Авторские рассказы
14 постов
14 постов
Ну ок, взгляд на ситуацию со стороны стоматолога мы увидели. А теперь посмотрим на эту же ситуацию с обратной стороны. Есть среднестатистический чел, пусть будет Вася. Работает на среднестатистической работе, получает среднестатистическую зп (пусть даже по "сводкам ИнформБюро) 90к. При этом Васе надо заплатить ипотеку, кредит за машину, купить пожрать, потратить на все из списка первой необходимости. И что остается у Васи? Ноль целых, хрен десятых. А дома жена с детьми воют каждый день: "Вези нас на море, мразь! (с)". Отсюда возникает вопрос - а на какой хрен Вася будет себе жевалку восстанавливать при текущих ценах в стоматологиях? Вот и ходит он к врачу только тогда, когда от зуба уже ничего не осталось и тот самый "пенёк" остался, от которого воспаление и начинается. Ну вот нет денег у Васи на стоматологов, нет. И взять их негде. И так живет 70%+ населения нашей необъятной.
Всё началось с того, что я перепутал соль с сахаром. Нет, серьёзно. Стоял такой аккуратный белый стаканчик на кухонном столе — ну как я мог знать, что моя соседка-пенсионерка Глафира Семёновна, пока я выносил мусор, подменила содержимое «ради эксперимента»? Она у нас в доме — этакий локальный Малевич в фартуке: то люстру из прищепок смастерит, то учится «тиктокить» через старый Nokia. Но я отвлёкся. Итак, мой фирменный яблочный пирог, который я пёк для солидности, когда ко мне должна была заглянуть девушка из Tinder, внезапно стал произведением абсурдизма. Представьте: нежная текстура, корица, и… резкий солёный удар в нёбо. Лиза, та самая девушка, сделала глоток чая, потом ещё один, покраснела, но героически пробормотала: «Оригинально!»
— Это новый тренд! — я потуже затянул фартук с надписью «Шеф-повар», подаренный мной же себе на прошлый день рождения. — Гастрономический контраст. Слышали про мороженое с оливками?
Глафира Семёновна, которая «случайно заглянула проверить, не горит ли у меня», закашляла в дверном проёме так, будто пыталась вытряхнуть из лёгких советское прошлое. Лиза фыркнула. Потом рассмеялась. Потом мы все трое смеялись до слёз, запивая этот чудовищный пирог крепким чаем. Так началась наша странная дружба.
На следующий день Глафира Семёновна явилась с тетрадкой. «План», — значилось на обложке.
— Ты, Витька, кулинарный гений, — заявила она, — только гений ты, как тот… Ван Гог. Который ухо отрезал. То есть, потенциал есть, а техники — ноль. Буду тебя учить.
— Мне тридцать лет, — попытался я возразить.
— А мне семьдесят три, и я вчерась выиграла в танцах на телефоне у какой-то Карины из Перми! Ты сколько очков набрал?
С этого момента моя кухня превратилась в филиал цирка. Мы с Глафирой Семёновной готовили пельмени с клубничным джемом («Это же как вареники, только мужественнее!»), суп-пюре из свёклы с шоколадом («Цвет борща, вкус детства!») и даже торт «Наполеон», который в итоге назвали «Лейтенант Шмидт» — потому что он восстал против наших ожиданий и рассыпался на бунтующие крошки. Каждую субботу Лиза приходила на дегустацию. Оказалось, она — журналистка местной газеты, и теперь ведёт рубрику «Кулинарный ад» с нашими рецептами.
А потом случился пирог с капустой. Вернее, с тем, что мы считали капустой. Глафира Семёновна «чуток поэкспериментировала» с зелёным красителем и цукини. Лиза, откусив кусочек, вдруг серьёзно сказала:
— Знаете, это гениально. Как метафора жизни: выглядит странно, но если попробовать…
— …то привыкнешь, — закончил я.
