которому я прижимаю холодные ладони, будто видит меня, смотрит прямо в мои глаза, да что там, в самую мою душу. Я не знаю кто он, как его зовут, и зачем он приходит в этот бар, не пропуская ни одной ночи, но я чувствую, это Он, это Его душа спустя сотню лет воплотилась заново и ищет мою в этом сумрачном мире, в этом Содоме, в этой постылой нам обоим Москве. И дело не в поразительном сходстве лица, крепкой фигуры, родных движениях и мучительном для меня повороте головы. Я просто чувствую, что это он, мой Савва.
***
Я вышла из своего особняка на Кузнецком, села в карету. На мне было то же белое платье, что и теперь, и парижская шляпка с невесомым страусиным пером. Я направлялась к модистке за вечерним туалетом. В субботу Савва возвращался из Канн.
— Сенсация! Известный меценат покончил с собой! — пронзительный мальчишеский голос заглушил перестук копыт, — Только в нашей газете кошмарные подробности смерти Саввы Морозова! Спешите узнать первыми!
Сердце пропустило удар и пустилось вскачь. Боль, невыносимая, разрывающая грудь скрутила в узел. Нечем дышать, я же умела дышать только Тобой! Зачем? Зачем ты это сделал, mon amour? Выпрыгнув из кареты на ходу, я кинулась к газетчику через мостовую…
Удар. Боль. Страшная боль. Но её не сравнить с той, настоящей. Смерть.
Ах, Жужу, cher, иногда, смерть только начало истории…
***
Он встаёт из-за столика, и я отпрянув от окна жду, когда он покажется в дверях. Я жажду этой минуты, когда смогу приблизиться и согреться вблизи его крупного тела, почувствовать его дыхание на своём ледяном лице, пусть это и продлится всего мгновенье, мне хватит сполна. Он выходит, и я почти счастлива. Ещё несколько шагов мы будем вместе, и снова ждать ночи… На углу с визгом тормозит тонированный автомобиль, раздаются хлопки, я ничего не понимаю, а он, mon cher, мой долгожданный, мой Савва, опускается на стылый ноябрьский тротуар. На белой рубашке распускаются алые маки кровавых пятен. Я опускаюсь вместе с ним. Откуда-то набегает толпа. Бармен в бабочке громко кричит в телефонную трубку. Слышится сирена подъезжающей скорой. Я стою на коленях и любуюсь бледнеющим лицом. Стоит протянуть руки, обнять Савву, и он останется здесь, со мной, навсегда. Невидимым призраком скользить по ночному Кузнецкому, являясь иногда подгулявшим прохожим. Он будет мой, весь мой, каким никогда не был при жизни, где я была вынуждена делить его внимание с женой Зинаидой и этой революционной проституткой Марией Фёдоровной. И я протягиваю руки, но все еще медлю. Приехавшие врачи укладывают Савву на носилки, и он от боли приходит в себя. Глаза его шарят, ищут кого-то, пока не замирают на моем лице. Он видит меня, видит! Губы силятся улыбнуться, и я опускаю руки. Наклонившись, целую рот, целовавший меня тысячи раз, узнаю вкус и шепчу так, чтобы Вселенная (в Бога я давно не верю) услышала и исполнила мою последнюю волю:
—Vis, mon amour, vis longtemps.
И Савва послушно опускает ресницы, давая своё согласие жить долго.




