Не молись богу в пустыне
Ничто не дает нам права быть такими жестокими
Эти слова встречают меня каждое утро по дороге на работу. Намалеваны они во всю ширину ворот заброшенной птицефермы, а до фермы два часа через пустыню, и еду я один. Раньше за мной присылали шофера, но после Гектора я попросил больше никого не присылать. Гектор мне нравился, и заново все это переживать неохота. Да и работаю я тут давно, могли бы уже и довериться. Ни к чему, чтобы кто-то стоял над душой. Кого только ни пытались сюда пристроить — почти никто не выдерживал дольше пары недель. Одним было скучно. Другим, наоборот, чересчур интересно.
Работа нехитрая, если голова устроена как надо. Знай себе крась стену. Стоит она недалеко от фермы, числится на ее земле, а на самом деле принадлежит пустыне. Три на три метра. Цельная каменная плита. Каждый день я приезжаю и мажу ее сверху донизу смесью смолы с гудроном. Кто ее сюда поставил — стараюсь не думать. Почему несуществующее ведомство правительства США платит мне за эту мазню шестизначную сумму — тоже стараюсь не думать. Но одно знаю твердо: красоты ради такое не красят. Меня наняли прятать то, что под ней. То, что пьет смолу с гудроном день за днем. Двадцать пять лет, каждое утро, приезжая сюда, я вижу: вчерашний слой выцвел, будто пролежал сто лет. Вот я и крашу снова. Сверху донизу. Изо дня в день.
Что-то там есть, по ту сторону, и оно слизывает эту мерзкую бурду слой за слоем.
Я стараюсь об этом не думать.
Тот, кто мне платит, рассудил правильно. Крась стену. Забудь о ней. Не зацикливайся. Просто замажь эту хреновину, и пусть то, что таится под толстым слоем гудрона, не мозолило глаза и не лезло в голову. Иногда сюда приходят люди и несут стене подношения — и это плохая идея. Днем я их гоню, но это не всегда помогает. Говорю им: не молитесь вы ей, от этого одни беды. А они все равно молятся. Становятся на колени, утыкаются лбами в песок и молятся гнилой каменной плите, думая, будто ее послал любящий Бог. Потом уезжают, и, если повезет, я больше никогда о них не слышу.
А не повезет — на следующий день вижу их в новостях. Вернее, то, что от них осталось. Иные приезжают ночью со своими подношениями. Я узнаю об этом по машинам, которые к утру так и стоят здесь. А самих паломников нет — только побрякушки да четки, которые они оставили.
Иногда взрытый песок перед стеной или дорожка из одежды, уходящая в пустыню. Один раз нашел детскую переноску. Без ребенка. Раньше я звонил в полицию, они приезжали, увозили машины на эвакуаторе, заводили дела о пропавших без вести. А теперь мне говорят, мол, просто откати тачки в сторонку, заберем потом. И не забирают. Я отгоняю их метров на четыреста к западу, и там их сейчас, пожалуй, набралось уже сотни две. Хранить их было бы сложно, если бы не столько свободного места.
Пустыни на всех хватит.
Машины стоят, приземистые, недвижные, день за днем на жаре, и суровый пустынный ветер давно содрал глянец с выгоревшей пастельной краски. Плюшевые игральные кубики. Брелоки, до сих пор позвякивающие в замке зажигания. Крошечные фигурки пресвятой Девы Марии, приклеенные к приборной панели. Гектор одно время снимал с машин запчасти, но после третьей аварии бросил. Решил, что запчасти прокляты, как и все здесь. Это все стена. Она портит все вокруг себя. Даже почва отравлена. Не удивлюсь, если пустыня тут возникла именно из-за стены. Дело не в географии. Просто стена высасывает жизнь из всего вокруг, как черная дыра.
Взять хоть птицеферму с ее разрисованными воротами. Там я обедаю, там ставлю машину под ржавый гофрированный навес. Владелец не видел ничего плохого в том, чтобы перенести бизнес сюда. Думал, жара и безлюдье отвадят зоозащитников, но их это только сильнее раззадорило. Как и многие другие, он поглядел на бетонную плиту посреди песка и решил, что это просто курьез. Остаток какого-то старого строения, случайно затесавшийся на его землю. Не понял, что это отравленный колодец, из-за которого он потом повесится в захудалой тюрьме.
