Хроники Пикселя
8 постов
8 постов
Во дворе, у самой задней двери террасы, через которую меня выпускают во двор, есть Яма. Яму выкопал я.
Меня выпускают на задний двор через эту дверь ненадолго, под присмотром, между прогулками. Двор большой: там есть грядки, сарай, старая яблоня и забор, за которым начинаются владения Николая и его котов. Казалось бы, копай где хочешь. Но копать я хожу только в одно место: прямо к порогу, на расстоянии вытянутого носа от двери.
Люди не понимают, почему именно там. А всё просто. Дом — самое важное место в мире. Через эту дверь проходят Ирина с корзиной, Алексей с инструментами, я сам, запахи супа, звуки телевизора. Гости, правда, ходят через переднюю дверь, но гости — это временно, а задняя дверь — навсегда. Всё самое главное проходит здесь. Значит, и закопано самое главное должно быть здесь. Логика железная, как щеколда на вольере.
Копаю я так, как копают по-настоящему: передними лапами, с разбрызгиванием земли во все стороны, с паузами, чтобы сунуть в яму нос и громко фыркнуть. Ничего особенного я там пока не нашёл, кроме корня, камешка и старой пуговицы, которая теперь хранится в Сокровищнице под лежанкой. Но поиски продолжаются. Великие открытия не делаются за один день.
Иногда, для разнообразия, я рою в грядках. Грядки — это Яма в черновике: земля там мягкая, рыхлая, пахнет червяками и Ирининым трудом, и копать её одно удовольствие. Я ныряю в неё носом, лапами, ушами и выныриваю уже не белым ретривером, а скорее шоколадным. Земля у меня на морде, на спине, между пальцами и почему-то даже на кончике хвоста. В такие моменты Ирина смотрит на меня, потом на грядку, где ещё утром росло что-то зелёное, и говорит одно слово: «Ванна». Это слово я не люблю. Оно хуже, чем «фу», и почти такое же страшное, как «нельзя».
Алексей Яму закапывает. Каждый вечер он выходит с лопатой, бормочет что-то про последнюю каплю и аккуратно засыпает её, утрамбовывая сверху ногой. А утром я раскапываю её снова. Так мы и живём, как два государства, которые никак не могут договориться о том, где проходит граница. У Алексея граница — это ровная земля у порога. У меня граница — это Яма. Ров. Последний рубеж перед Домом.
В ту субботу Яма была особенно хороша. Накануне прошёл дождь, земля размокла, и мне удалось углубиться почти по самые уши. Алексей уехал в город и закопать её не успел.
А днём к нам приехала Маша.
Маша — подруга Ирины. Она громко смеётся, пахнет духами и чужими собаками, причём, судя по запаху, сразу несколькими, а в тот день на ней были белые кроссовки. Я это запомнил, потому что белые кроссовки — это красиво. Это как я, только на ногах. Маша вошла через переднюю дверь с тортом, расцеловала Ирину, присела передо мной, сказала «Ой, какой ангел!» и попыталась почесать мне ухо. Я, разумеется, её укусил. Легонько, в знак гостеприимства. «Ангел с зубами», — уточнила Маша, но смеяться не перестала. Она мне сразу понравилась.
Потом они с Ириной пили чай, а меня выпустили на задний двор. И вот Ирина говорит: «Пойдём, покажу, какую он нам яму у порога вырыл». Они проходят через террасу, Маша распахивает заднюю дверь, делает шаг наружу, весёлая, в белых кроссовках, не глядя под ноги.
И делает этот шаг прямо в Яму.
Я много чего слышал в своей жизни. Но звук, с которым белая кроссовка входит в мокрую землю по щиколотку, — это особая музыка. Глубокая, сочная, с послевкусием. Маша сказала «Ой!», потом сказала ещё кое-что, чего я раньше не слышал даже от Алексея, а потом начала смеяться так, что ей пришлось держаться за косяк.
И тут на меня нашёл бесинг.
Я не знаю, что его включило: Машин смех, запах чужих собак или то, что моя Яма наконец-то получила признание. Просто внутри щёлкнуло, и я понёсся. Круг по грядкам. Круг вокруг яблони. Мимо Маши, на ходу ухватив с перил её шарф — длинный, полосатый, развевающийся, как знамя. Я мчался с шарфом через двор и чувствовал себя Царём, только в сто раз быстрее и без всяких бояр.
И тут я увидел калитку.
Калитка у переднего крыльца, со стороны улицы, была открыта. Маша, когда приехала, не закрыла её до конца, потому что торт в руках и вообще. За калиткой была улица. За улицей — посёлок, тот самый, который я каждый день нюхаю на поводке, а дальше, за последними домами, глухо прогудела электричка. Весь Мир лежал передо мной, и на нём не было ни поводка, ни решётки, ни щеколды.
Я побежал к калитке.
«Пиксель! КО МНЕ!»
Это был голос Ирины. Не радостный, как дома, когда она хлопает себя по коленкам. Другой. Тот самый голос, в котором, как я замечал на прогулках, было что-то ещё. Теперь я понял, что именно. Это был страх. Ирина боялась. Не того, что я испорчу шарф, не того, что я опять что-то украду. Она боялась, что я не вернусь.
Я остановился у самой калитки. С одной стороны был Мир: улица, посёлок, электричка, Приключение. С другой стороны был голос Ирины.
Я раньше думал, что у меня внутри есть только одна табличка: «Ещё». Оказалось, есть ещё одна. На ней было написано «Ко мне». И она была больше.
Я развернулся и побежал обратно. Через двор, мимо яблони, мимо грядок, мимо Маши с одной коричневой кроссовкой, прямо к Ирине. Врезался в её колени. И сел. Сам. Без всякой печени. Положил шарф к её ногам. Посмотрел на неё снизу вверх.
Ирина опустилась на корточки и обняла меня — грязного, мокрого, с землёй на носу. «Дурачок, — сказала она мне в ухо. — Какой же ты дурачок». Голос у неё дрожал, но страха в нём больше не было.
Я лизнул её в нос. Это значило: «Да. Но я твой дурачок». Кажется, она поняла. А потом, совершенно сам, без всякой команды, я пошёл в дом, на террасу, в открытый вольер, и лёг на лежанку. На место. Потому что хватит на сегодня Приключений.
«Ну вы его и выдрессировали», — уважительно сказала Маша, снимая кроссовку.
«Это не мы, — сказала Ирина. — Это он сам».