Теперь мы втроём арендуем крошечное кафе с вывеской «Соль и глупость». Наш фирменный десерт — тот самый солёный яблочный пирог — подают с шариком мороженого и историей о том, как глупость может стать началом чего-то прекрасного. А Глафира Семёновна уже освоила Нельзяgram и грозится устроить кулинарный стрим. Говорит, хочет обогнать какую-то Карину из Перми…
Всё началось с того, что я купил на распродаже старого садового гномика. Нет, вы не ослышались. Именно гномика — полуметрового, в красном колпаке, с кирпичом в одной руке и табличкой «Добро пожаловать!» в другой. Продавец на рынке клялся, что это «антиквариат с душой», но лично мне он напоминал персонажа из дешёвого хоррора: один глаз отколот, улыбка кривая, а краска слезла так, что вместо веселья на лице читалось вечное «За что?!». Но цена — два чайных сервиза и пакет гречки — показалась справедливой. «Пусть стоит у калитки, — подумал я. — Хуже не будет».
О, как же я ошибался.
Первым «сигналом» стало утро следующего дня. Вышел я за газетой, а на тротуаре — стайка школьников, тычущих пальцами в моего гномика.
— Смотрите, это новый мем! — орал один. — Типа, грустный клоун, только гном!
— Да это же Гномо-Пух! — парировала девочка в розовой куртке.
Я попытался незаметно проскользнуть мимо, но меня заметили.
— Дядя, а вы его сами раскрашивали? — спросил паренёк в очках.
— Нет, — буркнул я. — Он… э… приехал из путешествия.
— Вау! — хором завопили дети. — Он как Пикачу! Ловит покемонов в саду?
С этого момента всё завертелось. На следующий день к калитке подкатила машинка с блогершей — розововолосой, в костюме единорога.
— Хей, народ! — орала она в камеру. — Вот оно — место силы нашего района! Говорят, если потереть гному нос, экзамены сдашь! Кто со мной?
Я, сидя у окна с чаем, подавился печеньем. «Гному»? Это ж надо — моего урода уже в легенды записали!
Но народная молва — штука упрямая. Через неделю у калитки выстраивались очереди: студенты терли гному нос «на удачу», бабушки оставляли у подножия монетки «для процветания», а местные художники разрисовывали забор вокруг него граффити. Один даже изобразил гномика в стиле Бэнкси — с крыльями и надписью «Свободу садовым карликам!».
Самое смешное, что я даже не сопротивлялся. Во-первых, народ явно получал удовольствие. Во-вторых, мой «антиквариат» внезапно стал приносить доход: соседка-пенсионерка продавала у калитки самодельное варенье «от гномьей силы», а я, по её совету, поставил ящик для «добровольных пожертвований на реставрацию памятника». Деньги шли на корм бездомным кошкам — так что совесть была чиста.
Но кульминация наступила, когда в город приехал модный фотограф. Услышав про «гномий бум», он устроил возле моего забора целую фотосессию: модели в фантазийных костюмах, дрон над головой, светоотражатели… А я, в старых трениках и с лейкой в руке, скромно поливал цветы на фоне этого безумия.
— Супер! — кричал фотограф. — Настоящий контраст! Человек и арт-объект в их естественной среде!
— Арт-объект — это я? — переспросил я, указывая на себя.
— Нет, вы — гений спонтанного перформанса! — восторженно парировал он.
С тех пор меня иногда узнают в магазине.
— О, это ж хранитель гнома! — шепчут за спиной.
А однажды даже попросили автограф. Пришлось расписаться на обороте чека из «Пятёрочки»: «С любовью, Гномовед».
И знаете что? Мне нравится. Нет, серьёзно! Раньше я думал, что стать легендой можно только после смерти или изобретения вечного двигателя. А оказалось — купи гнома, посмейся над абсурдом, и вот ты уже объединяешь пенсионеров, хипстеров и кошек в одном месте.
А гномик? Он теперь сияет свежей краской (спасибо местному кружку художников), держит в руке не кирпич, а крошечный фонарик, и его табличка гласит: «Улыбайся. Ты в кадре».
