Рекомендации
11 постов
11 постов
1 пост
3 поста
5 постов
1 пост
2 поста
Джеймс Мэтью Барри (1860–1937) не был детским писателем. Его пьесами и романами, написанными для взрослых, восхищались Томас Харди, Джон Голсуорси, Генри Джеймс, Марк Твен, Артур Конан Дойл и другие современники. Барри — фигура противоречивая: меланхоличный и молчаливый (иногда до неприличия), он имел множество друзей и легко находил общий язык с детьми.
Барри родился в простой семье — отец был ткачом — в маленьком шотландском городке Кирримьюре и достиг всего, о чем только могли мечтать его родители. Благодаря помощи старшего брата Джеймс закончил Эдинбургский университет. Его писательская карьера была необычайно успешной, он получил титул баронета, был избран ректором Университета Сент-Эндрюс и удостоился многих других почестей. Однако он пережил много потерь и трагедий, и этот надлом пронизывает почти все тексты Барри, включая сказку о Питере Пэне.
Русский читатель знает «Питера Пэна» в первую очередь по повести «Питер Пэн и Венди». Но на самом деле это цикл текстов в самых разных жанрах, писавшихся с 1901 по 1928 год.
1901 — фотоальбом с подписями «Мальчики терпят крушение на острове Черного Озера» (The Boy Castaways of Black Lake Island)
1902 — роман «Белая птичка» (The Little White Bird)
1904 — премьера пьесы «Мальчик, который не хотел расти» (The Boy Who Would Not Grow Up)
1906 — новелла «Питер Пэн в Кенсингтонском саду» (Peter Pan in Kensington Gardens)
1911 — повесть «Питер Пэн и Венди» (Peter Pan and Wendy)
1922 — киносценарий «Питер Пэн» (Peter Pan), который так и не был использован при экранизации
1925 — рассказ «Джез Крюк в Итоне» (Jas Hook at Eton)
1926 — эссе «Слабость Питера Пэна» (The Blot on Peter Pan)
1928 — опубликованный текст пьесы «Мальчик, который не хотел расти» (The Boy Who Would Not Grow Up)
Артур Ллуэлин Дэвис с сыновьями. 1905 годНа руках Артур Ллуэлин Дэвис держит Николаса, впереди стоят Джек, Майкл, Питер и Джордж. Wikimedia Commons / jmbarrie.co.uk
«…Я создал Питера, хорошенько потерев вас пятерых друг об друга, как дикари трут палочки, чтобы высечь искру. Он и есть искра, зажженная вами», — писал Барри в «Посвящении» к пьесе. Эти пятеро — братья Ллуэлин Дэвис: Джордж, Джек, Питер, Майкл и Николас. Им посвящены все приключения Питера Пэна — и по большей части это были их собственные приключения. Барри считал братьев Дэвис своими соавторами и дал имя одного из них главному герою. Питер Дэвис всю жизнь страдал от того, что его считали «тем самым Питером Пэном», и называл сказку «этот ужасный шедевр».
В 1897 году Барри было тридцать семь лет: он был уже известным писателем, его пьесы ставили по обе стороны Атлантики. Переехав из Эдинбурга в Лондон, он легко вошел в столичный литературный круг, купил дом в Южном Кенсингтоне и летний коттедж в Суррее, женился на красавице-актрисе Мэри Анселл и завел сенбернара.
Гуляя с собакой в Кенсингтонских садах, он познакомился с братьями Дэвис. Их тогда было трое: пятилетний Джордж, трехлетний Джек и младенец Питер. Вскоре писатель встретился и с их родителями — юристом Артуром Ллуэлином Дэвисом и его женой Сильвией, урожденной дю Морье. Барри был очарован Сильвией и вскоре практически усыновил всю семью: он водил Ллуэлин Дэвисов в театры и на званые обеды, возил в путешествия и приглашал к себе в Суррей, принимая самое активное участие в судьбе мальчиков. Те называли его «дядя Джим». Это вызывало множество сплетен, но Барри не придавал им значения. В 1900 и 1903 годах родились Майкл и Николас.
Иллюстрация Артура Рэкхема к книге Джеймса Барри «Питер Пэн в Кенсингтонском саду». Лондон, 1906 годHoughton Library, Harvard University, Cambridge
Впервые Питер Пэн появляется во вставных главах взрослого и не слишком веселого романа «Белая птичка», который Барри опубликовал в 1902 году с посвящением «Артуру и Сильвии и их мальчикам — моим мальчикам!». В центре сюжета — одинокий холостяк, который пытается «присвоить» себе мальчика по имени Дэвид, сделав его своим ребенком. Он опекает молодую семью, стараясь сохранить в тайне свое участие, но ему это не удается: мать Дэвида обо всем догадывается.
Иллюстрация Артура Рэкхема к книге Джеймса Барри «Питер Пэн в Кенсингтонском саду». Лондон, 1906 годHoughton Library, Harvard University, Cambridge
В романе есть и несколько вставных глав о Питере Пэне — младенце, который улетел из детской в Кенсингтонские сады. О его приключениях Барри рассказывал мальчикам Дэвис — и именно эти рассказы стали основой текстов о Питере. Еще в начале знакомства Барри уверял Джорджа, что его брат Питер все еще умеет летать, поскольку мать не взвесила его при рождении, и Джордж долго и безуспешно пытался выследить младенца в момент ночных полетов. В другой раз Джордж спросил, что значат буквы WSM и PP на белых камнях в Кенсингтонском саду. Камни служили границей церковных приходов Вестминстер Сент-Мэри (Westminster St. Mary’s) и Паддингтона (Parish of Paddington), но Барри придумал, будто это могилы детей — Уолтера Стивена Мэтью (Walter Stephen Matthews) и Фиби Фелпс (Phoebe Phelps). Рассказ героя «Белой птички» о Питере Пэне в Кенсингтонских садах заканчивается так: «Но как странно родителям, поспешившим в Сады к открытию ворот, чтобы отыскать своих потерянных детей, найти вместо них милые маленькие надгробия. Я очень надеюсь, что Питер не слишком торопится со своей лопаткой. Все это довольно грустно». Перевод Александры Борисенко. Этот эпизод мелькнул во втором издании русского перевода А. Слобожана (первое издание — 1986 года, второе — 1991 года) и исчез в последующих изданиях. В переводах Г. Гриневой (2001) и И. Токмаковой (2006) он отсутствует полностью.
Дети танцуют вокруг статуи Питера Пэна в Кенсингтонском саду. Фотография Джеймса Жарше. Лондон, 1935 годRoyal Photographic Society / Science & Society Picture Library
В 1906 году вставные главы из «Белой птички» были выпущены отдельным изданием с иллюстрациями знаменитого тогда художника Артура Рэкхема. Эти иллюстрации стали классическими: при всей своей сказочности они точно воспроизводят топографию и виды Кенсингтонских садов (в книге даже есть карта). Рэкхем здесь следует за Барри, который создал своего рода путеводитель, мифологизирующий дорожки, пруды и деревья любимого парка и превращающий их в достопримечательности. Впрочем, Кенсингтонские сады навсегда связаны с Питером Пэном не только поэтому. В ночь с 30 апреля на 1 мая 1912 года на берегу озера внезапно появилась статуя Питера Пэна с феями, зайцами и белками работы скульптора сэра Джорджа Фрэмптона. Объявление в «Таймc» поясняло, что это подарок детям от Джеймса Барри. И хотя он установил скульптуру самовольно и без всякого разрешения, она стоит там до сих пор.
Джеймс Барри и учащиеся школы Dumfries Academy после представления. Дамфрис, начало XX векаPeter Pan Moat Brae Trust
Спустя два года после публикации романа, в 1904 году, Барри решил вывести Питера Пэна на сцену, создав спектакль, полный чудес и приключений. Вскоре стало понятно, что такая постановка потребует огромных вложений. Продюсером стал друг Барри американец Чарльз Фроман: он так влюбился в текст, что был согласен на самые невероятные и дорогостоящие идеи. Барри хотел, чтобы герои летали, и для осуществления этой идеи был приглашен Джон Кирби, специалист по созданию иллюзии полета на сцене. Но его оборудование показалось Барри слишком примитивным, слишком заметным. Он попросил Кирби смастерить новый аппарат, который действительно создавал бы впечатление полета, и тот согласился. Актерам требовались серьезные тренировки — особенно сложно было взлетать и приземляться. Сначала все были в восторге от записок вроде «Репетиция в 12.30. Полет», но, когда артистов попросили застраховать свою жизнь, ажиотаж заметно спал. Впрочем, не все идеи Барри удалось осуществить. Например, он хотел, чтобы зрители видели фею Динь-Динь через уменьшающую линзу, однако это оказалось технически невыполнимо, и тогда решили, что фею на сцене будет изображать огонек, а зрители услышат ее голос.
Театральная программка спектакля «Питер Пэн» в театре Эмпайр на Бродвее. Ноябрь 1905 года Museum of the City of New York
По замыслу автора, Питера Пэна должен был играть мальчик, но Фроман надеялся, что в Америке эту роль сыграет известная актриса Мод Адамс, и уговорил Барри, что и на английской сцене Питера Пэна должна играть женщина. С тех пор это стало традицией. Согласно другой традиции, Капитана Крюка и мистера Дарлинга играет один и тот же актер. В первой постановке это был Джеральд дю Морье, брат Сильвии, благодаря которому Крюк из ходульного злодея стал одним из самых сложных персонажей, внушающим одновременно ужас и жалость.
Премьера состоялась в лондонском театре герцога Йоркского 27 декабря 1904 года. Взрослых в зале было гораздо больше, чем детей, но с первой минуты стало ясно, что все удалось. В телеграмме Фроману, который в этот момент был в Америке, английский менеджер написал: «Питер Пэн ок. Кажется, большой успех».
Во время репетиций Барри постоянно вносил изменения, что-то менялось в результате импровизации. Сохранилось несколько вариантов концовки. В одном из них Венди соглашалась остаться с Питером в Кенсингтонских садах, они находили там забытого младенца, и Венди радовалась, что тот будет заботиться о Питере, когда она вырастет. В другом дюжина матерей выходила на сцену, чтобы усыновить потерянных мальчиков. А вот известный финал со взрослой Венди и ее маленькой дочерью, к которой прилетает Питер Пэн, был написан отдельно, отрепетирован втайне от режиссера и совершенно неожиданно исполнен в 1908 году на последнем спектакле четвертого сезона — причем Барри даже появился на сцене. Это был единственный раз, когда такая концовка исполнялась при жизни автора, и именно она впоследствии стала канонической.
Питер Пэн
Иллюстрация Фрэнсиса Донкина Бедфорда к повести Джеймса Барри «Питер Пэн и Венди». Нью-Йорк, 1911 год
Барри всю жизнь задумывался о детстве и постоянно возвращался к этой теме в своем творчестве: вечное детство тех, кто умер, не успев повзрослеть; вечное детство тех, кто не может вырасти; вечное детство как убежище и как западня.
Когда Джеймсу было шесть лет, погиб его брат Дэвид: катаясь на коньках, он упал и ударился головой. Чтобы утешить мать, Джеймс стал носить одежду брата, подражать его свисту и повадкам. Позже в романе о матери «Маргарет Огилви» он описывал душераздирающую сцену: он входит в комнату, и мать спрашивает с надеждой: «Это ты?», а он отвечает: «Нет, мама, это я». Некоторые исследователи считают, что в образе Питера Пэна выведен Дэвид, который так и не вырос, потому что умер. Однако в большей степени это сам Барри. Он не вырос в буквальном, физическом смысле — его рост был 161 сантиметр — и всегда вспоминал детство с необычайной ностальгией. Он был постоянно увлечен игрой: устраивал представления с братьями и сестрами, занимался в школьном театре, разыгрывал с друзьями романы о путешествиях и приключениях. «Когда я был мальчиком, я с ужасом осознавал, что настанет день, когда мне придется оставить игры, и я не знал, как это сделать, — писал он в романе «Маргарет Огилви». — Я чувствовал, что продолжу играть, но в секрете».
Остров
Лето 1901 года семья Ллуэлин Дэвис провела у Барри в Суррее. Барри играл с мальчиками в индейцев и пиратов на острове посреди Черного озера, возле которого стоял его коттедж. Этот остров он использовал и для игр со взрослыми своими друзьями: здесь собиралась созданная им крикетная команда, в которую входили Артур Конан Дойл, Герберт Уэллс, Джером К. Джером, Редьярд Киплинг, Аллан Милн, Г. К. Честертон и многие другие. Называлась команда Allahakbarries («Аллахакбарриз») — кто-то сказал Барри, что «аллах акбар» означает «да поможет нам бог».
Джеймс Барри во время игры в крикет за свою команду Allahakbarries. Начало XX векаThe Conan Doyle Estate Limited
В то лето Барри много фотографировал и потом напечатал своего рода фотокнигу о приключениях мальчиков на острове. Память о том лете позже превратится в сюжет об острове Neverland — в разных русских переводах остров Нигдешный, Небывалый, Где-то-там, Нет-и-не-будет.
Капитан Крюк
Майкл, одетый как Питер Пэн, с Джеймсом Барри, изображающим Капитана Крюка. Август 1906 годаJMBarrie.co.uk
Тема отношений Капитана Крюка с образованием появляется уже в первых текстах о Питере Пэне. В пьесе Крюк гибнет со словами: «Floreat Etona» (в переводе с латыни «Да здравствует Итон!»), а в одном из вариантов преследует Питера Пэна в Кенсингтонских садах, притворяясь школьным учителем. В повести одержимость Крюка своим школьным прошлым достигает эпических масштабов. Дело в том, что четверо из пятерых братьев Дэвис учились в Итоне, и Барри с большим энтузиазмом вникал в школьную жизнь мальчиков. Его завораживал мир старинной знаменитой школы, он ходил на все спортивные игры, расспрашивал о правилах и традициях, запоминал жаргон. Этот язык проник и в текст повести: Крюк упоминает «wall game» («игру в пристенок»), в которую играют только в Итоне, элитный клуб Pops и типично итонские фразеологизмы вроде «send up for good» — за особые достижения учеников вызывали к директору для похвалы.
Игра в «итонский пристенок»rugby-pioneers.blogs.com
Кроме того, Барри опирался на литературную традицию, начатую в 1857 году романом Томаса Хьюза «Школьные годы Тома Брауна». В середине XIX века в Англии прошла реформа публичных школ, и в многочисленных журналах для мальчиков стали печатать рассказы о школьной жизни, в которых герои учатся не только латыни и математике, но и осваивают «моральный кодекс джентльмена» — ту самую «good form», о которой так беспокоится Капитан Крюк. Особенной популярностью пользовались рассказы Тальбота Рида о школе Сент-Доминик. Позже дань этому жанру отдали друзья Барри Вудхауз и Киплинг.
В 1927 году в Итоне Барри произнес речь, которая была целиком посвящена Капитану Крюку. Директор предложил ему тему: «Капитан Крюк был великим итонцем, но не был хорошим итонцем». Барри несколько переиначил ее — по его версии, Крюк не был великим итонцем, но был хорошим итонцем. Сюжет таков: Крюк под покровом ночи пробирается в Итон, чтобы уничтожить там все следы своего пребывания — все самые дорогие воспоминания его жизни, — чтобы только не компрометировать любимую школу.
Венди, пираты и индейцы
Еще одним жанром, популярным в английской литературе XIX века, была приключенческая литература. В детстве Барри зачитывался «Коралловым островом» Роберта Баллантайна (1857), Фенимором Купером и Вальтером Скоттом — в эпизодах об индейцах и пиратах встречаются явно пародийные фрагменты. Прямые отсылки в «Питере Пэне» можно найти к «Острову сокровищ» Роберта Льюиса Стивенсона (1883): Капитан Крюк уверяет, что его боялся сам Корабельный Повар, «а Корабельного Повара боялся даже Флинт».
Барри был знаком с Баллантайном, а вот со Стивенсоном они так и не встретились, хотя переписывались и восхищались друг другом. Стивенсон писал Барри: «Горжусь, что вы тоже шотландец», а в письме к Генри Джеймсу называл его гением. Стивенсон провел свои последние годы на острове Уполу и приглашал туда Барри: «Садишься на корабль до Сан-Франциско, мой дом будет второй слева». Когда Венди спрашивает Питера, где он живет, тот отвечает: «Второй поворот направо, а потом прямо, до самого утра». И даже имя Венди косвенно связано с «Островом сокровищ». Так называла Барри Маргарет Хенли — дочь одноногого поэта, критика и издателя Уильяма Хенли, друга Стивенсона, ставшего прототипом Джона Сильвера. Вместо слова «friendy», «дружок», она выговаривала «fwendy-wendy». Маргарет умерла в пять лет, в 1894 году, и Барри назвал Венди в память о ней.
Мертвые дети и живые феи
Иллюстрация Артура Рэкхема к книге Джеймса Барри «Питер Пэн в Кенсингтонских садах». Лондон, 1906 годHoughton Library, Harvard University, Cambridge
Хотя технически все произведения о Питере Пэне были созданы в XX веке, сам Барри и его творчество принадлежат викторианской эпохе. Его отношение к детям и детству — тоже типично викторианское. Вслед за романтиками викторианцы считали, что детство — не только пора невинности, но и время, когда человек особенно близок к природе и «другим мирам». Такие темы, как смерть детей, были привычны и обыденны для тогдашней литературы и жизни. Сам Барри был одним из десяти детей: до рождения Джеймса две его сестры умерли (смерть брата была не первой потерей родителей).
Иллюстрация Уильяма Хита Робертсона к роману Чарльза Кингсли «Дети воды». Бостон, 1915 годNew York Public Library
В середине XIX века возникает жанр, который сегодня называется «фэнтези». Почти одновременно несколько писателей создают волшебные миры, благодаря которым появился и Нигдешний остров Барри, и позже — Нарнияи Средиземье. Очевидный литературный предшественник Барри — Чарльз Кингсли с его знаменитым романом «Дети воды». В этой сказке трубочист Том тонет и попадает в подводное царство, где живут феи и трагически умершие дети. Другой писатель, которому Барри многим обязан, — это Джордж Макдональд. У него мы встретим и умирающего ребенка, которого уносит Северный ветер, и летающего младенца, и, конечно же, фей. Еще одним любителем фей был Льюис Кэрролл, чьи сказки об Алисе навсегда изменили детскую литературу. Безусловно, и он существенно повлиял на Барри. Кэрролл был близким приятелем Джорджа дю Морье, отца Сильвии, и фотографировал ее, когда она была маленькой. Последний спектакль, который Кэрролл посмотрел в своей жизни, был «Маленький служитель» Барри. 20 ноября 1897 года он записал в своем дневнике: «Я хотел бы смотреть эту пьесу снова и снова».
