Серия «Реализм»

30

Здравствуйте, я ваша папа

Здравствуйте, я ваша папа Позитив, Семья, Дети, Дружба, Пиво, Рассказ, Любовь, Длиннопост

Автор Волченко П.Н.

Здравствуйте, я ваша папа

Двор, две длинные высотки, с одной стороны бетонный забор гаражного кооператива, с другой пустынная в это время дорога. Во дворе тихо, у одной из трех песочниц стоит устало грустная мама, ее ребенок в одиночку возится с песком, делает куличики. Вечер, скоро начнет темнеть.

Двое парней лет двадцати пяти неспешно идут с работы, завод неподалеку – пару улиц пройти всего. В руках у них по бутылочке пива, у одного спортивная сумка, переброшенная через плечо, у другого тощий пакет в руке. Тот, что с пакетом ухоженный, щеки лоснятся, фигура чуть-чуть начинает округляться, под просторной футболкой наметилось пузико. Другой, со спортивной сумкой, подтянут, волосы зачесаны назад, лицо загорелое.

Не доходя до подъезда они уселись за сделанный в прошлом году столик, подтянутый бухнул сумку прямо на столешницу, толстячок же пакет свой положил на лавочку рядом с собой. Устроились. Подтянутый вздохнул, с улыбкой посмотрел на небо, толстячок тоже вздохнул, только грустно, без улыбки, глянул на одно из окон высотки.

Они звякнули бутылками, отпили по глоточку.

- Хорошо. – протянул подтянутый, снова отхлебнул из бутылки, оперся локтем о стол.

- Да. – без особой уверенности подтвердил толстячок, снова глянул на окно и, почему-то вдруг осмелел, плечи расправил, вскинул подбородок и сразу стало видно, что он куда как более крупный, сильный, нежели чем его подтянутый друг. Подтянутый увидел перемену в лице толстячка, улыбнулся хитро.

- Что, твоей дома нет?

- Ага, - белозубо осклабился, - окно закрыто. Наверное к матери пошла.

- Точно? – подтянутый прищурился. – А может к кому другому?

- Да иди ты. – отмахнулся толстячок.

- Эх, Пашка-Пашка, дурак ты. – подтянутый вздохнул то ли мечтательно, то ли грустно, - Она ж у тебя…

- Да, красивая.

Они снова замолчали. Пашка думал о своей красивой жене, подтянутый думал о красивой жене Пашки. Нравилась она ему и, как-то раз, по-пьяни да по глупости, он даже признался в этом старому другу, головой понуро качал, и бубнил что-то, что де Светка его… Пашка про разговор тот не напоминал, за что подтянутый был ему безмерно благодарен.

- Смотри, опять стоит. – Пашка кивнул в сторону мамаши у песочницы. – Она одинокая что ли?

- А я откуда знаю? – подтянутый пожал плечами. – Твой двор.

- Жалко ее. – грустно сказал Пашка, - и ребенка ее жалко. Один всегда.

- Ну так за чем дело встало? – подтянутый усмехнулся. – Настрогай, да пусть гуляют парой.

- Да не знаю, - Пашка почесал макушку. – Я сам как дите, куда ж мне еще маленького?

- Ага, а она, типа умудренная опытом? – подтянутый тоже кивнул в сторону песочницы.

- Не знаю, может просто залетела… - Пашка явно не хотел разговаривать на эту тему, подтянутый же наоборот завелся, любил он вот так, чтобы за живое, как крючком уцепить и тянуть, тянуть из нутра – споры любил.

- Залетела? – он оценивающе глянул на мамашу, хотя нет, какая она мамаша? Девчонка еще: худенькая, талия почти осиная, лицо милое, одета, опять же, со вкусом, вот только… Не ухоженная она какая-то: не накрашена, глаза только чуть подведены, каштановые волосы лоск потеряли, тусклые, одежда заношенная, явно не новая. Можно было конечно поспорить с Пашкой, сказать о том, что ни о каком залете тут и речи быть  не может, но… Не получается, все внешние признаки на лицо. Подтянутый прищурился: вот и последнее доказательство – кольца нет. Вздохнул. – Может и залетела. – но тут же нашелся, - Но сути дела это не меняет: когда дитенка стругать будешь?

- Да… не знаю. – Пашка сморщился. Если честно, он давно хотел, чтобы носился у них по дому мелкий, чтобы визжал и… Света не хотела. Говорила, что сначала надо на ноги встать, подняться, да и выскакивали постоянно какие-нибудь «нежданчики» - то ремонт деньги сожрет, то Светка хочет куда-нибудь в Египет смотаться в отпуске – о каком ребенке может идти речь! Антон ждал и Пашка стал отвечать стандартными, привычными отговорками: - Знаешь, пока с квартирой не уладилось до конца, мне еще семь лет по ипотеке платить. Кто его знает, что за это время случится…

Он было хотел рассказать прибаутку, про то, как какой-то знакомый какого-то его знакомого взял квартиру по ипотеке, пожили с годик, потом она ушла и… Антон перебил, сказал:

- Слушай, а если война завтра?

- Что? – не понял Пашка.

- Или нет, слушай, у нас же в следующем году все – амба! Метеорит падает, или как ее там, Нибиру эта чертова и все! Кранты!

- Какая еще Нибиру? Антох?

- А ты уверен, что не упадет? –тихо, с подковыркой, спросил его Антон.

- Да конечно нет, сколько раз уже было…

- Подожди, не торопись. Ты скажи: ладно, не в следующем году – через десять лет может что-нибудь грохнуться? Ну? Может же. – Пашка скептически скривился, но кивнул. – Ну вот! А завтра тебя может вообще террорист в подземном переходе подорвет, хотя… Какой на тебя террорист? Тебе больше бытовуха подходит: машина собьет, водкой отравишься, загнешься от острого приступа диареи….

- Иди ты, - Пашка криво усмехнулся, - и вообще, я водку не пью.

- Не суть! Уверенности в завтрашнем дне - ни копейки! Так теперь что - вообще детей не рожать? Ты статистику по России видал? Нет? А я вот на днях лазил, смотрел. Ты прикинь – у нас на одного родившегося полтора мертвеца приходится! И это в лучшем случае. Там вообще – такая обстановочка! Так до того дойдет, что лет через пять и послать некого будет! Ну кроме тебя конечно.

- И что? Я тебе должен демографическую прореху страны заделывать? Встать с… с ним в руках плодить да насаждать?

- Скорее засаждать, - задумчиво протянул Антон, продолжила, - А что? Ты не даун, руки ноги на месте, хотя, нутром чую, где то косяк в тебе есть. Подкаблучник ты, а целая нация подкаблучников – жуть!

Сам ты, - Пашка вздохнул. Подкаблучником поджарого Антоху назвать было нельзя ни при каком раскладе. – И вообще, Антох, отвали. Сам то что детишек не настрогаешь?

- Я бы может и сделал, да только с кем? – Антоха как-то сразу сник, понял, что сейчас разговор скатится на старые рельсы, но ничего поделать не мог. Стоило его только спросить о его пассиях, как начинал он, поначалу нехотя, а дальше все смелее, все яростней, рассказывать, как у него не сложилась там, как он вдруг понял, что вон та, следующая – совсем не «солнышко».

Пашка же наоборот, подбоченился, как-то даже победно большим глотком отхлебнул едва ли не треть бутылки разом, спросил.

- А Катя как же? Ты же говорил, что все на мази.

- Катя. – Антон повертел в руках бутылку. Катя – красавица, длинноногая блондинка, с умеренно пышным бюстом и приваренными к голове затемненными очками а-ля «стрекоза» была хороша всем, кроме как… Дорогая она слишком, не по чувствам, не по любви – по деньгам слишком дорого обходилась. Хмыкнул. – Сам-то понял, что сказал? Какая из этой фифы жена, - широко и белозубо улыбнулся, - и, тем более, мать! Ну ты…

- Понял, лоханулся. – Пашка виновато улыбнулся, но подначивать не перестал. – А что тогда не кинешь?

- Что? Ее? Да ну нафиг. Прикормил место, а теперь сваливать – ну уж нет! Я покупку оплатил, пусть отрабатывает!

- Нда… - Пашка снова почесал вихрастую макушку, - может тебе лучше на проституток перейти? Дешевле будет.

- Ну да, - Антон сделал вид, будто взвешивает на руках что-то, - дешевле бы было. Вот только… А вдруг она та самая? Вдруг – «Солнышко»?

- Катька? Ну да, ну да… - Пашка замолчал, задумчиво посмотрел на вырезанное на столе сердце. Вырезали неумело, слабой рукой – наверное детишки игрались. Прочитал вечное «В+А=Л», грустно усмехнулся. – Дурак ты, Антоха. Зачем от Янки ушел?

Антоха, до того сидевший прямо, даже малость гордо, разом сник. Яна… Самая его первая, неумелая, но оттого и особо трогательная любовь. Она была старше него, на год, ну может на полтора, она была чуть полноватой, она часто смеялась невпопад и она… Она наверное любила его по настоящему, во всяком случае вела она себя при расставании, не показушно, не клялась кровно, что «выцарапает глаза той сучке» и…  Ушла почти сразу, пара слез только выкатилось из ее добрых глаз, прочертили две блестящие полосочки по пухлым щечкам с ямочками, и все. Она развернулась и ушла. Виделись потом, однажды. Она улыбалась, что-то рассказывала ему, но стоило к ней притронуться – все! Лицо ее будто окаменело, меж темных бровей пролегла морщинка. Она сказала: «Прости, мне пора» - и больше они не виделись.

- Пашка, не надо. – Антон сморщился как от боли.

- А вы из-за чего разошлись? – он наивно склонил голову,  - Что то я забыл уже.

- Да, так… Мелочи. – Антон отмахнулся. Но, если честно, то даже не мелочи были, а глупость – большая, дикая его глупость. Просто кто-то сказал  ему, что  такому раскрасавцу не пристало встречаться с этой полненькой хохотушкой, кто-то сказал, что не по статусу она ему, что… Расстались. Он сказал, что нашел другую, сказал, что никогда не любил ее, Яну, что это все было просто игрой. Первое расставание почему-то всегда самое жестокое…

- А все же? – Пашка настаивал, он даже вперед подался, в глаза Антону посмотрел пристально. – Ну?

Антон открыл было рот для ответа, но так ничего и не сказал, замер, и  глаза его застыли, уперлись куда-то за спину Пашке. Тот тоже замер и медленно, будто ожидая увидеть позади себя разъяренного медведя, обернулся. Так и есть – Света. В руках два больших тяжелых пакета, из одного торчит палка копченой колбасы, из другого выглядывает уголок пакета с кефиром.

- Света! – наигранно радостно развел руки Пашка, - А я думал ты к маме сегодня. Вот мы с Антоном и…

Меж делом он успел с необычайной, для своей полноты, ловкостью вылезти из-за стола, незаметно забрать пакеты у жены и даже в щечку ее чмокнул быстро и легко, будто птичка клюнул.

- Привет, - сказала она Антону, тут же Пашке, - Домой пришла, шаром кати, а так вкусненького захотелось. День живота решила устроить, ты не против? – и снова Антону – в гости зайдешь?

- Да не, - Антон, положил руку на свою сумку, - сейчас допью и домой. – прищурился, на небо посмотрел, сказал невпопад, - Темнеет уже.

- Ну ладно, давай тогда. Заходи. – Света взяла Пашку под руку, и они пошагали к своему подъезду. Если честно, зря Пашка боится, что его жена с пивом спалит. Не алкаш он, по пивнушкам его искать не надо, а то что раз в неделю по бутылочке – смех один и Света это прекрасно понимает. Перестраховывается он, боится… Не видит, дурак, как она любит его, толстячка. Антону даже завидно стало.

Он залпом допил пиво, бросил бутылку в прикопанную рядом со столом урну, взял сумку, сделал шаг и… остановился. Стоял не долго, секунду всего, только за эту секунду очень многое он вдруг понял. И не понятно, почему: то ли из-за разговора их, то ли из-за глупой Пашкиной боязни, что спалит его жена, а может из-за всего разом, и даже из-за Кати своей, блондинки крашеной тоже, и из-за воспоминаний о ясноглазой Яне.

Он развернулся, пошел к песочнице, остановился около скучающей мамы, постоял с секунду, глядя на ребенка, спросил:

- Сколько ему лет?

- Пять. – скучно ответила мама.

- Как зовут?

- Кого? – она удивленно посмотрела на Антона.

- Его. – кивнул на мальчишку, посмотрел на девушку, добавил. – Тебя.

- Мы уже на ты? – она непонимающе улыбнулась, не знала: то ли бояться ей этого странного мужчину, то ли…

- Да, перешли. Я к жене на «вы» обращаться не собираюсь.

- Что? – она то ли возмущенно, то ли зло сдвинула брови, прищурилась.

Антон не стал разговаривать, он уже положил сумку, уселся прямо на песок рядом с мальчиком, сказал:

- Привет.

- Пхивет. – ответил малыш, покосился на маму, спросил. – Ты кто?

- Я? – Антон тоже посмотрел на маму мальчика, - Папа, наверное.

Здравствуйте, я ваша папа Позитив, Семья, Дети, Дружба, Пиво, Рассказ, Любовь, Длиннопост
Здравствуйте, я ваша папа Позитив, Семья, Дети, Дружба, Пиво, Рассказ, Любовь, Длиннопост
Здравствуйте, я ваша папа Позитив, Семья, Дети, Дружба, Пиво, Рассказ, Любовь, Длиннопост
Показать полностью 4
21

Бартер и финансы

Бартер и финансы Детство, Деньги, Доброта, Позитив, Обмен, Спасение, Лес, Длиннопост

Автор Волченко П.Н.

Бартер и финансы

Жук стоял посреди зебры и не двигался, от испуга наверное… Толик, едва не наступивший на жука, остановился, папа дернул за руку.

- Пошли.