И да — нос у него теперь золотой от постоянных прикосновений. Говорят, помогает на экзаменах. Проверьте, если не верите…
Если бы мне год назад сказали, что я буду добровольно вставать в семь утра по выходным из-за пушистого деспота, я бы рассмеялся. Но сейчас, глядя на рыжую морду, тыкающуюся носом в дверь балкона, я лишь вздыхаю и тянусь за поводком. Всё началось с дождливого вечера, двух котлет из «Максимуса» и одного безнадёжно испорченного тапка.
Тот злополучный четверг я запомнил навсегда. Возвращался с работы под осенним ливнем, мечтая о горячем чае и сериалах. У подъезда меня ждал сюрприз — под скамейкой дрожал мокрый комочек шерсти с глазами, как две пролитые чашки кофе. Пёс размером с крупную кошку, но с достоинством льва. При моём приближении он фыркнул, заковылял к урне и... спрятался за неё, оставив снаружи только пушистый хвост-метёлочку.
— Прячешься? — усмехнулся я, доставая котлету из пакета. — Стратег, блин. Тебя там вся улица видит.
Хвост дёрнулся. Мокрый нос показался из-за мусорки, потом морда. Когда я бросил кусочек, пёс слизнул его с асфальта так стремительно, что я усомнился, было ли там вообще что-то съедобное. Через пять минут он уже сидел в полуметре от меня, критически разглядывая вторую котлету в моей руке.
— Стриженый ты мой корги-нуар, — бормотал я, отламывая куски. — Уши как у летучей мыши, лапы кривые... Ты вообще какой породы? Дворянин в двадцать пятом поколении?
В ответ он чихнул мне на ботинок. Когда еда кончилась, пёс демонстративно лёг мне на ноги, перекрыв путь к подъезду. Дождь усиливался. Его шерсть, высохшая за время ужина, снова покрывалась каплями.
— Ладно, — сдался я. — Но только на ночь! Завтра ищем хозяев!
Так в моей квартире появился Шнырь. Прозвище приклеилось мгновенно — стоило мне отвернуться, как он шнырял в шкаф, под кровать и даже в хлебницу. Первую ночь он проспал в ванной на старом свитере, вторую — у меня в ногах, а на третью устроился на подушке, упираясь лапами в затылок. Мои попытки воспитывать «гостя» разбивались о его талант делать виноватые глаза — такие грустные, будто он случайно съел не мой бутерброд, а всю вселенную.
Поиски хозяев превратились в комедию. Объявление «Нашёлся пёс, похожий на помесь таксы с диванной подушкой» не вызвало ажиотажа. Ветеринар, осматривая Шныря, едва не порвал карту, пытаясь определить возраст: «Между двумя и десятью годами. Хотя... Может, ему триста? У него зубы как у древнего дракона». Подозрительно быстро подружившись с каждой собакой в районе, мой подопечный умудрился: а) украсть пончик у ротвейлера, б) прокатиться на самокате девочки из пятого подъезда, в) разбудить полдома, громко облаивая автоматическую дверь магазина.
Но настоящий ад начался, когда я решил приучить его к прогулкам. Шнырь ненавидел поводок. На первую попытку надеть шлейку он отреагировал, как барышня из викторианского романа: шумно упал набок, закрыл морду лапами и заскулил. Пришлось торговаться:
— Хочешь на улицу? Значит, терпишь амуницию.
— Ворчание.
— Или остаёшься дома один.
— Нытьё, переходящее в вой сирены.
— Ладно, ладно! Без шлейки, но тогда только до угла!
Сделка оказалась фатальной ошибкой. На свободе пёс носился, как угорелый шарик с ушами, зарывался в кусты, обтирался о брюки прохожих и однажды попытался подружиться с котом, который ответил ему правым когтем. В тот вечер, обрабатывая царапину зелёнкой, я впервые услышал его смех — странное фырканье, когда он валялся на спине, наблюдая за моими мучениями.
