Балкон на вершине дворца‑мечети, будто доходящий до самих облаков, был настолько огромен, что казалось, там могло бы уместиться больше ста человек. И балкон этот был украшен огромным количеством разнообразных цветов, – их было так много, что сам балкон терялся в них, а их сладкий, пьянящий аромат мягко смешивался с соленым, прохладным воздухом Босфора.
Правитель только‑только просыпался, стоя на этой парящей над миром высоте. Голова была тяжёлой, после вчерашнего празднества, в глазах все еще пульсировали отголоски той безумной, роскошной ночи. Перед мысленным взором Султана до сих пор мелькали сотни живых огней: фантастический Сад Тюльпанов, и раскинувшийся у подножия дворца исполинский ковер из цветов; в эту ночь он был открыт для каждого жителя столицы Константинополь; сад превратился в сияющий карнавал для тысяч ликующих горожан, и в какой‑то живой океан, утопающий в темноте; это было так красиво; там, между редкими бутонами, ползла целая армия черепах, с восковыми свечами на спинах‑панцирях. И эта ночь до сих пор отзывалась в теле Султана томной, похмельной усталостью.
Теперь, с трудом стряхнув с себя остатки ночного дурмана, правитель наблюдал, как рассвет окрашивает багрянцем величественный пролив, разделяющий обитаемые миры. Глаза Сулеймана, огромные, удивительные, таили в себе столько глубины, словно в них плескалось всё Средиземноморье. Его голову венчал большой, округлый тюрбан, напоминавшее застывшее шелковое облако. Повелитель, пытаясь освежиться, медленно провел кончиками пальцев по влажным от росы лепесткам, ‑ в утренней тишине он едва слышно заговорил с этими цветами. А на широких перилах балкона, прямо среди бутонов, замерла маленькая черепаха – его самый верный, молчаливый советник, переживший вместе с ним не один десяток государственных бурь; её древний, иссеченный временем панцирь был искусно инкрустирован тончайшим золотым узором и драгоценными камнями, и они сейчас благородно вспыхивали в лучах восходящего солнца, сразу выдавая в ней священный талисман династии, а не простое садовое создание. Наклонившись, Султан нежно погладил теплое золото на её спине, и тихо шепнул ей, как старому другу: «Пока мы дышим одним утренним воздухом, этот мир будет стоять».
А там, далеко внизу, за дворцом, не зная о тайных мыслях своего владыки, каики‑лодки – точь‑в‑точь как венецианские сёстры‑лодки – мягко ломали зеркальную гладь воды, превращаясь издалека в цепочки чистого, струящегося золота. В них, бок о бок, встречали утреннее солнце люди разных миллетов со всех концов земли. Армянские ювелиры бережно везли шкатулки с тончайшим филигранным серебром, а греческие мореходы уверенно держали весла, словно зная назубок характер каждого ветра. Тут же суетились статные турки – воины и чиновники в суровых сукнах; и мудрые еврейские врачи, держащие под мышками свитки с древними текстами. Рядом замерли смуглые арабы в белоснежных одеждах, везущие священные благовония, и молчаливые персы, чьи лодки были доверху нагружены дорогим шелком и сотканы словно из самих ароматов шафрана. В соседних лодках сурово молчали широкоплечие балканские гвардейцы‑славяне в расшитых кафтанах, чьи руки привыкли к тяжелой стали; рядом с ними спорили хитрые венецианские послы в тёмном бархате, то и дело поглядывающие в свои подзорные трубы. В отдельном, богато украшенном каике, принадлежащем высокопоставленному сановнику, чинно восседали чернокожие юноши в парчовых чалмах, с внимательными, острыми глазами, с кожей цвета горького шоколада, и один из этих отроков, прижав к груди священную книгу, заворожённо всматривался в проплывающие мимо дворцовые стены; пройдут года, изменятся эпохи, и этот самый мальчик – будущий прадед великого русского поэта Александра Пушкина – уплывёт далеко на север, навстречу своей удивительной судьбе, о которой сейчас не знает ни он сам, ни смотрящий на него с высоты Султан. А чуть поодаль, на самом носу одного из каиков, смеялись гордые черкесские всадники, придерживая породистых коней; и уже настраивали свои лютны бродячие и уже пританцовывающие цыганские музыканты, готовясь разбудить портовые таверны.
Всё это невероятное разнообразие народов, ремёсел и судеб сливалось в единый живой узор великой гавани Константинополя, самого большого и богатого города Европы.