- Сейчас. – он наклонился и бережно поднял жука, оглянулся, папа, вопреки ожиданию, улыбнулся.

Во дворе все сбежались смотреть на дивную животинку.

- Какой блестящий! – ахали девчонки.

- Какой рогатый, здоровый! – ухали мальчишки.

- А давай меняться? – сходу спросил Димка.

- На что? – не без интереса спросил Толик.

- Ну… - Димка задумчиво наморщил брови. – Дам мотоцикл погонять. На день.

- Мотоцикл… - теперь уже Толик задумался. Мотоцикл – штука заманчивая. Он у Димки не такой, как у малышни, где нажимаешь педаль и катишь.

со скоростью умирающей улитки. Нет, у Димки мотоцикл серьезный: большой, по размеру почти как велосипед, с тремя скоростями, которые переключались как у настоящего при повороте тумблера на ручке, правда красная педаль, как у совсем игрушечных, была и у него. – А тебе жук зачем?

- В банку посажу.

- Он там задохнется.

- Ну… Дырочки сделаю в крышке.

Толик представил себе, как жук будет тыкаться в прозрачные стенки своими большими рогами, как беспомощно будет теребить суставчатыми лапками по скользкому стеклу…

- Нет.

- На два дня! – повысил ставки Димка.

- Нет.

- На неделю. – это было уже царское предложение. Толик еще раз посмотрел на жука, тот спокойно сидел на ладони, спал наверное.

- Нет.

Собравшиеся вокруг детишки так и ахнули, а кто-то даже очень громко шепнул: «ну и дурак».

Сквозь ораву ребят, не выпуская велосипеда, протиснулся Олег, взрослый уже – семиклассник, спросил:

- Почем отдашь?

- Что?

- Сколько просишь?

- Не знаю… - Толик даже не думал, что жука можно продать.

- Даю двести. Договорились?

- Зачем он тебе?

- Для коллекции.

- Ты его… убьешь?

- Да, и на иголку наколю. Продашь?

- Нет. – мотнул головой Толик.

- Ну а тебе он на что?

- Мне его жалко.

- Жалко у пчелки. – усмехнулся Олег, добавил. – Все равно он долго не протянет.

- Почему.

- Ему в лес надо. Сдохнет по другому.

- А что делать? – Толе стало так жалко жука, что он чуть не заплакал.

- А поехали. – неожиданно предложил Олег, хлопнул рукою по сиденью велосипеда. – Прокачу с ветерком. Но жалко, что не продаешь.

Они катили к лесу, велосипед погромыхивал и Толик думал, и вот уже лес показался, Олег оглянулся , крикнул:

- Тут можно выпускать. Дальше сам дорогу найдет.

- Давай.

Остановились, Толик открыл коробок и аккуратно, нежно даже, стряхнул жука в траву. Тот скоро ожил, и довольно шустро пополз в глубину зарослей и вот уже его радужная спинка пропала из виду.

- Поехали, - спросил Олег.

- Поехали, - кивнул Толя, взгромоздился на багажник и Олег закрутил педали. Летели, как и обещал Олежка, с ветерком, а Толя все думал: «Как же все таки хорошо, что жук будет жить».

Показать полностью 1
33

Дом Жука

Дом Жука Дети, Собака, Грусть, Осень, Доброта, Хулиганы, Длиннопост

Автор Волченко П.Н.

Рассказ писался для конкурса миниатюр.

Дом Жука

- Жук! Жук! На-на-на! – дворовый вислоухий пес коричневой масти повел ухом и, приветливо затеребив куцым хвостом, припустился к Лизе.

Жук остановился, чинно обнюхал шоколад и, аккуратно, не коснувшись ладони ни языком ни пастью, взял угощение. Аппетитно чавкая, потерся мордой о шуршащую ее курточку.

- Ты мой хороший, ты мой добрый. – Лиза заботливо оглаживала высокую щетинистую холку.

- Жук! – Витька, большеглазый, с выгоревшими за лето на солнце волосами, припустился с футбольной площадки, где малышня с особым азартом, но без особого результата гоняла мяч в центральной зоне.

- Привет. – сказала Лиза.

- Привет! – на ходу крикнул Витька и с разлету облапил здоровенного пса. – Ух ты Жук, ух ты скотинка! – он бесцеремонно трепал пса то за холку, то меж ушей. Хоть и не было у Витьки ничего вкусного, Жук, сглотнув шоколад, широко и жарко лизнул мальчишку в щеку.

- Дом бы ему. – сказал подошедший Костя. Он поправил очки на горбатом носу,  добавил. – Холодает

- Да, мама сказала, чтобы я завтра шарф одела. – кивнула Лида. – Она в интернете прогноз смотрела.

- А мне совсем не холодно. – влез Витя.

Ты в ветровке. – со знанием дела поправил Костя. Костику хоть и было всего шесть лет, он уже слыл «ботаником» и к его мнению прислушивался даже двенадцатилетний  хулиган Пашка. – А он только в шкуре. Вот ты бы голым наверное замерз бы?

- Совсем голым? – спросил Витька, Лиза брезгливо отвернулась.

- В трусах. – смилостивился Костя, добавил со знанием дела, - трусы – это этика, они от мороза не спасают.

- Замерзну. – вздохнул Витя.

- Я к себе уже водила. – грустно сказала Лиза. – Мама говорит: он уличный – гадить будет.

- А мне папа сказал:  он беспородный, нам такой не нужен. – вздохнул Костя.

Витя промолчал. Он тоже уже однажды пытался притащить Жука к себе, но ничего не вышло, разве что ремня от отца получил.

- Жук!  - зычным прокуренным голосом прикрикнул Пашка. Жук вскинул морду и во всю прыть припустился к хулигану.

- Пашка! Не трогай его! – закричала Лиза, - Мальчики, ну сделайте что-нибудь.

- Пашка! – крикнул Витька, Костя поправил очки.

Пашка накинул петлю припасенной веревки Жуку на шею и пошел с псом прочь, в сторону теплоцентрали.

Все трое: Лиза, Витя и Костя смотрели в след удаляющимся Пашке с Жуком, и не знали, что делать. Пашка – хулиган, он мигом фингал поставит, а Жука – жалко.

Вот только… Не знали они, что там, в коллекторе, прижавшись к теплому боку Жука, он прятал пса от холода, а себя от пьяного отчима, и иногда, о чем уж точно никто не знал, не догадывался, прижимал к себе теплую, добрую псину и плакал.

Дом Жука Дети, Собака, Грусть, Осень, Доброта, Хулиганы, Длиннопост
Показать полностью 2
39

Справочная (миниатюра на основе рассказанной истории)

Справочная (миниатюра на основе рассказанной истории) Позитив, Негатив, Дети, Доброта, Телефон, Помощь, Длиннопост

Автор Волченко П.Н.

Справочная

Пока мама с папой шумели на балконе, разбирая там всякие старые и очень интересные вещи, Леночка проскользнула из комнаты в прихожую, набрала на бежевом телефоне 060, и стала слушать гудки. Ей было, конечно же, страшно, что родители вот сейчас вернутся, а она уроки не делает, но от этого в груди у нее становилось особенно как то щекотно что ли. Гудки, а потом щелчок и привычное уже:

- Справочная. Слушаю вас.

- Простите, а вы не подскажете, а правда в Африке негры голыми ходят?

Нет, солнышко, они одеваются так же как и мы, только у них теплее, поэтому в маечках и в шортиках ходят.

Спасибо.

Леночка повесила трубку, и быстренько побежала обратно к себе в комнату, чтобы родители не узнали об ее озорстве. Прибежала, уселась за уроки и стала старательно выводить прописи в тетради. Она была уверена, что завтра обязательно получит пятерку, потому как очень старалась и даже как отличник их – Колька Мазутов, высунула язык от старания. Совсем красиво у нее не получилось, даже кое-где смазала только что выведенные буковки, но все же в пятерку она верила свято.

- Здравствуйте, тетя, а снег зимой будет?

- Конечно будет, как же это – зима и без снега.

- А когда снег будет? Можно пораньше?

- Зачем тебе пораньше?

- Мне обещали велосипед на новый год, а дед мороз без снега не придет.

- Так даже если снег выпадет раньше, то от этого новый год раньше не наступит.

- А может дед мороз ошибется и…

- Так снег лежать будет, ты все равно сможешь покататься только летом. Ты уроки сделала?

- Да, а вчера я еще пятерку получила! – похвасталась Леночка.

- Молодец. Ты главное учись хорошо. Что-то еще?

- Нет, спасибо.

- До свидания, солнышко.

А потом Лена заболела. Сильно, так что и горло болело, и говорить не могла, и чихала, и сопливила, да еще и банки ей эти постоянно ставили, отчего в комнате стоял запах горелой ваты, и горчишники на ночь, да еще и горчица в носки – это она не любила особо, потому как к утру горчица скатывалась в шарики и приходилось мыть ноги. А потом…

- Здравствуйте, а можно сделать так чтобы совсем-совсем не болеть. Так чтобы никогда?

- Здравствуй, золотко, где же ты пропадала?

- Я болела.

- А сейчас ты выздоровела?

- Да, мне завтра в школу, ой, нет, не завтра, завтра еще выходной, а вот в понедельник – в школу.

- Молодец. Нет, солнышко, совсем никогда не болеть - не получится. Но надо слушать маму, тепло одеваться и слушать что говорят врачи. А еще зарядку делать. Тогда будешь меньше болеть, а может и вовсе не заболеешь.

- Спасибо, тетя. Вы такая умная, вы все знаете! Знаете, тетя, я когда вырасту, хочу как и вы – знать все-все-привсе на свете!

- Спасибо, золотко. А сейчас иди покушай и отдыхай, тебе после болезни полезно будет.

- Хорошо.

Ирина Петровна положила трубку и… заплакала. Сынок ее, Андрей, погиб в Афганистане, жена его осталась вдовой, и Ирина Петровна так и не дождалась внуков. Каждый день она приходила в пустую квартиру, муж не пережил смерти сына – умер от инфаркта, и вот – никого дома, только эта маленькая девочка – солнышко, золотко, чья-то, но уже почти ее дочка. Она хочет быть похожей  на нее… на Ирину Петровну…

И снова заплакала.

Показать полностью 1
13

Принципиальный (юмористический рассказ-миниатюра)

Принципиальный (юмористический рассказ-миниатюра) Юмор, Лицемерие, Подхалимство, Пьянство, Офис, Корпоратив, Жена, Сатира, Длиннопост

Автор Волченко П.Н.

Картинка от нейросети

Принципиальный

- Маша, Машенька, а меня на пароход кататься зовут. Да-да, Игорь Сергеевич сам позвал! Да, Машенька, надо конечно, надо, как я на пароход и без костюма в полоску? – Андрей Тихонович повесил трубку и победно оглянулся по сторонам. Офисная жизнь текла своим чередом: шуршали бумаги, скрипели принтеры, звенели телефоны, только Андрею Тихоновичу казалось, что все в офисе слышали о том, что сам Игорь Сергеевич позвал его, Андрея Тихоновича на пароход, где будут… Где будут Они: совет директоров, акционеры и даже Он – владелец завода, Петр Петрович Бздых!

***

- Ой, ну Машенька, ну что-то же надо делать? – Андрей Тихонович потерянно посмотрел на холодный блеск циферблата настенных часов, а потом вниз, туда, где на округлом с растопыренными крылами глаженной рубахи животике, никак не хотела сходиться ширинка,  - Ну что-то же делать надо, Машенька! Опоздаю же, а там Игорь Сергеевич!

Машенька, пухлая дама, не лишенная своей особой пышной прелести, всплеснула белыми сдобными руками, и охнула, округлив буквой «О» красно накрашенные губы.

- Андрюшенька, да поправился ты, ничего тут не поделаешь.

- Помочи! – решительно сказал Андрей Тихонович, вздохнул, махнул рукой и припечатал окончательно, - И иголку с ниткой. Зашьем!

- Да как же, а по нужде если?

- Терпеть буду!

***

Огни палубы слепили, и мир за ними: берега темные, чахлые, сбегающие вниз, к реке, домики с прицепами тщедушных огородиков, рощицы – все это сливалось общей чернотою и только небо с луной было пронзительно полным глубокой, почти черной синевой.

Андрей Тихонович стоял у перил и смотрел щенячьими глазами на блестящее великолепие столов, на надменных, словно вытесанных из белого мрамора официантов, что с каменным спокойствием на лицах и бесконечно вкусной снедью на подносах, мерно барражировали меж гостей, а внутри у него, в стесненном сшитыми брюками, животе урчало некультурно и даже как-то похрюкивало. Андрей Тихонович, украдкой, вздохнул, отер блистающую лысину специально заготовленным платочком, и снова вздохнул.

- Э-э, - остановился рядом с ним Игорь Сергеевич, - Тихонович, а ты чего тут? А?

Лицом Игорь Сергеевич был уже весел, краснощек и даже слегка потен.

- Да я, Игорь Сергеевич, - Андрей Тихонович улыбнулся подобострастно, спина его чуть прогнулась, задок в полосатых брюках оттопырился, - что-то… вот так… значит…

- А, ну и правильно, правильно Тихонович. – и Игорь Сергеевич, по-царски хлопнул Андрея Тихоновича по плечу, да так, что тот аж вздрогнул и тут же испуганно притих, услышав,  а вернее даже почувствовав, как тихо-тихо треснули нитки на зашитой ширинке…

И ушел – Игорь Сергеевич развернулся к Андрею Тихоновичу широкой спиной и, мерно покачиваясь то ли от легкой качки, то ли не от качки, зашагал к таким манящим и таким недоступным столам. На ходу он то и дело отвешивал кивки, пожимал кому-то руки, а то и, как некоторое время назад Андрей Тихонович, останавливался, глупо улыбался, прогибая спину и выпячивая зад, и шея его смиренно надламывалась в подобострастном поклоне.