К зиме Шнырь стал местной знаменитостью. Бабушки у подъезда хранили для него сухари в карманах, дети пытались покататься на нём верхом (безуспешно — он ловко приседал, сбрасывая седоков), а курьеры обходили наш двор стороной после инцидента с пиццей. Я же открыл в себе талант собачьего стилиста — его шерсть, оказалось, надо вычёсывать раз в два дня, иначе он превращается в движущийся комок колючек.
История с тапком случилась в марте. Возвращаясь с работы, я застал картину: Шнырь сидит посреди кухни, виновато жуя мой левый тапочек. Увидев меня, он попытался спрятать «добычу» за холодильник, но споткнулся о собственные уши. Мы устроили пятиминутный спектакль: я — грозно размахивая остатком обуви, он — притворяясь мёртвым, потом невинно виляя хвостом. В итоге рассмеялись оба, особенно когда он тыкался извиняющимся носом в ладонь, будто говоря: «Ну подумаешь, дырявая обувь! Зато у тебя есть я!»
Сейчас, глядя, как он гоняется за голубями (вечно неудачно, зато с азартом), я понимаю — этот бестолковый пёс с талантом попадать в дурацкие ситуации стал мне роднее многих людей. И если завтра объявятся хозяева... Нет, не дождётесь. Потому что вчера, возвращаясь с прогулки, я увидел на столе его подарок — аккуратно разорванный на полосы плакат с объявлением «Пропала собака». Рядом вилял хвост. И пусть это совпадение — но я предпочту верить, что он сам выбрал, где его дом.
А тапок... Тапок я храню на полке. На память о том, как один маленький рыжий пройдоха украл не просто обувь, а целый кусок сердца. И знаете? Ни капли не жалко.
Когда в нашем дворе снесли старую качелю, я поняла: пора бежать. Не от проблем — от их однообразия. Работа бухгалтером, два подроста-сына, вечно гудящий холодильник и муж, который в сорок пять вдруг увлёкся йогой на балконе. Жизнь напоминала мой ежедневник: клетчатые страницы, где в каждой клетке — «курица на ужин» и «счёт-фактура №4571».
Но побег вышел комичным. Вместо Таиланда — гараж бабы Гали из пятого подъезда. Она торговала там семечками, пока не сломала бедро.
— Сдашь мне угол? — спросила я, разглядывая паутину в форме СССР на потолке.
— Только если будешь подкармливать Барсика, — кивнула баба Галя на трёхцветного кота, доедавшего селёдку. — И семки не воровать. У меня учёт.
Так в 45 я открыла «нелегальное кафе» в гараже. Стол — дверь от «Жигулей», стулья — ящики из-под яблок. Меню писали сыновья маркером на картонке: «Кофе из турки — 50 р. Пирог бабы Гали — бесплатно (пока не кончится)».
Первыми клиентами стали дворовые мамы. Они приходили с кричащими малышами и взглядами потухших звёзд.
— У меня муж третью неделю спит в машине! — рыдала соседка Алёна, заливая рафом детское «Мама, купи слоника!». — Говорит, там тише.
— А ты его машину на штрафстоянку, — советовала баба Галя, разминая тесто. — Пусть поспит в конторе с полицией. Веселее будет.
Мы смеялись. Кот Барсик вылизывал сливки из блюдечка. Алёна через неделю притащила мужа — тот, моргая, попросил «как у вас тут, эээ, с примирением?». Баба Галя вручила ему скалку: «Меси, дорогой. Пока не простит — будешь блины нам печь».
Потом пришёл Виктор Петрович, местный сантехник. Сел в угол, пялился в стену.
— Жена умерла, — буркнул он на третий день, тыкая вилкой в вишнёвый пирог. — Готовил она так же… с дыркой посередине.
— Это не дырка, — фыркнула баба Галя. — Это чтоб душа пирога дышала. Давай, режь, пока душа не вышла.
Он разрезал. Из начинки вытек алый сок. Виктор Петрович вдруг засопел, уткнувшись в бумажную салфетку: «Точно, Людка так же… всегда перебарщивала с вишней…»
К лету в гараже яблоку негде было упасть. Подростки играли в карты на ящиках, пенсионеры спорили о Брежневе, а безработный актёр Слава читал Есенина, за еду. Мы с бабой Галей научились печь пироги-«антикризисы»: с яблоками из чужого сада, творогом «на скидке» и капустой «ой, соседка поделилась».