Султан Сулейман Великолепный медленно перевел свой глубокий, нежный, красивый взгляд с суетливого пролива назад, снова на пригревшуюся на перилах Черепаху. Опершись на бархатные подушки балкона и чувствуя, как утренняя прохлада наконец окончательно протрезвляет его, он обратился исключительно к ней. В тишине уходящей ночи он тихо, но искренне попросил своего маленького, мудрого друга удержать эту хрупкую гармонию миров – гармонию, которая ожила, сплотилась под его огромным балконом и теперь нуждалась в неторопливой стойкости, понятной лишь им двоим. Потом, взгляд Сулеймана снова скользнул по пёстрой веренице лодок; но тогда в памяти его ожили тени прошлого – капризного, гордого и порой столь неблагодарного. Он вспомнил, как однажды, к подножию его трона явились греческие старейшины. Они долго и витиевато жаловались ему, требуя урезать им налоги. «Мы приносим империи больше пользы, чем остальные, – высокомерно заявляли они, – наши корабли кормят столицу, наши умы направляют торговлю». Султан тогда лишь тонко улыбнулся и ответил, что закон един и платить всё равно будут все. А затем посоветовал им посмотреть на притихших в углу армян: «Они трудятся молча, созидая красоту из камня и серебра. Вы же, в отличие от них, слишком высокомерны, и это ослепляет вас».
Но высокомерие было лишь малой бедой. Теперь, этим ранним утром, сердце Султана сжалось от куда более мрачных воспоминаний. Сколько раз за его правление империю сотрясали кровавые восстания подвластных народов? И особенно неспокойно было среди христиан – тех же греков и армян. Они внезапно объявляли эти древние земли своими, требуя немедленного отделения от империи. Но стоило ослабнуть твёрдой руке султана, как эти народы, вместо союза, принимались с невиданной жестокостью истреблять друг друга; они яростно спорили за каждый клочок территории, а после – сбивались в отряды и шли войной уже на самих турок. Каждый раз это был шаг в бездну, и каждый раз Султану стоило невероятных усилий усмирить этот хаос; он чудом возвращал всё в мирное русло, гасил пожары войн и, смиряя гордыню, давал бунтовщикам всё, что они просили. В государстве, где царило абсолютное равенство и все платили одинаковые налоги, он шёл на иные, сакральные уступки: он даровал им полную автономию духа и суда. Повелитель официально подтверждал право их патриархов и старейшин самим судить свой народ по собственным древним законам, позволял им возводить свои храмы выше мусульманских мечетей и никогда больше не вмешивался в их внутреннюю жизнь. Ему было не жаль этих свобод, лишь бы они жили в мире и признавали его верховную власть.
Внезапно Сулейман почувствовал, как под его ладонью маленькая Черепаха начала беспокойно, мелко вибрировать. Её золотой панцирь затрепетал, уловив тяжёлые и тревожные мысли хозяина, словно живой камертон. Повелитель привычно погладил драгоценные узоры на её спине, ласково и размеренно, прогоняя прочь эти горькие картины прошлого. Медленными движениями пальцев он возвращал себе внутреннюю гармонию, и тогда, Черепаха почувствовала это, и постепенно затихла, вновь погружаясь в своё вековое спокойствие.
Султан устремил взгляд к далёкому горизонту; и перед его мысленным взором встал ещё один образ – очень сокровенный. Он вспомнил, как однажды в глубокой тайне от всех ушёл далеко от дворца; он долго шёл на вершину высокой, пустынной горы, неся эту самую Черепаху в руках. Там, он сидел на краю горы, и был наедине с небом и ветром, и со своею Черепахой рядом; тогда он разговаривал с ними, чувствуя, как некая высшая сила понимает каждую клетку его тела; Сулейман сидел, нежно обхватив руками свои колени, и небо с ветром шептали ему о том, что удерживать империю, и заботиться о народах ‑ его предназначение и выражение его души; и тогда ветер сдувал все сомнения. На той горе Сулейман не чувствовал себя султаном; он шептал ветру: я не правитель, и даже не мужчина, я ... и он не мог подобрать слова, но тело его знало, он нечто, что не имеет формы. Возможно Душа? ... Сулейман тогда закрыл глаза и пытался будто унюхать правду от ветра, поглаживая свою Черепаху так, как никогда, и тогда понял, что самое точное слово для него ‑ Человек. И тогда он со всей страстью уставшего человека помечтал быть самым обычным жителем своей империи, простым садовником или рыбаком, свободным от бремени чужих судеб и бесконечных войн. Но там же, на вершине, он со всей отчётливостью ощутил, что его колоссальная власть – это не выбор, а священный долг, данный ему свыше. Он обязан продолжать своё правление, чего бы ему это ни стоило.
