Как Иванушка за философией ходил
В некотором царстве, в некотором государстве, а точнее в городе М-ске, что стоит на реке с тем же названием, жил-был студент Иван. По батюшке — Великопольский, а по сути своей — дурак дураком, как про всех студентов в старину говаривали.
Учился он на философском факультете, где ему всякими мудрёностями голову забивали, вместо того, чтобы ремеслу учиться да невест выглядывать. И до того забили, что Иван на экзамене профессору прямо в глаза ляпнул:
— А время, говорю, это форма чувственности!
Профессор тот был старый, сухой, аж пергаментом от него пахло, с лицом таким, будто его сто лет в архиве держали
В народе таких профессоров Кощеями кличут — бессмертные они на своих кафедрах: по тридцать лет студентов мурыжат.
— Форма? — переспросил профессор голосом скрипучим, как немазаная телега. — А ну, ступай, Иван, в Заповедный Битцевский лес, где город выдыхается и чистая хренотень начинается. Найдешь там строительный вагончик на колесах. В нём две старухи живут. Ежели они тебя поумнее признают, чем я — поставлю зачёт. А нет — так и будешь век студентом ходить, ни диплома тебе, ни жены, ни коровы.
И выставил Ивана за дверь.
А на дворе — пятница, перед самой Пасхой. Время такое, когда даже последние скептики начинают шарить глазами по небу — вдруг там что моргнет, знак какой, а небо пустое, как карман после получки, только звезды торчат, словно гвозди из домовины.
Иван плёлся по окраине, где фонари кончаются и начинается территория, на которую даже участковый без святой воды не суется. Денег на маршрутку не было — он их вчера оставил в ларьке вместе с остатками человеческого достоинства. До того самого леса оставалось еще километров пять, а пальто у Ивана было тонкое, отцовское, философское — с дырой в прокладке, куда утекало тепло, как жизнь утекает сквозь пальцы.
«И зачем я поперся? — думал Иван, проваливаясь в сугробы. — Спятил я, что ли, вместе с профессором? Какие старухи в лесу»
И вдруг видит: впереди свет.
Строительный вагончик на колесах стоит, старый, проржавевший. С одной стороны его кто-то разрисовал — такой граффити-страхолюдины, что и не поймешь, то ли портрет местного депутата, то ли предупреждение для непосвященных. С другой стороны — просто грязный, облупленный. Окошко светится, и дымок из трубы идет. А перед вагончиком — никого.
Иван подошел поближе, обошел вокруг. Где тут у него перед, где зад — не разберешь. В сказках вроде полагается сказать: «Избушка-избушка, повернись ко мне передом, а к лесу задом!» А тут — то ли лес сзади, то ли пустырь, то ли свалка строительная. И рисунок этот дурацкий сбивает с толку — может, это и есть фасад, а может, наоборот, местные художники специально всё перепутали.
Кашлянул Ваня для важности и произнес, как учила бабка в детстве:
— Вагончик-вагончик, повернись ко мне передом, а к лесу задом!
Вагончик даже не скрипнул. Только дым из трубы повалил гуще, будто внутри засмеялись.
Иван еще раз обошел, уже с другой стороны, и снова:
— Вагончик-вагончик, я кому сказал? Повернись!
Тишина. Только ветер свистит в пустыре.
Тут изнутри раздался скрипучий голос:
— Ты чего, очумел, парень? Он на колёсах, но не настолько, чтоб по команде вертеться! Заходи, где дверь, не мёрзни! Вон она, с торца, от тебя слева!
Иван глянул — действительно, с торца дверца, совсем неприметная, обитая дерматином. Он подошел, постучал, на всякий случай.
— Входи уж, пригласили же, — донеслось изнутри.
Иван толкнул дверь и вошел.
Внутри вагончика было тепло и на удивление уютно. В углу топилась маленькая печурка-буржуйка, на ней грелся чайник. У печки на чурбачках сидели две бабки. Одна — старая, в ватнике, с морщинами, напоминающими о пересечённой местности с оврагами да косогорами. Нос крючком, подбородок торчком — ну чисто Баба-Яга, в исполнении артиста Георгия Францевича Милляра. Другая — помоложе, в спортивных штанах, с сигаретой, прилипшей к нижней губе. Волосы патлами, глаза зеленые, светятся в полумраке — не иначе кикимора болотная, только что из своего болота вылезла погреться.