Вечером вернулся Алексей. Ему всё рассказали: про Яму, про кроссовку, про шарф, про калитку и про «ко мне». Алексей долго молчал. Потом пошёл и закрыл калитку на щеколду. Потом присел рядом со мной и почесал меня за ухом теми самыми пальцами, которые я кусал три дня назад. «Ну ты, брат, даёшь», — сказал он. А потом взял лопату и пошёл закапывать Яму. Медленно и, мне показалось, без прежней злости.
Утром я раскопал её снова. Но об этом в другой раз.
Потому что я кое-что понял у той калитки.
Я думал, что границы — это забор. Решётка вольера. Щеколда, поводок, ровная земля у порога. Я думал, что мир — мой, а границы мешают мне его забрать. А оказалось, что граница проходит совсем не там. Граница — это место, откуда тебя зовут «ко мне». И пока тебя зовут, ты всегда знаешь, где дом.
Это не значит, что я исправился. Давайте честно: я ретривер, а не святой. Я по-прежнему скулю, когда меня закрывают в вольере, — правда, теперь это скорее светская беседа, чем ультиматум. Я по-прежнему кусаюсь на диване после прогулок, но теперь чаще понарошку: зубами, но без нажима, как ставят подпись под письмом. Вазочка с печеньем с маком по-прежнему стоит на краю стола, а мак по-прежнему меня выдаёт. Сокровищница под лежанкой пополнилась пуговицей и Ирининой резинкой для волос. А голод никуда не делся. Голод вечен. Голод — это я.
Вот, например, прямо сейчас. Мы только что вернулись с вечерней прогулки по посёлку, и Алексей, вместо того чтобы закрыть меня в вольере, сел на диван и о чём-то глубоко задумался. Смотрит в окно, на тёмный двор, и, кажется, ничего вокруг не замечает. Правый тапок соскользнул с ноги и лежит на полу — клетчатый, тёплый, насквозь пропахший Алексеем и всеми нашими домашними вечерами.
Лежит не там.
Я просто наведу порядок
Однажды Алексей принёс домой маленький шуршащий пакетик и объявил, что с сегодняшнего дня мы будем Заниматься. Из пакетика пахло сушёной печенью. Я сразу понял, что Заниматься — это лучшее, что придумало человечество со времён изобретения холодильника.
Оказалось, люди хотят, чтобы я выучил их язык. Не весь, конечно: всего языка людей не знают даже сами люди, судя по тому, как Алексей разговаривает с газонокосилкой. Мне предложили для начала три слова. «Сидеть». «Место». «Ко мне». Три слова за кусочки печени. На мой взгляд, это была выгодная сделка, хотя подвох я почувствовал сразу: никто не раздаёт печень просто так.
Сидеть.
С этим словом я разобрался за один вечер. Алексей держит кусочек печени над моим носом и медленно ведёт рукой назад. Нос идёт за печенью, голова запрокидывается, и в какой-то момент задняя часть меня, не выдержав такой геометрии, садится сама. «Сидеть! Молодец!» — говорит Алексей и отдаёт печень.
Заметьте: я ничего не делал. Я просто следил за едой, а мой зад сам сел. Но печень получил я. Это был важный урок о том, как устроен мир людей: иногда тебя хвалят за то, что случилось само собой, и спорить с этим не нужно.
На следующий день я уже садился без команды. Перед Алексеем, перед Ириной, перед холодильником, перед дверью, перед котами Николая через окно. Я садился с таким видом, будто предъявляю вексель к оплате. «Он же сам сидит», — удивлялась Ирина. «Он не сидит, — мрачно сказал Алексей. — Он вымогает». И всё равно дал печень. Против векселя не попрёшь.
Место.
Со словом «место» всё оказалось сложнее, потому что это философский вопрос. Люди считают, что моё место — это лежанка в вольере. Я считаю, что моё место — везде. Диван, кухня, терраса, коврик у двери, кровать (особенно кровать) — всё это моё место, просто в разное время дня.
Алексей говорит «Место!» и показывает на лежанку. Я иду на лежанку, ложусь, получаю печень и немедленно встаю, потому что дело сделано. «Место — это не „сходить и вернуться“! — объясняет Алексей. — Место — это лежать, пока не разрешат!» Я смотрю на него с вежливым непониманием. Лежать, пока не разрешат, — это не место. Это вольер, только без решётки. А вольер у меня уже есть.
На третий день я понял фокус: чем дольше лежишь, тем больше печени. Это меняло всё. Теперь я лежу на «месте» почти полминуты. Алексей говорит, что это прогресс. Я говорю, что это инвестиция.
Ко мне.
А вот «ко мне» — совсем другое дело. Это самая трудная команда в человеческом языке, и я до сих пор не уверен, что понимаю его до конца.
Дома всё просто. Ирина садится на корточки, хлопает себя по коленкам и говорит «Пиксель, ко мне!» радостным голосом. Я лечу к ней через всю комнату, меня заносит на поворотах, я врезаюсь в её колени, получаю печень и успеваю цапнуть её за рукав. Два пункта из трёх выполнены идеально.
Но на прогулке, на длинном поводке, «ко мне» звучит иначе. На прогулке вокруг слишком много Мира. Вот столб, который вчера пометила какая-то незнакомая собака, и это надо срочно обсудить. Вот лужа у колонки, в которой, возможно, живёт что-то важное. Вот коты Николая на заборе, которые смотрят на меня так, будто я им должен денег. И откуда-то издалека, сквозь весь этот шум, доносится: «Пиксель! Ко мне!»
Я слышу. Честно слышу. Но «ко мне» звучит в этот момент как сообщение из другой жизни, тихой и предсказуемой, где есть лежанка, диван и печень. А здесь, у столба, — Приключение. И я выбираю Приключение, а потом поводок натягивается, и Приключение заканчивается само собой, без моего участия.
«Он тебя просто игнорирует», — говорит Алексей Ирине. «Он не игнорирует, — отвечает Ирина. — Он думает». Мне нравится, что Ирина обо мне такого высокого мнения. Хотя в тот момент я думал в основном о столбе.
И всё-таки что-то в этом слове цепляло. Я заметил, что, когда меня зовут «ко мне», у людей меняются голоса. В «сидеть» и «место» звучат дело, работа, печень. А в «ко мне» — что-то ещё. Будто они не просто зовут меня подойти, а немножко боятся, что я не подойду. Я тогда не понимал, почему. Понял позже, в ту субботу, когда к нам приехала Маша.
У людей есть странная привычка делить время на куски и раскладывать в них дела, как Ирина раскладывает носки по ящикам. Утром — это. Днём — то. Ночью — спать. Они называют это Распорядком и очень им гордятся.
У меня тоже есть распорядок. Он проще: когда я хочу есть — время есть. Когда я хочу гулять — время гулять. Когда я хочу, чтобы со мной поиграли, — время играть, и неважно, что на часах три часа ночи. Часы — это вообще человеческое изобретение, и я не обязан с ним считаться.