— Ты бы налоги платила, — ворчал муж, принося мои забытые на кухне очки.
— А ты бы йогой на районе занялся, — дразнила я. — Смотри, у Виктора Петровича трубы вечно текут — ему поза «наклон к крану» пригодится.
Однажды в дверь постучали. На пороге — женщина в костюме, как у моего директора.
— Вы здесь… кафе без лицензии? — спросила она, оглядывая гирлянду из крышек от банок.
Сердце упало в сапоги. Но баба Галя вышла вперёд, подбоченившись:
— Кафе? Мы тут, милочка, клуб по интересам. «Общество любителей семечек и разговоров». Вступительный взнос — пирог с повидлом.
Женщина заплатила. Съела два куска. Ушла, оставив визитку: «Если решите расширяться — звоните. У меня муж тоже йогой увлёкся…»
Сейчас в нашем гараже висит вывеска «Облака» — сыновья нарисовали на старой двери. «Потому что пироги пушистые», — сказали они. Баба Галя научила Славу печь блины, Алёна с мужем открыли «детский угол» с мелками, а Виктор Петрович… Он женился на бухгалтерше из налоговой. Говорит, её вишнёвый пирог «почти как у Людки».
Иногда я спрашиваю: «Галя, как мы всё это провернули?»
— А мы и не крутили, — смеётся она. — Просто тесто замесили да духовку включили. Жизнь сама допеклась.
И правда — оказывается, мир не в ежедневнике. Он в трещине на чашке, из которой пьёшь кофе с тем, кому сегодня хуже, чем тебе. Или в куске пирога, который сосед режет дрожащими руками, вспоминая ту, что больше не печёт. Главное — дать дрожжам подняться. Или людям. Или облакам над крышей гаража, похожим на комья взбитых сливок.
Запах сосновой стружки до сих пор возвращает меня туда. В сарайчик с покосившейся дверью, где пыль танцевала в лучах сентябрьского солнца, а на верстаке, будто на алтаре, лежали стамески, молотки и куски дерева с судьбами попроще человеческих. Деда Матвея уже тридцать лет как нет, но каждый раз, когда я вдыхаю аромат свежеспиленной липы, он тут как тут — в засаленном фартуке, с морщиной-шрамом над бровью и глазами, похожими на потрескавшийся лак старой скрипки.
---
Мы познакомились, когда мне было десять, а ему — все семьдесят. После школы я частенько торчал у забора его дома, разглядывая резные наличники с диковинными птицами. Однажды он вышел, держа в руках что-то похожее на игрушечный кораблик.
— Сломалась, — бросил он, протягивая мне судно с оторванной мачтой. — Починишь?
Я покраснел: в моём арсенале были только клей «Момент» да скотч.
— Не бойся, — он хрипло рассмеялся. — Сломать можно только то, что не умеешь любить.
Так начались наши уроки. По вторникам и четвергам, после того как дед выпивал чай с «Беловежской» медовухой (строго одна рюмка, «для суставов»), мы превращали поленья в лошадок с гривами из льняных ниток, скворечники с сердечками на крышах и однажды — деревянный медальон для мамы, внутри которого он тайком вырезал: «Сынок твой — молодец».
---
Зимой 98-го, когда из-за снегопадов в посёлке вырубили свет, он научил меня делать «вечные свечи» из воска и сосновой коры. Сидя у печки, при свете огня, который лизал наши тени на стенах, он рассказал про войну — не ту, из учебников, а про свою. Как в 43-м, прячась в подвале разрушенной школы, вырезал из обломка парты фигурку кошки для раненой девочки.
— Она плакала, пока я стругал, — говорил он, водя пальцем по своему шраму. — А потом уснула, сжимая её в руке. Доброта, внучек, она как стружка — кажется, мелочь, а без неё и скрипка не зазвучит.