Многие люди, близкие к Барри, трагически умирали, что заставило некоторых биографов писателя говорить о так называемом проклятии Барри. Жених его сестры упал с коня, которого подарил ему Барри, и разбился насмерть. В 1912 году Барри помогал финансировать экспедицию полярного исследователя капитана Скотта, во время которой сам Скотт погиб. Одно из семи прощальных писем, которые написал замерзающий в палатке капитан Скотт, адресовано Барри. В 1915 году на лайнере «Лузитания» погиб продюсер Чарльз Фроман, причем, по свидетельствам выживших, отказываясь от места в лодке, он цитировал фразу Питера Пэна о том, что смерть — это самое большое приключение.
Но особенно несчастливо сложилась судьба семьи Ллуэллин Дэвис. В 1907 году от саркомы умер Артур, в 1910 году — от рака Сильвия. Барри стал опекуном мальчиков и оплатил их образование. Он пережил некоторых из них: в 1915 году на войне погиб Джордж, в 1921 году в Оксфорде утонул любимец Барри Майкл. Питер Дэвис покончил с собой — 23 года спустя после смерти самого Барри.
Обложка повести Джеймса Барри «Питер Пэн и Венди» в переводе Нины Демуровой. Москва, 1968 год© Издательство «Детская литература»
В советскую детскую литературу Питер Пэн пришел сравнительно поздно, в конце 1960-х годов. Был перевод «Питера Пэна и Венди», выполненный в 1918 году Л. Бубновой, но он не переиздавался: довольно долго волшебная сказка в Советском Союзе оставалась под подозрением — считалось, что необузданные фантазии вредны детям.
Питера Пэна советскому читателю практически одновременно (и независимо друг от друга) открыли два лучших переводчика английской детской классики, Борис Заходер и Нина Демурова. Борис Заходер перевел пьесу — сначала его перевод ставили несколько ТЮЗов, потом, в 1971 году, он вышел книгой.
Как всегда, Заходер переводил достаточно вольно, с большим азартом и чуткостью к тексту. Заходер перевел именно пьесу — более легкую, динамичную и веселую, — и в его переводе она лишена трагических и зловещих ноток, которые есть у Барри. В предисловии он объясняет вольность обращения с текстом интересами адресата-ребенка: «Переводчик старался быть максимально близким к подлиннику, точнее: быть ему максимально верным. И там, где он позволил себе небольшие „вольности“, — это были вольности, вызванные желанием быть верным автору и быть понятным сегодняшнему — юному! — зрителю». Интересно, что, несмотря на общую тенденцию к упрощению, он не упустил последнее восклицание Крюка, хотя и заменил его другой, более известной и понятной латинской фразой — Крюк у него погибает со словами «Гаудеамус игитур», — тем самым давая понять читателю, что Крюк получил университетское образование.
Первому переводу повести «Питер Пэн и Венди» пришлось пролежать в столе десять лет. Нина Демурова увидела английского «Питера Пэна» в начале шестидесятых в Индии, где работала переводчиком. Ей понравились иллюстрации Мэйбл Люси Атвелл, она купила книгу и села ее переводить. Это был ее первый переводческий опыт, и по наивности она отправила его в издательство «Детгиз». Разумеется, безрезультатно. Но через десять лет, когда Демурова стала известным переводчиком благодаря переводу «Алисы», ей позвонили и предложили издать «Питера».
Обложка повести Джеймса Барри «Питер Пэн и Венди» с иллюстрациями Мэйбл Люси Атвелл. Лондон, 1928 год© Hodder and Stoughton
«Детгиз» собирался серьезно цензурировать текст. Собственно, этого нужно было ожидать: трудно представить себе произведение, более далекое от советской концепции детства (радостной, бодрой, созидательной и лишенной «слезливой сентиментальности»).
Детская литература была подвержена цензуре в не меньшей степени, чем взрослая, и по большей части правила игры были всем известны заранее. Переводчик сам заранее убирал и сглаживал то, что наверняка «не пропустят». Например, Демурова сразу же убрала фразу о том, что мальчики хотят остаться верными подданными короля. Но были и сюрпризы: так, «Детгиз» потребовал совсем убрать из повествования служанку Лизу, которой всего десять лет, — ведь положительные герои, к которым редакция причислила Дарлингов, не должны эксплуатировать детский труд. Демурова вступила в борьбу и даже обратилась к Корнею Чуковскому.
«Детгиз» пошел на уступки, и в 1968 году повесть «Питер Пэн и Венди» была опубликована в переводе Нины Демуровой. Но в 1981 году то же издательство выпустило новый перевод Ирины Токмаковой: в нем не упомянут возраст злосчастной Лизы, нет сцен «излишней жестокости», сокращено все слишком печальное (вроде упоминаний о смерти), слишком непонятное (полностью выпущены все терзания Капитана Крюка и все его школьное прошлое), слишком взрослое (поцелуй в уголок рта миссис Дарлинг заменен на улыбку, супруги не обсуждают, оставить ли им ребенка), сглажена неоднозначность героев.
Можно сказать, что русскоязычный читатель имеет некоторое представление о викторианской детской литературе благодаря Нине Демуровой, которая совершенно игнорировала обычные для советской практики стратегии адаптации и оставляла английской литературе XIX и начала XX века всю присущую ей сложность, грусть, сентиментальность и эксцентричность.
Источники
Барри Дж. М. Питер Пэн в Кенсингтонском саду. / пер. А. Слобожана.
Сказки английских писателей. Л., 1986.
Барри Дж. М. Питер Пэн в Кенсингтонском саду. / пер. Г. Гриневой.
Калининград, 2001.
Барри Дж. М. Питер Пэн, или Мальчик, Который Не Хотел Расти / пер. Б. Заходера.
М., 1971.
Барри Дж. М. Питер Пэн и Венди / пер. Н. Демуровой.
М., 1968.
Барри Дж. М. Питер Пэн / пер. И. Токмаковой.
М., 1981.
Barrie J. M. Peter Pan [English edition].
Moscow, 1986.
Barrie J. M. Peter Pan and Other Plays.
Oxford, New York, 1995.
Barrie J. M. Peter Pan in Kensington Gardens and Peter and Wendy.
UK, 2008.
Barrie J. M., Tatar M. The Annotated Peter Pan.
N.Y., London, 2011.
Birkin A. J. M. Barrie and the Lost Boys: The Real Story Behind Peter Pan.
2003.
Carpenter H. Secret Gardens: A Study of the Golden Age of Children’s Literature.
US, 1985.
Demourova N. Peter Pan in Russia.
Bouth C., Demourova N. In the Neverland: Two Flights over the Territory. 1995.
Green R. L. Tellers of Tales.
London, 1965.
Сайт с материалами о Барри: jmbarrie.co.uk
Автор
Американский журналист Джон Рид (1887–1920) был из тех авторов, для которых придумана профессия «неистовый репортер». Он писал о стачках текстильщиков в США — и попадал в кутузку вместе с забастовщиками. Отправлялся к мексиканскому революционеру Панчо Вилье — и рассказывал ему, бывшему бандиту, о социализме. Выпускник престижного Гарвардского университета, Рид связал судьбу с социалистическим движением и его прессой. Он был сторонником профсоюза «Индустриальные рабочие мира» и одним из основателей Коммунистической партии США.
Обстоятельства написания
В Россию, на фронтах которой он уже побывал в 1915 году, Рид вернулся осенью 1917-го — и сразу оказался в центре революционных событий. Репортер говорил с промышленниками, генералами и министрами Временного правительства, с вождями большевиков, с вернувшимися из Нью-Йорка русскими анархистами и с простыми солдатами. Рид очень слабо знал русский язык и был вынужден пользоваться услугами переводчика или полагаться на знавших европейские языки собеседников. При этом вышедшая в 1919 году книга фактически точна в описаниях. Писал ее Рид уже в Нью-Йорке, вооруженный не только блокнотом, но и кипами газет, листовок и объявлений, часть из которых он приводит в качестве приложений.
Содержание
Вездесущий Рид успевал побывать в Зимнем дворце в последние часы пребывания там Временного правительства — и вернуться на съезд Советов в Смольный, где было объявлено о свержении прежней власти. На улицах Петрограда он увертывался от пуль, а под Царским Селом его едва не расстреляли революционные солдаты. Обо всем этом он пишет спокойно, по-деловому. Имя Сталина в тексте встречается лишь пару раз — в каких-то списках. Заметнее фигура Ленина, написавшего предисловие к американскому изданию («я от всей души рекомендую это сочинение рабочим всех стран»). Но Ленин скрывался в подполье или предпочитал кабинетную работу поездкам в горячие точки, так что чаще всего из вождей большевизма на страницах мелькает пламенный оратор Троцкий. Этим объясняется тот факт, что после очередного русскоязычного издания книги в 1929 году ее не переиздавали до 1950-х. Текст Рида был реабилитирован лишь после ХХ съезда КПСС.
Особенности
Рид, по его словам, «старался рассматривать события оком добросовестного летописца, заинтересованного в том, чтобы запечатлеть истину». Он не скрывает своих симпатий к большевикам и их союзникам, но не героизирует их — и не демонизирует их противников. Для того чтобы стать просто партийным агитатором, он слишком честный репортер. Даже считая победу большевиков закономерной, он не замалчивает сопровождавшее эту победу насилие. Например, Рид упоминает, что некоторые из защищавших Зимний дворец военнослужащих женского батальона смерти, сдавшись в плен, были изнасилованы выступавшими на стороне Советов солдатами. Впрочем, журналист обсуждает и сильно преувеличенные сообщения об этом в «буржуазной» прессе.
Цитата
«Мы пошли в город. У выхода из вокзала стояло двое солдат с винтовками и примкнутыми штыками. Их окружало до сотни торговцев, чиновников и студентов. Вся эта толпа набрасывалась на них с криками и бранью. Солдаты чувствовали себя неловко, как несправедливо наказанные дети.
Атаку вел высокий молодой человек в студенческой форме, с очень высокомерным выражением лица.
„Я думаю, вам ясно, — вызывающе говорил он, — что, поднимая оружие против своих братьев, вы становитесь орудием в руках разбойников и предателей“.
„Нет, братишка, — серьезно отвечал солдат, — не понимаете вы. Ведь на свете есть два класса: пролетариат и буржуазия. Так, что ли? Мы…“
„Знаю я эту глупую болтовню! — грубо оборвал его студент. — Темные мужики вроде вот тебя наслушались лозунгов, а кто это говорит и что это значит — это вам невдомек. Повторяешь, как попугай!..“ В толпе засмеялись… „Я сам марксист! Говорю тебе, что то, за что вы сражаетесь, — это не социализм. Это просто анархия, и выгодно это только немцам“.
„Ну да, я понимаю, — отвечал солдат. На лбу его выступил пот. — Вы, видно, человек ученый, а я ведь простой человек. Но только думается мне…“
„Ты, верно, думаешь, — презрительно перебил студент, — что Ленин — истинный друг пролетариата?“
„Да, думаю“, — отвечал солдат. Ему было очень тяжело.
„Хорошо, дружок! А знаешь ли ты, что Ленина прислали из Германии в запломбированном вагоне? Знаешь, что Ленин получает деньги от немцев?“
„Ну, этого я не знаю, — упрямо отвечал солдат. — Но мне кажется, Ленин говорит то самое, что мне хотелось бы слышать. И весь простой народ говорит так. Ведь есть два класса: буржуазия и пролетариат…“
<…>
„…Я борюсь с большевиками потому, что они губят Россию и нашу свободную революцию. Что ты теперь скажешь?“
Солдат почесал затылок. „Ничего я не могу сказать! — его лицо было искажено умственным напряжением. — По-моему, дело ясное, только вот неученый я человек!.. Выходит словно бы так: есть два класса — пролетариат и буржуазия…“
„Опять ты с этой глупой формулой!“ — закричал студент.
„…только два класса, — упрямо продолжал солдат. — И кто не за один класс, тот, значит, за другой…“».
Василий Шульгин (слева) и один из руководителей Объединения русских монархистов Павел Крупенский. 1917 год© РИА «Новости»
Автор
Василий Витальевич Шульгин (1878–1976) был одним из наиболее ярких деятелей националистического движения Российской империи. Сын редактора, пасынок следующего редактора и затем сам редактор крайне правой газеты «Киевлянин», в последние годы царизма Шульгин отошел от традиционных монархических организаций. В 1915 году созданная в Думе при его участии «Прогрессивная группа националистов» вошла в блок с либералами. После революции Шульгин участвовал в Белом движении. В 1944 году СМЕРШ (СМЕРШ или «Смерть шпионам! — военная контрразведка, созданная в СССР в 1943 году и существовавшая независимо в армии, на флоте и в рамках НКВД. По разным данным, за годы Второй мировой СМЕРШ арестовал от нескольких сотен тысяч до нескольких миллионов человек) арестовал его в Югославии. Проведя 12 лет в заключении, Шульгин примирился с советской властью и участвовал в пропагандистской работе.
Обстоятельства написания
Оказавшись в 1920 году в эмиграции, Шульгин взялся за мемуары. Книга «Дни», в которой он рассказывает о Февральской революции, была впервые опубликована в эмигрантском журнале «Русская мысль» в 1922-м. Первое отдельное издание вышло в 1925 году в Белграде. Шульгин, в том же году тайно пробравшийся в СССР, смог купить советскую перепечатку своей книги.
Содержание
Описание истории Февраля Шульгин начинает издалека — с момента издания Октябрьского манифеста 1905 года, который он винит в разрушении традиционных отношений между монархией и подданными. Конституция «началась еврейским погромом и кончилась разгромом династии». Автор тогда защищал редакцию «Киевлянина» от революционной толпы и во главе взвода солдат подавлял погромы, которые, как он считал, были вызваны атакой евреев на царизм. Когда антиправительственная думская речь Шульгина в ноябре 1916 года была запрещена цензурой, это знаменовало для него дальнейший распад отношений между народом и самодержцем. Шульгин в поисках «какого-нибудь выхода» участвует в организации Временного комитета Государственной думы и приходит к выводу о необходимости отречения Николая II. Он нервно и мизантропично описывает толпы, проходящие сквозь Таврический дворец, аресты, политические совещания, сложные отношения думцев с лидерами Петроградского совета. Но в историю он вошел как монархист, который принял отречение последнего российского императора и затем — отречение его брата, великого князя Михаила.
Особенности
Многолетний опыт журналиста и парламентского оратора помог Шульгину в описании революционного хаоса. Впрочем, он признается в том, что воспоминания его иногда спутываются в «кошмарную кашу». Некоторые факты он и вовсе искажает: утверждает, что императрица Александра Федоровна была за «уступки» оппозиции, представляет великого князя Михаила Александровича «олицетворением хрупкости», хотя тот предпринимал активные усилия по спасению монархии. Современного читателя может шокировать зоологический антисемитизм Шульгина, хотя для своего времени он был достаточно умеренным — это скорее отвращение, чем активная ненависть. Публицист считал еврейские погромы вредными и выступал против фабрикации «дела Бейлиса»
Цитата
«Я не знаю, как это случилось… Я не могу припомнить. Я помню уже то мгновение, когда черно-серая гуща, прессуясь в дверях, непрерывным врывающимся потоком затопляла Думу…
Солдаты, рабочие, студенты, интеллигенты, просто люди… Живым, вязким человеческим повидлом они залили растерянный Таврический дворец, залепили зал за залом, комнату за комнатой, помещение за помещением…
С первого же мгновения этого потопа отвращение залило мою душу, и с тех пор оно не оставляло меня во всю длительность „великой“ русской революции.
Бесконечная, неисчерпаемая струя человеческого водопровода бросала в Думу все новые и новые лица… Но сколько их ни было — у всех было одно лицо: гнусно-животно-тупое или гнусно-дьявольски-злобное…
Боже, как это было гадко!.. Так гадко, что, стиснув зубы, я чувствовал в себе одно тоскующее, бессильное и потому еще более злобное бешенство…
Пулеметов!
Пулеметов — вот чего мне хотелось. Ибо я чувствовал, что только язык пулеметов доступен уличной толпе и что только он, свинец, может загнать обратно в его берлогу вырвавшегося на свободу страшного зверя…
Увы — этот зверь был… его величество русский народ…
То, чего мы так боялись, чего во что бы то ни стало хотели избежать, уже было фактом. Революция началась».
Депутаты Государственной думы Владимир Набоков (слева) и Алексей Аладьин. Фотография Карла Буллы. 1906 годWikimedia Commons
Автор
Один из главнейших деятелей партии конституционных демократов Владимир Дмитриевич Набоков (1869–1922) находился в самом центре революционных событий. Крупный юрист, сын министра юстиции в царском правительстве, он стал соавтором акта об отказе от принятия престола великого князя Михаила Александровича, а затем был управляющим делами Временного правительства первого состава и работал в правительственном Юридическом совещании. Он погиб в Берлине во время покушения монархистов на лидера кадетов Павла Милюкова.
Обстоятельства написания
После начала большевистских репрессий Набоков оказался в Крыму. Полагаясь в качестве источника лишь на подшивку кадетской газеты «Речь», он описал пережитое им начиная с февральских беспорядков в Петрограде и заканчивая кратким арестом в ноябре 1917 года в Смольном. Воспоминаниями Набокова о Временном правительстве открывается первый выпуск альманаха «Архив русской революции», который кадет Иосиф Гессен начал издавать в 1921 году. В 1924-м книгу переиздали в СССР.
Содержание
Набоков-мемуарист уделяет основное внимание тому, что он непосредственно наблюдал. Будучи военнослужащим, он, кажется, одним из последних среди кадетских лидеров добрался до Таврического дворца, где формировалось Временное правительство. Он же стал чуть ли не последним представителем правительства в Зимнем дворце, который покинул за считанные минуты до блокады, установленной советскими силами.