- Вот, - сказал в никуда Андрей Тихонович, вздохнул, ощутив крепкую хватку брюк, и тоже двинулся к столу. На ходу он, стесняясь и едва ли не рассыпаясь в просьбах и извинениях, взял у одного официанта с подноса высокий фужер с шампанским и замахнул его, будто водку, крякнул. Пузырьки ударили в нос и он едва не чихнул, но удержался, стоило лишь представить, как после чиха с громким треском разорвутся все нити и обнажатся миру его полосатые, как колорадский жук, семейные трусы.

Мимо прошла дама, высокая, статная, и на манящей, колыхающейся груди ее лежал будто клочок утреннего тумана полупрозрачный газовый шарф. У Андрея Тихоновича даже дыхание сперло, а дама едва окинув его взглядом, сморщила надменно тонкий носик и, вкусно перекатывая округлостями и спереди и сзади, двинулась прочь по палубе. Андрей Тихонович не глядя хватанул с подноса еще бокал с чем-то горячительным выпил, и почувствовал, как крепко и задиристо сначала обожгло горло, а после и нутро.

- Однако, - только и сказал он, и хотел было спросить у официанта, что это было, но тот уже, словно ледокол, шел дальше, раздвигая белоснежностью своего пиджака цветастые, шумные воды гостей.

В голове у Андрея Тихоновича от выпитого натощак зашумело, качка стала сильнее, будто тихий белый пароходик вышел на полноводные морские просторы, все вокруг стало ярче, звонче, а дамы еще красивей, еще желанней, еще аппетитней. Уже не стесняясь и не извиняясь, он нагло схватил с подноса какой-то бокал, нюхнул, хмыкнул, да и выпил!

Смешалось все! Лица, алые губы, чей-то смех, и помнится он рвался к колыхающимся грудям и даже говорил им  «Лизочка», а они все отвечали, что совсем-совсем не Лизочка, а даже совсем наоборот, а потом доказывал он кому-то, что Игорь Сергеевич без него, без Андрея Тихоновича – есть  никто, и, вроде бы, даже дрался, и слышалось ему как громко хлопают оттянутые его помочи, и трещит предательски крепко сшитая ширинка его, и уносят его, а он рвется в сильных руках, бьется как рыба об лед и все кричит и кричит: «Лизонька! Лизуся! Лиза!»…

***

- Андрюшенька, ох, кто же тебя так? – белые сдобные руки, мягкие и прохладные, щечки круглые, не лишенные особой пухлой своей прелести, красный помадный рот.

- Машенька, ты ж голубка моя, - не узнал Андрей Тихонович своего голоса и, оттого, простонал жалостно и сипло. Маша не ответила, а лишь вздохнула, как только она и умела: громко, жалостно, по бабски слезно и густо.

- Ой, Машенька, кабы ты знала. – Андрей Тихонович приподнял голову, и простонал, - Кабы ты знала, какие там шалавы! Ой, Маша, все напоказ, и там, и тут, и вешаются прям…

- Ах! – белые полные руки легли испуганно на полные же трепетные груди.

- Да, Маш, а я… Я не поддался, а она, Маш, в крик и… А Игорь Сергеевич, - Андрей Тихонович сглотнул, оглянулся испуганно, шею втянул и прошептал, - а Игорь Сергеевич подхалим и рвач! Да-да, я сам видел, как он перед начальством лебезил. И костюм он мне порвал…

- Ох, Андрюшенька, голубь ты мой.

И оглаживала Машенька ему лысую его голову, и целовала в блестящий, битый вчера кем-то лоб, а Андрей Тихонович лежал и блаженствовал, чувствуя, какой он верный супруг и принципиальный работник.

Показать полностью 1
51

Мама (простите за баян, публиковал в прошлом году, рассказ посвящен дню Победы) Часть 2 финал

Еще раз извините за повтор, только думается, что раз множат бессмысленные мемы, то такие вот вещи ( не знаю как вам, а для меня - значимые, эмоциональные), в должный день достать, сдуть с них пыль, и снова выставить на обозрение - считаю не столь уж и греховным делом.

Не бейте сильно за озвучку: работаю 7/12, времени и обстановки для нормального прочтения - попросту нет. Производство у нас шумное, да и дикция у меня... сами слышите. Это, увы, непреодолимые обстоятельства. Поэтому, если есть у вас такая возможность, настоятельно рекомендую прочесть текст, а не прослушать его.

Ссылка на первую часть: Мама (простите за баян, публиковал в прошлом году, рассказ посвящен дню Победы) Часть 1

* * *

Жил Вовка все больше дома, ходил конечно и к Евдокии Дмитривне, но как-то раз от раза, без желания ходил – там хоть и семья большая, веселая – девчонки две, мать их с сестрой – дочери Евдокии, но все одно – не то, не дом это был. А дома любил Вова бывать: после работы приходил - теперь все работали, от мала и до самого велика. Это ладно он, Вовка, ему то уже одиннадцатый год пошел – взрослый почти, а вот, к примеру, Колька, младшенький у Петровых, – ему еще и семи то нет, а на работу уже ходит. С матерью конечно пока, не отстает, но работает: ведра половинчатые носит, перебирает что скажут, пропалывает – и все так стойко, не хнычет, молодец парнишка!

Приходил Вова домой под вечер, когда уже темнело. Приходил и в мастерскую отцовскую шел – там и постелил себе перину, чтобы далеко не ходить. В отцовской мастерской хорошо было: деревом пахло, свежим, смолистым. Вроде бы давно уже папка на фронт ушел, два года прошло, даже больше, а все пахнет – как тогда, в тот день, когда Вовка, не понимая страха от новости, ворвался в мастерскую и заорал во все горло – «Война!». Дурак же тогда был… Вспомнить тошно.

С тех пор Вовка совсем другим стал. На речку уже не бегал, в игры не играл – некогда, а в свободное время все больше письма писал, спасибо Евдокии Дмитривне – подтянула его по грамоте. «Треугольнички» - письма отцовские хорошо читал, не по слогам, а быстро и писал тоже хорошо, правда буквы большие – круглые, ну да ничего, с опытом пройдет.

А еще Вовке нравилось игрушки перебирать, которые отец для ели вырезал. Оба новых года, что отец на фронте был, он эти игрушки исправно на ель вешал – украшал. Где краска сходила – там по новой подкрашивал, аккуратно – чтобы такие же были, как и тогда, когда отец их в первый раз ему показал. И появилась у Вовки тайная страсть –игрушки строгать. Пока конечно неказисто, но не сразу же все уметь. Вот и ходил: придет в мастерскую, брусок возьмет, нож отцовский, долото потоньше и сидит – стругает, и так хорошо на душе делается, спокойно – будто и нет войны, а запах смолистый, свежий-свежий.

Зимой правда Вовка в дом почти не ходил, холодно больно в нетопленый дом идти. Это у Евдокии домочадцев много, сбегает кто-нибудь за день, печь растопит, потом его другой кто сменит. В основном девчушки домой бегали – Ленка да Светка. Хоть они старше Вовки были на два месяца, только Вовка к ним как к младшим относился – маленькие уж они больно и лица как у совсем еще малышей. Красивые…

Вовка даже один раз попытался по памяти выстругать из брусочка Светку, только совсем не получилось и Вовка, почему-то, не спрятал неудавшуюся работу в подпол, как всегда делал, а сжег, будто боялся, что увидит кто.

Так время и шло: с утра на работу, вечером домой к Евдокии Дмитривне, поесть там, на завтрак что-нибудь с собой взять – да хотя бы краюху, все ж еда, и потом сюда – домой, с елью поздороваться. Одна она тут осталась, Азорку - того к Евдокии увели, вот одна ель и осталась, без никого, хоть не для того ее сажали – для большой семьи. А потом, после того как на задний двор сходит, и в мастерскую шел.

Вовка взял ровный брусочек, небольшой, с ладонь. Теплый – дерево всегда теплое, если не зимой, не промороженное до льда, но тогда оно не дерево – не пахнет совсем, и как камень, а когда летом или осенью там – дерево завсегда теплое и будто шелковистое – руку ласкает.

Взял нож, примерился и аккуратно, почти не давя на лезвие, провел линию по бруску, послюнявил палец – потер, получилась линия как нарисованная - темная. Провел еще раз ножом, уже чуть по другому – овал получился, на Светкино лицо похоже – у нее мордашка такая же круглая.

Сам незаметно для себя стал вырисовывать на бруске Светку. В прошлый раз долго мучался, все линию пытался поточнее передать, а теперь проще пошло, руки запомнили тот первый раз и шли легко. Вот на бруске уже со всех сторон что-нибудь ножом начиркано. Сбоку просто контур, сзади почти ничего нет, а вот спереди – прямо портрет получился, и ведь главное – похоже так! Не совсем точно, но есть что-то – поймал черты, посмотришь и сразу ясно – Светка. Стал состругивать лишнее – пока без долота, оно пока и не надо – это потом, когда выточки делать: глаза прорезать или губы, волосы опять же сподручнее долотом, а не ножом.

Нож соскользнул и больно полоснул по ладони, кровь пошла быстро, секунда и уже полная пригоршня, а красные капли легко прилипли к только начатой заготовке, в дерево впитались.

Вова с сожалением отложил брусок в сторону, отер лезвие ножа от крови, положил на верстак, и только потом обмотал тряпицей порезанную руку. Привык уже резаться – пока сноровки не появится, так и будет с изрезанными руками ходить.

Он посмотрел в окно – совсем уже стемнело, на небе россыпь звезд, Луны что-то не видать, может тучи ходят? Днем дождь все собирался, так и не собрался, может ночью пойдет – главное, чтобы не с грозой. Грозу Вовка боялся, уж больно на бомбежку похоже громыхает. Видел он бомбежку только один раз, да и то, со взгорка – далеко-далеко: лес зачем-то бомбили, но страшно было сильно – столбы земли выше деревьев взлетали и потом медленно так опадали.

Вовка убрал начатый брусок в подпол, под доску – в свое секретное место, задул керосинку и, как был, в одежде, завалился на перину. Спать не хотелось, хоть и устал за день на поле, тут бы вроде упасть да дать храпака, ан нет – не идет сон и все тут. И мысли всякие в голову плохие лезут.

Вот увидел сейчас брусок тот, кровью заляпанный, а в мыслях почему то: Светка стоит и вся мордашка в крови перепачкана, а в глазах слезы стоят. Вроде не должно так быть – далеко фашисты, им до сюда не дотопать. Хоть и тяжело сейчас, но по репродуктору говорили, что одолевать начинаем фрица – гнать скоро будем. Ему и отец писал, что вроде поговаривают: командование мол собирается в наступление идти. Наступление – страшно конечно, атака, вперед – прямо на пули, а только надо так. Отец то в первый раз когда письмо писал, сглупил: все как есть рассказал – без прикрас. И как стреляют рассказал, как пули свистят, как взрывы гремят и осколки потом секут, про танки рассказал – тигры квадратные, как коробки, неповоротливые и толком ничем их не взять - страшно. А главное – про кровь рассказал, про то как смерть всех косит… Тогда не Вовка письмо читал, Евдокия Дмитривна читала – вслух, для всех, так она как до боя дошла, читать перестала – это Вовка сам потом письмо нашел и один прочитал. Прочитал и спать не мог – так ему страшно сделалось.

Фронт, это не как в клубе по кино показывают, когда все наши - герои и фрицев одной левой – нет… Фронт – это смерть, куда ни глянь – везде смерть: поднимешься – пуля, лежать будешь – бомбежкой накроет, и что ни делай, как ни прячься – все одно достанет тебя костлявая, если захочется ей вдруг…

С тех пор Вовка стал украдкой, когда никто не видел, ходить к красному углу, где иконка маленькая висела и свеча лампадная горела. Подойдет, оглянется через плечо – не смотрит ли в окно кто, и перекрестится быстро, пару слов шепнет – за здравие отца, чтобы ничего плохого с ним там, на войне не случилось. И вроде не хитрое дело, а спокойнее становится, но не сильно…

Видишь же, как остальным похоронки носят, видишь, что почтальонша не хочет к дому идти, а надо. Вот она и стоит, и мнется, то на траву усядется, то поговорит с кем, а к дому не идет. А там, в доме, все уже и поняли, что к чему, но ждут – надеются, а вдруг просто задерживается, вдруг ногу натерла или еще что – мало ли почему человек мог остановиться? До последнего надеются, пока конверт не вручат и только потом волю слезам дают…

Вот и Вова боялся, что придет как-нибудь почтальонша и к его дому, остановится, постоит, табачку покурит, а он будет сидеть в светлице – будет в окно смотреть и молиться будет, истово молиться – как и те, остальные. Вдруг пронесло, вдруг устала, вдруг перепутала чего или письмо забыла, а теперь мнется – лишь бы только было это «вдруг».

А письма он в доме у Евдокии Дмитривны не оставлял, домой нес – ели своей читал. А кому еще читать? Больше и нет никого…

Вдалеке послышался тяжелый гул: этот звук ни с чем не спутаешь – бомбардировщики. Вовка вскочил как выскочил на улицу и до рези в глазах стал вглядываться в ночную темноту – нет, не видно ничего, а гул промеж тем приближался – явственнее становился.

Чьи? Главное – чьи? Наши? Ихние?

Гул становился все громче, казалось уже все небо наполнилось тягучий басом ревущих моторов и потом тонкий свист несущихся к земле бомб.

- Господи! – дрожащими губами прошептал Вовка. – Нас то за что?

Вдалеке громыхнуло и в ночной темноте распустился огнем взрыв – еще, еще, все ближе!

Вовка бросился в дом, откинул крышку погреба и в кромешной темноте быстро скатился вниз по лестнице.

Может пронесет. – грела надежда, а бомбы все взрывались и взрывались, их отзвуки глухо пробивались в сырой подвал, земля вздрагивала от каждого взрыва, а вместе с ней вздрагивал и Вовка.

На секунду грохот прекратился.