---
Весной он стал спать на верстаке. Говорил, что так лучше слышит, о чём шепчутся доски перед работой. А однажды не проснулся. В кармане его фартука нашли записку: «Для Сёмы» — и адрес мастерской в райцентре.
Там, среди пахнущих лаком шкатулок, мне вручили ящик. В нём лежали незаконченная уточка с крыльями из кленовых листьев, набор стамесок и конверт с деньгами — ровно столько, сколько стоило моё первое собеседование в институте. И ещё одна записка: «Не бойся. Помни про стружку».
---
Сейчас, когда моя дочь приносит с прогулки «сокровища» — шишки, камушки, сломанные ветки — я учу её самому важному: что в каждом куске дерева спит музыка. Что трещины — это просто дороги, по которым убегает лишнее. Что доброта... да она вообще не бывает громкой. Она тихая, как шелест рубанка по дубу. И вечная, как этот дуб потом.
А дед Матвей? Он всё ещё здесь. В скрипе половиц в моём доме. В смехе дочки, когда она пытается забить гвоздь. В том, как я, взрослый дядька, каждое утро шепчу, завязывая шнурки: «Не бойся».
И ведь не боюсь.
---
P.S. Вчера нашел на чердаке ту самую уточку. Оказывается, если дунуть ей в хвост — свистит, как весенний ветер в трубе старого сарая.
Воздух в деревне пахнет иначе. Смесью полевых трав, речной сырости и дымка из печных труб, вплетающегося в сумерки. Я закрываю глаза, и передо мной вновь возникает тропинка к старому дубу — нашему с Лёшкой «космическому кораблю», «крепости» и «тайной базе» одновременно. Кора дерева до сих пор хранит выцарапанные перочинным ножиком буквы: «Лёха и Света, 2003». Сейчас, спустя двадцать лет, надпись напоминает шрам, но тогда эти линии казались нам вечными, как звёзды.
Дуб рос на окраине деревни, у самого леса. Мы строили «дом на ветвях» всё лето, таская во двор бабушкиного соседа, деда Матвея, гвозди, обрезки досок и прочий хлам, который он копил в сарае «на всякий случай». Дедушка наблюдал за нашей вознёй из-за плетня, попыхивая самокруткой. Помню, как однажды он протянул через забор жестяную банку:
— Берите. Винты оцинкованные, не заржавеют.
— Спасибо, дед! — Лёха, всегда более разговорчивый, схватил банку, а я лишь кивнула, стесняясь стариковых морщин, похожих на трещины в глине после засухи.
— Только смотрите, не сверлите дуб зря. Дерево живое, ему больно, — пробурчал он, но в глазах светилась усмешка.
На следующий день мы нашли у плетня три аккуратно связанных верёвкой доски с фабричными клеймами — явно не из сарайного хлама. Лёха фыркнул: «Ворчит, а помогает», — но с тех пор стал забегать к деду Матвею «за советами по строительству». Я подозревала, что дело в бабушкиных пирожках с вишней, которые он носил старику в обмен на гвозди.
К августу наш дуб превратился в чудо архитектуры: скрипучий мостик между ветвями, ящик для «секретов», прибитый повыше, и даже «окно» — рамка из обломков старого подоконника. Но главным открытием стала не постройка, а сам дед Матвей. Оказалось, за его ворчливостью скрывалась целая вселенная.
Он учил нас находить подорожник, когда я разбила коленку о скользкую кору. Показывал, как отличить съедобные грибы от поганок по «юбочке» на ножке. Разрешил копать червей для рыбалки в своём огороде — «всё равно картошка мелкая в этом году». А однажды, когда Лёха сломал руку, смастерил ему из ветки и бинтов шину, ворча: «Бестолочь, на сосну лезть — это тебе не на дуб карабкаться».
Но самый яркий эпизод случился поздней осенью. Мы с Лёхой, возвращаясь из школы, услышали за плетнем странные звуки — что-то среднее между писком и шуршанием. Заглянув в щель, увидели деда Матвея, сидящего на корточках возле куста сирени. В его руках копошился птенец с подбитым крылом.