Пожар, из-за которого закрылась ферма, был даже не особо сильным, но пожару и не надо быть сильным, если начинается он в цеху с четырьмя тысячами кур и парой сотен мужчин и женщин, добрая половина не говорит по-английски. Но это не помешало двум бригадирам: они орали на людей, как привыкли, и только раздували панику. Прибавьте к этому, что запасной выход был заперт на висячий замок. Живыми выбрались единицы. Крематорная сажа, которая теперь ковром лежит на полу, глушит любой звук шагов. От этого в цеху тихо, как в старой церкви. И не отделаться от чувства, что кого-то там лучше не тревожить.
Владелец обвинил активистов, которые протестовали там каждый божий день. Сказал, что запирал дверь, чтобы не пускать их внутрь. Будь выживших побольше, такая отмазка, может, и прокатила бы. Но в живых осталось всего сорок человек, так что впаяли ему по полной. Говорят еще, кто-то в давке угодил в мацератор. Это такая жуткая машина, в которой перемалывали суточных петушков, чтобы мясо не пропадало зря. Я как-то в нее заглянул и заметил, что многие лезвия выщерблены и сломаны, будто туда попало что-то тяжелее положенного. На человека она не рассчитана. Моторы бы надрывались. Ножи входили бы только до определенной глубины, заклинивали и пробовали снова, и снова, и снова…
Вытаскивать человека оттуда было бы все равно что выуживать замятую бумагу из принтера. Лучше бы уж пропустить его целиком, за один раз. Головой вперед. По крайней мере, я так считаю.
Я расспрашивал рабочих, и кое-кто из них помнил стену. Она всегда маячила за дрожащим маревом раскаленного воздуха, — как маленькая дверца в никуда. Забавно. Если надавить на людей, они скажут, что это просто кирпичная кладка, недоломанное старое здание. Но тему сменят быстро. Рассуждать, откуда она взялась, дольше секунды никто не станет. Зато я выяснил, что и в те времена был мужик, который таскался туда и мазал ее сверху донизу. Так что работенка моя, оказывается, с историей.
С Гектором стена заговорила незадолго до того, как он пропал. Со мной она тоже пару раз разговаривала, всегда по утрам, пока я не успел положить свежий слой гудрона. Не слушать ее трудно, но Гектору было труднее, чем другим. Что-то в этой ферме его особенно доставало, делало легкой добычей. Он ее ненавидел. Ненавидел то, что она олицетворяла. Промышленное животноводство. Людей в их худшем проявлении. Вы поймете, о чем он, если хоть раз увидите такое место вблизи. Клетки, тысячи клеток, ряд за рядом, они и сейчас там стоят, огонь не сожрал их до конца. От них несет гноем и заразой, приторно и мерзко. На ржавых прутьях перья. Живых существ туда набивали так плотно, что проволока порой срезала кожу, как терка — сыр, и оставляла голое вспухшее мясо на горячем пустынном воздухе.
Гектор говорил, что стена вложила эту мысль фермеру в голову, а от него пошло по всему свету. Я возразил, что людям никогда не требовалось подсказки, чтобы зверствовать, что мы как вид творим мерзости куда дольше, чем стоит эта стена. Он заметил, что я понятия не имею, сколько ей на самом деле лет. Может, она существует столько же, сколько и мы, и гноится в нашем племени, как заноза в горячей плоти. Не знаю почему, но меня это напугало. Мысль о том, как мои пращуры из неолита колотят камнем о камень, а она уже стоит одна в пустыне на другом конце земли и ждет, когда я к ней приеду. Знает, что ход истории рано или поздно нас сведет. От этой мысли меня трясет до усрачки.
Стена что-то сломала в Гекторе, но понял он ее, по-моему, лучше всех нас. Поначалу он считал, что это розыгрыш. Месяцами рыскал по ферме в поисках камер. Потом признался, что ему снятся кошмары. Мне тоже. Но его они мучили как-то по-особенному: он сидел на полу в ванной и рыдал, а жена и обе дочки не могли понять, что творится с человеком, которого они любят. Он бы все отдал, чтобы это оказалось мистификацией, что у него просто разыгралось воображение, и что сны ничего не значат. Он никогда не рассказывал мне, что ему снилось. Но если хоть отчасти то же, что мне, значит, это были бесформенные истории о насилии, и он визжал в постели, как свинья, весь мокрый от пота и мочи.