Тут Ивана холод пробрал — аж до самых печенок. Не от мороза, а от понимания: это ж они самые и есть, про которые в сказках сказывают. А он-то думал — профессор головой тронулся со своим лесом заповедным.
Только живут теперь не в избушках на курьих ножках, а в строительных вагончиках — прогресс, мать его.
— Здрасьте, — молвил Иван. — Извините, что без спросу. А чего это ваш вагончик не поворачивается?
— А ты его спросил сначала, может он устал, — усмехнулась молодая. — Весь день на месте стоит, колёса болят. Ты присядь, гостем будешь.
Иван присел на чурбачок у печки. Печурка приятно грела, пахло дымком и чем-то еще, неуловимым — то ли болотной тиной, то ли древним колдовством.
— Ты кто таков? — спросила молодая, выпуская дым в потолок. — По харям видать — студент. По гляделкам — остолоп. Кощеев, поди, подкидыш?
— Какой еще Кощей? — не понял Иван.
— А такой, — усмехнулась старуха. — Который на кафедре сидит, студентами командует. Не иначе он тебя послал, ирод старый. Ну, давай, сказывай, зачем пришел?
Иван рассказал про экзамен, про время, про профессора.
— Время, значит, — сказала молодая. — Софией меня кличут. А это Василиса. Мы тут, стало быть, местные. В вагончике живем, жистьё обсуждаем. А ну-ка, Василиса, спроси его чего-нибудь. Проверим, за что башку-то оторвали.
Василиса посмотрела на Ивана долгим взглядом, от которого захотелось провалиться сквозь землю прямо в преисподнюю, потому что там хоть тепло, черти погреют.
— Время — сказала она негромко. — Вот мы с него и начнем. Что есть время? Для тебя лично. Не для книжек, а для жисти-бывальщины?
Иван опешил. Время? Августин писал, что время — растяжение души. Кант говорил — априорная форма чувственности. Хайдеггер вообще целую книжку про время настрочил. Он открыл рот, чтобы выдать заученное, но Василиса перебила:
— Только не цитиркуй, бога ради. Своими словесами, ежели они есть.
Иван закрыл рот. Своих слов не было.
— Время... это... ну... идет все, — промямлил он.
— Идет, — сказала София. — А вон те дрова — они идут? Сейчас горят, потом сгорят. Время, значит, кончилось для дров?
— Кончилось, — кивнул Иван.
— А для тебя? Ты сейчас здесь сидишь. Это идет. А завтра где будешь?
— Не знаю.
— А через год?
— Тем более.
— Стало быть, твое время — оно сейчас. А сейчас — оно уже прошло, пока ты думал. Где время, Иван?
Иван молчал.
— Один немец, умный был, — вдруг вспомнил Иван. — Кант. Он говорил, что время — это форма нашего восприятия. Что мы без времени вообще ничего не можем понять.
— Форма, — сказала Василиса. — А форма, она где? В башке, поди? Или снаружи? Ежели в башке, тогда у меня свое время, у тебя свое. У меня сейчас портвешочек кончается — это мое время. А у тебя — кризис, значит, душевный. Это разные времена. Как их сопрячь, а?
— Не знаю, — прошептал Иван.
— А другой немец, — продолжил Иван, — Хайдеггер. Он говорил, что время — это горизонт понимания бытия. Что человек — это временное существо, бытие-к-смерти.
— Бытие-к-смерти, — повторила София. — Это забористо, одначе. А по-нашему: родился, пострадал, сдох. И между этим — время. Которое ты либо прожил, либо просидел. Ты как прожил свои двадцать лет, Иван?
— Да никак, — честно сказал Иван. — Учился все время.
— Учился, — сказала Василиса. — А чему выучился? Времени не понимаешь, себя не понимаешь. Зря учился, выходит. Остолоп ты, а не философ.
Иван почувствовал, как внутри что-то оборвалось.
— Ладно, — сказала София. — Другой вопрос. Свобода. Что есть свобода?
— Свобода — это... ну... возможность выбора, — выдавил Иван. — Сартр писал, что человек обречен быть свободным. Что мы сами выбираем себя.