Сулейман снова посмотрел вниз, на сияющий Босфор. Любовь в его огромных глазах вспыхнула с новой силой. Да, он правитель, он пастырь этого буйного человеческого океана, но страх не поселится в его душе, ‑ только любовь.
Сулейман послал едва заметный поцелуй синим водам Босфора, после чего медленно развернулся и покинул балкон, своей красивой, плавной и грациозной походкой, навстречу новому дню. Его Черепаха, медленно развернувшаяся вслед за ним, будто до последнего созерцала его безупречную фигуру, его стройность и утончённые черты, которые словно также были даны ему свыше.
День Сулеймана пролетел как в лихорадке. На этот раз, к вечеру, небо над Босфором налилось словно свинцовой, душной тяжестью, ‑ когда вдруг, тяжело дыша и нарушая все каноны дворцового церемониала, вбежал в тронный зал главный наперсник Султана, великий визирь Кемаль‑паша. Его лицо казалось было бледнее мраморных колонн.
– Повелитель! – голос Кемаля сорвался на сиплый крик. – Беда! Армяне подняли оружие. Огромный, яростный отряд движется к дворцу, они сметают и уничтожают всё на своём пути. Повелитель, они требуют власти над всей твоей империей! Разреши остановить их. Повелитель, этот народ нужно утихомирить раз и навсегда. Их нужно наказать так, чтобы внуки их помнили этот урок!
Сулейман, сидевший на троне, оставался внешне неподвижен. Его огромные глаза смотрели на визиря с усталой укоризной, и будто пытались прочесть преувеличение в его словах, ‑ "не пытается ли Кемаль создать ложное впечатление?".
– Не суди обо всём народе по отдельному, пускай и большому отряду, – тихо, но властно прервал его Султан. – Безумие этой горстки не должно очернять тех, кто молча трудится в своих мастерских.
– Но они кричат, что все их беды от тебя! – делая шаг вперёд, воскликнул Кемаль в отчаянии. – Дело не в одном отряде, Повелитель! Весь их народ согласен с этим, они громко говорят об этом в каждой церкви, в каждом доме! Они винят во всём тебя! Они считают тебя Злом! Они считают, что Бог дал им в руки оружие, и направил против тебя. Мирные люди присоединяются к ним, считая это святой миссией. Твоя Империя для них, это тьма, укравшая их свободу.
В голове Сулеймана пронеслось ‑ "откуда Кемаль может так подробно знать о том, что творится в армянском миллете?", ‑ но тут же боль и обида будто вонзились в него, и разум помутнел, и глаза Сулеймана будто погасли; он медленно закрыл их, а затем, едва слышно приказал: – Уйди, оставь меня.
Захлопнулись тяжёлые двери. Прошла минута, и тогда, Сулейман, словно ища спасения, быстрыми шагами вышел на тот самый балкон. Была уже глубокая ночь; чернильная темнота поглотила Босфор, лишь редкие огни каиков дрожали на воде. Но былой покой ушёл. Сулейман вдруг почувствовал, как в груди, а затем глубоко в животе начинает разрастаться душное, едкое, и какое‑то абсолютно чуждое ему доселе чувство. Это была ненависть! Теперь она жгла изнутри, отравляя кровь за то, что его милосердие и жертвенность растоптали. Отвернувшись от пролива, Сулейман почти в панике вернулся в свои покои. Теперь он нервно ходил по комнате, сжимал кулаки и шептал про себя, словно в бреду:
‑ Нет, Сулейман, не смей... Не смей мстить. Не пускай это в себя. Удержи гармонию!
Но в этот момент взгляд его упал на белёную стену, освещённую дрожащим пламенем свечи. И его собственная тень вдруг начала жить своей жизнью. Она начала расти, раздуваться, и будто ломаться в суставах и превращаться в чудовище с когтистыми лапами. Сулейман с ужасом понял: это его собственная ненависть обретает силу, и он не может сопротивляться, не в силах её остановить.
Затем, воздух в комнате зазвенел. Священная Черепаха, вековой талисман династии, с диким, неестественным скрежетом оторвалась от пола. Она взлетела! Животное начало истерично биться о стены покоев. Её драгоценный панцирь с глухими ударами врезался то в расписной потолок, то, высекая искры из золотых инкрустаций, скрежетал по мраморному полу.
Охваченный ужасом, Сулейман бросился обратно на балкон.