— Ну и ну, — старик осторожно завернул птицу в платок, — видать, кошки достали. Придётся тебе, дружок, у меня пожить.
Он не заметил, как мы подглядывали. А наутро притащил к дубу скворечник, сколоченный из остатков наших досок:
— Вешайте повыше. Весной пригодится.
Лёха тогда спросил напрямик:
— Дед, ты почему со всеми злюкой прикидываешься?
Старик хмыкнул, поправляя скворечник на ветке:
— Доброта — она как смола. Если наружу вытекает — её всякий сорвать может. А ты её внутри держи, крепче будет.
Зиму дед Матвей не пережил. Мы узнали об этом только весной, когда привезли ему первые подснежники — он любил класть их в чай «для аромата». Дом был заперт, а через забор перевешивалась табличка «Продаётся». Бабушка, вытирая слёзы уголком фартука, рассказала, что старик умер тихо, во сне, оставив странное завещание: весь свой скарб раздать соседям, а тетради с рецептами травяных сборов — «ребятишкам с дуба».
В картонной коробке, перевязанной бечёвкой, мы нашли шесть общих тетрадей. На пожелтевших страницах аккуратным почерком были выведены не только рецепты, но и заметки: «От кашля — мать-и-мачеха, собирать до цветения», «Ромашковый чай Светке не нравится, добавить мяту», «Лёха обжёгся у костра — приложить тёртую свёклу». Последняя запись датирована ноябрём: «Птенец окреп, выпустил на волю. Лети, дружок. Всё живое к свободе тянется».
Сейчас, стоя под дубом, я кладу ладонь на шершавую кору. Скворечник давно рассыпался, но в дупле всё ещё виднеется ржавая банка из-под гвоздей. Из кармана я достаю пакетик с семенами — не смогла удержаться, чтобы не купить в городе пару сортов мяты. Лёха, теперь уже Алексей Игоревич, учитель биологии в местной школе, обещал подвезти саженцы шиповника.
— Тётя Света! — обрываю воспоминания детские голоса. К дубу бегут две девочки, моя племянница Маша и её подруга. — Мы тут домик для жуков строим! Поможешь?
Маша гордо демонстрирует «отелю» из спичечного коробка, украшенного лепестками одуванчиков. Я опускаюсь на корточки, поправляя их «проект», и вдруг ловлю себя на том, что повторяю дедовы слова:
— Только смотрите, не травмируйте дерево. Оно живое, ему больно.
— Ага, — серьёзно кивает подружка Маши, — мы бережно. Вон, мох подложили, чтобы жукам мягко было!
Я смотрю на их притихшие у дуба фигурки и понимаю, что дед Матвей ошибался. Доброта не смола. Она — как эти семена, что мы зарываем в землю, не зная, прорастут ли. Но когда из них выбивается росток — хрупкий, упрямый, тянущийся к свету — становится ясно: всё это время тихая сила жила в самой сердцевине мира. Нужно лишь иногда наклоняться, чтобы рассмотреть её в трепете детских ресниц, в бережном жесте, в памяти о человеке, который мастерил скворечники из обрезков чужого детства.
Ветер шевелит листья над нами. Где-то высоко в ветвях щебечет птица — может, потомок того самого птенца. А я достаю из сумки три леденца «Дюшес», купленные на станции по привычке, и думаю, что ностальгия — это не грусть об ушедшем. Это благодарность тем, кто вплел свою доброту в твою душу, сделав её крепче корней старого дуба.
Дождь барабанил по кондиционерам, превращая панорамные окна офиса в аквариумные стекла. Кирилл прижал лоб к холодному пластику, наблюдая, как капли сливаются в ручьи на уровне 14-го этажа. В кармане пиджака ждал смс-чат с клиентом, который уже третий час не мог решить, нужен ли ему «премиум-пакет» или «бизнес-эконом». На столе в пластиковом стакане кисли остатки рафа, который Маша из маркетинга назвала «слишком сладким для серьезного мужчины».