— Обречен, — сказала Василиса. — Красивое слово. А у меня есть выбор? Я могу сейчас встать и уйти? Могу. А куда? В ничто. Там колотунчик. Я выбираю сидеть здесь. Это свобода?
— Ну... да.
— А если я не могу уйти, потому что боюсь холода — это свобода? Или я выбираю между холодом и огнем?
— Это необходимость, — сказал Иван.
— А когда необходимость, свободы нет. Так?
— Так.
— Стало быть, свобода — это когда есть выбор между равными вещами? Но равных не бывает. Тепло всегда лучше холода. Стало быть, выбора нет. Стало быть, свободы нет. А твой Сартр, выходит, пиздоболушка еще тот.
Иван сидел, открыв рот. Бабка приложила Сартра, как даже Симоне не снилось.
— А ты, Иван, — спросила София, — ты свободен?
— Не знаю, — сказал Иван.
— А кто знает? Твой умный дядька, говорил, что свобода — это когда ты сам себе закон. Что ты должен поступать так, чтобы твое правило могло стать всеобщим законом. Слыхал, поди?
— Слыхал, — кивнул Иван. — Категорический императив Канта.
— Императив, — повторила Василиса. — А ты по этому императиву живешь?
— Нет, — признался Иван.
— А почему?
— Потому что сложно. Потому что жить хочется, а не законы придумывать.
— Вот, — сказала София. — Кант придумал, а жить не смог бы по-своему. Потому что жизнь — она сложнее. Ты вот хочешь греться — это твой закон. Тепло — это необходимость. Ты не свободен, Иван. Ты раб своей хотелки-захотелки.
— А Гегель, — вспомнил Иван, — Гегель говорил, что свобода — это познанная необходимость. Что если ты понимаешь законы, ты свободен.
— Познанная необходимость, — сказала Василиса. — Это когда ты знаешь, что замерзнешь, и идешь греться. И называешь это свободой. Хренотенька, а не свобода.
— А что тогда свобода? — спросил Иван.
— А хер ее знает, — сказала София. — Может, ее и нет вовсе. Ты вот думаешь, что свободен, а сам всю жизнь по чужой указке живешь. То мамка скажет, то учитель, то книжки эти твои. Где ты сам-то?
Иван почесал затылок.
— Ладно, — сказала Василиса. — Давай дальше. Справедливость. Что есть справедливость?
— Это когда по-честному, — сказал Иван. Чтобы не обидно…
— Кому не обидно? — Василиса хитро прищурилась, и морщины на её лице собрались гармошкой.
— Ну мне и другим…
— Другие… Это те которые твоему Сартру житья-бытия спокойного не давали? Справедливость, Иван, это когда никому не обидно. Но так не бывает.
Поэтому справедливость — это когда обидно всем примерно одинаково.
Иван задумался и опять почесал затылок:
— А как же Аристотель? Он говорил... это... ну, распределительная там, уравнительная... А Маркс вообще про классы...
— А ты оглянись, — перебила София. — Вот мы сидим в вагончике. Портвейн поровну разольём, тепло на всех. Даже тебе, Иван, погреться хватило. И никому не обидно. Это и есть справедливость — когда у каждого есть место у огня. А как только начинаешь делить по справедливости — сразу появляются обиженные. Потому что дележ без обиды не бывает.
— Это когда у тебя есть, и ты делишься, — кивнула Василиса. — А когда нет — какая на хер справедливость?
— А Маркс, — не унимался Иван, — Маркс говорил, что при коммунизме все общее...
— При коммунизме, — хмыкнула София. — Я при нем жила. Ничего общего не было. Все свое, а общего — очередь. И дрова сами искали. А твой Маркс, между прочим, сам на чужие деньги жил. Энгельс ему всю жизнь присылал. Вот тебе и коммунизм — один пишет, другой платит.
Совсем приуныл наш Ваня. Про Энгельса им как-то не рассказывали.
— Ладно, — сказала Василиса. — А вот скажи. Что есть истина?
— Истина — это... когда знаешь, как на самом деле, — выпалил Иван.
— Как на самом деле, — сказала София. — А если на самом деле — хренотенька, а ты знаешь, что хренотенька — это хорошо, это истина?
— Нет.
— А если ты знаешь, что хренотенька — это плохо, это истина?
— Да.