Первые недели в доме мы проверяли, чей распорядок победит.
Ночи.
Когда я был совсем маленьким (месяц назад, то есть очень давно), я просыпался ночью дважды. Первый раз — около двух. Второй — около пяти. Не потому, что мне что-то было нужно. Ну, иногда было нужно. Но чаще я просыпался потому, что на террасе было темно, тихо и пусто, а где-то в глубине дома спали двое людей, которые почему-то не со мной. Это казалось мне ужасной несправедливостью. Я сообщал о ней Скулежом Ночным, а если не помогало — Воем Одинокого Волка, которому научился у электрички.
В два часа ночи на террасу приходила Ирина. В пижаме с котиками, с закрытыми глазами, на ощупь. Она выводила меня во двор, стояла под звёздами, завернувшись в куртку, и шептала: «Ну давай, Пиксель, давай, пожалуйста». Я обнюхивал ночь. Ночь пахла удивительно — совсем не так, как день. Иногда я вспоминал, зачем меня вывели. Иногда нет.
В пять утра приходил Алексей. Без котиков, в старой футболке и с лицом человека, который видел вещи, о которых нельзя рассказывать детям. Он говорил мне всего одно слово: «Быстро». Я делал всё не быстро. Мне нравилось, что он рядом. Над посёлком светлело, где-то вдалеке шла первая электричка, и мы стояли с ним вдвоём во дворе, два одиноких волка: один маленький и бодрый, другой большой и очень, очень сонный.
Потом они договорились дежурить по очереди. Я этого не знал и продолжал будить обоих, просто на всякий случай.
Сейчас я сплю почти всю ночь. Иногда просыпаюсь, слушаю, как в доме тикают часы и дышат люди, вспоминаю, что я уже большой, и засыпаю обратно. Ирина говорит, что это первое настоящее чудо в её жизни, если не считать того, что Алексей однажды сам помыл посуду.
Воспитание.
Люди считают, что воспитывают меня. Это трогательно. На самом деле мы воспитываем друг друга, и, если честно, я продвинулся дальше.
Вот что умеют они:
Ставить миску в одно и то же время, даже если я ещё не начал просить. Я считаю это своей заслугой: я долго их приучал.
Вскакивать с дивана, когда я сажусь у двери. Раньше на это уходило пять минут скулежа. Теперь хватает одного выразительного взгляда.
Отвечать на мой лай словами «что? что случилось? кто там?» и идти смотреть в окно. Там обычно никого нет. Но они всё равно идут. Хорошие люди.
Говорить «нет» таким голосом, что сразу понятно: через минуту можно попробовать ещё раз.
Вот что умею я:
Сидеть. За печень.
Ждать у миски, пока не скажут «можно». Иногда. Секунды три.
Не лаять на Николая. Почти.
Спать ночью, что они почему-то ценят больше, чем все остальные мои таланты вместе взятые.
Как видите, счёт примерно равный. Но у меня меньше времени на подготовку, я младше и не умею читать книги о воспитании людей. Учитывая это, я веду.
Прогулки.
Прогулка — главное событие дня, и начинается она с выбора Поводка. Поводков у меня два, и у каждого свой характер.
Первый — короткий, двухметровый. Это Поводок Для Гостей. Его надевают, когда мы едем к кому-нибудь в машине, и он означает: веди себя прилично, не прыгай на чужих бабушек, не ешь чужие тапки. На двух метрах особо не разгуляешься. Это поводок-галстук: в нём можно только сидеть с умным видом и вздыхать.
Второй — длинный, семиметровый. Это Поводок Свободы. С ним мы ходим по посёлку, и семь метров — это почти целый мир. За семь метров можно добежать до столба, обнюхать канаву, сунуть нос под забор и вернуться, а человек на другом конце даже не успеет сказать «Пиксель, ну куда ты».
Оба поводка, разумеется, мои. И я ношу их сам.
Это началось как-то само собой. Однажды Ирина повесила поводок на крючок у двери, я его снял, взял в зубы и сел у порога. Ирина рассмеялась и сказала: «Он сам себя выгуливает». Это неправда. Я выгуливаю их. С тех пор на каждой прогулке я подхватываю поводок посередине зубами и иду впереди, гордо, с поднятой головой, а Алексей или Ирина плетутся за мной на другом конце, как послушные люди на верёвочке. Встречные соседи улыбаются. Я думаю, они завидуют, что у меня такие воспитанные хозяева.
Отдельно стоит сказать о том, как Алексей одевается на прогулку. Это особый наряд, и я горжусь, что приложил к нему лапу.
На ногах у него галоши. Без шнурков, как и положено галошам, поэтому надеваются они за одну секунду, а слетают на каждой луже. Выбрал их Алексей не за красоту — галоши, будем честны, не украшают никого. Выбрал он их из-за меня. Я люблю шнурки. Шнурок — это лучшая игрушка на свете: он длинный, болтается, убегает и сам просится в зубы. Стоит Алексею наклониться, чтобы завязать ботинок, как я уже тут, тяну шнурок на себя, и мы оба лежим в прихожей, а до прогулки дело так и не доходит. За первую же неделю все шнурки в доме перекочевали в мою Сокровищницу, и Алексей сдался. Теперь он выходит со мной только в том, что развязать невозможно. Дальше — домашние штаны, те самые, в которых он сидит на встречах, потому что камера показывает только верхнюю половину Алексея, и нижняя половина давно махнула на себя рукой. Сверху — куртка. Хорошая, тёплая куртка, из которой в двух местах торчит пух. Это мои места. Я их не выбирал специально, просто однажды куртка висела слишком низко, а у меня как раз чесались зубы. Теперь, когда Алексей идёт против ветра, за ним летит лёгкий белый снежок, и соседи думают, что у нас в посёлке началась зима.
И, наконец, шапка. Тут ситуация деликатная. Шапка, которую надевает Алексей, вообще-то моя. Это синяя вязаная шапка с помпоном, которая однажды непонятно откуда взялась в доме. Никто так и не признался, чья она, и её отдали мне — грызть на диване вместо рук. Идея была хорошая: шапку можно кусать сколько угодно, и она не говорит «Лёша, он опять». Но теперь в ней ходит Алексей, и, надо признать, помпон ему идёт. Свою же шапку, серую, вязаную, он найти не может уже вторую неделю. Он искал её в шкафу, в машине и в карманах всех курток. Он даже спросил Ирину, не выбросила ли она её. Ирина не выбрасывала.
