Во дворе, у самой задней двери террасы, через которую меня выпускают во двор, есть Яма. Яму выкопал я.
Меня выпускают на задний двор через эту дверь ненадолго, под присмотром, между прогулками. Двор большой: там есть грядки, сарай, старая яблоня и забор, за которым начинаются владения Николая и его котов. Казалось бы, копай где хочешь. Но копать я хожу только в одно место: прямо к порогу, на расстоянии вытянутого носа от двери.
Люди не понимают, почему именно там. А всё просто. Дом — самое важное место в мире. Через эту дверь проходят Ирина с корзиной, Алексей с инструментами, я сам, запахи супа, звуки телевизора. Гости, правда, ходят через переднюю дверь, но гости — это временно, а задняя дверь — навсегда. Всё самое главное проходит здесь. Значит, и закопано самое главное должно быть здесь. Логика железная, как щеколда на вольере.
Копаю я так, как копают по-настоящему: передними лапами, с разбрызгиванием земли во все стороны, с паузами, чтобы сунуть в яму нос и громко фыркнуть. Ничего особенного я там пока не нашёл, кроме корня, камешка и старой пуговицы, которая теперь хранится в Сокровищнице под лежанкой. Но поиски продолжаются. Великие открытия не делаются за один день.
Иногда, для разнообразия, я рою в грядках. Грядки — это Яма в черновике: земля там мягкая, рыхлая, пахнет червяками и Ирининым трудом, и копать её одно удовольствие. Я ныряю в неё носом, лапами, ушами и выныриваю уже не белым ретривером, а скорее шоколадным. Земля у меня на морде, на спине, между пальцами и почему-то даже на кончике хвоста. В такие моменты Ирина смотрит на меня, потом на грядку, где ещё утром росло что-то зелёное, и говорит одно слово: «Ванна». Это слово я не люблю. Оно хуже, чем «фу», и почти такое же страшное, как «нельзя».
Алексей Яму закапывает. Каждый вечер он выходит с лопатой, бормочет что-то про последнюю каплю и аккуратно засыпает её, утрамбовывая сверху ногой. А утром я раскапываю её снова. Так мы и живём, как два государства, которые никак не могут договориться о том, где проходит граница. У Алексея граница — это ровная земля у порога. У меня граница — это Яма. Ров. Последний рубеж перед Домом.
В ту субботу Яма была особенно хороша. Накануне прошёл дождь, земля размокла, и мне удалось углубиться почти по самые уши. Алексей уехал в город и закопать её не успел.
А днём к нам приехала Маша.
Маша — подруга Ирины. Она громко смеётся, пахнет духами и чужими собаками, причём, судя по запаху, сразу несколькими, а в тот день на ней были белые кроссовки. Я это запомнил, потому что белые кроссовки — это красиво. Это как я, только на ногах. Маша вошла через переднюю дверь с тортом, расцеловала Ирину, присела передо мной, сказала «Ой, какой ангел!» и попыталась почесать мне ухо. Я, разумеется, её укусил. Легонько, в знак гостеприимства. «Ангел с зубами», — уточнила Маша, но смеяться не перестала. Она мне сразу понравилась.
Потом они с Ириной пили чай, а меня выпустили на задний двор. И вот Ирина говорит: «Пойдём, покажу, какую он нам яму у порога вырыл». Они проходят через террасу, Маша распахивает заднюю дверь, делает шаг наружу, весёлая, в белых кроссовках, не глядя под ноги.
И делает этот шаг прямо в Яму.
Я много чего слышал в своей жизни. Но звук, с которым белая кроссовка входит в мокрую землю по щиколотку, — это особая музыка. Глубокая, сочная, с послевкусием. Маша сказала «Ой!», потом сказала ещё кое-что, чего я раньше не слышал даже от Алексея, а потом начала смеяться так, что ей пришлось держаться за косяк.
И тут на меня нашёл бесинг.
Я не знаю, что его включило: Машин смех, запах чужих собак или то, что моя Яма наконец-то получила признание. Просто внутри щёлкнуло, и я понёсся. Круг по грядкам. Круг вокруг яблони. Мимо Маши, на ходу ухватив с перил её шарф — длинный, полосатый, развевающийся, как знамя. Я мчался с шарфом через двор и чувствовал себя Царём, только в сто раз быстрее и без всяких бояр.