- Кончилось. – с надеждой прошептал Вовка, но нет – снова свист, только на этот раз уже над самой головой, над самой крышей дома, - Вовка знал: он не мог ошибиться – сейчас ударит прямо по дому!

Прыгнул прямо на картошку, за считанные секунды до взрыва попытался успеть закопаться поглубже под холодные, твердые клубни и тут грянуло!

Оглушило, от единого выдоха взрыва Вовка оглох, хоть и не видел ничего, но перед глазами поплыло все, сверху на него и картошку бухнулся пласт холодной сырой земли и наступила пустота… Будто перестал он, Вовка, быть – растворился в черноте, во мраке. Через секунду он снова стал – почувствовал тяжесть земли на себе, почувствовал как сдавливает стальными пальцами боли виски, услышал как пусто шумит в ушах.

А взрывы, один за другим, все гремели, уходя от дома все дальше и дальше пока гулко не бухнуло где-то совсем далеко и не наступила тишина, какой Вовка ни разу до этого не слышал – абсолютная тишина, звонкая и острая как разбитое стекло.

Он с трудом вылез из под завала, двигаться было тяжело: шатало, тошнило. С трудом, еле как хватаясь за деревянные жерди лестницы он начал подниматься наверх: одна ступень, вторая, третья – люк должен быть, не поднимая головы ткнул рукой наверх, нашаривая крышку. Рука свободно прошла. Вова с трудом поднял голову, прямо над ним яркими звездами светило ночное небо и не было ни люка, ни крыши, ни стен – ничего не было, кроме неба и звезд.

Он выкарабкался наверх и упал прямо на землю среди обломков своего дома. Упал, моргнул, в голове пронеслась мысль: «как там Светка?» и тут же провалился в сон, как в смерть.

Он не почувствовал, как ночью его подобрали, взвалили на телегу и отвезли к бабе Нюре – ее дом целый остался, не задело бомбежкой, Бог миловал.

И не видел Вова, как утром почтальонша приходила, не видел, как подошла к развалинам его дома, постояла, покурила, а потом к Евдокии пошла, где тоже была бомбежка – не так сильно, но была – стену снесло, а саму Евдокию осколками посекло – на месте представилась, без мучений и без крови почти – в сердце осколок попал, крови-то и не видно было на толстой вязаной кофте. Только Светка вся перемазалась: все пыталась бабу разбудить – контузило ее, Светку, не понимала ничего. Бабку толкает, слезы руками утирает и не видит, что ладошки в крови – вся перемазалась…

Проснулся Вова далеко за полдень. Когда уже почтальонша нашла, где он был и оставила два послания – треугольничек солдатский и похуже: печатный бланк извещения с круглой гербовой печатью:

Извещение

Ваш Муж – лейтенант 3й роты

Мекшаков Михаил Владимирович

Уроженец Тамбовской области

Пал в бою за социалистическую родину, верный воинской присяге, проявив

геройство и мужество был убит 14 августа 1943 года

Похоронен с. Яковлево, Курской области

Муж видать по привычке написали, кому ж еще похоронку слать, как не жене? А в письме, что с похоронкой пришло, еще живой отец рассказывал, что сдает фашист позиции, что проиграл он почти на Курской дуге, танков положил не меряно и, что теперь то уж точно, победа наша будет.

Вова даже читать не стал похоронку. Когда в себя, после контузии пришел – взял с собой и письмо и похоронку, пошел к дому, к ели пошел – потому как больше никого у него не осталось кроме нее, только она еще руки матери с отцом помнила. Правда, когда шел, боялся очень, что и ели не осталось – если от дома только щепки, то и ель могло убить… Шел к дому опустив голову, чтобы издали не видеть – как там она, как ель его родная. Пришел, через завалы бревен, обломки досок перебрался, а голову так и не поднял, пока до заветного места не дошел и не уперся лбом прямо в нежные иголки и ствол весь иссеченный, ободранный не увидел. Устояла таки…

Сел под дерево, развернул письмо отцовское, вслух прочитал, чтобы и ель слышала, что до победы уже не так много осталось. А похоронку на сучок наколол – там же написано было, что жене…

* * *

Дом Владимир решил обязательно по новой построить: родной все же – тут и отец и мать жили, тут и ель стоит…

А пока место под новый дом кроил, нашел среди развалин и игрушки отцовские, и свои поделки неуклюжие – даже улыбнулся, ни знал ни гадал – что останутся они после бомбежки. И тот брусок нашел, в крови испачканный – еще не оконченный.

Как нашел, так и сел прямо там, на развалинах, достал нож и принялся дальше строгать, оглаживать тонкую стружку – красиво получилась Светка, такая как тогда – прямо как настоящая. Весь день потратил, а не жалко – такая вещь не всякий раз получится, это считай, что повезло – так ладно выстругать. Да и к месту… Он со Светкой с тех пор, как Евдокию убило, вместе и ходил – двое контуженных, два сапога пара.

А теперь уже семнадцать, в армию скоро идти, а ведь так хочется, чтобы ждал кто-то, чтобы письма писал. А тут такой подарок – самое то подарить.

- А что, завтра и подарю. – сам себе громко сказал Владимир. – И предложение сделаю!

Даже сам обрадовался своей храбрости, он давно все никак решиться не мог, боялся что откажет. Хотя кто знает, может и любит она его тоже – только вот как наперед все это узнать… То-то и оно, что никак…

- Вовка! – звонкий Светкин голос заставил Владимира подпрыгнуть на месте. – Ты чего расселся и с собой говоришь? Ни обедал, ни ужинал – чего здесь делал-то?

- Ничего! – быстро выпалил Владимир и спрятал за спину резной портрет.

- Ой ли, так уж и ничего? – она хихикнула. – А чего тогда прячешь?

- Да ничего не прячу… Сижу тут… Думаю.

- Мыслитель, тоже мне – вон председатель пускай думает, работа это его. Ты мне лучше покажи, чего за спиной держишь.

- Да ничего у меня нету! – уже в сердцах воскликнул он.

- Если ничего, то и ладно, а если чего, то и не ври. Давай я сама посмотрю. Ты сиди, не вставай, я не гордая – обойду, посмотрю. – и ведь пошла! Полезла через почерневшие бревна, через вздыбленные доски.

- Ладно, смотри. – он честно протянул ей поделку, Света взяла ее, улыбнулась, посмотрела и замерла.

- Это ж я!

- Да. – стыдливо подтвердил Владимир, чувствуя как наливаются краской щеки. – Восемь лет тебе тогда было, тогда еще вырезать начал, - это тогда, ну когда бомбежка была…

- Красиво как. – Света неотрывно смотрела на маленькую поделку, не веря глазам, оглаживала пальцами гладкие линии. – Как же ты так сделал?

- Руками. Как же еще?

Она уселась на бревно рядом с ним.

- Вова, давай я тебе одну вещь скажу, только ты не смейся, ладно? – он удивленно посмотрел на нее, но она тут же спрятала глаза, только дрожащие ресницы видно.

- Ну давай.

Она подсела поближе, и почти в самое ухо – аж дыхание теплое чувствовалось, еле слышно прошептала.

- Люблю тебя…

И сразу отодвинулась подальше, глаза спрятала и руками нервно давай волосы свои оглаживать.

- Свет… - голос почему то хрипел, Вовка кашлянул в кулак. – Света…

- Давай, кляни меня дуру глупую! – неожиданно громко вскрикнула Света и всхлипнула.

- И я тебя, Свет, люблю. – он подсел поближе, взял ее тонкие ладошки в свои руки. – Сильно люблю, Света.

Она подняла лицо - у обоих слезы, у обоих светлые искорки счастья в глазах…

- Только, Свет, благословения надо у родителей попросить… - он отвернулся.

- Конечно! Сегодня и попросим, как только домой придем.

- Нет, Свет, у моих родителей. Пойдем.

Она хотела что-то сказать, но промолчала, взяла руку Вовы своего и пошла следом – до заднего дворика, где стояла высокая, уже оправившаяся от бомбежки смолистая ель.

- Вот. – он отпустил руку Светы, подошел к дереву, положил руку на чешуйчатую кору. Света смотрела, но ни слова не говорила.

- Вот мам. Это невеста моя, Света. Из Волковых она, Евдокия ей бабкой приходилась. Вот так мам…

* * *

От деревни уже почти ничего и не осталось. Дворов-то всего ничего, тут только старики одни и остались. Остальные в город подались, будто им там медом намазано

Дед Владимир сидел себе не лавочке, морщинистые руки обнимали гладкий набалдашник клюки – не те годы стали, уже просто так не побегаешь, ноги дрожат – лярвы такие, свои же ноги, а дрожат! Обидно даже.

И не то обидно, что просто дрожат, а то, что к Светлане своей не сходить, на ногах таких, приходится детей ждать – когда с города приедут, на родительский день и только тогда, вместе до кладбища, к Светику. И чего только так долго живется, давно уже пора, за бабкой своей – на тот свет, все ж полегче будет, хватит уже небо коптить – пожил, ан нет – все живется и живется!

А двигаться все одно надо – хозяйство ни на кого ж не оставишь. Курей покормить, огород опять же – куда без огорода то, - никуда. Он один и кормилец. Еще по осени бывает выйдешь за грибами, за ягодами, только вот все реже и реже – тяжело до леса идти, хотя вот он – недалеко: за калитку вышел два дома проковылял – и вот он, лес то! Только уж больно трава высокая, если там идти – поросло все, и дорога поросла, и огороды домашние тоже поросли – не пройдешь, ежели только с мачете идти – как Геннадий Петрович на уроках про путешественниках в Африке рассказывал.

Так и говорил – с мачетами ходили, чтобы джунгли рубать, потому как те непроходимые совсем.

Эх, где ты сгинул Геннадий Петрович, войны то не дошел – всего ничего, в сорок пятом, под Берлином полег. А ведь хороший же человек! Жалко… Стольким вещам детишек учил, да с задором так – с огоньком! А про ящеров тех древних – динозавров, так и не рассказал. Говорил: через неделю расскажешь, - а кто ж знал, что вот оно как обернется?

Вдалеке по тракту пронеслась машина. Владимир поднял голову от клюки, проводил взглядом удаляющийся шум – может ко мне кто едет. Хотя рано еще: завтра только – родительский день завтра, вот завтра и приедут и Коля и Машка – жинка его, хорошая конечно девка, но все ж бесхозяйственная какая-то, а Колька то и прощает. Зря конечно, но это их дело. Вот только интересно – до внука то доживу? Какой там сейчас у Машки месяц? Вроде уже восьмой должен пойти – хорошо, недолго ждать осталось, через месяц другой разродится – хоть погляжу на внука, а то вон уже седьмой десяток скоро разменяю, а внука все нет и нет. Тоже, взяли моду: детей «заводить» когда в зрелости будут. Что им, ребенок тот – собачка какая, «заводить» его? Детей не заводить надо, детей рожать надо, а Машка все заладила – «Владимир Михайлович, Владимир Михайлович, на ноги мы еще не встали, уж вы потерпите» - тьфу! Тоже мне, знающая она – на ноги они не встали. Мы вона со Светкой Кольку состругали только с армии вернулся – еще сапоги с армии начищенные были, а Светка уже на сносях. Вот так надо с дитями, а не то, что – рано еще.

Припекает чего-то… Пойти, прогуляться что ли?

Владимир тяжело поднялся и медленно заковылял вокруг дома – в тень пошел, к лавочке за домом, на заднем дворике – у ели. Лавочку поставил давно, еще когда дом строил – это тоже после армии было. Как только Свету на солененькое потянуло, так Владимир и за стройку взялся – не жить же со стариками, надо и честь знать.

Дошел, уселся, все равно не то – сам весь в тени, а голова в мятой кепке на солнце торчит как поплавок. Что ж такое, куда от этого проклятущего солнца деться? Уже в глазах черные мошки кружатся – это с перегреву, так и есть, с перегреву – напекло.

Он снова встал и заковылял уже к ели своей, уселся прямо под нее и так хорошо – удобно: ковер из хвои опавшей мягкий, хоть весь день сиди, и тенек тебе тут же и запах такой свежий, ну прямо как у отца в мастерской.

Владимир уселся поудобнее, приставил клюку к стволу, а сам ноги вытянул, закрыл глаза. И как когда-то, давным-давно, еще когда отца на фронт забирали, приснился ему сон, что сидит он тут – молоденький еще, шкет совсем – и десяти лет нет, а рядом папка, только не в домашнем, а в форме, с каской под мышкой и сидит не один, мама у него под боком – все в том же зеленом сарафане с иголками и улыбается так по доброму, тонкой ладошкой своей отца гладит, нежно так и почему то он – Вовка, чувствует, как ладошка эта его оглаживает, а не отца – прохладно так, приятно. А подле них, в ситцевом сарафанчике, и Света сидит, - тоже еще, девчушка совсем, лет восемь, девять, - не больше. А глаза такие озорные, поглядывает на Вовку, посмеивается.

- Сынок. – голос мамы был тихим, нежным. – Иди к нам.

Автор: Волченко П.Н.

Показать полностью
47

Мама (простите за баян, публиковал в прошлом году, рассказ посвящен дню Победы) Часть 1

Еще раз извините за повтор, только думается, что раз множат бессмысленные мемы, то такие вот вещи ( не знаю как вам, а для меня - значимые, эмоциональные), в должный день достать, сдуть с них пыль, и снова выставить на обозрение - считаю не столь уж и греховным делом.

Не бейте сильно за озвучку: работаю 7/12, времени и обстановки для нормального прочтения - попросту нет. Производство у нас шумное, да и дикция у меня... сами слышите. Это, увы, непреодолимые обстоятельства. Поэтому, если есть у вас такая возможность, настоятельно рекомендую прочесть текст, а не прослушать его.

- Миш, ты куда саженец повез?

- Как куда, баба Зин, ясно дело – домой!