В своих кратких записках Набоков уделяет основное внимание не собственной роли в истории, но тем, с кем работал вместе. Он ярко обрисовывает коллег по правительству, оценивая их как политиков, ораторов, а главное — как деятелей революции. Министр юстиции Александр Керенский — болезненно тщеславен и недостаточно уверен; обер-прокурор Синода Владимир Львов — наивен и невероятно легкомыслен; министр земледелия Андрей Шингарев — способен и трудолюбив, но лишен способностей государственного масштаба. Основные политические и социальные противоречия 1917 года Набоков видит четко, осознавая фатальную их неразрешимость — и фатальную непригодность практически всех лидеров к тому, чтобы решать стоящие перед страной задачи.
Особенности
Опытный публицист и отец знаменитого писателя, Набоков пишет очень ярко. Память мемуариста — замечательная: больше чем через год после событий, в 1918-м, он точно воспроизводил маршруты, которыми пробирался среди революционных толп Петрограда в феврале, июле или октябре.
Цитата
«…Я все-таки не могу присоединиться к тому потоку хулы и анафематствования, которым теперь сопровождается всякое упоминание имени Керенского. Я не стану отрицать, что он сыграл поистине роковую роль в истории русской революции, но произошло это потому, что бездарная, бессознательная бунтарская стихия случайно вознесла на неподходящую высоту недостаточно сильную личность. Худшее, что можно сказать о Керенском, касается оценки основных свойств его ума и характера. Но о нем можно повторить те слова, которые он недавно — с таким изумительным отсутствием нравственного чутья и элементарного такта — произнес по адресу Корнилова. „По-своему“ он любил родину, — он в самом деле горел революционным пафосом, — и бывали случаи, когда из-под маски актера пробивалось подлинное чувство. Вспомним его речь о взбунтовавшихся рабах, его вопль отчаяния, когда он почуял ту пропасть, в которую влечет Россию разнузданная демагогия. Конечно, здесь не чувствовалось ни подлинной силы, ни ясных велений разума, но был какой-то искренний, хотя и бесплодный порыв. Керенский был в плену у своих бездарных друзей, у своего прошлого. Он органически не мог действовать прямо и смело, и, при всем его самомнении и самолюбии, у него не было той спокойной и непреклонной уверенности, которая свойственна действительно сильным людям. „Героического“ в смысле Карлейля в нем не было решительно ничего».
Автор
Классик пролетарской литературы Максим Горький не был просто беллетристом и культуртрегером. Еще до революции он принимал активное участие в социал-демократическом движении. Перед Первой мировой он короткое время редактировал большевистскую газету «Правда», в годы войны его журнал «Летопись» был одним из немногих легальных «пораженческих» изданий.
Обстоятельства написания
После Февральской революции Горький предлагал свои статьи вновь легализовавшимся газетам большевиков, но те отвергали его тексты из-за идеологических расхождений. Писатель и ряд других близких к меньшевикам-интернационалистам публицистов основали весной 1917-го газету «Новая жизнь», выходившую чуть больше года. В ней регулярно появлялись публицистические тексты Горького — преимущественно в его авторской рубрике «Несвоевременные мысли». В 1918 году Горький собрал их в две книги — «Революция и культура» и «Несвоевременные мысли». Писатель подготовил третью, более объемную компиляцию своих статей, но она так и пролежала в архиве до конца 1980-х, пока антибольшевистская публицистика Горького не оказалась вновь востребованной в годы перестройки, когда и была издана.
Содержание
В своих «новожизненских» статьях Горький вел хронику возмущавших его проявлений «тяжкой российской глупости». Он писал о провокаторах, самосудах, унижениях, о захватившей страну эпидемии насилия. Революционный народ, по крайней мере в форме бескультурной озверевшей толпы, для Горького является воплощением «зоологического анархизма», противостоять которому должна интеллигенция. Просвещение, распространение книг и научных знаний видятся ему способом спасти страну и революцию. В этих статьях вообще заметно преклонение Горького перед достижениями покоряющей природу цивилизации вроде каналов или тоннелей — это преклонение впоследствии будет чувствоваться и в горьковском воспевании Беломорско-Балтийского канала.
Но в период «Несвоевременных мыслей» Горький выражал позицию независимых социалистов. Он писал «о дикой грубости, о жестокости большевиков, восходящей до садизма, о некультурности их, о незнании им психологии русского народа, о том, что они производят над народом отвратительный опыт и уничтожают рабочий класс». Горький имел все основания написать, что он «по мере своего разумения» боролся против большевиков. Впрочем, атаковал он не только их, но и, например, политику кадетской партии.
Особенности
Статьи Горького оказались в книге практически в том же виде, в котором они печатались в газете. Тексты, впрочем, перераспределены предметно — вместе поставлены тексты о культуре, об Октябре и так далее. Значительная часть политической борьбы в революционную эпоху проходила, разумеется, в газетах. Кроме собственных наблюдений и разговоров Горький отталкивается также от полемики с другими авторами, например сотрудниками большевистских изданий Ильей Ионовым или Иваном Книжником-Ветровым. Жестокий дух времени проявляется также в письмах читателей, довольно многие из которых угрожали публицисту расправой из-за политических разногласий.
Цитата
«Ленин „вождь“ и — русский барин, не чуждый некоторых душевных свойств этого ушедшего в небытие сословия, а потому он считает себя вправе проделать с русским народом жестокий опыт, заранее обреченный на неудачу.
Измученный и разоренный войною народ уже заплатил за этот опыт тысячами жизней и принужден будет заплатить десятками тысяч, что надолго обезглавит его.
Эта неизбежная трагедия не смущает Ленина, раба догмы, и его приспешников — его рабов. Жизнь, во всей ее сложности, не ведома Ленину, он не знает народной массы, не жил с ней, но он — по книжкам — узнал, чем можно поднять эту массу на дыбы, чем — всего легче — разъярить ее инстинкты. Рабочий класс для Лениных то же, что для металлиста руда. Возможно ли — при всех данных условиях — отлить из этой руды социалистическое государство? По-видимому — невозможно; однако — отчего не попробовать? Чем рискует Ленин, если опыт не удастся?
Он работает, как химик в лаборатории, с тою разницей, что химик пользуется мертвой материей, но его работа дает ценный для жизни результат, а Ленин работает над живым материалом и ведет к гибели революцию. Сознательные рабочие, идущие за Лениным, должны понять, что с русским рабочим классом проделывается безжалостный опыт, который уничтожит лучшие силы рабочих и надолго остановит нормальное развитие русской революции».
Автор
Антон Иванович Деникин (1872–1947) — сын ставшего офицером крепостного крестьянина, родился и вырос в Польше. В ходе Русско-японской войны он ходил в штыковые атаки. Звание генерал-лейтенанта получил за взятие в 1915 году города Луцка. Деникин начал публиковать свои беллетристические и публицистические тексты еще в 1890-х, критикуя бюрократизм царской армии, грубость и произвол по отношению к нижним чинам. Февральскую революцию он принял, однако активно сопротивлялся мерам по демократизации армии, которые считал подрывающими дисциплину, и стал одним из лидеров корниловского и затем Белого движения. После поражения Вооруженных сил Юга России Деникин подал в отставку и отправился в эмиграцию. В годы Второй мировой выступал с резкой критикой сотрудничества русских эмигрантов с гитлеровцами; последние два года жизни провел в США.
Обстоятельства написания
К работе над «Очерками русской смуты» Деникин приступил в Бельгии в 1920 году, через несколько месяцев после того, как покинул пост исполняющего обязанности верховного правителя России, а затем и страну. Всего историко-биографическая работа Деникина включает пять томов, но революции посвящены два первых: «Крушение власти и армии. Февраль — сентябрь 1917 года» и «Борьба генерала Корнилова. Август 1917 года — апрель 1918 года». Первая часть появилась в 1921-м, последний том, написанный уже в Венгрии, вышел в 1926 году. В СССР отдельные отрывки из «Очерков» печатали в 1920-х, но полное издание вышло лишь в годы перестройки.
Содержание
Произведение одного из лидеров Белого движения не совсем похоже на обычные «генеральские мемуары». Не только из-за явной литературной одаренности Деникина, не только из-за проникновенно эмоциональной интонации, характерной для текстов российских интеллигентов. В первом томе и в первой половине второго он практически не рассказывает о боевых действиях, которыми руководил. Вместо этого Деникин представляет широкую, основанную на широком круге разнообразных источников картину жизни захваченного революционным вихрем российского общества, прежде всего армии и офицерства.
Часть использованных в работе документов автор успел вывезти с собой за границу. Некоторые его соратники, например Леонид Новосильцев, писали воспоминания специально по просьбе Деникина. Ссылается он и на газеты, и на произведения других участников событий — как сторонников, так и противников, иногда подвергая свидетельства своего рода «перекрестному допросу». Но и как непосредственный наблюдатель Деникин находился в центре многих важных событий. Генерал мог, например, уверенно называть именно моральное состояние войск основной причиной неудачи летнего наступления 1917 года, так как «во всех районах наступления [российские войска] обладали превосходством сил и технических средств над противником, и в частности небывалым доселе количеством тяжелой артиллерии».
Особенности
Одна из мыслей, которую Деникин усиленно подчеркивает в своем описании событий 1917 года, — офицерское движение не было по своей природе и целям монархическим, реакционным, контрреволюционным. Офицерство и генералитет в целом приняли Февральскую революцию и понимали ее как освобождение от царизма, препятствовавшего успешной борьбе с внешним врагом. Корниловское движение «было вызвано высоким патриотизмом и ясным, жгучим сознанием той бездонной пропасти, в которую бешено катился русский народ». Главной причиной такого положения Деникин видит альянс германского генерального штаба и связанной с ним «невидимыми, но ясно ощущаемыми психологическими и реальными нитями» революционной демократии. Впрочем, его утверждение о прямой связи «пораженцев» с германским командованием столь же сомнительно, сколь и тезис о массовом притоке бывших полицейских и жандармов в партию большевиков.
Военная диктатура должна была изменить соотношение сил и спасти либерально-демократические завоевания Февраля. Но Деникин мало останавливается на роли монархистов в корниловском движении, преподносит конфронтацию между Ставкой и Временным правительством как вину последнего и его сторонников слева, а также оставляет за кадром те массовые бессудные казни, ценой которых только и мог бы быть достигнут хотя бы временный успех корниловского выступления. Подобная предвзятость свойственна всем мемуаристам, даже лучшим из них, но у Деникина хватает мужества и признать, что причинами поражения переворота были «энергичная борьба Керенского за сохранение власти и борьба советов за самосохранение, полная несостоятельность технической подготовки корниловского выступления и инертное сопротивление массы».
Цитата
«Старый губернаторский дом на высоком, крутом берегу Днепра, в течение полугода бывший свидетелем стольких исторических драм, хранил гробовое молчание. По мере ухудшения положения стены его странно пустели, и в них водворилась какая-то жуткая, гнетущая тишина, словно в доме был покойник. Редкие доклады и много досуга. Опальный Верховный , потрясенный духовно, с воспаленными глазами и тоскою в сердце, целыми часами оставался один, переживая внутри себя свою великую драму, драму России. В редкие минуты общения с близкими, услышав робко брошенную фразу с выражением надежды на скорый подход к столице войск Крымова, он резко обрывал:
— Бросьте, не надо.
Все понемногу рушилось. Последние надежды на возрождение армии и спасение страны исчезали».
Автор
Федор Федорович Раскольников (настоящая фамилия — Ильин, 1892–1939) сделал фантастическую карьеру благодаря активному участию в партии большевиков, в которую он вступил еще студентом. Мичман Раскольников был избран товарищем председателя Кронштадтского совета. Он активно работал в партийной прессе и в большевистском движении на Балтийском флоте. В годы Гражданской войны Раскольников воевал лихо, хотя и с переменным успехом. В декабре 1918 года англичане захватили на Балтике два миноносца под его командованием, и флотоводцу пришлось провести несколько месяцев в лондонской тюрьме. Одно время Раскольников служил заместителем нарком-военмора Троцкого по морским делам, несколько месяцев командовал Балтийским флотом. В 1920–30-е он занимал ответственные дипломатические посты, а в 1938-м стал невозвращенцем, узнав по дороге в Москву из газет о своем снятии с должности полпреда в Болгарии. Через несколько дней после написания обличительного открытого письма Сталину Раскольников оказался во французской психиатрической клинике, не справившись с известием о заключении пакта Молотова — Риббентропа.
Обстоятельства написания
Раскольников-мемуарист дебютировал в 1925 году, опубликовав после возвращения из Афганистана книгу воспоминаний о своей деятельности в Кронштадте и Петрограде в 1917 году. В подвергнутой цензуре версии книга была переиздана в 1964-м, после посмертной реабилитации Раскольникова; полностью — в годы перестройки.
Содержание
Мемуары Раскольникова — достаточно простое, бесхитростное повествование. Автор щедро делится радостью победы в революционной борьбе, которую он описывает в хронологическом порядке. Февральскую революцию он встретил гардемарином, и партия отправила его в «цитадель революции» Кронштадт редактировать газету «Голос правды»; он стал одним из ведущих большевистских организаторов и агитаторов на Балтике. В Июльские дни Раскольников «фактически превратился в нелегального командующего войсками», из-за чего до середины октября сидел в «Крестах». Завершается книга описанием приключений Раскольникова в отрядах матросов-балтийцев, оборонявших Петроград от сил Керенского и Краснова и затем захватывавших белый бронепоезд(В ходе Гражданской войны армия Белого движения активно использовала бронированные и вооруженные поезда, которые помогали вести боевые действия вдоль железных дорог). Точка зрения Раскольникова вполне соответствует ортодоксальной партийной идеологической позиции, которую он излагал в статьях и на митингах в 1917 году.
Особенности
Перо цензора или хотя бы редактора, похоже, не прошлось по тексту Раскольникова. В тексте встречаются стилистически небезупречные фразы, например: «приезд Владимира Ильича вообще положил резкий рубикон в тактике большевиков». Раскольников в середине 1920-х работал редактором журналов и издательств, стал даже начальником Главискусства, и редакторы ему были не страшны. Идеологические клише также даются ему легко. Собственно, Раскольников был одним из тех, кто их придумывал и пускал в ход.
Цитата
«Тов. Ленин появился на балконе, встреченный долго несмолкавшим громом аплодисментов. Овация еще не успела окончательно стихнуть, как Ильич уже начал говорить. Его речь была очень коротка. Владимир Ильич прежде всего извинился за то, что по болезни вынужден ограничиться только несколькими словами, и передал кронштадтцам привет от имени петербургских рабочих, а по поводу политического положения выразил уверенность, что, несмотря на временные зигзаги, наш лозунг „Вся власть Советам!“ должен победить и в конце концов победит, во имя чего от нас требуются колоссальная стойкость, выдержка и сугубая бдительность. Никаких конкретных призывов, которые потом пыталась приписать тов. Ленину переверзевская прокуратура, в его речи не содержалось. Ильич закончил под аккомпанемент еще более горячей и дружной овации.
После этих приветствий кронштадтцы, как и подобает организованным воинским частям и отрядам рабочих, снова выстроились и под звуки нескольких военных оркестров, непрерывно игравших революционные мотивы, в полном порядке вступили на Троицкий мост. Здесь уже мы стали предметом внимания со стороны кокетливых, нарядно одетых офицериков, толстых, пышущих здоровьем и сытостью буржуев в новых котелках, дам и барышень в шляпках. Они проезжали на извозчиках, проходили мимо, взявшись под ручку, но на всех лицах, смотревших на нас широко открытыми глазами, отпечатлевался неподдельный ужас».
«Как бы я желал уметь сказать все, что я чувствую о Достоевском. <…> Я никогда не видел этого человека и никогда не имел прямых отношений с ним, и вдруг, когда он умер, я понял, что он был самый, самый близкий, дорогой, нужный мне человек. Я был литератор, и литераторы все тщеславны, завистливы, я по крайней мере такой литератор. И никогда мне в голову не приходило меряться с ним — никогда. Все, что он делал (хорошее, настоящее, что он делал), было такое, что чем больше он сделает, тем мне лучше. Искусство вызывает во мне зависть, ум тоже, но дело сердца только радость. Я его так и считал своим другом и иначе не думал, как то, что мы увидимся, и что теперь только не пришлось, но что это мое. И вдруг за обедом — я один обедал, опоздал — читаю: умер. Опора какая-то отскочила от меня. Я растерялся, а потом стало ясно, как он мне был дорог, и я плакал и теперь плачу».
Это письмо Толстой отправил своему другу и многолетнему корреспонденту философу Николаю Страхову сразу, как только узнал о смерти Достоевского. Письмо носит характер исповеди, написано в 1881 году, то есть как раз в то время, когда Толстой чувствовал себя особенно одиноким на своем новом пути. Человека, которого он никогда не видел, с которым нередко расходился во взглядах и эстетических вкусах, он называет своим другом, самым-самым близким, дорогим, нужным («это мое»), опорой, которая «вдруг отскочила». Присутствие Достоевского в мире Толстого было очень важным, необходимым, по ощущению Толстого. С уходом Достоевского что-то существенно изменялось. Почему?
Оба великих русских писателя были современниками, но при этом никогда не встречались и не обменялись ни одной строчкой в письмах. Кроме того, они были очень разными людьми и очень по-разному смотрели на мир. Именно поэтому по отношению к ним я употребил специальный термин — «невстреча».
Говоря о невстречах Толстого и Достоевского, я имею в виду идейные встречи — пересечения на перекрестках мыслей, чувства, интуиции, истории, когда по каким-то важным обстоятельствам, связанным с особенностями психодуховной конституции, Толстой и Достоевский расходятся в разные стороны. Или, еще более формально, это встречи их текстов и встречи в их текстах, когда они либо прямо говорят друг о друге, либо говорят о чем-то важном для обоих, то есть обсуждают, по сути, одни и те же вопросы, но уже не обязательно при этом упоминая друг о друге. Эти пересечения всегда показывают, насколько по-разному эти два человека смотрели на жизнь и веру. И оказывается, что таких идейных невстреч в их жизни было достаточно много, но только один раз Толстой и Достоевский имели реальную физическую возможность встретиться друг с другом.
10 марта 1878 года они оба присутствовали на публичной лекции молодого магистра философии, доцента Московского университета, в будущем отца русской религиозной философии Владимира Соловьева. Санкт-петербургские лекции Соловьева, прочитанные по поручению Общества любителей духовного просвещения, начались с Великого поста в январе 1878 года и составили знаменитый цикл «Чтений о богочеловечестве». Писатели даже не подозревали, что они оба одновременно находятся в лекционном зале. Причем Достоевский присутствовал на лекции с женой Анной Григорьевной. В этом же зале находился человек, который был знаком и с Толстым, и с Соловьевым, и с Достоевским, — это был упоминавшийся Николай Страхов. Но по какой-то загадочной причине, до сих пор до конца не выясненной, он не счел нужным познакомить двух писателей. Теперь существует целая научная литература по вопросу, почему же все-таки Страхов этого не сделал.