Теперь, небо над миром словно сходило с ума. Сгустившиеся тучи закручивались в чёрную воронку и вспыхивались изнутри синими разрядами. Возникла невероятная гроза, молния и ветер! Сулейман почувствовал, что задыхается, будто чьи‑то невидимые пальцы сжали его шею. Он согнулся пополам, схватился за горло, зашёлся в хриплом, сухом кашле. А когда наконец поднял лицо к небесам – это был уже не он, и это были не его глаза. Они налились чем‑то ядовитым и зелёным, и стали узкими, холодными, почти змеиными. И тогда обида Сулеймана вырвалась наружу страшным, безумным криком, обращённым к грозовому небу:
– Я вас, армян, прибью молотком к деревьям! Прибью за уши!
В ту же секунду грозовое небо ответило ему: оглушительный удар грома расколол небосвод, и ослепительная молния ударила прямо в балкон. Вспыхнули кусты жасмина и роз, цветы разгорелись яростным пламенем; но налетевший шквалистый ветер и стена ледяного ливня тут же загасили этот огонь, оставив лишь шипение и чёрный пепел.
Сулейман выпрямился во весь рост. От его прекрасного, нежного лица уже не осталось и следа. Оно исказилось, его черты заострились, превратились в личину жестокого, кровожадного тирана. И в этом безумии грозы на его подбородке мистическим образом начала расти бородка. Бородка росла прямо на глазах – тонкая, острая, как жало; и она хищно тянулась вперёд, а её волоски шевелились, и были словно сплетением крошечных, голодных змей, ловящих капли дождя.
Сулейман снова закричал в грозовую тьму, и голос его теперь зазвучал как шелест тысяч клинков: – Я прикажу! Прикажу прибить вас к деревьям прямо во дворах вашей же общины!
Ливень хлестал по его змеиным глазам, ветер развевал халат, а хищная бородка продолжала тянуться вперёд, знаменуя рождение нового, безжалостного Султана.
– Кемаль‑паша! – проревел Сулейман в ревущую бурю, и его змеиный голос, казалось, перекрыл раскаты грома. – Кемаль! Сюда! Живо!
Он собирался отдать тот самый, страшный приказ, который навсегда утопил бы столицу в крови.
‑ Кемааалльь! ‑ проревела будто сама бородка, являющаяся продолжением страшной молнии, тянущаяся от пугающе стоящей фигуры на балконе с поднятым подбородком и расправленными плечами.
Кемаль‑паша уже бежал, и секунды отделяли его от встречи с той фигурой, с тем неузнаваемым страшным лицом, что тянулось в грозовое небо уже с упоением от своей задумки.
И в самый последний миг, в самый пик этого безумия, когда ненависть в жилах Султана достигла предела, ‑ реальность вокруг него вдруг с треском лопнула! Грозовой турецкий шторм вдруг беззвучно исчез. Пропал удушливый запах гари и мокрых роз. Наступила тишина...
Сулейман зажмурился от внезапного, ослепительного солнечного света. Ухо уловило щебетание птиц. Кожа почувствовала тепло. Воздух начал гладить щёки, и гладить будто страстно и с любовью... Сулейман осторожно открыл глаза, ‑ и тогда он замер, не в силах пошевелиться. Он по‑прежнему стоял на огромном балконе, но цветы исчезли, ‑ теперь, вместо них повсюду свисали иссиня‑чёрные гроздья винограда; Сулейман моргнул и снова посмотрел, и снова они показались ему, висящие в изобилии, тяжёлые и янтарные, и через них сквозил солнечный свет. Ошеломлённый Сулейман чуть опустил глаза. Внизу, вместо свинцовых вод Босфора, простиралась до самого горизонта безмятежная, лазурная гладь озера Севан, а вдалеке, пронзая облака, гордо высились заснеженные вершины Арарата. Снизу доносился колокольный звон, и ухо Сулеймана уловило смех полуголых счастливых людей, обливающих друг друга водой в честь праздника Вардавар.
Сулейман посмотрел на свои руки, на одежду – его роскошный османский халат исчез, и сменился совершенно иным, незнакомым одеянием. На голове вместо привычной округлой чалмы‑тюльпана покоилась огромная, массивная корона, сверкающая холодными гранями. А в правом ухе появилось странное ощущение тяжести. Он осторожно коснулся мочки пальцами и обомлел: там, словно причудливое украшение, висела крупная виноградина.
