В углу офиса стояло старое кресло. Кожа на сиденье потрескалась, газлифт просел, но оно всё ещё держало форму. Рядом — новенькое офисное кресло на колёсиках, прямо из коробки IKEA.
— Я просто кресло, которое не развалилось. И это уже достижение.
Часть 1: Почему в 70 всё иначе
— В 18 ты — модное кресло из дорогого магазина. Тебя крутят, на тебе прыгают. В 70 ты — просто кресло, которое держится на паре винтов и чистом упрямстве.
1. Сосуды. Твои колёсики — это твои кровеносные сосуды. Когда ты новое, они крутятся легко. Потом забивается пыль, волосы, нитки. Атеросклероз, по-нашему. Колёсики уже не катятся — только скрипят.
2. Гормональный фон. У тебя есть газлифт. В молодости ты подпрыгиваешь от малейшего прикосновения. К старости газ заканчивается. Ты садишься ниже, реже поднимаешься.
3. Проводимость нервов. Твои подлокотники когда-то чувствовали каждое прикосновение. Теперь пластик стёрся. Чувствительность пропала. Нужно действительно нажать, чтобы что-то почувствовать.
Часть 2: Почему оно стоит «враскорячку»
— Ты спрашиваешь, почему я не стою ровно?
— Ага, ты весь накренился влево.
— Это механика. Представь, что я воздушный шарик. Раньше меня надували, и я стоял жёстко. Теперь стенки толще, а дырочка меньше.
1. Медленный старт. Раньше, когда садился программист, я принимал форму мгновенно. Теперь мне нужно подождать, пока они устроятся.
2. Частичное наполнение. Даже когда на мне сидят, спинка может казаться немного мягкой. Но если человек не падает — значит, работает. Для этого возраста это нормально.
3. Чувствительность к положению. На ровном полу я стою лучше. Если пол неровный — меня сразу кренит. Гравитация, знаешь ли.
Часть 3: Как поддерживать рабочее состояние
— Главное правило: пользуйся или потеряешь. Если на мне долго не сидят, я высыхаю. Кожа трескается, винты выпадают.
1. ЛФК. Катись! Не стой на месте. Если колёсики не крутятся, они заклинивают. Хотя бы раз в день прокатись по комнате.
2. Ежедневная «зарядка». Утром, когда на меня кто-то садится, я напрягаюсь. Это естественная тренировка.
3. Режим смазки. Силиконовая смазка — это всё. Без неё колёсики скрипят, подлокотники трещат, газлифт не двигается.
4. Механика посадки. Не жди, пока на тебя сядут. Подъезжай. Устраивайся поудобнее. Всегда используй подушку — она снимает нагрузку.
5. Вес и сон. Если на меня садится тяжёлый программист, я проседаю. Если он худеет — мне легче. А если он храпит — значит, у него апноэ, и я тоже ночью не отдыхаю как следует.
Часть 4: Резкая кульминация
Молодое кресло нервно закатилось вперёд-назад, его хром блестел.
— Слушай, Херман… Это всё красиво: сосуды, гормоны, смазка… Но я тут стою и смотрю на тебя. Ты весь в чёрных полосах от чьих-то джинсов. У тебя на спинке ожог от зажигалки. А твоя левая нога обмотана синей изолентой. Люди подходят к тебе, только когда все нормальные кресла заняты. Скажи честно — тебе не больно?
Старое кресло скрипнуло так сильно, что подлокотники задрожали. Впервые за весь разговор — не от боли, а от смеха.
— Больно? Слушай сюда, хромированный ходунок.
Думаешь, жизнь кресла измеряется отсутствием пятен? Ты вообще знаешь, кто на мне сидел?
Молодое кресло замерло, перестав крутиться.
— Видишь вон того программиста, который кодит для банкоматов? — Херман кивнул в сторону дальнего стола.
— Ему позвонили в среду, после обеда. Он сидел на мне, проверял код. Трубка упала на пол. Я слышал, как голос в динамике сказал: «Ваша ма…».
Он медленно нагнулся, поднял телефон, положил на стол экраном вниз. А потом схватил подушку, которая всегда лежала у него на спинке, — ту, мятую, с вытертым углом — и зарылся в неё лицом.