Ситуация действительно сложилась совершенно парадоксальная: два великих русских писателя не смогли познакомиться друг с другом, при этом каждый из них в отдельности был прекрасно знаком со многими другими современниками — с Тургеневым, Гончаровым, Некрасовым, Островским. Видимо, здесь имело значение некое особое обстоятельство. Дело в том, что Николай Страхов — человек сложный, мнительный и завистливый — понимал свое собственное значение в передаче всему миру той или иной информации о Толстом и Достоевском и не хотел эту позицию друга, наперсника (в первую очередь для Толстого) и корреспондента терять. Ибо знакомство и дружба с Толстым — «немалый моральный капитал».
Возможно, впрочем, как полагает литературовед Игорь Волгин, что этой встречи не хотел и Толстой. В период обострения своих религиозных исканий граф не боялся встречаться с известными старцами, богословами и церковными деятелями. И, более того, не только не боялся, но и сознательно искал этих контактов. Но именно встречи с Достоевским, человеком того же духовного масштаба и измерения, Толстой мог не желать и даже почему-то опасаться.
К сожалению, в тот момент и сразу после него оба писателя даже не знали, что находятся в одном помещении. Много позже, уже после смерти Достоевского, когда его вдова единственный раз в жизни лично беседовала с Толстым и сообщила ему о своем присутствии на этой лекции вместе с мужем, граф очень расстроился и произнес многозначительную фразу: «Как мне жаль! Достоевский был для меня дорогой человек и, может быть, единственный, которого я мог бы спросить о многом и который бы мне на многое мог ответить». Об этом пишет Анна Григорьевна Достоевская в своих воспоминаниях.
Я хотел бы обратить внимание еще на одну очень важную невстречу. Двоюродная тетка Толстого, графиня и фрейлина Александра Андреевна Толстая, познакомившись с Достоевским незадолго до его смерти, признавалась в своих воспоминаниях, что «часто спрашивала себя, удалось ли бы Достоевскому повлиять на Толстого». Мы можем сколько угодно гадать на эту тему, но доподлинно известно, что за 17 дней до смерти Достоевского, а именно 11 января 1881 года, Александра Андреевна Толстая передала последнему одно из писем, полученных ею от Толстого. Прочитав его, Достоевский схватился за голову и воскликнул: «Не то, не то!»
Но что именно «не то»? Текст, который видел и читал Достоевский, — это письмо Толстого тетушке от 2 или 3 февраля 1880 года. В этом письме Толстой заявляет, что не может верить в то, что представляется ему ложью, и не только не может, но и уверен, что в это верить нельзя. Что «бабушка» (так в шутку писатель называл фрейлину, которая была на 11 лет его старше) верит «с натуги», то есть заставляет себя верить в то, что не нужно ни ее душе, ни отношениям этой души с Богом. Такое насилие над душой и совестью есть кощунство и служение князю мира сего. В этом же самом письме Толстой провозглашает, что вера в Воскресение, Богородицу, искупление есть для него также кощунство и ложь, творимые для земных целей.
Интересно, что Толстой указывает на невозможность для мужчин с образованием «бабушки» верить в такие истины. В финале письма Толстой призывает «бабушку» проверить, крепок ли тот лед, на котором она стоит, и говорит ей: «Прощайте!» Сам писатель «чуть-чуть со вчерашнего дня» открыл для себя эту новую веру, но вся его жизнь с этого момента переменилась: «Все перевернулось, и все стоявшее прежде вверх ногами стало вверх головами». Конечно, для Достоевского это открытие Толстого не могло быть чем-то близким и сродным. Он планировал отвечать Толстому, но, к сожалению для нас всех, не смог из-за скоропостижной смерти реализовать свой замысел.
Очень интересный комментарий к реакции Достоевского, вот к этому «Не то, не то!» на письмо Толстого, Александра Андреевна дает в своем письме, более позднем, жене писателя Софье Андреевне Толстой. Сравнивая Толстого и Достоевского, «бабушка» отмечает, что оба горели любовью к людям, но последний, то есть Достоевский, цитирую, «как-то шире, без рамки, без материальных подробностей и всех тех мелочей, которые у Лёвочки стояли на первом плане. А когда Достоевский говорил про Христа, то чувствовалось то настоящее братство, которое соединяет нас всех в одном Спасителе. Нельзя забыть выражение его лица, ни слов его. И мне сделалось тогда так понятно то громадное влияние, которое он имел на всех без различия, даже и на тех, которые не могли понять его вполне. Он ни у кого ничего не отнимал, но дух его правды оживлял всех».
Говоря о Толстом и Достоевском, всегда поражаешься тому, как по-разному сложились их биографии. Оба будущих писателя были представителями одного поколения: Достоевский родился в 1821 году, а Толстой — в 1828-м. И оба они дворяне. Но насколько разные: Толстой был самым именитым русским литератором и состоял в родстве с известнейшими дворянскими фамилиями России. Почти все предки Толстого принадлежали к поместному дворянству и прошли через «государеву службу». Примечательно, что среди его дальних родственников числятся не только известные Толстые (художник и медальер Федор Толстой, поэт Алексей Константинович Толстой, министр внутренних дел Дмитрий Андреевич Толстой), но также среди его предков — Александр Сергеевич Пушкин (по линии матери родная сестра прабабушки поэта доводится прапрабабкой писателю), а также родственниками Толстого были Федор Тютчев, Александр Одоевский, философ Петр Чаадаев, декабристы Волконский и Трубецкой, канцлер Горчаков и, в общем, многие другие.
Достоевский не может похвастать такой биографией и родней. Он всю жизнь, в отличие от Толстого, испытывал большую нужду. Причем если Толстой карточные долги мог довольно легко отдавать с помощью своих помещичьих доходов, то у Достоевского таких доходов не было и он, также имея склонность к острым игровым ощущениям, вынужден был впоследствии за это расплачиваться горько, жить просто в долг, забирая в издательствах деньги вперед под ненаписанные сочинения.
Оба писателя в середине 50-х годов находились в довольно трудных жизненных обстоятельствах. Но если Толстой в Крыму на войне имел возможность заниматься литературой, вести дневник, стал, по отзывам современников, храбрым офицером, то Достоевский, лишенный всех прав состояния, на каторге и в ссылке в Сибири должен был фактически начинать жизнь заново, имея возможность читать только одну книгу, и этой книгой было Евангелие.
И так во всем — или почти во всем. Если один богат, то другой беден. Если один получает баснословные гонорары, то другой пишет ради куска хлеба. Если один буквально боготворит Руссо и почитает его за призыв возвратиться к естественному состоянию человечества, то другой к Руссо относится очень критично и равнодушно. И наоборот, в жизни Толстого Вольтер не сыграл значительной роли, а для Достоевского это очень важный автор, влияние которого, например, очень хорошо прослеживается в скептицизме Ивана Карамазова. Если один становится всемирно известным писателем сразу после выхода «Анны Карениной», то второму долго придется доказывать свою гениальность. В середине 1850-х годов и тот и другой создают два крайне примечательных документа. Это своеобразные «символы веры», то есть тексты, отражающие их религиозные представления. Хотя тексты эти созданы достаточно молодыми людьми, они имеют огромное значение для понимания их мировоззрения.
Вот «символ» Толстого, датируемый 1855 годом:
«Вчера разговор о божественном и вере навел меня на великую громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта — основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле. Привести эту мысль в исполнение я понимаю, что могут только поколения, сознательно работающие к этой цели. Одно поколение будет завещать мысль эту следующему, и когда-нибудь фанатизм или разум приведут ее в исполнение. Действовать сознательно к соединению людей с религией — вот основание мысли, которая, надеюсь, увлечет меня».
А вот как выглядит «символ» Достоевского. Он был сформулирован в письме, отправленном Наталье Дмитриевне Фонвизиной из Омска, где Достоевский в тот момент отбывал ссылку. Наталья Фонвизина — жена декабриста Михаила Фонвизина, последовавшая в ссылку за мужем в Сибирь в 1828 году. Знакомство с женами декабристов очень поддержало Достоевского по пути на каторгу. В январе 1850 года Наталья Дмитриевна подарила Достоевскому единственную книгу, которую, как я говорил, он, в соответствии со строгими правилами содержания в заключении, сможет читать, — это Евангелие. И вот в письме 1854 года Достоевский, вспоминая этот эпизод, попутно формулирует свое понимание веры в Христа:
«Я слышал от многих, что Вы очень религиозны, Н<аталия> Д<митриевна>. Не потому, что Вы религиозны, но потому, что сам пережил и прочувствовал это, скажу вам, что в такие минуты жаждешь, как „трава иссохшая“, веры, и находишь ее, собственно, потому, что в несчастье яснеет истина. Я скажу Вам про себя, что я — дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоило и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных. И, однако же, Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен. В эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим, и в такие-то минуты я сложил в себе символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпа<ти>чнее, разумнее, мужественнее, совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной».
Попытаемся сопоставить эти два текста, которые, как я сказал, появились практически в одно и то же время. Возникает впечатление, что оба писателя в первой половине 1850-х годов шли в одном направлении, искали отправной точки, фундамента веры. И оба пережили при этом глубокий мировоззренческий, религиозный кризис. И для обоих фундаментом новой жизни стал Христос.
Что же общего и разного было у писателей в восприятии Христа? Общее, я бы сказал, это печать гуманистического понимания его образа, выделение и подчеркивание в нем человеческого измерения. Ницше скоро скажет свое знаменитое «Человеческое, слишком человеческое. Книга для свободных умов». Толстой пишет об этом прямо, стремясь освободить этот образ от всего, что противоречит его собственным представлениям и представлениям его учителей — просветителей XVIII века. В «символах» писателя, созданных уже в ранней молодости, противопоставление того Христа, которого хочет знать Толстой, тому Христу, которого он знать не хочет и не может, выражено совершенно определенно. А вот у Достоевского, с моей точки зрения, этого противопоставления нет. Есть только Христос, которого он хочет любить. И им любоваться. Но и он подчеркивает в своем видении Христа только человеческие качества, обратите внимание: «прекрасное», «глубокое», «симпатичное», «разумное», «мужественное», «совершенное». Это тоже пока еще «слишком человеческое». Пожалуй, только красота здесь стоит несколько особняком: для Достоевского всю жизнь это понятие значило гораздо больше, чем только эстетическую категорию. Так вот, образ Христа — это проблема, которая является одной из центральных в творчестве Достоевского, и в таком виде она почти не существовала для Толстого.
Поразительно, но очень часто те или иные формулировки Достоевского фактически были ответом на вопрошания Толстого, которые Достоевскому просто не могли быть известны. Я напомню, что Достоевский скончался в 1881 году, то есть в момент именно религиозного кризиса Толстого. После этого Толстой прожил еще 30 лет. Вся жизнь Достоевского проходит в размышлениях над вопросом, который был так актуален и для Толстого: «Возможно ли веровать?», «Возможно ли серьезно и вправду веровать?», «Можно ли веровать, быв цивилизованным, то есть европейцем, то есть веровать безусловно в божественность Сына Божьего Иисуса Христа?» (ибо вся вера только в том и состоит). И наконец, еще одна формулировка: «Можно ли веровать во все то, во что православие велит веровать?» И все эти формулировки берутся из подготовительных материалов к роману Достоевского «Бесы». В одном из своих писем Достоевский говорит, что самый главный для него вопрос — как заставить интеллигенцию согласиться с христианством: «Попробуйте заговорить — или съедят, или сочтут за изменника».
Совершенно справедливо русский литературный критик и богослов, профессор парижского Свято-Сергиевского православного богословского института Константин Мочульский указывает:
«С беспощадной логикой намечается трагическая дилемма — или верить, или „все сжечь“. Во всей мировой литературе вопрос о возможности веры для цивилизованного человека XIX века не ставился с такой бесстрашной откровенностью, как в этом черновике к „Бесам“. Спасение России, спасение мира, судьба всего человечества в одном этом вопросе: веруеши ли?»
Итак, уже в ранних «символах» двух писателей заложено важное различие. Толстой со своим, можно так выразиться, панморалистическим отношением к жизни и действительности хочет слышать Христа, для него главным является вероучение, выраженное в Нагорной проповеди. Этим учением Толстой способен восхищаться и вдохновляться. Для Толстого Христос — только учитель, пусть и великий учитель. Это этический критерий, но он не хочет — скорее не может — видеть Христа. Для Достоевского главное здесь — не слышать, а именно видеть. Эстетический критерий является определяющим. В первую очередь важно не учение Христа, а сам лик Христов, неразрывно связанный с красотой. Красота лика Христова является, как скажет Достоевский несколько позже, страшной силой, спасающей мир. Спасающей, конечно, и учением, и заповедями.
Уже в XX веке, после первых ужасов и зверств большевистской революции, русский философ Николай Бердяев напишет, что моралистический нигилизм Толстого явился для России глобальным несчастьем, наваждением, соблазнительной ложью, противоядием против которой должны были стать «пророческие прозрения Достоевского». Даже из этого короткого анализа видно, что просвещенческий гуманизм Толстого и Достоевского имеет общие корни, но разные плоды. Можно сказать, что это противопоставление этического и эстетического гуманизма.
Важно и другое. «Символ» Толстого невероятно жестко очерчен и замкнут. Кажется, что это окончательная чеканная формулировка, в которой никто не может измениться, к тому же ориентированная на чужое восприятие («человечество»). Наоборот, «символ» Достоевского открыт для движения, динамики, творческого переосмысления и, что очень важно, для обогащения своего маленького и несовершенного опыта чем-то принципиально и абсолютно отличным от него. Но легко заметить, что и для Достоевского оппозиция «Христос — истина», так емко сформулированная в письме к Наталье Фонвизиной, представляет огромную проблему. Впоследствии он много раз будет возвращаться в своем творчестве к этому сюжету. Я думаю, эта оппозиция была главным камнем преткновения и соблазна для всех образованных современников двух писателей, для всех тех, кто искал веры. Беспощадная война, которую секулярный мир, эксплуатируя знание, науку и рациональность как фундаментальный жизненный принцип, объявил Евангелию, Христу и Церкви, — вот эта война была вызовом для всех, кому было суждено родиться в XIX веке.
Теперь я хотел бы немного сказать о разных методах — методах Толстого и Достоевского. Вот это различие их методов является, с моей точки зрения, достаточно яркой иллюстрацией сказанного выше, причем это различие в методах и творческих, и, можно сказать, духовных. Здесь слово «метод» я употребляю в очень широком смысле: это и художественный метод, и духовные установки, и всё, что с этим связано.
Метод Толстого — это выявление «инстинкта Божества» в живых существах. Что это такое — видно из следующей цитаты, то есть из записи, сделанной Толстым в дневнике в 1865 году:
«Вчера увидал в снегу на непродавленном следу человека продавленный след собаки. Зачем у ней точка опоры мала? Чтобы она съела зайцев не всех, а ровно сколько нужно. Это премудрость Бога. Но это не премудрость, не ум, это инстинкт Божества. Этот инстинкт есть в нас».
Итак, что нам хочет сказать Толстой? В каждом человеке есть врожденный инстинкт, который, в частности, дает ему представление о Боге. Но не только о Боге. Например, полководцу Кутузову в романе «Война и мир» этот инстинкт дает способ не нарушать естественного хода событий и дождаться, так сказать, естественного конца, когда враг, то есть французы, Наполеон, будет повержен не с помощью каких-то особых военных ухищрений и стратегических планов, а просто потому, что такова логика войны. Этот инстинкт так же естественен, как нюх собаки или полет пчелы в поиске пыльцы.
Теперь мы понимаем, почему Дмитрий Мережковский назвал Толстого «тайновидцем плоти». Дело в том, что для Толстого в этом земном мире нет тайн. Он знает, о чем думает лошадь, как ступает по снегу собака, куда и зачем летают пчелы, на сколько именно цветков они должны сесть. Но важно, что это всегда земная перспектива, это всегда духовная горизонталь. Мысль Толстого, как правило, никогда не поднимается в заоблачные дали, не стремится к горнему, Толстого не интересуют вопросы о бессмертии души, о воскресении. Мысль Толстого привязана именно к земле. И тот же Мережковский назвал Достоевского «тайновидцем духа». Почему? Потому что, по мысли Достоевского, человеческая природа сокрикосновенна мирам иным. «Миры иные» — это выражение старца Зосимы из последнего романа Достоевского «Братья Карамазовы». Что это такое — миры иные? Старец Зосима говорит о том, что человеческое «я» не укладывается в земной порядок вещей, а ищет чего-то другого, кроме земли, «чему тоже принадлежит оно». На земле есть только одна высшая идея — идея бессмертия человеческой души. Все остальные человеческие высшие идеи вытекают из этой. Если эта идея так значительна для человека, для его бытия, то бессмертие есть нормальное состояние человека и всего человечества. Бессмертие души человеческой, с точки зрения Достоевского, существует несомненно. Именно поэтому сам Достоевский определял суть своего метода (причем художественного метода и духовного) следующим выражением: «реализм в высшем смысле». Это очень важная формулировка. Что она означает? Дело в том, что сам по себе метод реализма, конечно, был очень распространен в XIX веке и далее; реализм — это попытка изобразить действительность так, как она нам представляется, со всеми ее хитросплетениями, со всей грязью и так далее и тому подобное.