- А зачем оно тебе? Ладно б яблонька, или смородина, смородина то у тебя, Миш, совсем чахлая – ее б и посадил, а то сор с леса домой тащишь – елку облезлую.

- Баб Зин, это ель – красавицей вырастет!

- А зачем ж она тебе – ель красавица?

- Для наследничка, баб Зин, для наследничка! – и Мишка широко зашагал вперед, толкая впереди себя тележку с маленьким еще совсем, даже без веточек, тоненьким стволиком ели.

- Миш! Погоди! Маринка на сносях что ли?

- Что ли. Да, баб Зин, забеременела она. – и пошел дальше поскрипывая вихлястыми колесами тележки.

- Хорошо, что понесла, а то уж второй год замужем и все как в девках, а люди то хорошие, ладно б плохие были… - так и говорила баба Зина, потихоньку ковыляя до своего просевшего крылечка.

* * *

- Марин, как ты? – Мишка, здоровенный бугай, с ладонями, больше похожими на лопаты, замер в нерешительности у кровати, где лежала непомерна округлившаяся жена.

- Плохо да, Марин, пора, да?

- Да, Мишаня, пора. – Марина утерла бисеринки холодного пота с белого лба. – Ты бы уже шел…

Мишка остановился на секунду, соображая. В голове был полный кавардак, короткие обрывки мыслей, желание поскорей бежать и тревожное чувство, тянущее остаться…

- Марин, тебе может надо чего? – вбежал он уже из прихожей, с нахлобученной на голову ушанкой и в валенках надетых прямо на голые пятки, но до сих пор еще не в тулупе – в одной лишь майке.

- Нет, беги, поскорее, Мишенька. – И Марина снова вцепилась в податливую плоть перины, да так, что костяшки побелели – снова схватки.

- Ага, сейчас! – и Мишка на всех парах, как был – без тулупа, вылетел в ночной февральский холод. До ладного дома бабки Нюры, повитухи, он добежал минут за пять, так и не заметив ни обжигающего холода, ни пронзительного морозного ветра.

Подбежал, перепрыгнул через низкий забор палисадника и затарабанил в окно – во дворе басовитым лаем отозвался Трезор, огромная беспородная псина.

- Баб Нюр! – закричал Мишка и снова затарабанил в окно. – Баба Нюра!

В комнате вспыхнул слабый свет спички, мерно разгорелась керосинка. К окну подошла растрепанная со сна старушка укутанная в пушистую шаль. Она вопросительно вскинула седые брови – Мишка во весь голос заорал:

- Рожает уже! Маринка рожает!

Баба Нюра кивнула, отвернулась и вышла вон из комнаты. Мишка остался стоять и ждать на снегу. Только сейчас он почувствовал как мороз нещадно обжигает руки, ледяным ужом вползает под майку. От холода он начал пританцовывать на месте. Мишке показалось, что успела пройти целая вечность, прежде чем загремел засов на воротах.

И все то время, что он стоял мысли неотступно кружились вокруг бледного, искаженного болью, лица Марины и побелевших костяшек пальцев…

Дверь заскрипела и на улицу спешно вышла баба Нюра, укутанная в теплый тулуп и обмотанная поверх все той же шалью.

- Не топчись. – сердито сказала бабка. – У меня там цветы сажены.

Мишка быстро перелез обратно.

- Ужо подтекает? – деловито спросила бабка.

- Подтекает? – не понял Мишка.

- Воды отошли? – рассердилась бабка.

- Нет, когда уходил, еще нет. Скорей. – Мишке хотелось подхватить семенящую мелкими шажками бабку Нюру на руки и побежать с ней скорее к дому.

- Ты б меня, старую, не погонял. Сам домой бежи скорее, а то вон уж синий весь. Воды теплой пока заготовь, не кипятку только, тряпки какие ненужные – токмо чистые! Понял? – Мишка кивнул. – Раз понял, бежи.

И Мишка побежал! Прибежал в дом, бросился в низенькую баньку, там еще со дня должна была остаться горячая вода – банька хоть и неказистая с виду, а все ж тепло хорошо держит.

Так и есть - половина бадьи у каменки, и вода еще – аж пальцы обжигает. Быстро подхватил да через дворик – в сенцы, а там хоть уши затыкай – Маринка кричит, надрывается, крик до кишок пробивает. У Мишки руки затряслись и реветь захотелось от бессилья.

- Тряпки… тряпки ж надо… - торопливо забормотал под нос Мишка и бросился в захламленную летнюю кухню – ларь, здоровый, еще от матери достался – дореволюционный. Откинул тяжелую окованную крышку, в нос ударила пыль, еле сдержался, чтобы не чихнуть. Ухватил первое, что попалось – широкая рубаха, спина прожженная, - это на гулянке, пьяный был – у костра сел и не заметил, как полыхнуло. Спину до волдырей обжог, и только утром больно стало, видно уж сильно пьяный был. Встряхнул, полетела пыль – нет, мало рубахи будет, схватил еще тряпицу – сарафан, нет – красивый шибко, да и Марине дорог. Под ним скатерка старая, красивая, только в пятнах вся – сойдет.

Подхватил отобранные вещи и в дом, а там уже и баба Нюра подошла, стала развязывать тугую вязь шали, скинула заснеженные валенки, и тут же, прямо на табурет, сбросила толстый тулуп.

- Вода где?

- Вот…

- С ковшика полей, руки помыть. Бадью к роженице, таз есть какой? Туда же.

Мишка подхватил мореную бадью и занес в комнату, посмотрел на Марину и обмер: волосы, насквозь промокшие от пота и слипшиеся в пряди, разметались по подушкам, бледное как мел лицо, посиневшие губы и мука застывшая в глазах.

- Чего встал? – баба Нюра толкнула его в бок. – Иди отседова, не надо тебе это видеть. Сбегай лучше к Евдокии, пусть поможет, и чтоб с дочками приходила! Пущай поучатся. Да куда ж ты опять голышом! Сляжешь же! Оденьси счас же!

Мишка бросил еще один взгляд на жену и побежал прочь из дома, на ходу натягивая доху.

Через полчаса они уже вчетвером с Евдокией – грузной бабой, и двумя ее дочками – ростиком поменьше, но такими же широкими в обхвате, - зашли в сени Мишкиного дома.

- Ты тут сиди. – властно сказала Евдокия и вся троица чинно прошла в дом.

Мишка остался в сенях. Сначала скрутил самокрутку, подымил, нервно ходя из угла в угол и всякий раз вздрагивая при диких криках Марины. Один раз в сени выглянула толстощекая дочь Евдокии:

- Еще тряпки давай.

Мишка быстро притащил из ларя старые простыни, холщовые штаны и целый ворох малых тряпиц, оставшихся неизвестно от чего. Когда толстощекая девка развернулась, Мишка не выдержал:

- Как она там?

- Хорошо, хорошо все. – бросила та даже не оглянувшись и громко хлопнула дверью. И снова грянул отчаянно громкий крик Марины – у Мишки даже сердце сжалось, по спине пробежал холодок. Он снова нахлобучил треух и пошел к дровнику, где у него еще с осени лежали огромные липовые чурки – все времени не было их наколоть, да и желания возиться с тяжеленными колодами не было.

Подхватил из сарайки тяжелый колун, откатил здоровую, в целый обхват колоду от дровника, замахнулся и саданул от души. Клин колуна глубоко засел промерзшей чурке – назад не шел и Мишка обушком топора стал загонять колун поглубже.

Одна колода легла аккуратными поленцами в дровник, выкатил вторую, побольше. Замах, удар, звонкий перестук обуха о колун, треск откалываемого поленца. Сколько прошло времени, Мишка не знал. Он только видел, что тяжелых колод у дровника почти не осталось, а ночную глубокую синеву уже стала прорезать блеклость предрассветной белизны.

Во двор вышла одна из дочерей Евдокии.

- Мишань! – громка окликнула она его, перекрикивая перестук обуха о колун. Мишка поднял голову, рывком распрямился. – Мишань, пошли.

Он отбросил в сторону топор и спешно зашагал следом за девкой в дом. К комнате подошли молча, почему-то Мишка боялся спросить, что там…

Бабка Нюра встретила его в дверях и тихо, на ухо прошептала:

- Сын у тебя, только Марийка совсем плохая – прощайся.

Мишку подкосило, он с трудом устоял на ногах, вцепился рукой за косяк.

- Иди… - баба Нюра легко его подтолкнула и он пошел: медленно пошел, будто боясь повалиться на предательски слабых, как ватных ногах, подошел к кровати – насквозь промокшей, розовой от кровавых родовых вод, и все же не выдержал – бухнулся, повалился на колени, и боясь поднять глаза, уцепился за тонкую бледную руку жены, прижался к ней щекой.

- Миша… - голос у Марины был слабый, дрожащий. Миша медленно, через силу, поднял голову, посмотрел в обескровленное лицо Марины – она улыбалась.

- У нас сын, Миша, - Вова родился.

И тут его словно прорвало: он вскинулся, обнял жену, прижал к себе и горячо зашептал:

- Марина, золотко, любимая моя, хорошая…

И все шептал и шептал, горячо, навзрыд, не замечая, как горячие слезы струятся по щекам, как дрожью сотрясает тело, словно от буйных рыданий.

- Мишенька, не надо так… - ее холодная ладонь легла ему на щеку. – Не надо, Миш… - голос ее слабел. – Пусть Вову принесут.

- Ребенка дайте. – сквозь слезы прогнусавил Мишка, подошла Евдокия, осторожно вручила младенца Мишке, тот положил Марине на грудь.

- Вовочка, кровиночка ты наша. - Марина нежно погладила его по маленькой сморщенной голове, в уставших глазах ее мелькнуло счастье…

До рассвета Марина не дожила, умерла тихо – незаметно отошла, как будто уснула, а не померла. Схоронили быстро, благо Михаил плотницкое дело знал: гроб сам сбил, а Вовочку маленького, пока хлопоты были, отдали Евдокии и ее младшей дочери – та как раз недавно двойню родила, молока хватало, да и отцу пока надо было в себя прийти – это Евдокия так решила, а Михаил и не против был.

Заходил конечно, проведывал, да только тяжело это ему давалось – Вова в мать пошел, пока конечно не сильно похож, да только нет-нет, да и проглянется Марина через сына… Тяжело…

Сына к себе Михаил только через два месяца забрал. Кормилица отдавать не хотела, в слезы ударилась – все ж наравне со своими любила, а с младенцами только так, как же иначе? Улыбнется он, глазенки заблестят, ручонками да ножками засучит и все так неумело, неуклюже – как такого не любить? И как бирюку отдавать? Михаил то, как Марина представилась, совсем нелюдимым стал: бороду отпустил черную с сединой, и все больше бурчал, не разговаривал, хотя вроде не пил.

Евдокия сама ребенка Михаилу отдавала, еще в придачу вещей дала. Ее то внучаткам уже по четыре месяца исполнилось – им вещи эти теперь только на тряпицы пускать, а Вовочке в самый раз. Михаил заплатить хотел – за вещи, Евдокия не взяла, только посмотрела строго и Михаил все понял – ушел.

Сначала ему тяжело приходилось – хоть разрывайся: за Вовкой следить надо, и работу опять же не бросишь. Ладно, с совхоза ему разрешение дали – дома сидеть, а что со своим хозяйством делать?

Михаил приноровился: брал работу на заказ – кому что смастерить, кому наладить, а мастерил прямо дома – в одном углу верстачок у него, в другом Вовка в кроватке ворочается.

А если что по большому счету сделать надо: поле перекопать, картошку опять же посадить – это уже к Евдокии шел, просил чтобы присмотрела.

И главное – ведь расцветал! Не сказать, что такой, как прежде стал – нет, но уже не такой бирюк был. И поговорит, порой даже пошутит, но на гулянки не ходил и девок не привечал, его даже и прозвали – бобыль.

Девки поначалу хаживали – мужик то он вроде хороший, с руками, работать не ленится, и не страшный. Только потом все равно забросили: он на них как на пустое место смотрел, а кому такое приятно?

И никто не знал, что вечерами он не пел Вове колыбельных, а рассказывал ему какая мамка у него хорошая была, да про то, что она для него во дворе своими руками ель посадила, чтобы когда сынок рос и дерево б его росло с ним вместе. А когда Новый Год, хоть елку дома ставить и нельзя, как еще с шестнадцатого года повелось - после первой мировой, но Марина – мамка его, привыкла, чтобы праздник был и деревце красиво было наряжено. А если кто про запрет тот от шестнадцатого года вспомнит – так и не елка это вовсе, а ель!

Так и сложилось: что разговор про мамку, тут и же и про ель, а как про ель, так и про мамку словцо-другое…

Первый раз, они с Вовой ель наряжали в тридцать шестом году, когда Вовке уже три года полных было. И раньше бы – в тридцать пятом отпраздновали, и ель бы нарядили, да только Вова приболел и не до Нового Года уже было.

А сейчас – нарядили ель, красиво нарядили – Михаил сам игрушки выстругивал и раскрашивал, красиво получилось. Хоть и ель была с вершок всего, вроде больше должна была вырасти за четыре то года, но приболела что-то, в рост не пошла – чуть выше Вовки получилась. Зато наряжать было сподручней: Михаил петли на игрушках большие сделал, чтобы иголки лишний раз не ломать и Вовка, с такими петлями, игрушки разом надевал – не кололся, хотя один раз все же укололся – в нос прямо, разревелся.

- Ну что, Вовчик, гляди какая у нас с тобой красавица нарядная получилась! – и озорно щелкнул Вовку по красному от мороза носу. – Что скажешь?

Вовка открыл рот, замер и вдруг бросился к колючей ели, обнял ее по детски неуклюже, навалился – хрустнули тоненькие ветки, и громко сказал: - Мама!

Михаил упал в снег на колени, обхватил сына и, уткнувшись лицом ему в спину, беззвучно заплакал.

* * *

- Вовка!

- Чего?