Алексей говорит, что это подозрительно. Он говорит это, глядя на меня. Я в такие моменты смотрю в потолок с видом собаки, которая никогда в жизни не слышала слова «шапка», а тем более не знает, что находится в вольере под лежанкой, рядом с пультом, носками и пуговицей.
Так мы и ходим по посёлку: впереди я, с поводком в зубах, а за мной — Алексей в галошах, домашних штанах, пушистой куртке и моей шапке с помпоном. Бабушка с соседней улицы однажды долго смотрела нам вслед, а потом сказала Ирине, что собака у нас очень ухоженная. Про Алексея она ничего не сказала.
Но главное на прогулке — это, конечно, Находки.
Посёлок полон сокровищ, которые люди почему-то оставляют лежать на земле. Обёртка от мороженого. Половина пирожка. Пробка. Косточка неизвестного происхождения. Загадочный мокрый комок, который пахнет так интересно, что его просто необходимо попробовать на вкус. Я нахожу всё это раньше, чем люди успевают заметить, и пытаюсь съесть раньше, чем они успевают сказать «фу».
Они успевают. Почти всегда. Слово «фу» — это, по-моему, самое частое слово на наших прогулках. Алексей произносит его так часто, что иногда, кажется, говорит его просто на всякий случай, ещё до того, как я что-то нашёл. Профилактически.
То же самое с водой. Дома у меня в миске вода фильтрованная. Ирина пропускает её через специальный кувшин, проверяет, чтобы она была не холодная, и меняет два раза в день. Это очень чистая, правильная, заботливая вода. Я пью её из вежливости.
А на прогулке есть Лужи. Лужа — это совсем другое дело. В луже есть вкус. В ней есть дождь, листья, немного дороги и что-то от каждой собаки, которая прошла здесь до меня. Пить из лужи — всё равно что читать газету посёлка: сразу узнаёшь все новости. Я припадаю к луже с таким наслаждением, будто три дня шёл по пустыне, а Ирина на другом конце поводка стонет: «Пиксель, ну дома же есть фильтрованная!» Есть. Но она ни о чём не рассказывает.
А однажды под кустом у забора я нашёл Его. Шоколадный батончик. Без обёртки, совершенно целый, ни разу не надкусанный — будто кто-то развернул его, посмотрел на него и передумал. Он лежал в траве, как клад, который ждал именно меня. Я понял, что это знак. Вселенная наконец-то признала, что меня недокармливают, и решила это исправить.
Я схватил батончик и побежал. Семь метров — хорошая дистанция для побега, если человек на другом конце поводка зазевался. Но Алексей не зазевался. Он двигался со скоростью, которой я от него не ожидал, — так, наверное, бегал Царь, когда ему сообщали о заговоре. В три прыжка он оказался рядом, ловко разжал мне челюсти и вынул батончик.
«Шоколад собакам нельзя, — сказал он очень серьёзно. — Это для тебя яд, понимаешь? Яд!»
Я не понимал. Как может быть ядом то, что так пахнет? Алексей спрятал батончик в карман и всю дорогу домой держал руку на кармане, как охранник. Дома я видел, как он выбросил батончик в мусорное ведро и закрыл крышку. Я смотрел на ведро весь вечер. Ведро смотрело на меня. Это была долгая и печальная ночь.
И, наконец, Соседи.
Каждый встречный сосед — это праздник. Каждый! Я не понимаю, почему люди, встретив знакомого, ограничиваются словами «здрасьте» и кивком. Если ты рад человеку, надо подпрыгнуть до его лица, поставить лапы ему на живот, лизнуть всё, до чего дотянешься, и, для верности, слегка куснуть за рукав. Так выражают настоящие чувства.
Соседи, правда, реагируют по-разному. Бабушка с соседней улицы гладит меня и называет «снежочком». Мужчина с велосипедом поднимает велосипед над головой, будто я собираюсь его съесть (я собирался только понюхать колесо). Николай при виде меня на всякий случай заходит за калитку и разговаривает оттуда. А Алексей каждый раз укорачивает поводок, извиняется и говорит: «Он просто очень дружелюбный». Это правда. Я просто очень дружелюбный. Прямо до зубов.
Удалёнка.
Ирина и Алексей работают дома. Это называется «удалёнка», и я сначала решил, что это значит, что они удалены от работы и поэтому могут весь день заниматься мной. Оказалось — наоборот. Это значит, что работа пришла к ним в дом, поселилась в двух ноутбуках и разговаривает оттуда чужими голосами.
Каждое утро они расходятся по углам. Ирина — за стол на кухне, Алексей — в маленькую комнату. Надевают на головы наушники, смотрят в экран и начинают говорить странные слова: «синк», «дедлайн», «давайте пошарю экран», «коллеги, вы меня слышите?». Коллеги их, видимо, слышат плохо, потому что эту фразу повторяют по многу раз.
Я быстро понял, что Встреча — это священное время, когда люди становятся неподвижными и особенно беззащитными. Именно тогда лучше всего напоминать о себе. Негромкий лай из вольера во время Встречи — это как колокольчик, который звонит в нужный момент. Все коллеги Ирины уже знают, кто такой Пиксель. Одна из них, говорят, специально просит Ирину повернуть камеру к террасе. У меня есть поклонники в Москве, и я ни разу там не был (Однажды Алексей забыл выключить камеру, и вся встреча двадцать секунд смотрела, как я сижу под яблоней с очень сосредоточенным видом).
Но главное событие удалёнки случается, когда у меня включаются Часы, а у Алексея идёт Встреча.
Я сажусь у двери. Алексей видит меня краем глаза. На его лице отражается внутренняя борьба. На экране кто-то говорит про какие-то релизы и ИИ-агентов. Я тихонько скулю. Алексей бросает взгляд на часы, потом на меня, потом на экран — и принимает решение, достойное Царя.
Он встаёт, хватает ноутбук и мой поводок одновременно и вылетает во двор.
Это зрелище стоит того, чтобы его описать. Алексей стоит посреди двора в наушниках, держит перед собой открытый ноутбук, как поднос, в другой руке у него поводок, на другом конце поводка — я. Камера смотрит то на небо, то на яблоню, то на его подбородок. «Да-да, — говорит Алексей в экран очень деловым голосом. — Согласен. Давайте зафиксируем». А потом, выключив микрофон, говорит мне совсем другим голосом: «Ну давай уже, давай, мне докладывать через две минуты».
Я, конечно, не тороплюсь. Великий Вопрос не терпит суеты. Я обхожу яблоню. Нюхаю грядку. Возвращаюсь к яблоне. Алексей включает микрофон: «Да, я здесь, просто связь плохая». Выключает микрофон: «Пиксель, умоляю». Включает: «По второму пункту у меня вопрос».