Так вот, Достоевский утверждает, что в этом смысле реализм не изображает действительность, он просто ее копирует. Потому что за этой подкладкой, которую мы видим и которая проступает в писателях, в трудах писателей, присутствует некоторая религиозная подоснова, можно сказать евангельская подоснова. Метод Достоевского заключается в том, чтобы вскрыть эту евангельскую подоснову. Именно поэтому в романах Достоевского очень часто некий евангельский эпизод является ключевым. Например, в романе «Преступление и наказание» переломным моментом является чтение Соней Мармеладовой Раскольникову повествования о воскрешении Лазаря. Я напомню, что воскрешение Лазаря — это один из главных, ключевых эпизодов Евангелия от Иоанна, четвертого Евангелия, в котором говорится о том, что Христос воскрешает четверодневного мертвеца, то есть по всем законам человеческой жизни и логики человеческой этот человек воскреснуть уже никак не может. А вот Христос его воскрешает, и воскрешение Лазаря становится прообразом воскресения самого Христа. А в романе «Братья Карамазовы» таким очень важным для понимания фабулы романа и замысла Достоевского эпизодом является глава «Кана Галилейская». Кана Галилейская — тоже эпизод, взятый из Евангелия от Иоанна, из второй главы, где говорится, что Христос совершает свое первое чудо: он превращает простую воду в очень вкусное вино. И это чудо, во-первых, первое чудо, совершенное Христом, — так, как его описывает евангелист Иоанн. А во-вторых, это тоже очень важный с точки зрения логики Евангелия прообраз. Это прообраз страданий Спасителя, указание на его кровь, которая станет искупительной для всего человечества, и также это указание на будущее причащение, на таинство евхаристии. Оба этих отрывка — и воскрешение Лазаря, и Кана Галилейская — очень мистические эпизоды. Достоевский говорит о том, что реализм в высшем смысле — это вскрытие этой евангельской мысли в действительной жизни.
Выдающийся русский богослов и философ XX века Сергей Булгаков, впоследствии протоиерей Сергий Булгаков, отметил как-то, что оба писателя, посещая Оптину пустынь, у самого известного оптинского старца Амвросия видели, в сущности, одно и то же: они оба видели толпу людей, которая приходила со всей России. Но один из них, а именно Толстой, нарисовал картину мрачную, грустную, холодную, без любви и сострадания и в чем-то безнадежную. Ну, например, главный герой повести Толстого «Отец Сергий», священник, совершает тяжелый грех и оставляет свое служение. А Достоевский рисует картину светлую, радостную, в чем-то даже веселую. Здесь я имею в виду главу «Верующие бабы» в романе «Братья Карамазовы». В этом романе старец Амвросий Оптинский стал одним из прототипов как раз отца Зосимы. Но, безусловно, оба писателя были причастны к тайне Божьего мира. Потому и восклицал Достоевский «Не то, не то!», что вместе с Толстым искал, а где же то. Потому и плакал Толстой о смерти Достоевского, столь дорогого ему человека.
Я хочу закончить лекцию словами замечательного русского философа Василия Розанова, которые он сказал о трех гигантах XIX века — Толстом, Достоевском и Леонтьеве(Константин Леонтьев (1831—1891) — русский мыслитель, писатель; автор трактата «Византизм и славянство», статей «О романах графа Толстого», «Достоевский о русском дворянстве». С 1880 года жил в Оптиной пустыни, где встречался с Толстым. В конце жизни принял монашеский постриг). Процитирую этот отрывок из одной из статей Розанова:
«…с Достоевским и с Толстым Леонтьев разошелся, как угрюмый и не признанный брат их, брат чистого сердца и великого ума. Но он именно из их категории. Так Кук открыл Австралию, Колумб — Америку, и хотя они плыли по румбу разных показаний компаса, однако история обоих их описывает в той же главе: „великие мореплаватели“. Сущность этого „великого мореплавания“ заключается в погружении в умственный океан, в отдаче всего себя, до последних фибр, до злоключений, до опасности и личного несчастья, — диковинкам его глубин и отдаленностей. Все три они, и Достоевский, и Толстой, и Леонтьев, не любили берега, скучали на берегу. Берег — это мы, наша действительность, „Вронские“».
Кажется, ни одна книга не разошлась на цитаты так, как «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок». Проверяем ваше знание великих текстов
Закончите афоризм Бендера: «Скоро только…»
Кобылы жеребятся
Кошки родятся
Суки щенятся
Козы плодятся
2. Какая, по Бендеру, женщина — «мечта поэта»?
Красивая
Умная
Стройная
Знойная
3. «Гигант мысли, отец русской демократии и особа, приближенная к императору» — про кого это Бендер?
Про Кису Воробьянинова
Про Авессалома Изнуренкова
Про Никифора Ляписа-Трубецкого
Про отца Федора
4. «Опиумом для народа» Бендер называл...
Религию
Поэзию
Деньги
Советскую власть
5. Остап непременно «набил бы рыло» Паше Эмильевичу, продавшему стул перекупщику, если бы не...
Будда
Ганди
Заратустра
Лев Николаевич Толстой
6. Выберите недостающее слово в телеграмме Бендера Корейко: «Грузите … бочках братья Карамазовы»
Апельсины
Груши
Мандарины
Яблоки
7. Каким городом («хрупкая мечта моего детства») бредил Бендер?
Васюки
Париж
Рио-де-Жанейро
Токио
8. Куда Бендер рекомендовал обратиться одинокому Паниковскому?
В клуб знакомств
Во Всемирную лигу сексуальных реформ
В Лигу Наций
В ЦК
9. Разберемся наконец в происхождении Бендера. Кто его предки, не знающие жалости «ни к женщинам, ни к детям, ни к подпольным советским миллионерам»?
Евреи
Русские
Украинцы
Янычары
10. В финале «Золотого теленка» Бендер сетует: «Графа Монте-Кристо из меня не получилось». В кого он планирует переквалифицироваться?
В чекисты
В шахтеры
В управдомы
В водители
Ответы:
Скоро только кошки родятся. Именно так Остап осек Кису Воробьянинова, которому не терпелось распотрошить мебель мадам Грицацуевой. Великий комбинатор предложил более длинный план: жениться на вдове, «чтобы спокойно, без шума покопаться в стуле». В конце концов, «чего не сделаешь на благо концессии!».
Конечно, знойная. Это все про ту же Грицацуеву: Остап провел с ней ночь и по возвращении в номер сообщил Воробьянинову, что «теперь должен жениться, как честный человек». Честность эта, впрочем, знает свои пределы: Бендер готов улизнуть от «бриллиантовой вдовушки» из-за «небольшого доклада в Малом Совнаркоме» — разумеется, мнимого.
Ни поэту-халтурщику Ляпису-Трубецкому, ни комику Изнуренкову, ни алчному отцу Федору этот громкий титул не подходит. Речь идет, конечно, о сотруднике загса и бывшем дворянине Ипполите Матвеевиче (Кисе) Воробьянинове: под его честное имя Бендер собирал деньги для «Союза меча и орала» — фиктивной организации, которая должна была помогать беспризорникам.
В пренебрежительном отношении к деньгам аферист Бендер замечен не был (как, впрочем, и к литературе), да и некоторые аспекты советской власти он тоже в целом уважает — например, Уголовный кодекс. Не то религиозные представления: над попами и ксендзами Бендер измывается и в «Двенадцати стульях», и в «Золотом теленке».
Бендер нигде не разоблачает свое знакомство с Ницше, но упоминание Заратустры явно отсылает к его знаменитому — и очень популярному в России — прозаическому трактату. Будда в ильф-петровских романах не фигурирует вовсе, имя Ганди можно встретить на страницах «Золотого теленка» («Ганди — это голова!» — сообщает один пикейный жилет другому). А вот граф Толстой в «Двенадцати стульях» упоминается дважды: как незыблемый моральный авторитет (в сравнении с пройдохой Воробьяниновым) и вегетарианец (который, впрочем, еще не отказался от мяса, когда работал над «Войной и миром» и «Анной Карениной»).
Апельсины. Конечно. При встрече они даже обсудили эту шутку: Бендеру она показалась смешной, а вот Корейко нашел ее «глуповатой».
Географическая фантазия комбинатора предельно конкретна и заявлена в самом начале «Золотого теленка»: Остапу скучно строить социализм в СССР, и он весь роман копит 500 000 рублей, чтобы отчалить в город, где «полтора миллиона человек, и все поголовно в белых штанах», то есть в Рио-де-Жанейро. Такую картину невозможно себе представить ни в Париже, ни в Токио, ни в приволжских Васюках с их амбициями стать шахматной столицей мира.
Конечно же во Всемирную лигу сексуальных реформ. Командор не жалеет чувств Паниковского в «Теленке» — и открыто говорит ему, что «таких, как вы, девушки не любят», а на его могиле «не будет сидеть прекрасная вдова с персидскими глазами». Немудрено, что в такой недружелюбной атмосфере Паниковского хватил паралич сердца.
Бендер недвусмысленно заявляет о своих предках в разговоре с Корейко: «Я сын турецко-подданного и, следовательно, потомок янычаров». Впрочем, надо иметь в виду, что в то время в южных губерниях (в Одессе, в частности) турецкое подданство принимали и многие евреи-коммерсанты, чтобы их детей не дискриминировали по религиозному признаку, а также не забривали в армию.
Бендеру не удалось покинуть Советский Союз с миллионом: его задержали пограничники в Приднестровье. Куда пойти теперь? В ЧК с таким послужным списком великого комбинатора, конечно, не возьмут, добывать уголь Остапу точно неинтересно, а машину пусть водит Адам Козлевич. Ничего не остается, кроме как податься в сферу ЖКХ.
Эпоха 60-х годов открыла советскому миру новое пространство — пространство духовного постижения реальности. Режиссеры 60-х отправились навстречу бытию с открытым забралом, стараясь уловить, не пропускать новых смыслов. И бытие подсказывало им эти смыслы — чаще всего куда большие, чем они сами хотели бы понять и обрести.
Но оставалось три глобальных мифа, три священные коровы, не дававшие сознанию 60-х продвинуться глубже: миф революции, миф войны, миф русской классики. Они были устойчивы и в основе своей непоколебимы.
Революция — это очистительная энергия создания прекрасного нового общества с великим Лениным во главе и с «комиссарами в пыльных шлемах». Война — храм советской религии, где человек проверяется на прочность и зерна отделяются от плевел. Классика — застывшая сфера, которую нельзя толковать иначе, чем определила советская власть (именно поэтому все экранизации 50-х и 60-х годов в большинстве своем оказывались однозначными и соцреалистичными).
Но, конечно, и мифы стали «давать течь». Первым треснул миф войны: появилось «Иваново детство», показывающее, как война развоплощает, разрушает человека. Появились трагичнейшие по своей глубине и сверхзадаче «Судьба человека», «Баллада о солдате», «Двое в степи».
Какие-то изменения начали происходить и в сфере классики: подход к ней становился более лиричным, душевным. Достаточно вспомнить «Идиота» Пырьева или «Даму с собачкой» Хейфица. Мир этих фильмов — все-таки уже не совсем Аид, в котором живут гротескно-злобные эксплуататоры и их несчастные жертвы, как обычно показывалось в фильмах 30–50-х годов. В новых экранизациях стало прорываться что-то большее — правда, пока только на авансцене, через взаимоотношения главных героев, а фон, увы, оставался прежним.
Хуже всего обстояли дела с мифом революции. Ведь он был важнейшей составляющей шестидесятнической романтической веры. И если погибший на фронте отец, явившийся взыскующему истины герою «Заставы Ильича», мог сказать: «Я не знаю ответы на твои вопросы. Ты старше меня, отвечай сам», — вряд ли так мог бы ему ответить возникший из прошлого революционный матрос или солдат.
Шестидесятники, как и те солдаты-матросы, сражались за прекрасный новый мир. Только сами не понимали, что не столько борются за него, сколько постигают, осмысливают, открывают. А думали, что сражаются. В результате все историко-революционные фильмы продолжали выстраиваться по боевым лекалам 30-х годов, только без присущих той эпохе пафоса и агрессии.
Но эти лекала перестали устраивать складывающееся новое общество. Фильмы сдержанно хвалили — в основном на партийно-идеологическом уровне, — но большими событиями они не становились.
Нет, конечно, прорвался Сергей Герасимов с «Тихим Доном» — тут ему помог роман Шолохова, проходивший по разряду той самой классики. Но трагизм и неоднозначность показанных на экране драматических коллизий оказались не осмыслены обществом: оно как будто закрыло на них глаза. Происходило это во многом еще и потому, что фильму остро недоставало энергетики: разворачивающийся в фильме кровавый хаос, переламывающий судьбы людей, был показан очень четко, спокойно, рационально и весьма начетнически по отношению к первоисточнику. Без авторского осмысления. И опять по большому счету все оставалось на своих местах: большевики правы, все остальные нет, а герой... Что ж... Герой заблудился.
Изменил подход к мифу Леонид Трауберг в фильме «Шли солдаты». Он создал нечто ироническое, немного в стиле будущего «Бумбараша» Николая Рашеева, где «белые, зеленые, золотопогонные» — все становятся марионетками странного, чуть игрового абсурда. Фильм категорически не понравился никому — Трауберга чуть не прокляли.
Насыщенный вихревой, безумноватой экспрессией, а оттого и подспудно показывающий ужас разлома миропорядка «Ветер» Александра Алова и Владимира Наумова вызвал сугубое неудовольствие — авторов обвинили в формализме и индивидуализме.
Постреволюционному пространству на экране везло больше. Там уже — и в «Жестокости», и в «Поднятой целине» — возникали элементы «нарушения социалистической законности», потому что ощущалось незримое присутствие входящего в силу нехорошего Сталина. А он, согласно шестидесятнической вере, исказил заветы Ильича. Но революции на экране не везло категорически. Куда ни кинь, всюду клин. По-старому неинтересно, а по‑новому нельзя.
Первым по-настоящему успешным историко-революционным фильмом стала «Оптимистическая трагедия», поставленная Самсоном Самсоновым по знаменитой хрестоматийной пьесе Всеволода Вишневского. Шестидесятники именно в ней обрели образ своей веры в силу и правду Октября.
Первый раз они открыли близкий себе революционный образ в «Павле Корчагине» Алова и Наумова. Но Павка не проходил через идеологические конфликты, которыми сопровождается борьба за новый мир: он просто преодолевал различные трудности, возникавшие в процессе его построения. Это другое. А тут наконец-то настоящая Гражданская война, настоящая борьба, настоящая сшибка страстей — романтическая, насыщенная острой энергией. Та, которую они и хотели увидеть.
Порукой успеха стала фигура режиссера — Самсона Самсонова. Ему как художнику всегда был близок театральный мир, чуть остраненный — мир в виде своеобразной арены. Неслучайно и лучший его фильм, представляющий войну в виде страшного карнавала, так и называется — «Арена».
В «Оптимистической трагедии» Самсонов наконец-то дорвался до подлинно своей темы, вышел на свой авторский простор. Перед нами не просто театр, обрамленный рамкой двух ведущих, обращающихся напрямую к зрителю и время от времени вторгающихся в действие, но и театр самой жизни. Иными словами, перед нами чисто условная история, схема того, как строилась советская власть на флоте, как анархически настроенная толпа матросов постепенно становилась революционной массой, готовой сражаться и умирать за новый строй.
То есть перед нами своего рода притча. Или смесь притчи с плакатом: пусть притча строится по условным законам, все равно ее смысл обязан быть сложным, парадоксальным, настраивать на размышления. Здесь же смысл совершенно очевиден — правда за большевиками, — и больше никаких смыслов нет. Но путь, по которому люди шли к этой правде со всей диспозиционной расстановкой правых и левых сил, как на карте, представлен и в пьесе Вcеволода Вишневского, и в фильме. Отдадим должное авторам: схема у них вышла не схематичная, а живая и достоверная, оттого и умозрительных швов в сюжете почти не видно. Оттого и была пьеса таким советским хитом.
Впрочем, это тогда швов не было видно — сегодня-то они вылезают. И это швы соцреализма. Чем отличается соцреализм от реализма? Пожалуй, главное отличие — образ зла. В соцреализме у носителей зла нет своей правды, а если даже и возникнет кое-какая, то быстро и исчезнет, так как они не утерпят и непременно где-нибудь проявят свое «гадство». И нам станет окончательно ясно, что это враги, которых надо уничтожить, и так победим.
Естественно, соцреалистические демоны начинают править свой бал ближе к финалу. А поначалу все сложно и неоднозначно. Женщина-комиссар попадает на абсолютно анархический корабль, где былая власть капитанов и офицеров низвергнута, а матросы подчиняются некоему стихийно выделившемуся из массы вожаку, бывшему революционеру. Комиссарша же должна установить здесь свою власть — советскую.
Впрочем, это все хорошо известно, пьеса хрестоматийная. «Неизвестно» другое — то, что проглатывается за счет острой драматургии и выразительных характеров. А проглатывается просто сюжетная нелепица, невнятность.
Итак, отряд воюет с белыми, бывшие командиры-офицеры склоняются к тому, чтобы признать безоговорочную правоту комиссарши, и вожак со своими присными чувствует, что власть уходит у него из-под ног. Его подручный Сиплый уполномочен сказать комиссарше, что «отряд узнал, чего царские холуи-офицеры требуют, и пока не поздно, надо спасать отряд от заразы». А офицеры требуют единоначалия (четко не сказано, какого; судя по всему, единоначалия комиссара, ведь она тут главная, а офицеры уже давно согласны быть при ней на вторых ролях).
Но чего конкретно требует вожак и почему для этого надо что-то такое сделать с офицерами, несущими какую-то «заразу», остается совершенно неясным. Более того, неясно, какие у вожака цели: все равно же он вместе со всеми как сражался за советскую власть, так и сражается. Но зато ясно, что вожак хочет какого-то зла, подговаривая комиссаршу против офицеров, которые нам вполне симпатичны. И хотя нам толком ничего не понятно, комиссарша колеблется, и ей вроде понятно все, хотя что надо сделать с этими офицерами — загадка. Расстрелять их? А за что? А если не расстрелять, то как их нужно изничтожить? Да и что от этого по большому счету изменится? Они, как уже было сказано, все равно тут на вторых ролях.
Ладно. Тут возникает умелая драматургическая «подстава»: к отряду пристают два сбежавших из немецкого плена белых офицера и вожак почему-то приказывает их расстрелять — дескать, любая «белая кость» нам враг. Что он этим хочет доказать, опять остается непонятным, тем более что матросам убивать несчастных беглецов жалко (нам, разумеется, тоже) и они ропщут, но вожак стоит на своем.
Бедных офицеров все-таки расстреливают, и вот тут-то все уже окончательно понимают, что вожак — плохой. Кровавый монстр какой-то и самодур. И комиссарша зачитывает перед всеми приказ (а на самом деле белый лист, на котором ничего не написано; как этого не видят стоящие рядом матросы — тоже неясно) о расстреле вожака. Его с удовольствием расстреливают, а далее вся обозначившаяся сложность исчезает: когда зло преодолено, говорить становится не о чем.