И при всем при том он продержался дольше любого другого шофера, что у меня были. Будто эта тварь взяла его на крючок всерьез и легко отпускать не собиралась. Все, кто был до него, попросту исчезали. Самый первый — тоже. Здоровенный мужик, намного старше меня. Я тогда только получил работу, и никто не верил, что я продержусь. Водителя приставили следить, чтобы я и правда красил эту чертову стену, а не удрал с воплями в пустыню через пять минут. Не то вышибала, не то шофер, он стоял у меня за спиной, скрестив руки, с сигаретой в зубах. На одиннадцатый день отошел отлить и не вернулся. Он не мог отойти дальше чем на шесть метров, и не было ни единого звука, ни намека на борьбу. Все, что я от него нашел — мокрое пятно на песке, два следа на ширине плеч и полоску кожи сантиметров тридцать длиной, а откуда она — поди разбери.
От большинства не остается и этого. Иногда им становится скучно, они идут побродить и уже не возвращаются. Иногда сворачивают за угол в паре шагов впереди меня, а когда я догоняю — там пустота, хотя секунду назад они там стояли. Но не у всех получается так быстро и чисто. Некоторые оставили после себя большой беспорядок. Хуже всех — тот, что был перед Гектором. Не продержался и двух дней. Дурак привез на ферму ночью своих приятелей. Разбил там лагерь. Показал им стену, все напились и стали играть в игры.
Когда он не вышел утром на работу, я поехал сам и застал то, что осталось от их вечеринки. Один парень, еще живой, отрезал себе руку дебикером, по сантиметру. Маленькие кусочки его самого лежали у его ног, и многие еще шевелились. Другая, бедная девчонка, запуталась в наружной ограде. Сперва мне показалось, что пыталась бежать и застряла в проволоке по пояс, но, подойдя ближе, я увидел, что проволоку смотали жгутом, и он входил ей в рот и выходил с другого конца. Бог знает, как проволоку протащили через весь пищеварительный тракт, но хорошо хоть, что к моему приезду она была мертва. Хотя, судя по бороздам от пальцев в песке, провисела так она довольно долго, скребя землю в отчаянной попытке за что-нибудь зацепиться.
Хуже всего было с девушкой, которую впихнули в клетки. Именно так, во множественном числе. В одной клетке, в четверть метра шириной, скрючилось ее туловище. Проволока вдавилась в живот и оставила мелкие порезы, один поверх другого, как штрихи на рисунке. В другой — правая рука, голова, шея и плечо. Сустав вывернут так, что чуть не прорвал кожу. Рядом еще клетка: вторая рука и почти вся спина, исхлестанная так, что кожи на ней почти не осталось. В еще одной — таз. Всего ее разложили по восьми, а то и по девяти клеткам, и некоторые стояли в другом конце цеха.
И каким-то образом — не знаю каким — она была еще жива. Вся. Вся сразу. Она была как кукла, которую разобрали по частям. Я и не думал, что так бывает. Она даже гладила себя по лицу рукой, которая больше не была к ней прикреплена — пальцы тянулись сквозь прутья, а сама она тихонько всхлипывала и сосала большой палец. Разбитые остекленевшие глаза уставились на меня, и за ними не было ничего, кроме отчаяния.
А от шофера осталась одна ступня, торчащая из стены. Я, не думая, схватил его за щиколотку и потянул, и ступня отошла, будто я разделывал хорошо пропеченную индейку. Просто отвалилась, а из гудрона остался торчать окровавленный обрубок ноги, и он все дергался — давал понять, что его несчастный хозяин прекрасно понимает, что с ним произошло. Помочь ему было нечем, это я знал точно. Я позвонил начальству, чтобы забрали остальных, и взялся за работу, потому что парень чем-то растревожил стену. Гудрон сходил быстро, как вода с раскаленного песка, и я понимал: обнажится камень — мне конец. Взял инструменты и стал красить, стараясь не смотреть, как остаток ноги дергается от каждого прикосновения горячей кисти.
Так продолжалось неделями: он подергивался каждый раз, когда я красил стену. Казалось бы, он должен был задохнуться или умереть от жажды, но нет — его нога просто медленно выцветала месяц или два, оставаясь чувствительной к кисти до самого конца.
Сдается мне, он и сейчас там, по ту сторону.