И вот, наконец, всё случается. Прямо во время второго пункта. Алексей шёпотом, чтобы не услышали коллеги, говорит «умница» и суёт мне печень, не отрывая глаз от экрана. А потом идёт докладывать — немного запыхавшийся, с травинкой на тапке и с видом человека, который только что одновременно провёл совещание и спас ковёр.
Я считаю, что это и есть настоящий Распорядок. Не тот, где всё по часам. А тот, где все успевают главное.
В жизни каждого щенка наступает момент, когда люди начинают интересоваться тем, что, по моему мнению, касается только меня. Где. Когда. И главное — почему опять здесь.
Люди называют это «приучением к туалету». Я называю это Великим Вопросом, потому что ответа на него не знает никто, включая меня.
С улицей всё понятно. Два-три раза в день меня выводят на поводке за калитку, и посёлок предоставляет мне богатый выбор: столбы, канавы, кусты, скамейка у остановки. Я выбираю долго и придирчиво, как Ирина выбирает помидоры на рынке. Нюхаю. Сомневаюсь. Возвращаюсь к первому варианту. Наконец решаюсь. И тогда Алексей, который всё это время стоял на ветру с видом человека, ожидающего электричку, расцветает и говорит: «Молодец! Умница! Хороший мальчик!» — и даёт мне печень.
Это удивительно. Меня хвалят за то, что я сделал бы и так. Я начинаю подозревать, что люди вообще не очень разборчивы в похвалах. Но спорить, как я уже говорил, не нужно.
А вот дома всё сложнее.
На второй неделе Ирина купила пачку пелёнок. Не простых — красивых. На одних были нарисованы лапки, на других звёздочки, а на самых лучших — маленькие голубые косточки. Ирина разложила их на полу террасы, у вольера, аккуратно, уголок к уголку, отошла и посмотрела на них с гордостью человека, который только что постелил ковёр в тронном зале.
«Это для тебя, Пиксель, — сказала она. — Сюда можно».
Я понял её сразу. Это был подарок. Красивый, мягкий, шуршащий подарок, украшенный косточками. Кто же дарит такое, чтобы на это… ну, вы понимаете. Это было бы неуважением к дарителю.
Поэтому я сделал с подарком то, что делают с подарками все порядочные собаки: растерзал его.
Пелёнка рвётся с удивительным звуком — мягким, хрустящим, похожим на шорох снега под лапами. Внутри у неё оказалась белая пушистая начинка, которую можно вытаскивать бесконечно, клочок за клочком. Я трудился весь вечер. А то, что оставалось от пелёнок, я по частям утаскивал в вольер, под лежанку, в Сокровищницу. Подарки нужно хранить в надёжном месте.
Утром Ирина вышла на террасу и остановилась. Терраса была покрыта ровным белым слоем. В углу, на лежанке, посреди сугроба, сидел я — белый, довольный, с клочком косточки на ухе.
«Лёша, — сказала Ирина слабым голосом. — У нас на террасе выпал снег».
Алексей пришёл, посмотрел, подсчитал вслух, сколько стоит пачка пелёнок, и произнёс речь, которую я не буду здесь пересказывать, потому что этот рассказ могут читать щенки.
Ирина не сдалась. Она купила новые пелёнки, на этот раз попроще, без косточек. Я растерзал их тоже, но уже без прежнего вдохновения: без косточек это была просто работа. Потом она стала придавливать пелёнки по углам тяжёлыми предметами. Я научился вытаскивать их из-под тяжёлых предметов. Это была гонка вооружений, и, честно говоря, я в ней лидировал.
Теперь о том, что люди называют «научился терпеть».
Я действительно научился. Иногда. Внутри меня появились Часы — смутное, но всё более ясное ощущение, что приближается важный момент и что встречать его лучше снаружи, под небом, у столба. Когда Часы начинают тикать, я иду к двери и сажусь. Иногда даже тихонько скулю. Это особый скулёж, Скулёж Делового Предложения, и Ирина уже научилась его отличать от остальных. Она хватает поводок, мы вылетаем во двор, и всё заканчивается печенью и словами «умница, умница!». В такие дни я чувствую себя почти взрослой собакой.
Но Часы у меня пока, скажем так, неточные. Иногда они идут правильно. Иногда спешат. А иногда случается то, что я называю Непредвиденными Обстоятельствами.
Например, Алексей возвращается из города. Хлопает дверь, звучит его голос, пахнет машиной и улицей — и меня захлёстывает такая радость, что она не умещается внутри. Ей просто некуда деться. Я бегу встречать, виляю всем телом сразу, и радость выходит наружу самым простым способом, прямо на полу в прихожей.
Или ковёр. Ковёр в большой комнате — это отдельная история. Он мягкий, пушистый и пахнет почти как трава. Иногда, когда меня выпускают из вольера, я выхожу на этот ковёр, и что-то внутри меня решает, что мы уже на улице. Это не я решаю. Это решает древний инстинкт, которому никто не объяснил, что такое ковёр и сколько он стоит.
Потом бывает пауза. Ирина смотрит на ковёр. Я смотрю на Ирину. Алексей смотрит на нас обоих и тихо говорит: «Опять». Не громко, без последней капли — просто «опять», устало, как человек, который знал, что так будет. Потом он приносит тряпку и специальную бутылочку, которая пахнет лимоном и поражением.
Я в такие моменты сажусь в стороне и стараюсь выглядеть как можно меньше и белее. Ругать меня, говорят, бесполезно: я всё равно не пойму, за что. И это правда. Но я понимаю другое. Я понимаю, когда Ирина вздыхает. И когда Алексей молча трёт ковёр, не глядя на меня. И это почему-то хуже, чем «я не шучу».
Вчера вечером Часы затикали, когда все сидели на диване. Я подумал о ковре. Подумал об Ирине. Подумал о бутылочке, которая пахнет поражением. Потом встал, дошёл до двери и сел.
Ирина посмотрела на меня. Потом на Алексея. «Лёша, — сказала она шёпотом, будто боялась спугнуть. — Он просится».
Мы вылетели во двор так быстро, что Алексей забыл надеть второй тапок. Всё получилось под небом, у старой яблони. Ирина говорила «умница» так, будто я выиграл олимпиаду. Алексей стоял в одном тапке на холодной земле и улыбался.
А через час, на радостях, я написал на пол в прихожей.
Но это, как сказала Ирина, уже совсем другое. Это — прогресс. Просто прогресс у нас идёт зигзагами, как я на прогулке.
Люди называют это воровством. Я называю это Перераспределением.