Сулейман медленно перевёл взгляд на широкие перила, и там, абсолютно спокойно и неторопливо перебирала лапами его Черепаха; но на её древнем панцире больше не было золота и драгоценных камней, теперь он был искусно украшен свежими лозами и гроздьями винограда. И снова Сулейман поднял взгляд навстречу небу, ‑ ох, уж слишком нежным и чуть ослепляющим был тот солнечный свет, что летел к Сулейману от той далёкой и в то же время близкой горы Масис (Арарат), и будто играясь с ним сквозь виноградины, и слишком родными были те радостные возгласы внизу, и звуки водных салютов ... И вдруг словно некое знание вспыхнуло в груди Сулеймана, когда его глаза прищурились далеко на гору, но увидели уже не гору, а ещё совсем небольшую, но уже необъятную кучу из камней; а затем будто увидел он, как тысячи и тысячи людей, толпами подходивших к этой куче, клали куски камня и произносили ‑ "Часть меня", что звучало как ‑ "Мас ес", и что привело к слову ‑ "Масис".
В этот момент раздались мягкие шаги за спиной Сулеймана, и затем, прозвучал тихий, мужской голос:
– Вы звали меня, Ара Прекрасный?
Сулейман обернулся. Перед ним стоял статный мужчина в древних одеяниях Урарту, который смотрел на него с бесконечной преданностью.
‑ Царь, вы звали меня? ‑ повторил мужчина, удивившись выражению лица Ары.
И словно момент украл воздух из лёгких Сулеймана. Но стоило Сулейману, в облике Ары, открыть рот, и попытаться что‑то сказать, как это чудное видение дрогнуло, и сразу же начало исчезать. Лицо армянского сановника перед Сулейманом начало стремительно меняться, размываться, превращаясь в испуганные черты Кемаль‑паши. Праздничный Севан за секунду растаял, и мир снова погрузился во тьму. И тут же оглушительный раскат грома вернул Султана целиком назад.
Теперь, там снова был Босфор, и хлещущий ливень и балкон, на котором сиротливо чернели сожжённые молнией утренние цветы. Сулейман тяжело дышал, сердце бешено колотилось в груди. Он испуганно огляделся и увидел, что в дальнем углу балкона, перевернувшись на бок, беспомощно лежит его Черепаха. Но в эту секунду в его сознании наступила оглушительная, звенящая тишина. Душа Сулеймана вспомнила всё! Она пробилась сквозь века и открыла ему сокровенную тайну: в прошлой жизни он был армянским царём Арой Прекрасным, правителем древнего Урарту. Тот народ, который он только что обещал уничтожить в слепой ярости, когда‑то был его собственным народом, его кровью, его гордостью, его подданными.
– Повелитель Султан Сулейман, вы кричали, вы звали меня ... – Кемаль‑паша, который ещё мгновение назад казался Сулейману Урартским сановником, сделал шаг назад, в ужасе вглядываясь в лицо правителя. – Сулейман, откуда ... откуда у вас эта бородка?
Сулейман медленно, дрожащей рукой коснулся своего подбородка, и пальцы нащупали тонкую, острую бородку, которая мистическим образом выросла из его кожи в момент, когда им овладела ненависть. Она была осязаемой, реальной. Но ненависть его сейчас превратилась в пепел, уступив место глубокому спокойствию и печали.
– Слушай мой приказ, Кемаль‑паша, – голос Султана снова стал прежним: тихим, нежным, но не терпящим возражений. – Пусть армянский отряд разоружат. Сделайте это осторожно. Верните людей в их общины. По возможности – целыми и невредимыми. Чтобы завтра же с утра в городе стало безопаснее.
Кемаль‑паша слушал, но продолжал ошеломлённо смотреть и на новую, чуть пугающую бородку, и на чуть искажённые и не узнаваемые черты лица Султана. А приказ этот шёл вразрез со всей жестокой логикой войны. Но авторитет правителя был непререкаем.
– Но, Повелитель, эта бородка ... – пролепетал Кемаль.
– Уходи, Кемаль. И не задавай вопросов, – мягко, но твёрдо оборвал его Сулейман.
Поклонившись до земли, ошеломлённый помощник спешно покинул покои.
Когда двери закрылись, Султан подошёл к углу балкона. Его настоящие черты лица постепенно возвращались. Он бережно поднял на руки свою притихшую Черепаху и прижал её к груди.
Дождь постепенно стихал, и тучи расходились, открывая настоящие, далёкие звёзды. Сулейман подошёл к перилам, свободной рукой медленно погладил свою длинную бородку и едва слышно шепнул ей, в омытой ливнем ночной прохладе:
– Ты будешь мне напоминать об этом дне. Чтобы я никогда больше не забывал, кто я есть!