- Куды пошел?

- На речку.

- Я те дам на речку! Все отцу твоему скажу! На что тебе костюм школярский пошили с картузом? Чтобы ты по речкам шлялси?!

- Ну, баб Нюр… - заканючил Вовка.

- Не бабкай! Иди, учися и чтобы я тебя до вечера тутава не видела!

Вовка послушно поплелся к клубу. Это по вечерам, да по праздникам там гармонист, дед Игнат, играл, а в простой день там школа была. Учил их учитель из города, с самого Свердловска приехал – Геннадием Петровичем звали. Деловой, в коричневом костюме тройке, с бородкой, часы на цепочке у него были. Всегда, в начале урока он эти часы снимет, на стол положит, а потом ходит между лавок, диктует, рассказывает, - а сам на часы поглядывает. Как срок выйдет – перемена.

Говорил, что когда школу на взгорке достроят, там по звонку все будет: и урок, и перемена, а пока вот так.

В школу Вовка шел не торопясь. Он специально пораньше собрался, чтобы на речку сходить, даже полотенце с собой взял, чтобы школьную форму лишний раз не мочить. Остальные деревенские в школу ходили кто в чем, а вот для Вовки отец специально в город ездил в прошлом году, по осени, когда зерно на мукомольный завод отвозили. На вырост форму покупал, боялся, что не подойдет – мала за год станет. Нет, не стала – даже чуть длинновата, потому и рукава подвернуты и штаны подшиты – опять же, на вырост получилась даже и в этом году. Особенно Вовке от формы картуз нравился: красивый, форменный, с твердым козырьком. Ребятня все просила на время дать, примерить или вообще – поменяться предлагали, но Вовка не давал. Может и дал бы, но только Женьке с соседнего двора. Только он и не просил – хороший человек, с пониманием: скромный и себе не дерет – не в пример остальным.

Он сегодня тоже хотел на речку пойти, только его мать попросила воды в баню натаскать – стирку она сегодня затеять хочет, а как все – в речке полоскать, она не может – руки больные, костяшки на пальцах будто надутые и красные.

А вон и клуб с высоким крыльцом, веранда большая – стекленная и площадь перед крыльцом громадная, вытоптана. А еще столб стоит толстый – лампа на нем и репродуктор, он по праздникам гремит – музыку передает и новости каждый день рассказывают.

Делать нечего, зашагал к клубу, а куда деваться? На улице жара, через сукно как от печки печет, а внутри – в клубе, тень, прохладно, и напиться воды холодной можно с крана. Можно конечно и с колонки на улице, но это уже не то.

Сзади подошел Геннадий Петрович, даже в такую жару затянутый в коричневый костюм тройку.

- Что, дитя, не терпится вкусить плоды науки? – он хитро посмотрел на Вовку через круглые стеклышки очков в тонкой проволочной оправе. – Или на речку ходил?

- На речку. – пристыжено опустил голову Вовка. – Только баба Нюра погнала…

- Вот за что я тебя уважаю, Владимир Михайлович, так это за честность твою! – он похлопал его по плечу. – Снимай картуз, пошли – поможешь: сегодня с плакатами заниматься будем! Машина с города приходила, материалу навезли – гору! Хочешь посмотреть?

- А-то! Конечно хочу!

- Ну пошли, школяр.

Геннадий Петрович не столько гонял Вовку плакаты развешивать, сколько хвалился всем тем, что ему привезли. И ведь было чем похвастаться: громадные как простыни клеенчатые карты, большие картонные листы плакатов – цветные, на нескольких были нарисованы гигантские чешуйчатые зверюги, все сплошь в наростах, шипах и с рогами.

- Это чего? – не удержался Вовка.

- А это, брат, динозавры. Были такие доисторические ящеры много-много лет назад – я вам про них через неделю рассказывать буду. Ты, Владимир Михайлович, лучше сюда посмотри! – и Геннадий Петрович гордо выставил на стол самый настоящий глобус на толстой блестящей спице.

- Ух ты! – воскликнул Вовка и осторожно толкнул глянцевый бок глобуса – тот послушно повернулся, легко, беззвучно. – Вещь!

- Это ты верно говоришь – вещица знатная, а главное нужная! Может хоть теперь Горька ваш поверит, что земля не плоская.

- Не, Горька не поверит… - скептически почесал вихрастый затылок Вовка. – Ему как дед скажет, так он и верит.

Хлопнула дверь – один за одним стали подтягиваться остальные ученики. Были они разные: и малые и постарше, и уже совсем большие – мало кто грамоту знал, а Геннадий Петрович в деревню только в прошлом году приехал, вот всю детвору в один класс и собрали.

Геннадий Петрович посмотрел на часы:

- Без пятнадцати десять. Опоздавших ждать не будем, через пятнадцать минут приступаем, - готовьтесь.

Ровно через пятнадцать минут, когда Геннадий Петрович громко захлопнул часы, во дворе захрипел репродуктор. Дети бросились к открытым окнам и замерли.

Из репродуктора дважды донесли позывные и тревожный, наполненный стальной твердостью голос заговорил:

- Внимание, говорит Москва, говорит Москва. Заявление советского правительства: граждане и гражданки советского союза, сегодня, двадцать второго июня, в четыре часа утра, без объявления войны, германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбардировке города: Житомир, Киев, Севастополь, Каунас и другие…

Домой Вовка несся не то радостный, не то испуганный. Война – самая настоящая война! Сердце по-детски радовалось в предчувствии лихих подвигов, но со страхом… Папка рассказывал про гражданскую войну, и, по его рассказам, выходило совсем не так, как писалось в книжках про Владимира Ильича Ленина и Революцию.

Вовка влетел на тихое, прожаренное солнцем, подворье – даже Азорка спал, спрятавшись в тени своей будки.

- Папка! Папка! – он влетел в отцовскую мастерскую.

- Чего? Ты почему не в школе?

- Папка, знаешь что! – Вовка дал паузу и громко выпалил. – Война началась!

Отец сразу как то осунулся, положил рубанок на стол, его потерянный взгляд, смотрящий в никуда медленно гулял по углам мастерской.

Вовка подбежал к отцу, ухватил за мозолистую руку.

- Война, папка, с немцами война!

- Вовка… - рассеянно погладил по курчавой макушке отец, - где картуз потерял?

- В школе, в клубе забыл, я сейчас, я быстро сбегаю. – он уже собрался бежать, но тяжелая отцовская ладонь легла ему на плечо.

- Погоди, сынок. Сейчас соберемся и вместе пойдем, соберемся только…

- Куда соберемся? – не понял Вовка.

- В клуб, за картузом твоим.

Собирался отец не спеша, тяжело собирался. Взял документы, вытащил деньги, отсчитал чуть-чуть, остальное сунул Вовке в руки: «Бабе Евдокии отдашь, она позаботится» - взял вещи: рубахи, штаны, что поновее, сунул в рюкзак и сапоги.

Потом пошли на задний двор, к ели – высокая уже стала, выше отца. Подошел, приник лбом к тонким чешуйкам коры, коснулся длинных иголок.

- Прощай, Маришь, дай Бог еще свидимся.

Уходя, уже стоя в воротах, отец оглянулся.

- Вов, давай присядем на дорожку.

Вовка послушно сел на корточки, сердце в груди билось тревожно-тревожно, и он не мог понять - от чего. Отец присел прямо на рюкзак.

- Ну ладно, пошли за твоим картузом.

У клуба уже собралась почти вся деревня. Бабы ревели и все лезли к мужикам обниматься, Вовке даже стыдно сделалось на такое смотреть.

- А, вот и ты! – к ним, протискиваясь сквозь толпу, торопливо шагал Геннадий Петрович, и тоже с рюкзаком перекинутым через плечо. – Убежал, а картуз свой оставил! Держи, не забывай больше.

Он криво нахлобучил картуз на растрепанную Вовкину шевелюру, кивнул отцу, пожал ему руку.

- Чего слышно? – спросил отец.

- Война… - тяжело вздохнул Геннадий Петрович. – Председатель говорит: грузовики часам к двенадцати подъедут.

- Скоро уже.

- Да. – Геннадий Петрович присел рядом на траву. – Совсем скоро. Говорят, на переброске не долго будем. День, может два и эшелоном, по железной дороге, может и на фронт даже сразу.

- Как на фронт? – подхватила баба из ближних и разом кинулась на шею морщинистого мужичка. – Не пущу! Слышишь, не пущу! Отвоевал уже свое в гражданскую, хватит с тебя, Никит, хватит, пущай другие повоюют, куда ж ты, Никит, одна я, Никит, на кого…

Мужичек неловко пытался успокоить бабу, гладил, хотел шепнуть что-то, да все не решался.

- на кого ж ты, Никитушка, одна я буду без тебя, кто я без тебя, Никитушка… - не унималась баба.

- Притихни, дура. – окрикнул ее басовито Толька, конюх. – Что ж ты его загодя хоронишь?

- Вов. – тяжелая отцовская рука легла ему на плечо. – Шел бы ты домой.

- Ты что, пап?

- Иди. – уже жестче, рука повелительно сжала плечо.

- Иди, иди. – поддакнул Геннадий Петрович.

- Нет. – насупился Вовка.

Отец пригляделся к толпе, увидел кого-то, вскинул руку и закричал:

- Евдокия Дмитривна!

Сквозь народ к ним протиснулась крупная бабка Евдокия. Хоть уже и в годах, а крепкая и нрава своего сурового не растеряла. С тех пор, как она роды у Марины принимала, Михаил ее иначе как Евдокия Дмитривна и не называл.

- Евдокия Дмитривна, отведите, пожалуйста, Вовку домой – не место ему здесь.

Она сурово посмотрела из под нахмуренных бровей на Вовку, резко ухватила его за руку:

- Пошли.

- Евдокия Дмит… - только и успел выкрикнуть Вовка, когда она силой оттащила его от отца. Но она не ушла сразу, остановилась, оглянулась и сказала ласково, как никогда от нее до того не слышал Вовка:

- Возвращайся, Миша, только обязательно возвращайся.

И тут только Вовка понял, что это по настоящему, что не игры это с деревенской детворой, что сейчас придут грузовики, залезет папка в открытый дощатый кузов и Геннадий Петрович тоже залезет, и все залезут, а потом поедут на фронт, настоящий фронт – как папка рассказывал, а не как в книжках…

- Папка! Пааапка! – он отчаянно брыкался, извивался ужом в крепкой руке Евдокии. – Пааапка!!!

От отчаянья он вцепился зубами в пухлую ладонь и тут же получил затрещину, такую, что в голове зазвенело. Евдокия молча вытащила его из толпы, молча потащила к дому. Вовка посмотрел на ее лицо: суровая, губы поджаты, брови как всегда нахмурены – глубокая морщина через весь лоб прорезалась, прямо до седых волос под платком, а вот глаза… В глазах, выцветших и таких белесых стояли слезы. Почему то из-за этого Вовка сразу перестал брыкаться, сник и покорно поплелся следом.

Она привела его не к себе, а домой. Сначала завела в дом, передумала – в баньку пошла, в ту самую – маленькую, неказистую.

- Ты меня, Вова, прости. Надо так. – она закрыла дверь баньки, снаружи что то ударилось о доски – наверное лавкой дверь подперла, и ушла…

В темноте предбанника Вовка уселся на пол, утер рукавом нечаянные слезы. Хотелось плакать, хотелось зареветь навзрыд – хотелось к отцу… Он поднялся на ноги, сделал шаг назад и саданул плечом по двери, громкий удар, дверь чуть подалась, плечо заныло от тягучей боли. Снова шаг назад, рывок, удар – через щель пробился лучик света, плечо болело нестерпимо. Снова назад, удар и щель размером с ладонь. Вовка просунул в просвет руку, нащупал край лавки – откинул в сторону и бежать, бежать туда – к клубу, на площадь!

Опоздал…

Только увидел пыльный след уходящий вдаль по ленте дороги и цепочку черных жуков грузовиков – не успел. Руки сами мяли картуз, красивый, форменный картуз с твердым козырьком.

Домой он брел как в бреду, не помнил ничего, и только боль от твердого козырька запомнилась. Пришел, хотел подойти к Азорке, да передумал, пошел на задний двор, к ели – мамкина с папкой ель, для него – для Вовки сажали, хотели чтобы ему хорошо было на праздники, на Новый Год, а где они теперь?

Он сел под ель, скрылся в ее тени и заревел, открыто заревел, не скрывая своих слез ни от кого, - словно душу родному человеку открыл. Сначала ревел навзрыд, а потом только всхлипывал – больше слез не осталось, только дышать тяжело было, да нос саднило – натер, а потом и уснул. И так хорошо ему было там, во сне и папа там был и мама, только мама какая-то высокая больно и в зеленом сарафане, с иголками. Все рядышком сидели: и мамка и папка и он, втроем сидели – прямо тут, на заднем дворике, а ели почему то на месте не было, только они втроем…

Автор: Волченко П.Н.

ссылка на продолжение

Мама (простите за баян, публиковал в прошлом году, рассказ посвящен дню Победы) Часть 2 финал

Показать полностью
317

Кровь за кровь (ВОВ)

Кровь за кровь (ВОВ) Великая Отечественная война, Война, Фашизм, Память, Дети, Прощение, Спасение, Длиннопост

Фото из фильма "Иди и смотри" 1985 года. Очень рекомендую к просмотру.

Прошу прощения за начало произведения. Но оккупация носила и такой характер... Текст написан по мотивам рассказа бабы Люды (увы, не помню ее фамилии - умерла еще в девяностых), бывшей в оккупации (рассказ написан в 2004 году)

Автор Волченко П.Н.