Поэтому нас развлекут мелкобандитским анархическим отрядом, зачем-то (зачем?) прибывшим на помощь вожаку — впрочем, какую помощь? Да и как они собираются «оказывать помощь», они на ногах еле стоят! И цель-то у них одна: «Была бы водка, за водкой глотка, все остальное трын-трава», — о чем они и весело распевают. Впрочем, и их комиссарша мгновенно и незамедлительно переагитирует (м-да, те еще борцы за советскую власть!), и далее уже идет чистый пафос священной борьбы.
Ну и чтобы все грамотно драматургически завершить, нам показывают гибель комиссарши. Священная жертва на алтарь мифа принесена. Более того — героиня не просто погибла, а замучена, как Мальчиш-Кибальчиш: она не выдала врагам военную тайну (какую, не совсем ясно, но это и неважно). Торжественный финал.
Однако вот в чем дело. Именно здесь, в изначально схематической конструкции пьесы, где поначалу нас настраивают на притчу, а потом аккуратно выводят в плакат, все это абсолютно органично. И когда пьесу Вишневского ставили чисто реалистически, вышеназванные драматургические швы действительно раздражали. В фильме же они незаметны, так как он весь полуусловен.
Полуусловность — истинно органическая среда для Самсонова, ведь это главное свойство театра. Самсонов неслучайно создает один из лучших своих фильмов: он в своей стихии, он предельно легко, почти шутя-играючи, скрещивает театр и кинематограф.
Кадр из фильма «Оптимистическая трагедия». Вячеслав Тихонов и Борис Андреев. 1963 год© «Мосфильм»/Fotodom
Здесь есть и «хор» из ведущих-матросов, и некоторая условность персонажей, превращающая их в подобие масок, и лицедей, самодостаточный в своем лицедействе. Человек Играющий здесь — это матрос Алексей в исполнении Вячеслава Тихонова: мировоззрение его не сформировано, не определено, а «актерский» способ существования в жизни самодостаточен. Алексей предельно легко меняет и взгляды свои на мир, и позиции, но при этом всегда остается в маске шута, и эта маска позволяет ему остранять свое видение мира, а значит и высказывать по-настоящему интересные и даже глубокие мысли, и совершенно очевидно, что ничем этот способ существования «не задушишь, не убьешь».
Словом, все находится в предельно органичном для Самсонова раскладе, для режиссера идеально ложатся карты. И у него все получается: затаенная мощь фильма прорывается бешеной энергией. Актерам нашлось где разгуляться, да и остальным участникам съемочной группы тоже (даже посредственный композитор Дехтерев и тот ухитрился написать замечательную и разнообразную музыку). Перед нами праздник творчества на заданную тему, участники которого устроили карнавал на арене. И не было прежде у Самсонова фильма, который бы настолько захватывал.
Но самое главное не это. Впервые в советском кино — пусть почти случайно, почти поневоле — миф революции был остранен. Мы смотрим на происходящее слегка со стороны, немного сверху, мы над ним. А значит, мы его осмысляем. Миф больше всего боится этого. Ему нужна слепая вера, слепое подчинение — усомнившийся да будет наказан, низвергнут.
Именно «Оптимистическая трагедия» откроет клапан для переосмысления мифа. И далее уже появятся и «В огне брода нет», и «Служили два товарища», и «Неуловимые мстители», и «Белое солнце пустыни», и «Бумбараш», где на экране уже будет царить ирония — более тайная в реалистических фильмах и более явная в жанровых.
Ирония принесет за собой парадокс. А он откроет пространство неоднозначности, которая и убивает соцреализм. Разрушает миф.
Ирония сделала свое дело. Осталось поверить миф великой революции драмой, трагедией, подлинным сложным реализмом.
Но этого не произошло до сих пор.
Кафе на Михайловской площади (ныне площадь Искусств), 5, или клуб «Общества интимного театра», появилось на карте Петербурга 31 декабря 1911 года
Весь период своей деятельности (до 3 марта 1915 года) кафе было центром встреч артистической богемы столицы. Люди вне искусства, так называемые «фармацевты», допускались в кафе отдельно за высокую плату. Здесь выступали со стихами поэты, читали лекции формалисты, устраивали потасовки и диспуты футуристы, исполняли танцевальные па ведущие балерины, играл увертюры Михаил Кузмин, а стены были расписаны Сергеем Судейкиным и Мстиславом Добужинским. На открытии кабаре в новогоднюю ночь с 1911 на 1912 год присутствовали все члены «Цеха поэтов»: Гумилев, Ахматова, Мандельштам, Городецкий, Кузмин, Зенкевич, Нарбут и другие.
Тем не менее кабаре было также широко известно и своими скандалами, случавшимися здесь довольно часто. Наиболее запоминающиеся из них так или иначе связаны с футуристами. Именно здесь 11 февраля 1915 года Маяковский со сцены прочитал свое стихотворение «Вам!», что, по воспоминаниям создателя «Собаки» Бориса Пронина, «имело действие грома, получились даже обмороки». Ахматова, присутствовавшая при этом, вспоминала:
«Маяковский стоял на эстраде совершенно спокойно и, не шевелясь, курил огромную сигару… Да. Вот таким я и запомнила его, очень красивым, очень молодым, большеглазым таким, среди воющих мещан».
Эскиз занавеса в кафе «Бродячая собака». Рисунок Николая Кульбина. 1912 год© Игорь Акимов / ИТАР-ТАСС
Почти годом ранее, в ноябре 1913-го, на вечере, посвященном 25-летию поэтической деятельности Константина Бальмонта, сын пушкиниста Морозова, обидевшись за отца, специально вылил на юбиляра фужер вина, спровоцировав драку. На следующий день в прессе, недружелюбной по отношению к «Собаке», появилась эпиграмма:
Привыкая к дряни всякой,
Петербург не унывал,
Что «Бродячею собакой»
Назвался один подвал.
Хороша «собака» эта:
Нрав такой ее, что тут
Гостя, видного поэта,
Обливая пивом, бьют…
Тут всё «гениев» оравы:
С ними, братец, не шути! —
Тут царят «собачьи» нравы…
Дальше некуда идти!
Поэты часто посвящали «Бродячей собаке» стихотворения. Ахматова: «Все мы бражники здесь, блудницы…», «Да, я любила их, те сборища ночные…»; Георгий Иванов: «В тринадцатом году, еще не понимая…»; Велимир Хлебников: «Жуть лесная» и т. д.
Угол Большой Морской улицы, 16, и Кирпичного переулка, 8
Зал ресторана «Кюба». Начало XX века© Центральный государственный архив кинофотофонодокументов Санкт-Петербурга
Заведение известно как место встреч балетоманов и золотой молодежи. В 1904 году в «Кюба» был дан ужин в честь американской танцовщицы Айседоры Дункан. В 1911-м отмечалось 20-летие творческой деятельности балерины Матильды Кшесинской.
Среди постоянных посетителей были Сергей Дягилев, Вацлав Нижинский, Федор Шаляпин, Савва Мамонтов, Иван Бунин и другие. В 1909 году редакция журнала «Аполлон» помпезно праздновала здесь выход первого номера.
«Торжества по поводу освящения „Аполлона“ проходили в знаменитом петербургском ресторане Кубата, который прежде был поваром царя. На них присутствовала вся петербургская писательская элита. Первую речь в честь „Аполлона“ и его верховного жреца Маковского произнес Анненский, за ним последовали два знаменитых профессора, настолько знаменитых, что я даже забыл их имена; четвертым выступил наш Гумми — от имени молодой русской поэзии. Но так как мы накануне опрокинули немало стопок в симпатичном предбаннике с закусками, речь его выглядела довольно бессвязной. После него от имени европейской поэзии должен был приветствовать „Аполлон“ я. <…> Помню только, что после выступления я подошел с бокалом шампанского к Маковскому, чтобы с ним чокнуться, — и все, засим падает занавес. Очнулся я от тяжелого забытья в небольшом помещении, где был сервирован кофе; голова моя доверчиво покоилась на плече Алексея Толстого, как раз собиравшегося умыть свое несколько остекленевшее лицо бутылкой бенедиктина. Занавес».
Иоганнес фон Гюнтер, немецкий поэт, сотрудник «Аполлона»
Поэт Николай Агнивцев посвятил известному ресторану стихотворение:
«Кюба»! «Контан»! «Медведь»! «Донон»!
Чьи имена в шампанской пене
Взлетели в Невский небосклон
В своем сверкающем сплетеньи!..
Ужель им больше не звенеть?!..
Ужель не вспенят, как бывало,
«Кюба», «Контан», «Донон», «Медведь»
Свои разбитые бокалы?!.
Пусть филистерская толпа
Пожмет плечами возмущенно —
Нет Петербурга без «Кюба»!
Нет Петербурга без «Донона»!..
Николай Агнивцев. «Четыре» (1923)
Набережная реки Мойки, 24; «Донон, Бетан и Татары» — с 1910 года. Филиал: «Старый Донон» (с 1910 года; Английская набережная, 36 — на углу Благовещенской площади, ныне площадь Труда, 2)
Ресторан «Донон». Начало XX века© Центральный государственный архив кинофотофонодокументов Санкт-Петербурга
Наряду с «Кюба» считался одним из самых изысканных ресторанов Петербурга и потому был популярен среди артистической богемы. Его посещали Дмитрий Мережковский, Зинаида Гиппиус, Дмитрий Философов, Вячеслав Иванов, Лидия Зиновьева-Аннибал, Александр Бенуа и другие.
В 1909 году редакция журнала «Аполлон» продолжила здесь отмечать выход первого номера. Гюнтер вспоминает: «А потом ночью в „Дононе“, самом шикарном ресторане Петербурга, сцена: восседая на стульчиках перед стойкой бара, мы под изумленными взглядами блондинки-барменши ведем теологический диспут с Вячеславом Ивановым…»
Помимо грандиозных торжеств, в ресторане происходили и весьма пикантные казусы. Так, зимой 1905 года Сергей Дягилев, заметив в ресторане своего кузена и любовника Дмитрия Философова с Зинаидой Гиппиус, устроил дикую сцену ревности, напугав как обедавшую пару, так и остальных посетителей.
Тем не менее в сознании петербуржцев «Донон» прочно ассоциировался с воспоминанием о галантной эпохе Серебряного века.
Вот здесь кончалось все: обеды у Донона,
Интриги и чины, балет, текущий счет…
На ветхом цоколе — дворянская корона
И ржавый ангелок сухие слезы льет.
Анна Ахматова. «На Смоленском кладбище» (1942)
Большая Конюшенная улица, 27
Большой зал ресторана «Медведь». Начало XX века© Центральный государственный архив кинофотофонодокументов Санкт-Петербурга
В вестибюле было установлено чучело медведя с подносом в лапах. Один из самых крупных по площади петербургских ресторанов. Здесь было два зала, на 100 и 150 столов, а также 29 отдельных кабинетов, поэтому масштабные чествования проходили именно в «Медведе»: обед в честь актрисы Марии Савиной (свыше тысячи гостей), актера Константина Варламова (хозяйка-распорядительница — Вера Комиссаржевская), по случаю 5-летия журнала «Театр и искусство» (1902), в 1908-м чествовали Алексея Суворина. В 1910-х годах в «Медведе» часто бывали Шаляпин, князь Феликс Юсупов и другие. Хозяином был ресторатор Алексей Судаков, владевший и знаменитым московским «Яром».
«— А помните „Медведя“?
— Да. У стойки. Правда, рюмка лимонной водки стоила полтинник, но за этот же полтинник приветливые буфетчики буквально навязывали вам закуску: свежую икру, заливную утку, соус кумберленд, салат оливье, сыр из дичи.
— А могли закусить и горяченьким: котлетками из рябчика, сосисочками в томате, грибочками в сметане… Да!!! Слушайте — а расстегаи?!
— Ах, Судаков, Судаков!..»
Аркадий Аверченко. «Осколки разбитого вдребезги» (1921)
Малая Морская улица, 13
Вестибюль ресторана «Вена». Начало XX века© Пользователь nilsky-nikolay / livejournal.com
В отличие от «Кюба», «Донона» и «Медведя», «Вена» считалась более демократичным заведением с более простым меню, но и более доступными ценами. Антураж ресторана был с претензией на изысканность, в результате чего это место стало одним из самых любимых в литераторской среде. Завсегдатаев так и именовали — поэты из «Вены».
«…поэты из „Вены“…, где Дымов, Куприн, Арцыбашев, Потемкин себя упражняли в словах, собирались брататься с Ивановым и Городецким…»
Андрей Белый. «Начало века» (1933)
До или после заседаний «Цеха поэтов» его участники также любили проводить время в «Вене». На одном из таких обедов состоялись шуточные выборы короля поэтов. Им стал не присутствовавший Блок, которому прямо из «Вены» была отправлена открытка с экспромтом:
Диалог. М ы и Б л о к.
М ы. После Цеха,
После Академии, —
Мы без смеха
Раздавали премии.
Б л о к. Вот потеха!
Избран вами всеми я!
Еще один член «Цеха», Михаил Кузмин, также в сознании современников оказался связан именно с «Веной». В пародии на его стихотворение «Где слог найду, чтоб описать прогулку…» псевдокузмин якобы признается:
Где слог найду, чтоб описать Эстета,
И ерунду, и нежный блеск Моэта,
И в милой «Вене» мирный уголок…
Угол Новодеревенской набережной и Строгановской улицы, ныне Приморского проспекта и улицы Академика Крылова
Павильон «Кристаль» «Виллы Роде». Открытка 1910-х годов© citywalls.ru
По меркам Петербурга Серебряного века — загородный ресторан. Самым известным и постоянным посетителем «Виллы Роде» был Александр Блок, стихотворения «Незнакомка» и «В ресторане» описывают реалии внутри и близ «Виллы Роде». Здесь были большой летний театр и летняя веранда-ресторан со сценой, где выступали известные артисты (Дулькевич, Мозжухин, Шаляпин, Собинов и другие). По свидетельству Корнея Чуковского, при «Вилле» был притон, который посещала золотая молодежь того времени. «Виллу» охотно посещала и будущая советская элита — это подтверждал сам владелец, который, не стесняясь, называл свое заведение просто «публичным домом».
«На первых порах, после „пломбированнаго вагона“ кто только не швырял у меня немецких, генеральнаго штаба, денег! И Гриша Зиновьев лыка не вязал! А Луначарский кренделя ногами выписывал! И Нахамкес, не заплатив, задним ходом удирал! И золотое сердце Феликса Дзержинскаго улыбками девочек утешалось! А однажды даже и самого Ленина… разумейте, языцы, и покоряйтеся: Ленина!!! — замертво вынесли! Понимаете теперь, каков я есмь большевик. Относительно последняго пункта я мог бы даже лично свидетельствовать в пользу г. Роде, так как вез сие бездыханное тело с Виллы Роде во дворец Кшесинской мой собственный бывший шоффер, впоследствии не без гордости о том повествовавший».
Александр Амфитеатров. «Записная книжка» (1924)
Угол Кузнечного переулка и Владимирской площади (позднее — Владимирский проспект, 7). Существовал с 1860-х, был известен как «Давыдка» или «Капернаум»
В ресторане было два зала и, соответственно, два входа. Первый зал, со входом прямо с улицы, предназначался для посетителей с меньшим достатком. Здесь, не снимая верхней одежды, можно было выпить и закусить у стойки (рюмка водки с пирожком стоили 3 копейки). В пародии Д. Коковцева на журнал «Остров» (в числе редакторов которого были Гумилев и Алексей Толстой) выведен скандальный поэт Портянкин (Потемкин), которого автор сделал завсегдатаем не помпезных «Кюба» и «Донона», а «Капернаума»:
В полночный час в «Капернауме»
Я пиво пью и сказки вью
Из упоительных безумий.
Второй зал предназначался для лиц с бо́льшим достатком: его облюбовали газетчики, беллетристы, книготорговцы «народнического» склада. Среди постоянных посетителей — Мамин-Сибиряк, Чуковский, Леонид Андреев, Куприн. Последний подробно описал «Давыдку» под названием «Слава Петрограда»:
«…маленький, темный ресторанчик „Слава Петрограда“, где обыкновенно собирались к двум часам дня, для обмена мыслями и сведениями, газетные репортеры. Это была довольно беспардонная, веселая, циничная, всезнающая и голодная компания… Как и всегда, братья писатели сидели вокруг длинного стола и, торопливо макая перья в одну чернильницу, быстро строчили на длинных полосах бумаги. В то же время они успевали, не прекращая этого занятия, поглощать расстегаи и жареную колбасу с картофельным пюре, пить водку и пиво, курить и обмениваться свежими городскими новостями и редакционными сплетнями, не подлежащими тиснению. Кто-то спал камнем на диване, подстелив под голову носовой платок. Воздух в кабинете был синий, густой и слоистый от табачного дыма.
<…> в этой путаной бесшабашной компании пропадали по целым неделям: тамбовские помещики, ювелиры, музыканты, танцмейстеры, актеры, хозяева зверинцев, рыбные торговцы, распорядители кафешантанов, клубные игроки и другие лица самых неожиданных профессий».
Александр Куприн. «Штабс-капитан Рыбников» (1905)
Большая Морская улица, 8
Подобно ресторану Давыдова, стал одним из мест Петербурга, где собирались беллетристы и журналисты. Среди постоянных посетителей — Куприн, Мамин-Сибиряк, Пришвин.
«Мне больше всего нравилось, что любой капитал давал тебе возможность войти в соответствующее место: есть у тебя 50 рублей — пойди к Кюба, выпей рюмочку мартеля, поглоти десяток устриц, запей бутылочкой шабли, заешь котлеткой даньон, запей бутылочкой поммери, заешь гурьевской кашей, запей кофе с джинжером… Имеешь 10 целковых — иди в „Вену“ или в „Малый Ярославец“. Обед из пяти блюд с цыпленком в меню — целковый, лучшее шампанское 8 целковых, водка с закуской 2 целковых…»
Аркадий Аверченко. «Осколки разбитого вдребезги» (1921)
Невский проспект, 24/9
Славился хорошей кухней и доступными ценами (в меню — «чай, кофе, шоколад, глинтвейн, бивстекс и др.»), пользовался популярностью у любителей бильярда, домино, шашек, шахмат (здесь часто играли гроссмейстеры Михаил Чигорин, Евгений Зноско-Боровский). Завсегдатаи кафе называли себя «доминиканцами». Кулебяку с капустой из «Доминика» описал один из поэтов — завсегдатаев кафе:
Кулебяка «Доминика»,
Пирожок из «Квисисаны»,
«Соловьевский» бутерброд…
Вот триптих немного дикий,
Вот триптих немного странный,
Так и прыгающий в рот!..