Калитка у переднего крыльца, со стороны улицы, была открыта. Маша, когда приехала, не закрыла её до конца, потому что торт в руках и вообще. За калиткой была улица. За улицей — посёлок, тот самый, который я каждый день нюхаю на поводке, а дальше, за последними домами, глухо прогудела электричка. Весь Мир лежал передо мной, и на нём не было ни поводка, ни решётки, ни щеколды.
Это был голос Ирины. Не радостный, как дома, когда она хлопает себя по коленкам. Другой. Тот самый голос, в котором, как я замечал на прогулках, было что-то ещё. Теперь я понял, что именно. Это был страх. Ирина боялась. Не того, что я испорчу шарф, не того, что я опять что-то украду. Она боялась, что я не вернусь.
Я остановился у самой калитки. С одной стороны был Мир: улица, посёлок, электричка, Приключение. С другой стороны был голос Ирины.
Я раньше думал, что у меня внутри есть только одна табличка: «Ещё». Оказалось, есть ещё одна. На ней было написано «Ко мне». И она была больше.
Я развернулся и побежал обратно. Через двор, мимо яблони, мимо грядок, мимо Маши с одной коричневой кроссовкой, прямо к Ирине. Врезался в её колени. И сел. Сам. Без всякой печени. Положил шарф к её ногам. Посмотрел на неё снизу вверх.
Ирина опустилась на корточки и обняла меня — грязного, мокрого, с землёй на носу. «Дурачок, — сказала она мне в ухо. — Какой же ты дурачок». Голос у неё дрожал, но страха в нём больше не было.
Я лизнул её в нос. Это значило: «Да. Но я твой дурачок». Кажется, она поняла. А потом, совершенно сам, без всякой команды, я пошёл в дом, на террасу, в открытый вольер, и лёг на лежанку. На место. Потому что хватит на сегодня Приключений.
«Ну вы его и выдрессировали», — уважительно сказала Маша, снимая кроссовку.
«Это не мы, — сказала Ирина. — Это он сам».
Вечером вернулся Алексей. Ему всё рассказали: про Яму, про кроссовку, про шарф, про калитку и про «ко мне». Алексей долго молчал. Потом пошёл и закрыл калитку на щеколду. Потом присел рядом со мной и почесал меня за ухом теми самыми пальцами, которые я кусал три дня назад. «Ну ты, брат, даёшь», — сказал он. А потом взял лопату и пошёл закапывать Яму. Медленно и, мне показалось, без прежней злости.
Утром я раскопал её снова. Но об этом в другой раз.
Потому что я кое-что понял у той калитки.
Я думал, что границы — это забор. Решётка вольера. Щеколда, поводок, ровная земля у порога. Я думал, что мир — мой, а границы мешают мне его забрать. А оказалось, что граница проходит совсем не там. Граница — это место, откуда тебя зовут «ко мне». И пока тебя зовут, ты всегда знаешь, где дом.
Это не значит, что я исправился. Давайте честно: я ретривер, а не святой. Я по-прежнему скулю, когда меня закрывают в вольере, — правда, теперь это скорее светская беседа, чем ультиматум. Я по-прежнему кусаюсь на диване после прогулок, но теперь чаще понарошку: зубами, но без нажима, как ставят подпись под письмом. Вазочка с печеньем с маком по-прежнему стоит на краю стола, а мак по-прежнему меня выдаёт. Сокровищница под лежанкой пополнилась пуговицей и Ирининой резинкой для волос. А голод никуда не делся. Голод вечен. Голод — это я.
Вот, например, прямо сейчас. Мы только что вернулись с вечерней прогулки по посёлку, и Алексей, вместо того чтобы закрыть меня в вольере, сел на диван и о чём-то глубоко задумался. Смотрит в окно, на тёмный двор, и, кажется, ничего вокруг не замечает. Правый тапок соскользнул с ноги и лежит на полу — клетчатый, тёплый, насквозь пропахший Алексеем и всеми нашими домашними вечерами.