Кровь за кровь

Алевтине в деревне завидовали. Одни, потому что был у нее уже сынок, не одна жила, другие завидовали потому, что под немца ей ложиться было проще: муж то у Алевтины еще до войны сгинул. Это другим деревенским зазнобам, таким как Марина, Даренка, или Людмила – тем было куда как сложнее. У них мужики на фронте, а они тут, с немцами, при живых то мужьях. Поначалу много слез было, Людмила, так та даже хотела на себя руки наложить, но потом поуспокоилось всё, пообвыклось. Правда Даренка, совсем еще молодая девка, не смогла пережить позора: у нее ухажер был – Пашка Котов, он в армию добровольцем ушел, а она его ждать осталась. А немцы как деревню заняли, так и понесла её лихая жизнь от одного фашиста к другому. Она в речку и бросилась. Её бабы выловили, только все одно, Дарья нахлебаться успела, и продрогла вся – от лихоманки померла.

А в остальном, всё было хорошо. Немцы вели себя спокойно, после первых дней, как в деревню вошли, больше не наглели: не стреляли почем зря, за курями не бегали, а чинно и культурно столовались в домах у хозяек, где, бывало, и на ночь оставались. Чего они в их деревне ждали, никто так и не понял. То ли подкрепления, то ли наоборот, были резервом – фашисты не говорили, хотя дед Егорыч и сказал как-то, что похоже танковый корпус они ждут, потому как немец одной пехотой еще с первой мировой ходить не привык.  Ну а говорить-то немцы особенно и не могли. Двое офицеров, чинные, седовласые, в годах уже немалых, только, страшно коверкая слова, кое-как объяснялись с народом, а остальные как дети малые – пальчиком тыкали. То так, то этак, а там уж и понимай, что им надо: пожрать, поспать, помыться иль побриться.

Алевтине еще и с сожителем повезло. Нет, конечно самый прибыльный Маринке подвалил – с офицером жила. Он ей завсегда всякие подарки дарил и даже граммофон ей приволок. И иногда, по вечерам, в доме у Маринки были танцы.

У Алевтины был хоть и не офицер, но мужик видный. Высокий, с большими руками, плечистый и с веселой, доброй улыбкой. И весь он такой озорной из себя, шебутной. Бывало сядет он с Алевтиной за стол, ну и Колька рядом тоже с тарелки суп хлебает, и как давай по своему, по-немецки лопотать. Много так лопочет, долго, а сам посмеивается, и еще рожи смешные корчит. И вроде хоть и не понять ничего, а все равно – весело делается, и начинает Алевтина улыбаться, а Колька так и вовсе смехом заливается. А Гансу, так этого немца звали, от этого смеха еще веселее становится, и начинает он по ролям говорить, голос менять – веселый мужик. Только пил он много и по черному. Не как другие немцы. Те нажрутся и давай бурагозить: песни распевают хором, кто-то в драку лезет, а Ганс нет. Ганс, когда напивался, песни не пел, а сидел просто и глушил самогонку, пока не падал. И молчал всегда, взгляд пустой в никуда и руки тяжелые плетьми висят.

Так они и жили. Тихо, спокойно, неспешно. Те бабы, что подурнее на голову были, начали думать о том как фашистов охомутать, а те, кто поумнее, попросту хотели ребеночка понести. Кто его знает: вернется милый с войны или нет – это же как удача ляжет, а тут будет уже свое, родное – кровиночка под боком.

В пару недель, что немцы в деревне сидели, осень подошла, и стали деревенские заниматься по хозяйству: дрова готовить, сено косить для скотины, с урожаем опять же - много работы по осени. Немцы, конечно, на работу ту свысока смотрели, оружие чистили, на завалинках полеживали, курили самосад, что в каждой избенке от мужика в достатке остался, но не Ганс. Он вместе с Алевтиной и Колькой в лес по дрова ходил, в поле косил, да так хорошо – любо дорого посмотреть. Видно, что тоже человек с деревни, привык к земле, к труду. Он Алевтине и сарай поправил, и дом подконопатил, печь даже малость подремонтировал и дымоход кирпичом почистил.

А вечерами, когда остальные немцы все больше дурью маялись, Ганс деревянные игрушки мастерил. У него нож был военный, острый – всегда при себе его Ганс носил. Так вечером он этот нож достанет, сядет на крыльце, чурочку какую-нибудь найдет и выстругивает. И Колька рядом с ним. Ганс постругает-постругает, на свет посмотрит, еще где подрежет, а потом Кольке показывает, что получается. И вроде бы даже говорят чего то они, правда каждый на своем, но вроде как и понимают друг дружку.

Ганс скажет, что-то непонятное и ножичком сбоку на деревяшку покажет, а Колька фыркнет, скажет: «Нет, дядь, тутава нада» - и по другому пальцем тыкнет. Алевтина смотрела на них через окно и нарадоваться не могла. Будто отец он Кольке, будто родной, и закончись сейчас эта война клятая… Вздыхала Алевтина, руки о подол вытирала, и дальше по дому делами занималась.

А потом началось страшное. Когда канонада стала слышна, когда по ночам тихо-тихо позвякивали стеклышки в окнах, немцы все переменились: строже стали, подтянутей, и глаза у них стали колючие и злые. Ганс тоже переменился, но не сильно. В форме стал всегда ходить, а в остальном – всё такой же был. Правда морщинка у него появилась поперек лба - острая.

Офицера убили через пару дней, после того как донеслось уханье первой канонады. Партизаны убили, залетный отряд какой-то. Они наверное вместе с фронтом шли, и вот дошли, до деревни. Офицера они убили походя, но умело. Видать помешал он их разведке, может заметил кого, вот тогда его без шума и зарезали. Одним ударом.

Утром, когда офицера нашли, даже и не сказать было, что он мертв. Казалось, будто просто прикорнул старичок на лавке на завалинке – темную кровь на черной форме не разглядишь.

Второй офицер тогда как с цепи сорвался. Маринке в морду дал, такой бланш поставил, что в половину лица синим цветом разлился. И забегали солдатики по всей деревне: сараи все перевернули, лес в округе прочесали, даже стреляли где-то неподалеку, но вяло так, небось с испугу по кустам шмальнули.

Тем же вечером, согнали всю деревню на площадь в центре деревни, и офицер, при всем параде, долго вышагивал перед бабами, детишками и одним единственным оставшимся в деревне мужиком – стариком Егорычем. Орал он много. Вроде и по-русски старался, да только так в раж вошел, что не разобрать: слюни брызжут, морда красная, жилы на дряблой шее вздулись. А потом остановился как-то сразу, помолчал с минуту, пальцем на Егорыча ткнул, на бабку Дуню и сказал тихо: «Павъесть».

- Как это, повесить? – только и успел спросить Егорыч, а остальные заорали в голос, завизжали, детишки разревелись – ор стоял такой, что уши закладывали. А четверо солдат немецких схватили Егорыча с бабой Дуней, и к воротине, на которой белье сушили, потащили. Баба Дуня орала, как резанная, а Егорыч молчал, только губы его что-то лепетали неслышно. Колька смотрел во все глаза и поверить не мог.

И веревки уже перекинули, и головы стариков в петли просунули, а Колька все не верил и не верил своим глазам. Тут Ганс подошел, серый какой-то, каменный. Алевтина бросилась вперед, чтоб к Кольке не пустить, а Ганс даже и не заметил – плечом оттолкнул так, что та задом в траву села. Он к Кольке подошел, по голове жесткой, мозолистой ладонью погладил, а потом глаза ему закрыл. И тут Колька во всё поверил.

Ночью немцы не квартировались по деревне – всем лагерем засели в двух домах: в доме бабы Дуни, и у Егорыча. Вокруг домов, почти у заборов самих по два караульных, и еще по одному за домами вышагивали – окопались.

Только Ганс к Алевтине пришел.

Она его погнала сначала, заорала на него как сумасшедшая, ухватом замахнулась. Колька сильно испугался, ему вдруг подумалось, что схватит Ганс сейчас маму своими сильными руками и потащит к той перекладине, а потом… Колька в угол забился и заревел, в голос, громко:

- Мамка, не надо! Мамка! Он и тебя повесит!

А Ганс схватил мать, сграбастал всю, обнял, к себе прижал и стал повторять одно и то же слово:

- ВойнА, войнА… - именно вой-нА, с ударением на «а». Мать выть перестала и тоже реветь начала, сначала громко, а потом совсем тихо, только спина вздрагивала. А Ганс по голове её все гладил и шептал что-то на ухо, то ли «войнА» свое, то ли вообще, на немецком лопотал. И Колька в углу своем тоже плакал, но тихо-тихо, чтобы не услышали его.

Больше немцев не убивали. Наверное партизаны заглянули в деревню, да и плюнули. Кто их знает? А может вовсе это и не партизаны это были, а один единственный боец советский рядом проходил и решил на огонек в деревню заглянуть, а ему немец и повстречался. Всякое же может быть.

Неделю они пожили спокойно, но уже не как раньше. Как раньше и не получилось бы: две безвольные куклы на ветру под воротиной не давали жить как раньше. Офицера просили позволить их снять, похоронить по человечески, но тот только нос морщил и говорил резко: «найн!».

А потом загромыхало совсем рядом, так, что земля под ногами ходуном заходила, и слышно было, как бухают взрывы, и страшно было так, что сердце в пятки уходило. Все деревенские по домам попрятались и носа казать боялись. Гремело весь день и ночью тоже гремело и было видно красное зарево в ночи далеко за лесом.

Кольке в ту ночь не спалось. А как тут можно уснуть когда так бухает, когда стекла дребезжат, а за окном красным пыхает? Он тихо слез со своей кровати, подошел к окну и уставился за стекло, на черное небо. Темная выдалась ночь: луны не видать, небо тучами заволокло – ни единой звездочки с неба не мигнет, и только пыхает вдалеке красным снизу по тучам, а потом, через долгие секунды тут бухает и стекла начинают звенеть.

Пыхнуло ярко-ярко, и Колька начал считать шепотом:

- Раз, два, три, четыре…

На плечо легла рука, Колька вздрогнул, оглянулся – Ганс. Он приложил палец к губам и тихо-тихо сказал:

- Тс-с.

Колька кивнул. И оба они уставились в окно, на красное зарево на черных брюхах туч. А потом дождь пошел. Ливень. Будто небо прохудилось: полило так, что только капли за окном и видно, и шумит так громко-громко.

- Страшно. – тихо шепнул Колька Гансу. Тот кивнул, и погладил пацаненка по голове.

Спать они так и не легли. Сели за стол, Ганс керосинку зажег, достал свой ножик, недоструганную деревяшку, и стал вырезать. Колька сел напротив и смотрел, как ладно нож срезает пахучую, золотистую с прожилками, стружку. Алевтина тоже проснулась, села рядом с Гансом, положила голову ему на плечо и сидели они так втроем, у лампы, смотрели то на пляшущий язычок пламени, то на игрушку, что Ганс вырезал, будто спрятались они от войны, от вспышек за окном: остался только этот маленький круг света, и они – почти семья.

В дверь забарабанили. Громко, сразу в несколько кулаков. Ганс вздрогнул, нож соскочил с игрушки и из порезанного пальца черным скользнула капля крови на стол. Алевтина запахнулась в шаль, Ганс встал, пошел открывать.

На пороге стоял офицер в кожаном плаще, а за его спиной виднелся мокрый блеск солдатских касок. Они коротко что-то сказали друг-другу, Ганс громко что-то закричал, но офицер быстро выдернул из кобуры люггер и ткнул ему в живот. Ганс сник.

- Что, что они? – спросила Алевтина заполошным шепотом, а Колька, испугавшись, юркнул под стол и оттуда стал смотреть как масляно-блестящий офицер в своем мокром кожаном плаще прошел хромовыми сапогами прямо по тканому коврику в дом. С него тонкими ручейками лилась вода: такая же черная как и кровь из пальца Ганса. Следом, стуча сапогами, прошли солдаты. Лиц не видно, только блеск касок, отблески на оружии и на плечах – призраки, промокшие мертвецы.

Офицер шагнул к Алевтине, махнул пистолетом на улицу:

- Шнель, бьистро! Киндер, шнель!

- Ганс? – тихо прошептала непослушными губами Алевтина. Ганс не оглянулся, он одевался в черную форму и становился таким же призраком, таким же мертвецом, как и те, что стояли за спиной у офицера.

- Шнель! – повторил офицер.

- Но там же дождь. Дождь там… - Алевтина медленно поднялась из-за стола. – Промокнем же. Ганс, скажи им.

Офицер не выдержал, сказал что-то быстро через плечо, черные призраки метнулись к свету лампы. Схватили Алевтину, цепкие мокрые пальцы ухватили Кольку за ногу, выдернули из под стола и их с матерью потащили на улицу. Следом вышел и Ганс. Суровый, с каменным лицом.

Ливень хлестал яростно, наотмашь, со всей силы. Алевтина с Колей промокли в одно мгновение. Их тащили к центру, к площади, где до сих пор болтались два повешенных тела. А там уже голосило, гомонило, выло. Когда их туда привели, они увидели всех деревенских, мокрых, грязных, стоящих в свете фар тарахтящих мотоциклов с люльками, а на люльках пулеметы. И еще увидели они солдат, других, незнакомых – эти наверное только сегодня в деревню пришли. А может они даже оттуда, где громыхало и полыхало заревом - с фронта. Лица у этих были страшные, злые были лица, перекошенные, иссохшие и грязные.

Солдаты бросили Алевтину с сыном в грязь, к остальным.

- Что, что делается? – Алевтина цеплялась за орущих баб, за детей, и кричала, и спрашивала, а ей не отвечали. Все ревели, выли, орали, кричали что-то черным призракам с автоматами.

А потом вышел офицер вперед, резко выдернул пистолет из кобуры, как там, на крыльце с Гансом, и грянул выстрел. Всё смолкло, а Маринка, та что с офицером этим жила, медленно качнулась, подломилась как-то вся и пластом пала на землю. Миг, для того, чтобы зрачки расширились черными колодцами от ужаса, миг для того чтобы все понять, один миг для того чтобы взвыть по звериному от страха, упасть на колени и тянуть руки к своим палачам.