Каждый полдень, хмуря лики,
Предо мною из тумана
Трое призраков встает:
— Кулебяка «Доминика»,
Пирожок из «Квисисаны»,
«Соловьевский» бутерброд!..
Николай Агнивцев. «Триптих» (1923)
Сеть ресторанов-закусочных: Невский проспект, 43 и 46
В 1900–10-х годах здесь бывали Сологуб с Чеботаревской, Чулков и другие литераторы-модернисты. В 1910-х годах при ресторане действовал автоматический буфет, который посещали студенты и представители небогатой интеллигенции.
«Для поддержания энтузиазма мы заходили в „Квисисану“, где были автоматы с бутербродами и чудесные филипповские пирожки. Ради того, чтобы посмотреть лишний раз, как вертится автомат, я съедала огромное количество бутербродов и уговаривала всех делать то же самое».
Ольга Ваксель. Воспоминания
«Пирожок из „Квисисаны“» как один из символов утраченного «блистательного Санкт-Петербурга» упомянут в стихотворении Агнивцева (см. выше).
В петербургском фольклоре появилась поговорка: «Mens sana in „Quisisana“» — «Здоровый дух в „Квисисане“» (перифраз латинского афоризма «Mens sana in corpore sano» — «В здоровом теле здоровый дух»).
Художник Юрий Анненков рассказывал об экспромте Алексея Ремизова:
«Но вот однажды Алексей Михайлович сказал мне:
— Пойдем, пожалуй, посидим там, где оздоровляют.
Я не понял. Он объяснил мне:
— Так ведь это же — qui si sana.
Я понял и удивился своему невежеству».
Юрий Анненков. «Дневник моих встреч. Цикл трагедий» (1966)
Согласно оценкам прессы, на Невском, 43, был «ресторанчик дурного тона с тухлыми котлетами на маргарине, разбитым пианино и жидким кофе». Второй ресторан был выше классом, однако по вечерам зачастую и здесь скапливалась сомнительная публика из небогатых студентов и гуляк.
«Студенты, всяческие студенты, в Петербурге знали блоковскую „Незнакомку“ наизусть. И „девочка“ Ванда, что прогуливалась у входа в ресторан „Квисисана“, шептала юным прохожим:
— Я уесь Незнакоумка. Хотите ознакоумиться?»
Юрий Анненков. «Дневник моих встреч. Цикл трагедий» (1966)
Невский проспект, 47
Вестибюль ресторана Палкина. Начало XX века© Центральный государственный архив кинофотофонодокументов Санкт-Петербурга
Ресторан с более чем столетней историей. Постоянными посетителями были Бунин, Куприн, Менделеев, Блок, юрист Анатолий Кони. В 1905 году в ресторане Ленин проводил конспиративные заседания редакции газеты «Новая жизнь». В 1890-м ресторан был отдан в аренду купцу Василию Соловьеву, отчего в Петербурге появилось выражение «соловьевский бутерброд», то есть еда достаточно доступная по цене, но вместе с тем весьма приличного качества.
«А есть у тебя всего полтинник — иди… к Соловьеву: на полтинник и закусишь, и водки выпьешь, и пивцом зальешь…»
Аркадий Аверченко. «Осколки разбитого вдребезги» (1921)
Большая Морская улица, 39
Фотография из альбома «Историческая панорама Санкт-Петербурга и его окрестностей». 1913 год© Пользователь lobgott / livejournal.com
Посещали и приезжие знаменитости, и местные: Андрей Белый, Айседора Дункан, Максим Горький, Герберт Уэллс. Приезжая в Петербург, Есенин часто пил здесь с поэтом Сергеем Городецким. Пьяные дебоши в гостинице устраивал и Бальмонт. Его дочь вспоминала:
«Однажды Бальмонт приехал в Петербург. Остановился в гостинице „Астория“. На следующий день было назначено его выступление. Специально к выступлению утром из Москвы прибыл Брюсов. Он зашел за Бальмонтом днем и, уведя, где-то напоил его. А Бальмонту нужно было очень мало, чтобы на три дня совершенно безумным сделаться.
<…> мама увидела, что он не в себе. Хотела налить ему лавровишневых капель. Он вырвал из рук флакон, весь его выпил и повалился на кровать. Не проспал и десяти минут, вскочил. Дико сверкая глазами, кинулся к бюсту императора Александра III, который стоял в гостиничном номере, с криком: „Я не потерплю рожи этого гнусного негодяя в моей комнате!“… Мать в ужасе — как бы лакеи, коридорный не услышали! Мама накинула накидку и вывела его…»
В стихотворении Маяковского Петр, Конь и Змея соблазняются видом пышных обедов в находящейся рядом с ними «Астории», сходят с памятника и идут туда пировать.
Император,
лошадь и змей
неловко
по карточке
спросили гренадин.
Шума язык не смолк, немея.
Из пивших и евших не обернулся ни один.
Владимир Маяковский. «Последняя петербургская сказка» (1916)
Бассейная улица, 11
Существовала в Петрограде с 1 декабря 1918 года по ноябрь 1922-го. В первые годы после революции Дом литераторов являлся преимущественно организацией взаимопомощи, поэтому на его базе были организованы бесплатные обеды для поэтов и писателей, не стеснявшихся пользоваться этой услугой. Здесь можно было встретить всех петроградских литераторов без исключения, как совсем безденежных — Осипа Мандельштама, Владимира Пяста, Александра Грина, так и чуть менее стесненных в средствах — Блока, Гумилева, Ахматову, Ремизова, Сологуба, Кузмина, Юркуна, Ходасевича. Одним из «фирменных блюд» столовой считалась пшенная каша со специфическими добавками голодного времени: растительным маслом, селедкой, моржатиной.
«…зашла в Дом литераторов за своей кашей, составлявшей для меня сразу и завтрак, и обед, и ужин. <…> Мандельштам с полной готовностью согласился „похвоститься“ за меня. <…> Я торопливо вошла в полукруглую комнату с окнами в сад, где перед столом с огромным котлом выстроилась длинная очередь. Мандельштама в ней не было. Я облегченно вздохнула: „Значит, уже получил и ждет меня в столовой“.
Мандельштам действительно уже сидел в столовой. Но перед ним вместо моей каши стояла пустая тарелка.
— Отчего же вы не взяли каши, ведь вы обещали? — начала я еще издали, с упреком.
— Обещал и взял, — ответил он.
— Так где же она? — недоумевала я.
Он сладко, по-кошачьи зажмурился и погладил себя по животу.
— Тут. И превкусная кашка была. С моржевятиной.
Но я не верила. Мне казалось, что он шутит. Не может быть!
— Где моя каша? Где?
— Я же вам объясняю, что съел ее. Понимаете, съел. Умял. Слопал.
— Как? Съели мою кашу?!
Должно быть, в моем голосе прозвучало отчаяние. Он покраснел, вскочил со стула и растерянно уставился на меня.
— Вы? Вы, правда, хотели ее съесть? Вы, правда, голодны? Вы не так, только для порядка, чтобы не пропадало, хотели ее взять? — сбивчиво забормотал он, дергая меня за рукав. — Вы голодны? Голодны? Да?..
Я чувствую, что у меня начинает щекотать в носу. О Господи, какой скандал: я — Одоевцева, я — член Цеха и плачу оттого, что съели мою кашу! <…>
Я уже кое-как успела справиться с собой. Нет, я не заплакала.
— Успокойтесь. Я шучу. Я хотела вас попугать. Я только что дома ела щи с мясом и жаренную на сале картошку».
Ирина Одоевцева. «На берегах Невы» (1967)
Набережная реки Мойки, 59
Появилась на карте Петрограда в первые годы после революции, собственно, с учреждением самого ДИСКа, в 1919 году. Публика была та же, что и в Доме литераторов, совместно с петроградскими музыкантами и художниками: Анненковым, Бенуа, Добужинским, Кустодиевым, Петровым-Водкиным.
Программа вечера 26 июня 1920 года в Доме искусств, составленная Алексеем Ремизовым© encspb.ru
Помимо кулинарных, в столовой иногда неожиданно сочинялись и литературные шедевры. Так, Одоевцева вспоминала, как на ее глазах в столовой ДИСКа Мандельштам сочинил одно из самых известных своих стихотворений: «Я слово позабыл, что я хотел сказать…»:
«Я прохожу через ярко освещенную столовую ДИСКа. Здесь не те правила, что в Доме литераторов, и никого, даже обитателей ДИСКа, не кормят даром. За длиннейшим столом Добужинский и молодой художник Миклашевский, приобретший громкую известность своими гусарскими чикчирами-рейтузами, лакомятся коронным блюдом дисковой кухни — заячьими котлетами. Так для меня и осталось тайной, почему эти котлеты назывались „заячьими“. Ни вкусом, ни видом они зайца не напоминали.
<…> Я останавливаюсь на пороге предбанника. Тихо. Пусто. Никого нет. Уже сумерки. <…>
И вдруг я слышу легкое жужжание.
<…> В темном углу, у самой статуи Родена перед ночным столиком, неизвестно зачем сюда поставленным, сидит Мандельштам. Я вглядываюсь в него. Как он бледен. Или это кажется от сумерек? Голова его запрокинута назад, лицо неподвижно. Я никогда не видела лунатиков, но, должно быть, у лунатика, когда он скользит по карнизам крыши, такое лицо и такой напряженный взгляд.
Он держит карандаш в вытянутой руке, широко взмахивая им, будто дирижирует невидимым оркестром — вверх, вниз, направо, налево. Еще и еще. Внезапно его поднятая рука повисает в воздухе. Он наклоняет голову и застывает. И я снова слышу тихое ритмичное жужжание. Я не шевелюсь. Я сознаю, что здесь сейчас происходит чудо, что я не имею права присутствовать при нем.
Так вот как это происходит. А я и не знала».
Ирина Одоевцева. «На берегах Невы» (1967)
Говорить о романтическом интерьере мы будем, отталкиваясь от описаний петербургского и деревенского кабинетов Евгения Онегина. Это два совершенно разных пространства, отражающих разные привычки, образ жизни, разные стили поведения. Один — роскошная гардеробная, битком набитая духами, щетками, зеркалами и проч. Второй — почти келья отшельника. В то же время это жилище одного и того же героя, так что из двух кабинетов можно составить один — кабинет романтика.
Почтенный замок был построен,
Как замки строиться должны…
Настоящему романтику необходим дом, причем не самый обычный, типовых серий, а дом-легенда, дом-история или по крайней мере дом с историей. Виктор Гюго поселился в особняке Роганов на площади Вогезов, вечный странник Байрон обожал свое Ньюстедское аббатство, а Онегин между Петербургом и дальними странствиями оказался в деревне, где, понятное дело, скучал, но не в чистом поле, а в довольно комфортабельном барском доме «во вкусе умной старины».
Одним словом, романтику не подходят ни хрущевка, ни Рублевка. Хорошо, если вам посчастливилось обустроиться в каком-нибудь необычном месте — старой водонапорной башне, газгольдере, мансарде под самой крышей и так далее. Совершенно точно не годится никакой, даже самый живописный полуподвал: в нем пусть селятся «бедные люди» Достоевского. Романтик может быть совсем не богатым, но устремлен он все же куда-то за пределы скучной реальности. А помогать вырваться могут совсем разные локации: уединенные поля с журчанием тихого ручья, небоскреб на Манхэттене или же уголок Петербурга, где можно созерцать ночное небо над Невой… Главное, чтобы поблизости было достаточно места для долгих уединенных прогулок, составляющих едва ли не главную часть жизни настоящего романтика.
В идеале романтику надлежит гулять если не среди древних руин, подобно героям Теофиля Готье, то по крайней мере среди величественных памятников архитектуры или истории либо в пейзажах Отто Рунге. За неимением всего перечисленного подойдут и любые другие ландшафты.
…Вид в окно сквозь сумрак лунный…
Если вы романтик или желаете таковым казаться, извольте обзавестись приличным видом из окна. Конечно, было бы отлично, если бы за окном раскрывалось что-нибудь наподобие пейзажей Каспара Давида Фридриха. Но можно обойтись и видом попроще. У Джона Китса в Хэмпстеде окна открывались в прекрасный сад, не говоря уже о Байроне, имевшем в Ньюстедском аббатстве сразу несколько тематических садов, озера и прочие прелести. В роскошном парке Байрон сам посадил дуб, который потом долгие годы показывали любопытным туристам, а также захоронил любимого ньюфаундленда, написав эпитафию на надгробие пса. Парижский тематический музей романтизма — дом художника Анри Шеффера, известный как Музей романтической жизни, — тоже раскрывает свои окна в заросший парк. Да и у Онегина за окном был «Огромный, запущенный сад, / Приют задумчивых дриад».
Если сада нет, можно обойтись цветочными горшками на окне. Кабинет Гете, к примеру, украшало каланхоэ, по поводу которого он написал: «Как из одного листа возникает бесчисленное количество новых побегов, так из одной постоянной любви можно черпать все новое и новое счастье». Цветы надо выбирать осознанно, чтобы было что написать о них или просто отщипывать листочки и вкладывать в письма с разными вторыми и третьими смыслами.
Если же за окном при всем желании не найти даже травинки и вид отчаянно портят приметы стремительной урбанизации, достаточно провозгласить себя неоромантиком и, как Александр Блок, мелодраматично «смотреться в колодезь двора» или задумчиво позировать на фоне леса фабричных труб…
…И лорда Байрона портрет…
Интерьер кабинета в Санкт-Пёльтене. Рисунок Маттеуса Керна. 1837 годCooper Hewitt, Smithsonian Design Museum
Кабинет Онегина был украшен не общепринятыми портретами предков: бабушек, тетушек, праотцев или просто родителей, — но изображениями его современников: Байрона и Наполеона. Отсюда вывод: романтик обязан иметь под рукой портреты кумиров своей эпохи или дней былых, людей непомерных амбиций и многообразных талантов. С современниками пусть каждый решает сам; что же касается героев прошлого, то и Байрон, и Наполеон по-прежнему актуальны хотя бы потому, что мало кто знает Байрона в лицо, да и в Бонапарте обыватель готов узнать больше треугольную шляпу и полковничий мундир. Интрига и загадка — вещи для романтика немаловажные. Вообще, можно повесить на стену любого из романтиков прошлого: поэта, музыканта, живописца или еще кого-нибудь. Байрон, конечно, здесь вне конкуренции — его портреты были, кажется, у всех сколько-нибудь значимых литераторов. Для разнообразия можно добавить Вальтера Скотта (у Лермонтова), Фридриха Шиллера (у Гете), Эмили Бронте или Фридерика Шопена. Только не надо, прикрываясь революционным романтизмом, помещать в романтический кабинет портрет Карла Маркса или «рыцаря революции» Феликса Дзержинского — это совсем другая стилистика. А вот экстравагантные усы Сальвадора Дали или автопортрет Мана Рэя, этих «крайних романтиков», будут вполне уместны.
За неимением портретов или в силу отвращения к изобразительным искусствам можно обзавестись любыми другими мемориями: слепком руки Фридерика Шопена, локоном Жорж Санд, пеплом сигареты Андре Бретона или даже копией автографа Эдгара По. Просто окружите себя аурой романтических знаменитостей.
…Фарфор и бронза на столе…
Настоящий романтик стремится в своем «молчаливом кабинете» создать идеальные условия для размышлений, мечтаний, работы или романтического безделья. Одним помогает полное отсутствие посторонних вещей. Гете, к примеру, изгнал из своего кабинета в Веймаре все лишнее, уверяя, что удобная и изящная мебель мешает ему. Лермонтов, напротив, устроился в Тарханах со всеми возможными удобствами, в окружении красивой старинной мебели и французской бронзы. А петербургский кабинет Онегина был чуть ли не складом всевозможных изысканных и модных вещей.
Именно в романтическую эпоху появилось понятие «кабинетные вещи». Так называли не только непременные принадлежности письменного стола: пресс-папье, грузы для бумаг, стаканчики для карандашей, колокольчики для вызова прислуги, часы и подчасники, целые письменные приборы, пепельницы, блокноты, спичечницы, лотки для мелочей, рамки и т. п., — но и просто украшения: миниатюрные скульптуры, какие-либо курьезы, вазочки и т. д. Делали их из фарфора и камня, бронзы и чугуна, дерева и кости. Сюжеты и мотивы выбирались в соответствии с убеждениями — политическими, эстетическими и нравственными. Личную печать, к примеру, мог украшать бюст Наполеона, карандашницу — рельеф на сюжет египетского мифа, часы приобретали форму готического собора и проч. Тут у наших современников полная свобода. Только упаси бог от лаптей и ушатов: стиль рюс точно не изобличит в вас романтика, даже если это будут баснословно дорогие и редкие антикварные безделки.
Главное, чтобы за каждой вещью стояла увлекательная история, которую владелец может между делом — небрежно и даже видимо скучая — рассказать.
Янтарь на трубках Цареграда…
Пороки, увы, непременная составляющая образа романтического героя. Не только Пушкин, Лермонтов или Байрон, но даже Гете в молодости проводил целые ночи за батареей бутылок и эпатировал обывателей купанием голышом и прочими безобразиями. Алкоголь, свободная любовь, наркотики, игра со смертью служили допингом натурам, настойчиво вырывавшимся за пределы обыденности.
Однако не стоит брать пример с друга Сэмюэла Кольриджа, Томаса де Квинси, автора знаменитой автобиографической «Исповеди англичанина, употребляющего опиум». В романтическую эпоху в моду как раз вошло курение табака — до этого табак больше нюхали и жевали, курение считалось простонародным развлечением. Теперь же курение сначала трубок, а потом и папирос позволяло приблизиться к блаженствам кейфующего Востока, а значит, обставлялось такой же восточной роскошью, начиная от трубок из кости, пенки и вошедшего в моду янтаря, украшенных резьбой и вышивкой, и заканчивая драгоценными восточными халатами, которые предназначались для того, чтобы защитить себя от табачного запаха. В богатых домах появились специальные курительные комнаты, обставленные наподобие восточных дворцов, а арсенал мужских аксессуаров, кроме кабинетных вещей, пополнился всевозможными курительными принадлежностями — как правило, в том же восточном вкусе.
Кстати, и романтические дамы не отставали от мужчин: Жорж Санд курила сигары одну за другой.
