Г. Чичерин как публицист (1859)
...Нечего делать, надобно покаяться перед проницательными людьми, от догадливости которых никогда не утаишь самых сокровенных своих мыслей! Да, наша строгость к г. Чичерину происходит из личных побуждений. Каковы эти побуждения, мы должны объяснить,— не ради вас, читатель, человек обыкновенный, а ради людей проницательных.
Г. Чичерин считает себя непогрешительным мудрецом. Он все обдумал, все взвесил, все решил. Он выше всяких заблуждений. Этого мало. Он один имеет эту привилегию на мудрую непогрешительность. Кто пишет не так, как приказывает он, тот человек вредный для России. Он приказывает смотреть на все его глазами, говорить обо всем в его тоне под страхом политической казни. Если вы осмелитесь заметить ему, что он напрасно принял на себя труд приказывать и наказывать, он пожимает плечами и отвечает вам: «Вы, друг мой, человек прекрасной души, но вы глупы. Я один понимаю вещи, вы все ничего не смыслите; слушайтесь, слабоумные друзья мои, меня,единственного умного человека между вами».
Из этого факта родилась наша статья. Без этого факта не только быть строгими к г. Чичерину, но и говорить о нем мы не захотели бы, потому что не стоило бы труда разбирать его книгу. Положим, что она наполнена странными понятиями, но мало ли у нас книг, наполненных странными понятиями? Почему же именно ему мы стали бы вменять в упрек то, в чем столько же виноваты десятки других писателей, также пользующихся известностью умных и ученых людей? Его книга не хуже многих других, так пусть бы оставался он с своим авторитетом, довольно безвредным по ограниченности круга людей, имеющих охоту соглашаться с ним.
Но он взял на себя высокомерие приказывать и наказывать, он взял на себя высокомерие объявлять вредными людьми или глупцами тех, кто не покоряется ему, а это уже другое дело. Надобно посмотреть, что это такой за мудрец и владыка появился между нами. Он предписывает нам, какие понятия должны мы иметь. Посмотрим, имеет ли он сам понятие о том, чему учить взялся нас.
...Г. Чичерин, воображающий себе демократию по неразвившимся французским ее формам, искаженным сильною примесью старых учреждений, которые уцелели со времен абсолютизма, имеет самое фальшивое понятие о демократии. Не менее фальшиво его понятие о существенном характере абсолютизма, который представляется ему чем-то столь же враждебным аристократии, как демократический принцип. Такой взгляд опять-таки почерпнул он из французских книжек, восхваляющих Мазарини или Ришелье, будто бы благодетелей Франции. Штука в том, что французские короли старались завоевать области, принадлежавшие могущественным феодальным правителям, и, наконец, успели покорить их. Разумеется, пока шла война, была и вражда. Разумеется, обе воевавшие стороны прибегали ко всяким средствам, чтобы достичь победы. Но если теперь австрийское правительство было бы радо произвести революцию в Париже, лишь бы сбыть с рук Наполеона III и сохранить Милан и Венецию, из этого еще вовсе не следует, чтобы австрийское правительство отличалось сочувствием к республиканскому устройству и ненавидело деспотизм. Напротив, можно думать, что по своим принципам оно очень мало разнится от своего противника. Точно так герцог бургундский, герцог бретанский ничем не разнились в своих принципах от короля французского, с которым враждовали. Вражда шла только из-за того, что разным герцогам и графам не хотелось потерять своих владений, а королю французскому хотелось приобрести эти области. Чтобы склонить к измене подданных своего врага, король французский мог покровительствовать притесненным горожанам его областей, но зато и какой-нибудь герцог бургундский помогал учреждению демократической республики в Париже. Все это было воениою тактикою вроде того, как монголы могли для упрочения своего господства поднимать рязанских князей против московских или московских против тверских. Неужели в самом деле какой-нибудь Мамай или Узбек огорчались от притеснений, которым какой-нибудь Всеволод или Георгий подвергал соседнее княжество?
Но вот победа была решена, вся Франция соединилась под властью короля, отдельных владений не осталось. Каков принцип известного учреждения, мы можем видеть, когда оно одержит победу и получит полную силу перестроить жизнь по своему духу. Являются ли французские абсолютные короли, начиная с Людовика XIII или даже Генриха II, сколько-нибудь расположенными к «уничтожению сословных привилегий», как думает г. Чичерин? Напротив, они устраивают целое государство таким образом, чтобы весь народ жил исключительно для содержания двора и придворной аристократии. Все подати лежат на простолюдинах, почти вся масса простолюдинов обязана сверх того личными повинностями дворянству. Одни дворяне имеют значение, они одни пользуются покровительством государственной власти. С Людовика XI или, пожалуй, с Филиппа Прекрасного до самого конца XVIII века ни одна из привилегий дворянства не была отменена королевскою властью; напротив, с каждым поколением расширяется их покровительство дворянству и в администрации, и в богатстве, и во всех отношениях официальной жизни. Центр всей жизни есть двор; двор состоит исключительно из аристократов — какая же тут противоположность принципа между абсолютизмом и аристократией)? Напротив, французский король есть представитель и глава аристократического принципа. Он все государство устраивает в духе самой исключительной аристократии. Не понимать этого может только тот, кто не имеет правильного понятия ни об одном из фактов французской истории XVI, XVII и XVIII столетий.
...Первая статья «О политической будущности Англии», написанная по поводу книги Монталамбера, начинается утешительным уверением, что вопросы, волнующие Западную Европу, «не имеют для нас жизненного значения». Утешительно это потому, что очень благоприятствует смотреть нам на события Западной Европы «без гнева и пристрастия». Мы готовы были бы думать, что это уверение — просто избитая мысль, употребляющаяся многими из нас по условному правилу, имеющему свою внешнюю выгоду; но отрывки о роли публициста, выписанные нами из предисловия, убеждают нас, что г. Чичерин в самом деле воображает, будто это так и будто это очень утешительно. Это удивительно. Кому не известно, что вот уже очень много лет наша судьба связана с судьбою Западной Европы и каждое важное событие в ней отражается на нас? Фридрих II ограбил Марию Терезию,— и вот мы были запутаны в Семилетнюю войну. Европа стала поклоняться Вольтеру, и у нас началась комедия гуманных возгласов в угодность Вольтеру, лицемерное хвастовство либерализмом; но Вольтер имел у нас много и таких приверженцев, которые не были лицемерами. Вспыхнула французская революция, и характер администрации у нас сделался решительнее, прямее, и пружины действия перестали прикрываться философскими украшениями. Из революции вышел Бонапарте, и мы были запутаны в продолжительные войны, кончившиеся удачно, но разорившие Россию и присоединившие к ней Варшаву. Потом Меттерних основал Священный союз, и кому не известно влияние этого учреждения на судьбу России? Продолжать ли этот перечень? Нам кажется, перечисленных фактов довольно, чтобы отказаться нам от возможности равнодушно смотреть на западноевропейские события. «Перевес либерализма или демократии, успехи революции или удача диктатуры в Западной Европе — все это вопросы, не имеющие для нас жизненного значения»,— этих слов уже достаточно, чтобы показать совершенное отсутствие способности понимать положение России. Впрочем, напрасно мы останавливались на этом: мы уже знали, что г. Чичерин неспособен быть публицистом, а способен быть только ученым схоластиком. Для схоластика нет надобности понимать отношения своего общества к фактам, которыми он занимается; ему только нужно знать факты.