Убивали педантично: воющих, орущих выхватывали из толпы по одному, по двое, со всех сторон, ставили на колени приставляли к затылку ствол. А они все выли, все просили, все лепетали и заламывали руки, пока не бухал выстрел, а после мешком валились вперед в грязь. Лицом. И не двигались. Больше.

Офицер, как мальчишку, тычками подогнал Ганса к Алевтине, к Кольке и встал рядом. Ганс смотрел потеряно, пустыми глазами, а его трясущиеся руки медленно тянулись к шмайсеру на груди.

- Ганс, - Алевтина упала перед ним на колени, протянула руки, - Ганс, Колю не убивай. Пощади, сына оставь. Ганс, прошу, умоляю, Ганс. Колю, Колю оставь. Колю оставь. Колю…

И так много-много раз. А офицер все смотрел неотрывно, бело блестел в свете мотоциклетной фары его острый с горбинкой нос.

Ганс сладил с автоматом, шагнул вперед, неумело тыча стволом, Алевтина послушно развернулась затылком к нему, склонилась, а губы всё шептали:

- Колю, Коленьку оставь, Колю оставь…не убивай…

Выстрел…

Все застыло…

Остановилось…

Мама, медленно-медленно, под медленными каплями ливня, повалилась вперед. В грязь. Лицом. Брызги. Черные. Грязь. Кровь. Всё…

- Ма-а-ама-а! – взвыл Колька не своим голосом, бросился телом, всем собою бросился, заорал, пальцами в мокрую спину и толкает, и сквозь слезы. – Мамка, мамка, вставай, мамка… мамка.

Офицер за спиной Коли ощерился довольно и отвернулся, а Ганс шагнул вперед, воровато оглянулся и прикладом ударил Колю по затылку. И выстрелил, сразу же, в небо. Коля упал рядом с матерью. Тоже в грязь, тоже лицом.

Офицер удивленно оглянулся. Не ожидал он, что так легко Ганс с сопляком разделается. А Ганс только усмехнулся ему в лицо, и сапогом вдавил обмякшее мальчишеское тело поглубже в грязь. Офицер кивнул.

***

- Эй, тут вроде живой есть! Шкет, ты живой, эй, шкет? – чьи то руки перевернули его на спину, больно хлестнули по щекам. – Пацан, ты живой?

- Дядя… - Коля открыл глаза. – Дядя, они мамку… Мамку…

- Фролов, пацана в одеяло и водкой растирать. – гаркнул командный голос откуда-то сверху. – Быстро! И чтобы он эти безобразия не видел!

- Будь-сполн-тов-сержант! – быстро отчеканил склонившийся над Колей солдат, подхватил легкое мальчишеское тело на руки, прижал к груди и быстро зашагал куда-то прочь от центра деревни. Но все же Коля успел увидеть истоптанную грязь и темные заляпанные спины, как кочки  на болоте.

- Ох ты ж бедняга. Повезло тебе, повезло. Считай, что второй раз родился. – говорили Фролов, прижимая к себе Колю. – Да, второй раз вчера родился. Лютует немец, смерть чует, собака, оттого и лютует. Гады они. Ведь одно бабье было. Нет же, всех положили. Всех… Сам-то как? Целый?

- Голова болит сильно, и холодно. – негромко ответил Коля.

- Ну это ничего, голова пройдет, а от холодного мы такое тебе внутреннее пропишем, что враз согреешься.

Фролов усадил Колю на обозную телегу.

- Эй, Петро, хохляцкая твоя физия, спирту дай!

- А на что тебе спирт? – вредный голос из-за спины.

- Мальчонку вишь? Отпоить надо, продрог он.

- Дитенкам водку пить вредно. – ответил вредный голос, но все же звякнула склянка, запахло остро и противно. В руки Коли вложили мятую железную кружку.

- Пей, пей, шкет.

Коля сделал глоток, горло больно и горячо обожгло, он закашлялся. Чуть не вырвало.

- Нет, друг, до дна пей. – и мясистая рука Фролова наклонила кружку, вливая остатки спирта в Колин рот. – Вот, молодец. Держи-держи, Петро, дай что закусить, вырвет ж мальчишку.

Тут же Коле в рот ткнулся кусок сала, соленый и запашистый. Коля откусил, прожевал, проглотил и тихо сказал:

- Спасибо.

- Не-не, малой, - Петро, здоровый, толстый дядька в дохе, ткнул шматом салом Кольке в руку, - все ешь. Тебе сейчас надо.

- Спасибо. – еще раз сказал Коля. И стал жевать, а из глаз слезы катились. Может от спирта, а может и не от спирта.

В деревне его конечно не оставили. Где оставлять? В пустых хатах, у площади, где вся грязь кровью пропиталась? С собой взяли – вместе с Петро в обозе ехал. Дали ему не по размеру большую душегрейку, Фролов ему пилотку свою нахлобучил, настоящую, солдатскую, с зеленой звездочкой.

В путь они тронулись уже вечером, когда наскоро деревенских похоронили.

- Как говоришь его звали? – спросил Фролов, идущий рядом с обозом.

- Ганс. – не хотя отозвался Колька с телеги, и прошипел со злобой. – Гад! Убью!

- Дурак ты, пацан. – отозвался Петро и прищелкнул вожжами, чтобы каурая шла побойчее. – Этот фриц тебе жизнь спас, а ты такое говоришь.

- Он… Он мамку мою… - Коля всхлипнул. – Фашист.

- Фашист не фашист, а мужик с понятием. – сказал веско Фролов, пошарил в кармане штанов и выудил оттуда белый комковой сахар. – На, малец, пожуй сладенького.

- Спасибо, дядя.

- Какой я тебе дядя? – усмехнулся Фролов. – Я тебе теперь почитай крестником буду. Я ж тебя нашел.

- Спасибо, дядя крестник.

- Ой ну пацан, ой уморил! – неожиданно тонко захохотал толстый Петро. – Дядя крестник, слышал Федька, ты теперь дядя-крестник. Тпррр! А ну, мальца, кыш отсель, вишь телега увязла.

Колька спрыгнул на дорогу.

- Эй, а ты, дядя-крестник, подмогни чуток. – и Фролов вместе с Петро ухватились за колесо, налегли на него, тужась и силясь. Петро прокряхтел Кольке. – Понукай, понукай лошадку-то.

Колька ладошкой хлопнул по тощему заду каурой, та переступила копытами и телега, скрипнув, пошла вперед.

- Вот молодец, хороший помощник. – радостно заявил Петро, взбираясь обратно на телегу. – А ну покатила, рыжая скотина!

Чуть прищелкнули вожжи, и каура неспешно пошла по грязной дороге. А Коля тоскливо оглянулся назад, где вился длинный обозный хвост, где так же на лошадях тащили по распутице вереницей тяжелые пушки, а дальше, за поворотом, за поросшим зеленым холмом – там его деревня, там могилка братская с мамкой его…

Сжались кулаки.

***

Немцев нагнали через два дня. Обоз встал. Солдаты в грязных кирзачах, громко матюкаясь и крича, прогнали вперед те самые пушки, что тащились длинной вереницей позади. Уже слышались взрывы, трескуче раздавались выстрелы, а в скорости и пушки забахали. Тогда и вовсе стало громко и уже ничего понять в общем шуме нельзя было.

- Река там вроде. – говорил Петро, слюнявя самокрутку. – Поприжали фрицу хвост. За реку пути им  нет, за реку не уйдут уже. Если на переправе поймали, то все, пришел фашисту Юрьев день. Как думаешь, Колька, пришел?

- А что такое Юрьев день?

- Дурак ты все же, Колька, хоть и умный. – Петро почему-то сразу, после того, как Колька хлопнул каурой по заду, решил, что он смышленый парень. – Юрьев день - это всё, Гитлер капут. Понял?

- Понял. – Колька кивнул. Что такое Гитлер капут, он знал давно. Еще только когда война началась, по приемнику говорили, что главный фашисткий гад – это Гитлер. А еще к ним, в сорок втором, кино приезжало и фильму на простыне показывали, где этого самого Гитлера били. Смешной он там был, Гитлер этот. Рожа испуганная, усики крысиные и нос кочергой торчит. И челка еще такая длинная-длинная, как соплями ко лбу прилепленная. Они тогда с мамкой шибко над ним смеялись – весело было. Было…

- Вот я и говорю, что капут им пришел. Согласен?

- Согласен. – Колька снова кивнул, и добавил неуверенно. – Наверное…

- Почему же наверное? Ты, друг Колька прямо говори: почему сомневаешься?

- Да я… Да и не сомневаюсь я совсем. Просто вдруг убегут гады. Я у них там мотасыклы видал, а они знаешь какие быстрые! – вздохнул, подумал, что на мотоцикле наверное и офицер тот будет. – Уйдут наверное.

- Не, Колька, некуда. Через речку на тарахтелках не переехать, и танки им ихние не помогут уже, все тама, за речкой, у них теперь своя война, слыхал как пушками утюжат? Это Баева ребята, проверенные, не подведут! Не дождался фриц поддержки. Всем капут будет, всех накроем.

- Всех. – поддакнул Колька, а самому боязно стало, да еще и дед Егорыч вспомнился: все ж прав был, ждали они танков для наступления, а вот и не дождались, утерли им нос где то там, на подходах, отсекли.

Вскоре пальба пошла на убыль. Сначала притихли пушки, стрекот выстрелов поутих, сбавил обороты. А потом и вовсе подолгу тишина была и лишь изредка бахало, - наверняка били, а может и добивали…

Скоро и Фролов прибежал. Радостный, грязный, в крови.

- Все. Прижучили мы их! Как есть – всех прижучили! Поехали братва, посмотрите.

- Ты эта, - Петро показал ему на заляпанный присохшей кровью лоб, - чего эта?

- Да камушком посекло, мелочь. Поехали давай, чего стоишь! – он запрыгнул на телегу, уселся рядом с Колькой.

- Ну, крестничек, гильзу хочешь? – Колька кивнул, Фролов достал из кармана желтую стреляную гильзу и вложил в Колькину ладошку. – Хотя, чего там гильзу. Патрон держи!

- Дядя крестный, а можно пистолет посмотреть? – расхрабрился Коля.

- Да брат, сегодня можно, сегодня день такой, что все можно! – он выдернул из кобуры большой, тяжелый ТТ и чуть не силой впихнул его Коле в руки. – Только курок не трожь.

- Хорошо. – Коля осторожно взвесил пистолет в руках.

Фролов прямо весь сиял от радости, на грязном его лице не гасла белозубая улыбка.

- Как оно было-то? – спросил Петро через плечо.

- Было! – утвердительно воскликнул Фролов. – Еще как было! Мы их когда нагнали они ка-ак. У них все пулеметы на заду были. Ох и посекло же! Жопу от земли не оторвать. Аж деревья стригли. – Петро уважительно присвистнул. – Во как оно было. А потом как наши вдарили! С первого залпа, ведь с первого же залпа всю их машинерию поснимали. Это Тузова расчет, как пить дать – его рук дело! Ох и молодцы ребята. А там! Там такое было! Не, хлопцы, тут на пальцах не рассказать – видеть надо! Это же надо так…

Телега уже катила по изорванной взрывами дороге, в придорожных кустах жирным дымом курился искореженный остов мотоцикла с коляской. Вдоль дороги сидели бойцы, курили. Некоторые перевязанные. Отдыхали солдаты. Колька глазел по сторонам, примечал.

Вон рядком тела выложены, мертвецы в черной форме – немцы значит. А вон там другие, эти уже не в черном – эти наши. Но тоже мертвецы. Страшно, и тех и других жалко.

- Крестник, ты бы туда не глазел, не детское это. – сказал Фролов.

- Ничего, - сухо бросил Петро, - ему привыкать надо. Сколько ему еще с нами куковать.

- Все равно, не детское это… - вновь промямлил Фролов и, взял из рук Петро самокрутку, затянулся. – Не детское…

- Стойте! – заорал Колька, соскочил на ходу с телеги, оскользнулся на грязи, упал, вскочил, побежал увязая в распутице вперед, туда где солдаты били ногами еще живого, почти втоптанного в грязь, немца.

Фролов и Петро тоже спрыгнули с телеги, побежали следом.

- Стойте! Стойте! – орал, надрываясь Колька. И солдаты остановились, расступились. Колька влетел в их круг, замер уставясь широко открытыми глазами на избитое, опухшее лицо немца.

Ганс приоткрыл заплывшие глаза, посмотрел на Колю, на пистолет в его руке, улыбнулся разбитыми губами и тихо шепнул:

- Киндер, Колья.

Коля стоял меж этих солдат, перед втоптанным в грязь убийцей своей матери, с оружием в руках и не знал, ничего больше не знал…

Пальцы разжались, пистолет выпал из рук и Коля сказал растерянно.

- Что же вы его бьете, он же свой.

- Какой он свой? – удивился один из солдат. – Немчура этот, и вдруг свой?

- Наш он, деревенский. – быстро залопотал Коля. – Дурачок. Его немцы с собой забрали, он сильный, он патроны им помогал носить. Не со зла он, он дурачок просто, совсем дурачок, не бейте его, пожалуйста.

- Так он же по ихнему шпрехает. – сказал другой солдат.

- Тебе сказали свой, значит свой. – выпалил подбежавший Фролов. – Мальцу зачем врать, они всю его деревню положили.

- Ну раз свой, тогда ладно. – и солдаты разошлись, а Колька упал на колени рядом с Гансом, приподнял его голову. Ганс снова открыл глаза и прошептал:

- Вундер киндер, вундер.

- Тсс. – Коля приложил палец к губам, как тогда у окна Ганс. – Не говори, молчи, всегда молчи.

Ганс кивнул, и закрыл глаза. Коле очень хотелось верить, что Ганс его понял.

По распутице к ним уже шла медсестра.

Показать полностью 1
Отличная работа, все прочитано!