…Отрядом книг уставил полку…
Кабинет без книг — не кабинет! Все романтики — писатели, поэты и художники — обладали приличными библиотеками, а некоторые — просто завидными: у Гете было более 4 тысяч томов, опись библиотеки Пушкина включала 3,5 тысячи томов. Книжные шкафы и полки — непременный предмет обстановки порядочного кабинета даже сегодня, когда что угодно можно найти в мировой сети.
Важнее, чем сами книги, только их подбор. Первое и безусловное место занимают античные авторы: Плутарх, Гомер, Ювенал, Феокрит и прочие. Теофиль Готье обожал словари. Онегин, как мы помним, читал Адама Смита. И все без исключения — Байрона. В библиотеке романтика просто обязаны присутствовать романтики — любой эпохи, любой страны, любых жанров. В конце концов, именно книги открывают Татьяне характер их владельца. Иными словами — пусть за вас говорит ваша библиотека!
…Кровать, покрытая ковром…
Ковром, разумеется, настоящим — восточным, ручной работы. Пряный дух Востока в эпоху Пушкина романтику был необходим как воздух, воплощал ли его ковер, турецкая трубка или кривой турецкий ятаган на стене, воскрешавший в памяти не только крестоносные битвы за Константинополь, но и сражения лорда Байрона за свободную Грецию или просто напоминающий — memento mori!
Имея в распоряжении большой барский дом, герой Пушкина (да и не он один) все время проводил именно в кабинете. Здесь он не только читал и писал, но и «кофе кушал», принимал друга Ленского и даже спал. Да-да, спал: это кабинет ученого (если только он не врач) не предусматривает кушетки или дивана, на который можно было бы лечь. Напротив, кабинет романтика — убежище, он обеспечивает хозяину так необходимое уединение, делает его подлинным отшельником, анахоретом. Место для сна в нем просто необходимо. Именно из кабинета романтика родилась впоследствии концепция кабинета как мужской комнаты и даже мужской спальни.
…Неподражательная странность…
Комната на улице Амалиегаде. Фрагмент картины Вильгельма Бендза. 1826 годDen Hirschsprungske Samling
Жорж Санд, помимо курения, обожала рядиться в мужское платье. Художник и гравер Александр Орловский, как и лорд Байрон, превратил свою жизнь в бесконечный маскарад и примерял одну роль за другой, разгуливая в самых причудливых и необычных костюмах по улицам Петербурга и уж тем более — у себя дома, в кабинете.
Любой романтик просто обязан иметь что-нибудь экзотическое в привычках, какую-либо необычность поведения или странность, которая найдет выражение в романтическом интерьере. Тот же Байрон, к примеру, имел макабрические пристрастия: в качестве элемента декора столовой использовал гроб, в качестве цветочных горшков и чаш для питья — человеческие черепа; перед кремацией своего друга Перси Шелли Байрон попросил себе на память череп друга (но ему не дали). Однако были и другие странности: так, в зрелом возрасте Байрон вдруг принялся изучать армянский язык, и не где-нибудь — в Венеции!
Легендарный профессор Петербургского университета, филолог Яков Толмачев в шутку говорил, что слово «кабинет» имеет расшифровку: заходит в него человек — и его как бы и нет. Этот анекдот не так уж далек от истины. Помимо утверждения идеи уединения, он важен словечком «как бы». Читатель вправе задать вопрос — чем, собственно, романтики отличаются от обычных людей? Ведь и простые люди ставят на окна цветы и вешают на стены портреты, читают книги и музицируют… Мемориальные музеи Гюго и Пушкина, Шатобриана и Китса демонстрируют среднестатистическую и порой вполне заурядную обстановку. Так в чем же дело? В этом самом «как бы», в нюансировке, то есть в отношении, в смысле и значении, которое придается каждой детали, в индивидуальности, которой окрашивается выбор книг и формы пепельницы.
Романтизм — это не вещи, но отношение к ним, это страсть и настроение, чувство и мысль. Чем субъективнее, тем лучше. Великие к тому же мастерски умели соединять бездонные пропасти субъективного духа с доступным комфортом, богатыми коллекциями и налаженным бытом, оставляя бесприютные метания своим героям и их подражателям.
Здравствуйте! Скорее всего, если вы здесь оказались, вы школьник, студент филфака или журфака, а то и бедный родитель школьника — и вам надо определить размер стихотворения, потому что это задали на дом. Я в прошлом много занимался стиховедением — наукой о ритме в стихах — и знаю, что очень часто эту не самую сложную вещь плохо понимают и тем более объясняют даже те учителя, которые ее преподают. Я попробую облегчить вам жизнь.
Важно! Здесь я хочу помочь с практическими заданиями — определением метров и размеров. Если вы готовитесь к теоретическому экзамену, лучше зазубривайте определения из тех учебников, которые вам советовали преподаватели, чтобы сдать на пять. И — я буду сходу использовать термины вроде «силлабо-тонический» и «стопа», не особенно их поясняя: раз вы читаете этот материал, значит, хотя бы приблизительно в курсе.
Итак, сначала научимся определять метр, потом перейдем к размеру. Но сначала —
Давайте договоримся вот о чем: в каждой строке каждому слогу мы присвоим порядковый номер — считая слева направо. В «Буря мглою небо кроет» слог «бу» — 1-й, «ря» — 2-й и так далее, вплоть до 7-го «кро» и 8-го «ет».
Скорее всего, вам объяснили, что ямб и хорей — это стопы из двух слогов. В стопе ямба первый слог безударный, второй — ударный; в хорее — наоборот. Получается, в стихах, написанных ямбом, ударения должны падать на четные слоги в каждой строке (2-й, 4-й, 6-й и так далее), а хореем — на нечетные (1-й, 3-й, 5‑й…).
Однако тут же начинаются проблемы. Вы беретесь за «Евгения Онегина», твердо со школы зная, что он написан ямбом — четырехстопным! (вообще большинство примеров будет на ямб, чтобы было удобнее, но то же самое можно сказать и про хорей):
Мой дя́дя са́мых че́стных пра́вил,
Все в порядке: четные по счету слоги — 2-й, 4-й, 6-й, 8-й — действительно ударные.
Когда́ не в шу́тку занемо́г,
Он уважа́ть себя́ заста́вил
И лу́чше вы́думать не мо́г.
Стоп. Здесь все не так. Нет ударений на 6-м слоге, на 2-м, снова на 6-м… Что происходит? Это все-таки не ямб?
Подобных примеров можно привести тьму. Вот еще классический четырехстопный ямб, теперь Тютчев:
Мы́сль изрече́нная е́сть ло́жь.
Здесь нет ударения на 2-м слоге («из») и на 6-м («я»), но зато есть на 1-м («мысль»), а еще на 7-м («есть»), которые вроде бы в ямбе должны быть безударными. Самое поразительное, что таких строк, которые не подходят под строку «идеального» ямба, гораздо больше, чем «идеальных»! Так что же, все это обман?
(В школьном стиховедении, возможно, пустились бы в рассуждения о пиррихиях и спондеях, но нам это сейчас ни к чему — тем более что они ничего не объясняют.)
То же самое с анапестами и дактилями (трехсложными силлабо-тоническими стопами). В строках дактиля ударения должны падать на 1-й, 4-й, 7-й, 10-й слоги и так далее. В анапестах — на 3-й, 6-й, 9-й, 12-й… Однако по факту в дактилях очень часто на 1-м слоге ударений не оказывается, хотя они там нужны («А за окно́м шелестя́т тополя́…»). А в анапестах они там не нужны, но очень часто оказываются:
Де́тский ад на старинной картинке,
где спускают семь шкур по старинке —
жа́рят заживо, вдумчиво бьют,
ко́рмят сельдью и пить не дают.
А когда торжествует наука,
в хо́д идет просвещенная мука:
ра́й утраченный (вид из окна) —
ли́па, клумба, мангал, бузина.
Сергей Гандлевский
Вы спросите — что за ерунда?! Сейчас объясню. Но сначала —
Самый легкий способ определить простой (классический, силлабо-тонический) метр — это скандовка. То, как болельщики кричат кричалки на трибунах. Попытка почувствовать ритм, подставляя ударения там, где их нет, но они нужны, и не делая их там, где вроде бы они есть, но ритм велит не ударять. Это делается интуитивно:
мойДЯ!дяСА!мыхЧЕСТ!ныхПРА!вил
мысльИ!зреЧЕ!наЯ!естьЛОЖЬ!
Стиховед Александр Илюшин предложил изящный способ, как перевести результаты скандовки на язык стиховедения. Он сравнил пять основных силлабо-тонических метров с пятью формами популярного русского мужского имени:
Хорей: Ва́ня-Ва́ня-Ва́ня-Ва́ня
Ямб: Ива́н-Ива́н-Ива́н-Ива́н
Дактиль: Ва́нечка-Ва́нечка-Ва́нечка-Ва́нечка
Амфибрахий: Ваню́ша-Ваню́ша-Ваню́ша-Ваню́ша
Анапест: Иоа́нн-Иоа́нн-Иоа́нн-Иоа́нн
Проскандировали строчку? Теперь посмотрите, на что результат похож больше — на «Ивана», «Ваню» или «Иоанна». Этот не вполне научный способ всегда останется у вас в качестве подкрепления. А теперь —
Какие определения ямба и хорея приняты в строгой науке? Примерно такие: ямб — метр, в котором ударения неодносложных слов могут падать на четные по счету места в строке. Хорей — то же самое, но на нечетные.
Здесь, во-первых, добавлено слово «могут» — значит, не обязаны: это объясняет строки «Когда не в шутку занемог» (ямб, хотя нет ударения на 6-м слоге) или «Он уважать себя заставил» (ударения нет на 2-м). Во-вторых, добавлено слово «неодносложных»: тогда можно не думать о примерах вроде «Мы́сль изреченная е́сть ложь» или «Бе́г санок вдоль Невы широкой» (или, в случае с хореями, «В тот же день ста́л княжить он»). Действительно, здесь есть «лишние» ударения — но все они обеспечены односложными словами, а их мы договорились не учитывать.
Но есть две проблемы. Во-первых, это определение верно только для ямба и хорея (то есть двусложных силлабо-тонических размеров). Для дактиля, амфибрахия или анапеста (трехсложных силлабо-тонических размеров) его пришлось бы менять на «ударения неодносложных и недвусложных слов», что уже слишком сложно. А определения многих других метров — не классических (силлабо-тонических), а, например, дольников («Все мы бражники здесь, блудницы, / Как невесело вместе нам! / На стенах цветы и птицы / Томятся по облакам») или тактовиков («По городу бегал черный человек. / Гасил он фонарики, карабкаясь на лестницу») вообще нельзя вывести из этого правила.
Во-вторых, и это самое главное, эти правила могут нарушаться — в той или иной строке. Могут нарушаться случайно, по недосмотру: «Я предлагаю выпить в его́́ память…» («Пир во время чумы», это пятистопный ямб).
Могут нарушаться потому, что поэт приспосабливает язык к своим нуждам: «Во всё время разговора / Он стоял позадь забора…» («Сказка о царе Салтане», хорей): здесь мы должны «проглотить» ударение на «во всё», чтобы не предположить, что у Пушкина ошибка в метре.
И, самое главное, могут нарушаться специально. Просто потому, что поэту никакие правила не указ — он сам, поэт, задает правила, а не какие-то жалкие стиховеды. Вот стихотворение Марины Цветаевой, где ямб нарушается регулярно:
Когда обидой — опилась
Душа разгневанная,
Когда семижды зареклась
Сражаться с демонами —
Не с теми, ливнями огней
В бе́здну нисхлестнутыми:
С земными низостями дней.
С людскими косностями —
Деревья! К вам иду! Спастись
От рева рыночного!
Ва́шими вымахами ввысь
Как сердце выдышано!
Дуб богоборческий! В бои
Всем корнем шествующий!
и́вы-провидицы мои!
Березы-девственницы!
Вяз — яростный Авессалом,
На пытке вздыбленная
Сосна — ты, уст моих псалом:
Го́речь рябиновая…
К вам! В живоплещущую ртуть
Листвы — пусть рушащейся!
Впервые руки распахнуть!
Забросить рукописи!
Зеленых отсветов рои…
Как в руки — плещущие…
Простоволосые мои,
Мои трепещущие!
Ямб нарушен четыре раза — однако это не делает его не ямбом. Во-первых, если это не ямб, то что же еще? Во-вторых, «нарушение» метра не значит, что это плохие стихи. Наоборот, можно трактовать это как проявление поэтической силы: поэт сам поставил условия — сам их и нарушил, имеет право.
Итак, вы попытались применить скандирование или что-то еще, но у вас не получилось или вы не уверены. Вот что надо делать. Вооружитесь карандашом. Возьмите текст или, если он большой, его фрагмент — строк 16, не меньше. Расставьте в нем ударения так, как вам кажется правильно, считаясь с интуицией (понятное дело, что существительные и глаголы почти всегда ударны, предлоги и союзы почти всегда безударны, а остальные части речи — по-разному. Например, если вам кажется, что одно и то же слово — «он», «они», «был», «стал», «свой», «свои», «всё» — в одном случае скорее ударное, а в другом скорее нет — так и отмечайте).
Между ударениями у вас окажутся безударные слоги: где-то один, где-то сразу два, где-то три, четыре, пять, а где-то и ноль. Посчитайте, какие из таких интервалов встречаются чаще всего, а какие реже — и сверьтесь с таблицей:
Среди стихотворных форм еще выделяют верлибр, он же свободный стих: считается, что иногда поэт пишет без любой метрической схемы в голове, как бог на душу положит. В таком случае междуударные интервалы будут распределяться так: чаще всего будут попадаться 2 и 3, реже — 1 и 4, еще реже — 0 и 5, но никакой из них не будет специально избегаться (например, если 5 окажется чаще, чем 4, а нулей вообще не будет, повод заподозрить неладное — что это не просто верлибр, а что-то другое).
Мы почти все сделали. Осталось применить бритву Оккама. В таблице размеры идут от самых строгих к самым расслабленным — надо удостовериться, что вы не выбрали размер посвободнее, когда можно было найти более строгое соответствие:
— Если у вас получился тактовик, но интервалов 2 маловато, то проверьте, не является ли он на самом деле ямбом и хореем (с помощью скандирования).
— Если вам кажется, что у вас дольник, то с помощью скандирования проверьте, вдруг это идеальный дактиль, или анапест, или амфибрахий. Помните стихотворение Гандлевского? В нем много «лишних» (стиховеды бы сказали, сверхсхемных) ударений на 1-м слоге, но если начать его скандировать-напевать, то станет ясно, что это чистейший анапест.
Если у вас сразу получились ямбы/хореи или дактили/амфибрахии/анапесты, то определите, что это конкретно (ямб или хорей и так далее), методом скандирования.
Размер — это посчитать, сколько в строке умещается стоп (или «Иванов-Ванюш»). Сколько раз они встречаются, столько и ставьте: пять «Ванюш» — пятистопный амфибрахий, три «Вани» — трехстопный хорей и так далее. Если в разных строках число «Вань-Иванов» оказывается разным (как в баснях Крылова, «Горе от ума» или «Товарищу Нетте, пароходу и человеку» Маяковского), то это называют вольным (не свободным!) стихом, так и пишите: вольный ямб/амфибрахий. Если оно разное, но чередуется регулярно (как в «Памятнике» Пушкина: сначала три строки шестистопного ямба, потом одна — четырехстопного, а потом заново), то так и говорите: урегулированное чередование таких-то и таких-то ямбических строк.
Впрочем, есть важные уточнения. Часто строка не делится на стопы нацело: в конце строки оказываются как бы половинки или трети стоп. Например, в строке «Вихри снежные крутя» последней стопе хорея не хватает до полноты одного слога (Ваня-Ваня-Ваня-Ва!). А в строке «Оттого, что я терпкой печалью», наоборот, слог «лью» как бы лишний (или, если вы оптимист, до полной стопы анапеста не хватает двух слогов). Правило простое: «неполная» стопа считается, если в ней есть ударный слог (поэтому «Вихри снежные крутя» — это четырехстопный хорей несмотря ни на что), и не считается, если от стопы взяты только безударные слоги («Оттого, что я терпкой печалью» — только трехстопный анапест, не четырехстопный).
Не попадитесь еще вот на какую удочку: иногда целая стопа могла бы уместиться в конец строки, но если ударения нет — ее учитывать не надо. Строки «По вечерам над ресторанами» и «Как обещало, не обманывая» — это четырехстопный ямб, хотя после последнего ударения еще идут два («нами») и три («нывая») безударных слога соответственно.
Есть еще дольник и тактовик, они на стопы не делятся, там считают ударения. В тактовиках (которые на самом деле очень редко встречаются в русской поэзии, особенно в чистом виде!) просто посчитайте число междуударных интервалов в каждой строке, все эти единицы, двойки и тройки. Посчитали? Теперь прибавляйте единицу: если в строках по два интервала, то ударений, что логично, три. Пишите, соответственно: трехударный тактовик.
С дольниками надо быть аккуратнее. Проще всего найти строки, в которых есть только интервалы в 1 и 2 слога, и поступить как с тактовиками: посчитайте число интервалов и добавьте единичку. Но если вы решили определить размер по строкам, в которых есть интервалы 4 и 5, то считайте по-другому: интервалы 1 и 2 — за один, а 4 или 5 — за два. Потом тоже прибавляйте единицу.
В верлибре (свободном стихе) размер не считается, ура!
Нет, конечно. Есть много сложных и переходных форм. Есть сложные произведения — в которых автор в разных строках или фрагментах любит сталкивать несочетаемые обычно метры: например, ямбы, анапесты и дольники. Наконец, есть сложные гибридные размеры (которыми, например, написано «Не выходи из комнаты…» Бродского). Но эти сложные формы на экзамене вам вряд ли попадутся — они скорее для специалистов.
Для счастья! То есть, конечно, я понимаю тех, кто скажет, что это сложно и скучно, но поймите и вы меня. Во-первых, стиховедение (не такое базовое, как мы с вами сейчас вскрыли) — точная наука, с графиками и формулами, и от него можно получать то же наслаждение, которое математик получает от изящной теоремы. Кроме того, стиховедение часто похоже на детектив, и разгадывать загадки очень увлекательно. Наконец, стих в его высших проявлениях очень сильно связан с поэзией — с языком, на котором стихотворение написано, и со смыслами, которые в нем выражены. В некоторых шедеврах это достигает удивительной связи. В одной лекции раскрыли один такой пример — на примере «Молитвы» Лермонтова (не знаю, убедит ли он вас)