Он потянулся за папкой с договорами и задел мышкой старую фоторамку. Снимок 1993 года: мальчишка в выгоревших шортах дует в самодельную флейту, обмотанную изолентой. За спиной — поляна с ольхами, где дед учил его вырезать свирели. «Соловьиная роща» — так они называли этот уголок дачи, пока застройщики не превратили его в коттеджный поселок «Европейский Берег».
Телефон завибрировал. «Кирилл, отчет по Смирнову до 18:00». Он потянул галстук, вдруг ощутив, что узел душит сильнее обычного.
...
В метро кто-то оставил газету на сиденье. Статья о конкурсе народных инструментов с фотографией жалейки — точь-в-точь как та, что дед мастерил из клёна. Кирилл вышел на три остановки раньше, ноги сами принесли его в парк. Здесь ещё сохранились старые ольхи, их кора в детстве казалась драконьей чешуей.
Руки вспомнили движения раньше мозга. Снять ножом полоску коры, аккуратно выскоблить сердцевину... Через час в ладонях лежала кривая трубка с шестью дырками. Первая нота вышла сиплой, вторая — дрожащей, зато третья зазвучала точно тем тембром, от которого когда-то вздымались мурашки.
«Без десяти восемь, — высветилось на экране телефона, — совещание у гендира». Кирилл сунул флейту во внутренний карман, чувствуя, как дерево теплеет от тела.
...
На кухне в 23:45 он разбирал чемодан с документами. Жена спала, прижавшись к краю кровати — привыкла, что он работает ночами. В ящике под старыми налоговыми декларациями лежала коробка из-под обуви. Письма деда, засохший стручок акации («волшебная фасоль из страны Музыки!»), тетрадка с нотами, где вместо скрипичного ключа — смешные рожицы.
«Смотри, — писал дед перед операцией, — дудка не терпит спешки. Дерево дышит, пока ты его обрабатываешь. Вот и человек...»
Кирилл включил настольную лампу. На обратной стороне счета за электричество стал рисовать эскиз — длинная изогнутая труба с резными узорами. Утром заказал набор резцов по дереву.
...
Теперь по субботам его «мастерская» пахла стружкой и льняным маслом. Соседи жаловались на шум рубанка, зато дочь приносила раскраски: «Пап, сделай мне свисток в форме единорога!». Инструменты рождались некрасивые, но живые — с сучками, трещинками, неровным тембром. Первую жалейку купил седой таксист, расплатившись историями о деревенских свадьбах.
Однажды в парке к нему подсела девочка в инвалидной коляске.
— Можно попробовать? — она тронула свирель с гравировкой в виде крыльев.
Они играли до темноты, сочиняя мелодию из пяти нот. На прощанье Кирилл подарил ей флейту.
— Вы как дедушка в сказке, — улыбнулась она, — который делает музыку из воздуха!
...
В день рождения дочери он собрал «оркестр»: соседский подросток с губной гармошкой, бабушка-смотрительница с баяном, девочка в коляске и три свирели. Их «концерт» во дворе собрал толпу — офисных работников, мам с колясками, курьеров, задержавшихся на перекур.
Когда зазвучала «Калинка», Кирилл вдруг узнал тот самый вкус детства — смесь смолы, малинового варенья и бесконечного лета. Жена сняла видео, где он, краснея, объяснял пенсионерке, как держать жалейку. «Ты светишься», — написала она потом в смске, прикрепив смайлик с нотами.
Теперь в его портфеле всегда лежат два деревянных свистка — на случай, если кому-то понадобится срочно превратить метро в Соловьиную рощу. А на рабочем столе среди графиков появилась фотография: три поколения мужчин с флейтами — дед в косоворотке, он сам в помятом пиджаке, дочь с розовой дудкой, на которой криво выведено «Единорог №1».
Иногда, слушая жалобы клиентов на курсы доллара, Кирилл трогает в кармане свежий завиток коры. Дерево всё ещё дышит.