В доме очень много вещей, и все они лежат не там. Носок лежит на полу у кровати, где он никому не нужен. Очки Ирины лежат на тумбочке, где на них никто не смотрит. Пульт от телевизора лежит на диване, где Алексей его потом всё равно не может найти. Я просто навожу порядок. Я переношу вещи туда, где им самое место, — в Сокровищницу.
Сокровищница находится в вольере, под лежанкой. Устроено это гениально. Во время Беснования я хватаю что-нибудь ценное, и, когда меня ловят и водворяют обратно на террасу, я вношу добычу с собой. Люди сами доставляют меня к моему кладу, да ещё и закрывают дверцу, чтобы никто его не украл. В Сокровищнице сейчас хранятся:
Три носка Алексея (разных).
Половина садовой перчатки Ирины (вторая половина в процессе).
Крышка от банки с огурцами.
Нечто, что раньше было мочалкой, а теперь стало Искусством.
Пульт. Да, тот самый. Алексей искал его четыре дня, не догадавшись заглянуть под мою лежанку, и в итоге купил новый. Старый лежит в Сокровищнице и ловит, по-моему, какой-то особый канал, на котором показывают червяков.
Но главное сокровище — это Тапок.
Тапок принадлежит Алексею. Он большой, полосатый, стоптанный и пахнет так, как может пахнуть только вещь, в которой человек провёл не одну сотню вечеров. Это не просто тапок. Это Алексей в концентрированном виде. Это его усталость после работы, его новости по телевизору, его «Ир, а где мой чай». Если бы я мог выбрать одну вещь на свете, чтобы спать с ней в обнимку, я выбрал бы Тапок. Ну, или сосиску. Но сосиска долго не живёт.
Важно понимать: украсть вещь — это только половина дела. Вторая половина — это Игра. Потому что украденная вещь сама по себе — просто вещь. А украденная вещь, за которой гонится человек, — это праздник.
Вот как это работает. Меня выпускают из вольера. Беснование включается. Я беру Тапок. Я не убегаю сразу. Это ошибка новичков. Я встаю посреди комнаты, на самом видном месте, и жду, пока меня заметят. Тапок свисает у меня изо рта, как флаг побеждённой державы.
«Пиксель, — говорит Алексей низким голосом. — Положи. Где взял».
Я смотрю на него. Он смотрит на меня. Между нами висит Тапок и все вечера, которые Алексей в нём провёл.
«Пиксель. Я не шучу».
Вот это — сигнал к старту. «Я не шучу» на человеческом языке значит «на старт, внимание». Я срываюсь с места. Алексей срывается за мной. Мы делаем круг вокруг стола, потом через коридор, потом мимо Ирины, которая поднимает чашку с чаем повыше, как опытный человек, уже побывавший в нескольких таких забегах. Алексея на поворотах заносит в носках. Меня на поворотах не заносит, потому что у меня четыре ноги и полное отсутствие уважения к законам физики.
На кухне, у холодильника, Алексей меня ловит. Он хватается за Тапок. Я держу Тапок. Начинается перетягивание. Это моя любимая часть. Алексей тянет и говорит слова. Я тяну и рычу — маленьким, но очень искренним рычанием, в котором есть всё: и Царь из Александровской слободы, и волки из моих генетических снов, и немножко икоты от быстрого бега.
В итоге Алексей побеждает, потому что он большой, а я — пока нет. Он поднимает Тапок высоко, мокрый и немного короче, чем был утром, и говорит: «Всё. Это был последний раз».
Это никогда не последний раз. Мы оба это знаем. Это часть ритуала, как «спокойной ночи» или «кто опять наследил».
Всю эту сцену однажды наблюдали коты Николая. Их у него три, и они сидели в ряд на заборе напротив окон террасы, как жюри на конкурсе, где все участники заранее провалились. Слева — Веня, рыжий и такой толстый, что забор под ним выражал сдержанное беспокойство. Посередине — Дуся, трёхцветная, с лицом женщины, которая всё про всех знает и уже рассказала соседям. Справа — Фрося, старая, серая, с порванным ухом. Фрося, кажется, вообще спала, но спала осуждающе.
Коты не воруют тапки. Коты считают, что всё в мире и так принадлежит им, поэтому красть бессмысленно: нельзя украсть то, что уже твоё. Это очень удобная философия. Но я заметил, что котам никто никогда не говорит «я не шучу» и никто за ними не бегает. Николай, конечно, их любит, но любит как-то издалека, через газету. А они сидят на заборе втроём, такие самодостаточные, и смотрят, как Алексей гоняется за мной вокруг стола.
И знаете что? Мне кажется, они завидуют.³
³ Коты вообще всему завидуют, но тщательно это скрывают за выражением морды, которое должно означать «мне всё равно», а означает «мне не всё равно, но я лучше умру, чем признаю это». Говорят, Фрося однажды признала, что ей не всё равно. Это было давно, и Николай до сих пор рассказывает об этом как о чуде.
У меня есть зубы. Сейчас они начали шататься и выпадать, а на их место лезут новые, и всё это сопровождается невыносимым зудом, который можно унять только одним способом: укусить что-нибудь.
Что-нибудь — это обычно Рука.
Люди не понимают кусания. Для них это нападение. Для меня это разговор. Когда щенки играют друг с другом, они кусаются, и это значит «привет», «давай дружить», «я тебя люблю» и «отдай палку» одновременно. Собачий язык очень богатый, и почти всё в нём говорится зубами. Человеческий язык беднее: в нём почти всё говорится ртом, но без использования зубов по назначению. Расточительство.
Больше всего мы с Ириной разговариваем после прогулок. У нас есть ритуал. Мы возвращаемся из похода по посёлку, она снимает с меня поводок, вытирает мне лапы и усаживает рядом с собой на диван. Это время Нежности. Ирина гладит меня по голове, по спине, за ушами и тихо говорит, какой я хороший мальчик.
Я действительно хороший мальчик. Поэтому через полминуты я разворачиваюсь и пытаюсь укусить гладящую руку. Не со зла. Просто Нежность копится во мне, как вода в чайнике, и в какой-то момент закипает, а выход у неё только один — через зубы. «Ай!» — говорит Ирина. Это, видимо, значит: «И я рада, давай ещё!» Я кусаю ещё. Ирина говорит: «Лёша, он опять!» Это я пока не расшифровал. Но «опять» звучит так, будто это преступление, а не образ жизни.
Ирина не сдаётся. Она гладит дальше. Я кусаю дальше. Так мы и сидим на диване по двадцать минут после каждой прогулки, два упрямых существа, каждое из которых уверено, что воспитывает другое.