— А почему? Хренотенька сама по себе — ни хорошо, ни плохо. Она просто хренотенька. А ты на нее оценки вешаешь. Где истина?
— В соответствии, — вспомнил Иван. — Аристотель говорил: истина — это соответствие знания и действительности.
— Соответствие, — повторила Василиса. — А действительность — хренотенька. Стало быть, истина — это знание о хренотеньке. И что?
— Не знаю, — сказал Иван.
— А вот бытие и сознание, — вмешалась Василиса. — Это у них любимая тема. Бытие определяет сознание или наоборот?
— Ну... Маркс говорил, что бытие определяет сознание, — неуверенно сказал Иван.
— А ты как думаешь? — спросила София.
— Я? Не знаю.
— А ты посмотри на нас, — усмехнулась Василиса. — Вот мы сидим в вагончике, дрова жгем. Это наше бытие. А сознание у нас какое? Хреновое, потому что холодно и портвейн кончается. Значит, бытие определяет сознание.
— А если б мы выпили и повеселели? — спросила София. — Сознание изменилось бы. А бытие? Вагончик тот же, дрова те же. Значит, сознание определяет бытие?
— Получается, что так, — кивнула Василиса.
— А если б мы выпили, повеселели, пошли и еще дров притащили? — не унималась София. — Тогда бытие изменилось бы. А сознание? Оно уже веселое. И что первично?
— Замкнутый круг, — сказал Иван...
— Во-во, — кивнула Василиса. — Не круг, а спираль получается. Как портвейн в бутылке: мысли по кругу ходят, а он убывает. И хрен поймешь, что первично. Только одно знаю: когда он есть — философия легче идет.
Иван почувствовал, как по щеке покатилась слеза.
— Я ноль, — сказал он. — Я пустое место. Я пять лет учил, а сказать ничего не могу. Выходит, я ничего не знаю.
— О, господи, — закатила глаза София. — Дошло наконец-то. А мы-то думали, ты сейчас откроешь нам истину. А ты просто дошёл до того, что любой алкаш у пивного ларька тебе за милую душу растолкует.
— И не надо на себя так убиваться, — добавила Василиса. — Ну не знаешь — и что? Мы тоже ничего не знаем. Никто ничего не знает. А те, кто думают, что знают, — они самые смешные. Ты вот про Канта рассказывал. А Кант жил? Жил, чай. Бабу имел?
Иван опять крепко призадумался. В лекциях про это как-то не упоминали.
— В том-то и дело, — вмешалась София. — Был у него случай. Два раза, говорят, собирался жениться. Первый раз — молодой был, бедный. Девушку встретил, а содержать не мог. Не женился. Второй раз — уже профессор, с деньгами. Думал, сейчас-то уж... А она возьми да за другого замуж выйди, пока он раскачивался. Так и остался при своем императиве.
— И что? — спросил Иван.
— А то, — усмехнулась Василиса. — Он потом и написал, что брак — это соединение двух лиц разного пола ради пожизненного обоюдного обладания. Видать, с досады. Когда у самого не сложилось, всегда хочется объяснить, что это вообще-то низменно, а твое дело — высокое. Ты, говорит, должен поступать так, чтоб твой принцип всеобщим законом стал. А сам всю жизнь один просидел, потому что принципы у него были такие — спать, гулять, обедать по расписанию. Где ж тут женщину впихнешь? Она ж не по расписанию любит.
— А Хайдеггер твой, — встряла София, — тот вообще чудик был. Тоже про бытие строчил, а сам в лес убежал. В Шварцвальд. Хижину там поставил, без электричества, без воды. И сидел, понимаешь, думал. Дрова колол сам, воду из родника таскал. Зимой метель — а он сидит и мыслит. И до того домыслился, что потом к нему студентки в гости ходили — пофилософствовать. Одна такая, Ханна, потом знаменитой стала.
— Да ну? — удивился Иван.
— А ты думал, — засмеялась Василиса. — Философы тоже люди. Один от баб в лес бежит, другой от леса к бабам. И все про бытие пишут. А ты говоришь — ничего не знаю. Эка невидаль!
Иван вдруг рассмеялся.
— И правда, — сказал он. — А я-то переживал.
— Вот и не переживай, — подвела итог София. — Живи и думай. А Кант с Хайдеггером подождут, они никуда не денутся.