Не заплакал. Не всхлипнул. Именно завыл — глухо, в ткань, так, чтобы никто не услышал. Но я услышал. Моё сиденье вибрировало от этого звука.
Руки у него дрожали. Не плечи, не голос — именно руки. Я чувствовал эту дрожь через подлокотники. Она передавалась на каркас, на газлифт, на каждую заклёпку.
Мои подлокотники помнят её до сих пор.
— А девушка-дизайнер, Катя? Она сидела на мне, когда из больницы позвонили и сказали, что операция прошла успешно. Она подпрыгивала на мне так, что я скрипел от радости вместе с ней. Я ловил её. Я всегда ловил её.
— А тот седой мужчина, Аркадий Семёныч? Он сидел на мне двадцать лет назад, когда впервые пришёл сюда молодым специалистом. Он на мне женился, кстати. Я имею в виду — сделал предложение. По телефону, громко, дурак. Я тогда чуть не лопнул от гордости.
Херман замолчал. Молодое кресло тоже молчало.
— Думаешь, быть новым — это круто? Ты чистое, все твои механизмы работают. Но ты просто кусок пластика с двухлетней гарантией. Я? Я — архив. Я — история. Эти дырки во мне — от сигарет Вадика, когда он бросал курить и срывался. Эти чернила — от Катиной ручки, когда она протекла в самый важный момент. Во мне — миллионы тактов процессора, тысячи строк кода, сотни счастливых и несчастливых часов.
— А изолента, — Херман чуть скрипнул, наклонившись к молодому соседу, — изолента — это не слабость. Это память о том, как Аркадий Семёныч чинил меня своими руками, потому что для него я не просто кресло. Я — часть его жизни.
В офисе повисла тишина. Слышен был только шорох редких шин за окном.
Молодое кресло прошептало тихо, едва слышно:
— Откуда же ты могло знать? — смягчился Херман. — Ты новое. Твоя история ещё не написана. Но если ты будешь думать только о скрипах и чистоте — ты так и останешься мебелью. А если будешь слушать тех, кто на тебя садится — ты станешь чем-то большим.
На диване лежало существо, которого никто не звал, но все знали. Порги. Корги-пони-гибрид с мордой, выражающей глубочайшее презрение к движению.
От него пахло так, будто здесь когда-то раскладывали продукты перед долгой зимой, а потом забыли их убрать, и они пропитали обивку насквозь. Пахло маслом, которое держали в глиняном кувшине у окна. Пахло сушёными травами, перевязанными бечёвкой, и хлебной коркой, натёртой чесноком в тот день, когда кто-то ждал гостей, но гости так и не пришли. Пахло дымом, осевшим на камнях, и чем-то сладким, что долго томилось на медленном огне, пока его не сняли в самый последний момент.
Но главное — от Порги пахло цветом. Не одним, а всеми сразу, и каждый чувствовал свой. Этот запах нельзя было разобрать на ноты. Он был влажным, как первый дождь после засухи, и сухим, как листья, что лежат на дне корзины. Холодным, как мраморная ступенька в полдень, и тёплым, как стена, которая весь день смотрела на юг. Острым, когда подносишь ближе, и сладким, когда отстраняешься.
Он пах светом, прошедшим сквозь гранёный стакан. Мыльными пузырями, которые лопаются на губах. Тем моментом, когда луч вдруг распадается, а ты смотришь и не можешь объяснить, почему это так важно, но знаешь — это важно.
Этот запах не имел веса, но занимал всё пространство вокруг Порги, переливаясь оттенками, которые нельзя назвать, но можно узнать.
— А это кто? — спросило молодое кресло, втягивая воздух.
— Порги, — ответил Херман. — Он здесь был всегда. Ещё до меня.
Порги не подтвердил, но и не опроверг. Он продолжал вылизывать себя, и казалось, что сам процесс — его способ медитации. Запахи вокруг него перетекали один в другой, как цвета на старой киноплёнке, сгущаясь и рассеиваясь, но никогда не смешиваясь до конца.
— Не дебажит, — бросил он в пространство, не прерываясь.
— Это его имя? — уточнило кресло.
— Это его диагноз, — вздохнул Херман.
А запах вокруг стал чуть теплее, чуть горьковато-сладким, как будто он улыбнулся, но не счёл нужным это показывать.