Особая статья — щиколотки. Щиколотки движутся. Всё, что движется на уровне моего носа, — законная добыча. Ирина по утрам ходит по кухне в мягких штанах, и края штанин развеваются, как вражеские знамёна. Я атакую их с фланга. Ирина идёт к плите, волоча за собой штанину и меня. Так мы и готовим завтрак: вдвоём, одной командой.
Алексей однажды прочитал в интернете, что щенка надо отучать от кусания так: когда он кусает, надо громко взвизгнуть, как взвизгнул бы другой щенок, и отвернуться. Тогда щенок поймёт, что сделал больно, и устыдится.
В тот вечер Алексей сел на пол, протянул мне руку и стал ждать. Я, конечно, укусил — было бы невежливо отказаться, когда тебе так любезно предлагают. Алексей взвизгнул.
Я много чего слышал в своей жизни. Я слышал электричку, газонокосилку и то, как Алексей с ней разговаривает. Но я никогда не слышал, как взрослый мужчина весом под сто килограммов изображает обиженного щенка. Это было прекрасно. Это было лучшее, что я слышал. Я пришёл в такой восторг, что укусил его ещё раз, просто чтобы снова это услышать. Алексей взвизгнул снова, но уже с другой интонацией, в которой щенячьего было мало, а Алексея много.
В дверях стояла Ирина и смеялась так, что ей пришлось держаться за косяк.
На следующий день Алексей купил мне Игрушку Для Зубов. Это была резиновая косточка, которая пахла резиной и разочарованием. Я грыз её полминуты из уважения к его стараниям, а потом пошёл грызть ножку кухонного стула, потому что ножка была деревянная, настоящая и пахла всей семьёй сразу.
Об этом стоит сказать отдельно. Люди покупают нам игрушки, которые специально сделаны для собак. И не понимают, почему мы их не любим. А всё просто: в игрушке нет никого. А в ножке стула есть Алексей, который сидит на этом стуле за ужином. В тапке есть Ирина. В носке есть Алексей, концентрированный, как суп из пакетика. Грызть вещи, которые пахнут любимыми людьми, — это не вредительство. Это любовь, выраженная доступными средствами.
А однажды Ирина сделала странную вещь. Когда я в очередной раз укусил её на диване, она не сказала «ай» и не сказала «Лёша, он опять». Она просто молча встала и ушла на кухню. Я остался на диване один. Без руки. Без Нежности. Без разговора. Я посидел, подождал, укусил подушку. Подушка не ответила. Это было самое длинное и самое скучное время в моей жизни: оно длилось почти минуту.
В тот вечер, на диване после прогулки, я укусил Ирину только два раза вместо обычных восьми. И один из этих двух укусов был совсем лёгкий, практически поцелуй с элементами стоматологии. Ирина этого не заметила. Но я заметил. Это было начало какой-то мысли, которую я пока не додумал, потому что прилетела муха и всё испортила.
Меня кормят. Это я признаю честно, потому что честность — одна из моих добродетелей, наряду с ушами и умением спать в позе дохлого таракана.
Меня кормят три раза в день. Ирина насыпает в миску сухие круглые штуки, которые пахнут курицей так, как пахнет курицей фотография курицы. Я съедаю их за четыре секунды. Потом я вылизываю миску. Потом я пытаюсь сдвинуть миску носом, чтобы проверить, не спрятана ли под ней дополнительная еда. Миска не сдвигается: Алексей прикрутил её к подставке вместе с миской для воды после того, как я дважды устроил на террасе наводнение. Я подозреваю, что дело не в наводнении. Я подозреваю, что под миской что-то есть и от меня это скрывают. Однажды я узнаю правду.
А пока я голоден.
Не подумайте, что я жалуюсь. Голод — это не беда. Голод — это состояние души. Это фоновый шум Вселенной, тихая песня, которую поёт мой живот с того момента, как я открываю глаза, и до того момента, как я их закрываю, а иногда и во сне, когда мне снятся пельмени. Я никогда не ел пельменей. Но однажды Алексей сварил их на кухне, и запах проник на террасу, в вольер и, кажется, прямо мне в душу. С тех пор пельмени для меня — нечто вроде Земли Обетованной: я знаю, что она есть, но меня туда пока не пускают.
Учёные люди, наверное, сказали бы, что у ретриверов есть особенность: где-то внутри у нас сломан маленький переключатель, который у других существ говорит «хватит». У меня вместо него табличка «Ещё». Я считаю это не поломкой, а усовершенствованием. Природа долго трудилась, чтобы создать существо, которое никогда не теряет интереса к жизни. Особенно к той её части, которая лежит на столе.
Ирина говорит: «Он же только что поел!» Она говорит это с изумлением, будто «только что» — это аргумент. Для меня «только что» — это древняя история, эпоха, о которой слагают легенды. Тот завтрак был давно. Я его почти не помню. Был ли он вообще? Может, он мне приснился?
И поэтому, когда дверцу вольера открывают, я иду на кухню.
Кухня — это храм. В центре храма стоит Стол, а над Столом происходят Таинства. Ирина режет, варит, жарит, и от каждого её движения в воздух поднимаются запахи, такие густые, что по ним можно ходить. Я сажусь у её ног. Я не прошу. Просить — это унизительно. Я просто сижу и смотрю. Очень красиво смотрю. С наклоном головы на сорок пять градусов, который я отрабатывал у зеркала в прихожей, пока не понял, что тот белый пёс в зеркале — это я и что он тоже ничего не ел.
Смотреть надо правильно. Неопытный щенок смотрит на еду. Это ошибка. Смотреть надо на Ирину, но так, чтобы она понимала, что ты думаешь о еде. В этом взгляде должны быть: преданность, голодная смерть в анамнезе, лёгкий упрёк и обещание вечной любви в обмен на кусочек сыра. Это сложная композиция. Не каждый справится. Я справляюсь.
«Не смотри на меня так», — говорит Ирина.
Я продолжаю смотреть так.
«Со стола — нельзя».
Я прислушиваюсь, нет ли в этом «нельзя» той самой ямочки посередине. Её нет. В вопросах стола ямочка у Ирины заштопана наглухо, суровой ниткой. Я поднимаю одно ухо. Это решающий удар. Ирина отворачивается к плите. Удар уходит в пустоту.
Со стола мне не дают ничего. Ни Ирина, ни Алексей. Ни крошки, ни корочки, ни кончика. Это у них называется «принцип», и держатся они за него крепче, чем я за Тапок. Сначала я думал, что это жестокость. Потом понял: это вызов.
Потому что если не дают, значит, надо брать.