В этом и есть ее секрет. Секрет стены. Секретов у нее много, но именно этим она тебя обхаживает, и именно он работает. Смерть для нее — просто комок глины, лепи что хочешь. Жизнь, смерть — тому, что с той стороны, все едино. Гектор говорил мне, что он человек богобоязненный и смерти не боится. Только стена басен и сказок не терпит. Встань перед ней и скажи, что смерть тебе не страшна, потому что тебя ждет закрытая вечеринка для избранных, где давно потерянный папаша человечества возьмет тебя под крыло, — и почувствуешь, как вера просто вытекает из тебя.
А на ее место приходит стена и то, что она может тебе показать.
У Гектора она забрала веру. В первый раз, когда я сказал ему, что после смерти нет ничего, он назвал меня циником. А через два года гляденья на эту стену, на шевелящиеся разводы в черной жиже, запел по-другому. Сказал: «ничего» — это лучшее, на что мы можем надеяться. Сказал, что видел, что нас ждет на самом деле — ему показали во сне. Я понимал, о чем он. Я и сам там побывал. Одним глазком видел, что нас ждет после смерти. Рядом с этим наши забавы со скотиной — сущая ласка. Там нет ничего, кроме грязи и страданий. Покорность и боль. Тоска, и она расходится во все стороны — в прошлое, в настоящее, в будущее — и все это сжирает. Время в этих кошмарах не имеет смысла. Все равно что вести пальцем по ленте Мебиуса.
Мне хотелось сказать, что стена врет. Но эти сны… нет, на вранье это не походило.
Я понял, что дело плохо, когда Гектор начал ездить сюда сам. Приезжаю, а он сидит прямо перед ней. Не шепчет, не молится. Видно, на той стадии он уже просто слушал, чтобы узнать побольше. Торговался. Договаривался. Если бы я хоть отдаленно представлял, что он задумал…
Не понимаю, как он вообще нашел эти бочки, но нашел. Приезжаю однажды, а он сидит, скрестив ноги, и перед ним лежит на боку здоровенная стальная бочка. Я знал историю этих бочек — так же, как знал, что закончилась она тем, что их заварили, заперли на замки, отвезли на пятнадцать километров в пустыню и закопали в такой глубокой яме, какую десять человек могут выкопать за один день. Как, черт возьми, он откопал одну и прикатил ее обратно на ферму — понятия не имею, но от одного ее вида у меня кровь застыла.
— Гектор, — сказал я, подходя, — отойди-ка ты от нее.
— Ты знаешь, что это.
Он не спрашивал. Он просто знал.
— Знаю, — сказал я. — Ты же в курсе, я в свое время покопался. Наслушался историй про это место.
— Эту ты мне не рассказывал.
— Не хотел, — ответил я.
— Расскажи сейчас.
— Я не…
— Расскажешь — уеду. Не расскажешь — схожу к пикапу за инструментом и не уеду, пока не вскрою ее.
По голосу было слышно: он не блефует.
— Ладно, — сказал я. — Это ведь просто байка, не больше. Бочки остались от фермы. Пока тут все работало, куриный помет собирали, фасовали и продавали другим хозяйствам как удобрение. Неделями он пекся на солнце в запаянных бочках, а уж потом его грузили в фуру и увозили. Дело было не срочное. Так, копеечная экономия. Грузить бочки в пикап, который приезжал раз в месяц, посылали новичков или тех, кто попадался хозяину на глаза без дела. Обычно ходили толпой, но одному бедолаге не повезло: его отрядили в самый зной, и грузил он один. Может, мастера чем-то разозлил. Может, своих свалила болезнь и рук не хватало. Неважно. Он часами торчал на задворках фермы, вдали от фасовки, от цехов, от всего шума, и воевал с огромными бочками прогорклого куриного дерьма.
На каждую у него уходило минут пятнадцать. Работа собачья, и никто не помогает. Дошел он до середины, возится с очередной бочкой, тянет ее в кузов, щекой прижался к раскаленному железу — и слышит то, чего раньше никогда не слыхал. Изнутри: тук-тук-тук. Он вскрикнул и уронил бочку, та глухо бухнулась в песок. Пока оседала пыль, он только и думал, как хорошо, что рядом никого, никто не слышал, как он верещал по-бабьи. Посмеялся, как это обычно бывает. Решил, что внутри отстало что-то и болтается. Кусок жести с обода, может. Перевел дух, нагнулся было опять за работу — и тут снова.