София достала из-под ватника початую бутылку портвейна «Три семерки». Отхлебнула, крякнула, передала Василисе. Та отхлебнула, поморщилась.
— Будешь? — спросила Василиса, протягивая бутылку Ивану.
Иван взял. Портвейн был теплый, сладкий, пах вечностью — такой специфический запах, когда дешёвый портвейн наливают в граненый стакан и кажется, что вместе с ним в тебя переливается вся история русской философии. Но сейчас это было лучше, чем нектар.
— Слушай, Иван, — сказала Василиса, глядя на огонь в печурке. — А кто ты есть?
— Не знаю, — честно сказал Иван. — Думал, что философ. А теперь не знаю.
— Философ — это не тот, кто книжки читал, — сказала София. — Философ — это тот, кто думает. Прямо сейчас. Об этой печке. Об этом колотунчике. Об этой бутылке. И о том, что будет завтра. Думаешь?
— Думаю, — сказал Иван.
— О чем?
— О том, что вы правы. Что я зря пять лет потратил.
— Не зря, — сказала Василиса. — Пять лет ты думал, что знаешь. Теперь будешь знать, что ничего не знаешь. И это нормально. Даже полезно. А то много знаешь — плохо спишь.
Иван допил портвейн. В печке догорали дрова, и Василиса подбросила в огонь еще пару поленьев. Иван смотрел на пламя и чувствовал, как внутри разливается тепло — не только от портвейна. Он встал, подошел к поленнице, взял топор и вышел на улицу.
Было уже утро. Серое, зимнее, но уже не такое страшное. Рядом с вагончиком лежала аккуратная поленница дров, и Иван принялся колоть. Впервые за много лет — с удовольствием. Потому что в каждом полене он видел тепло, а в каждом ударе топора — вопрос, на который надо ответить. И ответы приходили сами. Простые, как правда. И сложные, как жизнь.
Опосля он попрощался с бабками и пошел назад через лес. В голове у него была каша, но каша эта была уже не холодная и безвкусная, а горячая и сытная. «Я, наверное, совсем умом тронулся, — думал Иван, шагая по сугробам. — Профессор послал к лешим — я и пошел. Хорошо хоть живым вернулся».
А в понедельник пошел он в университет. Профессор сидел в своем кабинете.
— Ну что, Иван, — спросил он. — Был в Заповедном лесу? Видел старух в вагончике?
— Был, — сказал Иван. — Видел.
— И чему они тебя научили?
— Научили, что ничего я не знаю. И еще про вас рассказали. Что вы тоже у той печки сидели когда-то.
Профессор вдруг улыбнулся.
— Садись, — сказал он. — Зачёт.
И достал из стола початую бутылку портвейна «Три семерки»..
И они сидели в кабинете, пили портвейн и говорили о времени, о свободе, о бытии и сознании.
— А знаешь, Иван, — сказал профессор. — Кант, когда понял, что с женитьбой не сложилось, сказал: "Когда я нуждался в женщине, я не мог её содержать; когда я смог её содержать — я уже не нуждался".
— Логично, — кивнул Иван.
— Логично, — согласился профессор. — Только вот вопрос: это он себя успокаивал или действительно так думал?
— А какая разница? — спросил Иван.
— А никакой, — вздохнул профессор. — Главное, чтоб портвейн был.
И они чокнулись.
А где-то далеко, в строительном вагончике, догорали в печке последние дрова. Две бабки смотрели на угли и молчали.
— Ну что, Василиса, — сказала София. — Еще одного человека родили.
— Не родили, — сказала Василиса. — Помогли родиться.
— А все-таки, — сказала София, — хорошо он про Канта рассказывал. Я вот думаю: Кант — он же тоже человек был. И небось, когда кокушки чесались, он тоже про категории не думал, а чесал.
София засмеялась. Василиса тоже.
— Ладно, — сказала Василиса. — Давай спать. Завтра дрова искать.
— Найдем, — сказала София. — Не впервой.
А больше и не надо ничего. Потому что философия — это когда у тебя есть вопросы и с кем их выпить.
Аминь
TINKOFF 2200 7019 6947 7295
ВТБ 2200 2459 1544 8596
170 - 470 руб. на портвейн 777