На краю стола стоит вазочка с печеньем с маком. Печенье маленькое, круглое и пахнет так, будто его пекли специально, чтобы проверить мою силу воли. Моя сила воли эту проверку не прошла ни разу. Тактика простая: дождаться, когда Ирина отойдёт к холодильнику, встать на задние лапы, положить подбородок на край стола с видом случайного прохожего и одним движением языка переместить печенье из вазочки в себя. Весь процесс занимает полторы секунды. Ещё полсекунды уходит на то, чтобы принять вид собаки, которая всю жизнь интересовалась только потолком.
Выдаёт меня мак. Мак — предатель. Он остаётся на морде, на усах и почему-то на ушах, и, когда Ирина оборачивается, на неё смотрит белый щенок, усыпанный чёрными точками, как битый пиксель, у которого начались проблемы посерьёзнее. «Пиксель!» — говорит Ирина. Я облизываюсь. Улик становится меньше, но недостаточно.
Если сложить все украденные печенья, получится, пожалуй, лишняя миска в неделю. Но вот парадокс: я всё равно голоден. Может быть, потому что голод — это не про еду. Голод — это про возможность. Пока в мире существует хоть одно несъеденное печенье, мой долг — помнить о нём.
Вселенная, как известно всякому щенку старше двух недель, устроена просто. В центре её нахожусь Я. Вокруг меня вращаются Миски, Руки, Тапки и прочие небесные тела, а на самом краю, там, где кончается забор и начинается Неизведанное, обитают Коты.
Меня зовут Пиксель. Мне четыре месяца, я золотистый ретривер, и я белый. Это важно. Люди всё время говорят «золотистый, а белый», и в голосе у них слышится лёгкое недоумение, как будто я что-то перепутал при выдаче. Я ничего не путал. Просто когда раздавали золото, я стоял в очереди за ушами, и уши мне достались превосходные.
Имя мне дал Алексей. Увидев меня впервые, он сказал, что я похож на битый пиксель на экране: маленькое белое пятно, которое никуда не девается, что бы ты не делал. С тех пор он не раз убедился в своей правоте.
Живу я на окраине города Александрова. Это древний город. Когда-то здесь жил Царь, который, судя по рассказам Алексея, держал в страхе всю округу, ел что хотел, спал где хотел и никого не слушался. Услышав это, я сразу почувствовал родство душ. Я тоже держу в страхе всю округу. По крайней мере, трёх котов соседа Николая. Коты об этом пока не знают, но я работаю над этим.
Дом наш стоит там, где город устаёт быть городом и начинает быть огородами. Мимо, примерно раз в час, с воем проносится электричка. В первую ночь я решил, что это огромная собака, которая очень хочет в Москву, и выл ей в ответ из солидарности. Алексей вышел ко мне на террасу в трусах и высказал мнение, что я тоже могу немедленно отправиться кое-куда, и назвал место. Я там не был, но звучало оно неуютно.
В доме, помимо меня, живут двое:
Ирина. Источник Еды. Пахнет супом, кремом для рук и тревогой. Говорит «нельзя» чаще, чем дышит, но её «нельзя» мягкое, с ямочкой посередине, в которую при желании можно втиснуть «ну ладно».
Алексей. Источник Громкого Голоса. Пахнет машиной, деревом и тем, что он называет «последней каплей». Запас этих капель у него, как я выяснил, неограниченный.
Оба они уверены, что это они меня завели. Я уверен, что это я их завёл. Истина, как обычно, где-то посередине, примерно на уровне холодильника.
А ещё у нас есть Вольер.
Вольер — это изобретение Алексея. Он собрал его в первую же субботу прямо в доме, на закрытой террасе, из металлических панелей, ругаясь на защёлки так изобретательно, что я выучил несколько новых интонаций. Вольер представляет собой квадрат пола, обнесённый решёткой, с лежанкой в углу и подставкой посередине, к которой намертво прикручены две миски: для еды и для воды. Сквозь стёкла террасы видно двор, забор и кусок посёлка — весь тот мир, который мне не дают. По замыслу Алексея, это мой Дом. По моему замыслу, это недоразумение.
Понимаете, весь мир — мой. Это очевидно. Я его нюхал. Два-три раза в день меня выводят на поводке за калитку, и мы обходим посёлок: канавы, столбы, чужие заборы, лужу у колонки, скамейку у остановки. А то, что я нюхал, по всем законам собачьей юриспруденции принадлежит мне. Посёлок — мой. Терраса — моя. Кроссовки Алексея — безусловно мои, особенно левый. И вдруг кто-то отгораживает меня от моего собственного мира решёткой и говорит: «Посиди тут, отдохни».
Отдохнуть. В квадрате. Это всё равно что предложить Царю отдохнуть в чулане.
Алексей, правда, утверждает, что вольер — это не тюрьма, а мера безопасности, причём не для меня. Дело в том, что, когда меня выпускают в дом просто так, без прогулки и без дела, на меня находит Беснование. Я не могу объяснить, откуда оно берётся. Просто в какой-то момент внутри что-то щёлкает, и я начинаю носиться кругами, хватать зубами всё, что движется, и уносить всё, что лежит. Ирина называет это «бесинг». Я не знаю, что значит это слово, но звучит оно солидно, почти как диагноз, и я им немного горжусь.
Поэтому я скулю.
Люди думают, что скулёж — это жалоба. Это глубокое заблуждение. Скулёж — это переговоры. Это дипломатия высшего уровня, в которой у одной стороны есть ключ от вольера, а у другой — неограниченное время, лёгкие и полное отсутствие стыда.
Скулёж бывает разный. Есть Скулёж Вступительный: тихий, почти вежливый, как стук в дверь. «Я здесь. Я существую. Просто напоминаю». Есть Скулёж Нарастающий, в котором появляются нотки трагедии, как у оперной певицы, узнавшей, что буфет закрыли. Есть Скулёж В Шесть Утра На Весь Дом — это тяжёлая артиллерия, и применять её нужно с умом, потому что Алексей в шесть утра похож на электричку: такой же громкий и так же не тормозит.
И, наконец, есть Высшее Искусство — Скулёж С Паузой. Ты скулишь, скулишь, а потом вдруг замолкаешь. Наступает тишина. В доме начинают переглядываться. Тишина от щенка — это всегда тревожно. «Что он там делает?» — спрашивает Ирина. «Наверное, уснул», — говорит Алексей голосом человека, который сам в это не верит. И вот тогда Ирина заглядывает на террасу проверить. И видит меня — маленького, белого, с ушами, прижавшегося носом к решётке, с глазами, в которых отражается вся скорбь мира и немножко надежды на сосиску.
Дверца открывается примерно в семи случаях из десяти. Это лучше, чем у большинства дипломатов.¹
¹ Остальные три случая Алексей называет «воспитанием характера». Я тоже воспитываю характер. Его.