Тук-тук-тук.
На этот раз он не дернулся, но страх остался. Что-то в ритме этого стука было не то. Он замер. Не мог заставить себя подойти ближе. Стоял и пялился на бочку, и пот тек по лбу. Шли секунды. В голову лезла дурь. Он и сам понимал, что это бред, и понимал, что все это от одиночества и от разыгравшегося воображения. Ничего страшного там нет, уговаривал он себя. Бочку наполнили и запечатали три недели назад. Ничто… ничто не может быть внутри живым. И вот, чтобы выбить эту мысль из головы, чтобы доказать самому себе, что воображение врет, он подошел к бочке и согнутым пальцем выстучал начало старой мелодии — «по-брил-ся, по-стриг-ся»*.
Тук тук-тук тук!
А когда ему ответили…
Тук тук!
…вот тут он и заорал как резаный. Сбежались другие рабочие, а когда услышали стук сами — вызвали полицию. По официальной версии, приехали копы и нашли труп. Бродяга, решили они. Забрался ночевать в бочку, да на беду пьяный отключился и остался там, когда ее наполняли, так и захлебнулся, не приходя в себя. А стучала просто голова, болталась и била изнутри.
— Просто еще одна история о страдании, — добавил я, когда молчание слишком затянулось. — Стена их к себе притягивает. Ты же знаешь. Возле нее много кто помирает. Несчастные случаи, мерзкие донельзя, но все же случаи.
— Тут не только это, — пробормотал Гектор. Голос у него был сухой, сиплый и странно громкий в тишине пустынного утра. — Когда все кончилось, ферму на день закрыли, и эти самые полицейские с парой крепких мужиков вывезли в пустыню всю партию бочек до единой и закопали их глубоко-глубоко у черта на рогах. С чего бы это, а?
Он засмеялся, и никогда в жизни он не выглядел таким изломанным и надтреснутым. Вид у него был больной, и у меня сердце упало.
— Гектор…
Он все еще смеялся, когда поднял кулак и ударил по боку бочки.
Бум! Бум! Бум!
Тишина. Он перестал смеяться. Я и пошевелиться не мог, до того мне было страшно. Мы оба ждали неизбежного.
Бум! Бум! Бум!
Откуда шел этот звук, сомневаться не приходилось. Что-то ответило изнутри бочки. Готов поклясться, стук раскатился по пустой долине так громко, что песок дрогнул у меня под ногами. Гул, который проглатывает тебя целиком. Мне показалось, эхо умирало целую минуту.
— Бродяга, бля. — Гектор усмехнулся и поднялся. — Никакой это был не бродяга. Все куда проще и хуже. Послушник это был. Последователь. Сам залез туда и ждал нарочно, потому что стена ему велела.
— Гектор, ты уволен, — сказал я, уверенный, что должен был сделать это давным-давно, а он захохотал так, что его чуть не вывернуло.
— Прекрасно! Пошел ты, — сказал он. — Ей это нравится, понимаешь? Стене. Мы ее не обманываем и не запираем тем, что делаем. Мы что же, думаем, будто держим ее взаперти, замазывая дверь? Ей это нравится. Ей нравится, что мы сюда таскаемся и проделываем с ней все это. Для нее это, бля, как прелюдия.
— У тебя дети, Гектор, жена. Езжай домой. Дальше я сам.
— Расскажи остальное, — сказал он. — Ты знаешь, чем все кончилось. Расскажи.
— По-моему, ты и сам знаешь, — ответил я.
— Рассказывай! — заорал он и сжал кулаки. Гектор был жилистым, но за ним водилось прошлое, на фоне которого такие мужики вроде меня выглядят мягкими и безобидными. Время сгладило его острые углы, и в душе он был приличным человеком. Но драться он умел, умел всерьез, и справиться с ним я бы не смог.
— Ладно, — сказал я. — Твоя правда. Я говорил с копами. Разыскал их и поговорил, и они рассказали, что видели. Вызов приняли, тащились в такую даль и ничего особенного не ждали. Первое, что увидели, — мужичок в одних трусах у ворот, и его утешают человек шесть рабочих. Он обмочился, а чистой одежды не нашлось. Полицейским это показалось забавным, но рядом стоял хозяин фермы, и он-то отнесся к делу серьезно, так что они решили хотя бы осмотреть двор. Зашли на задворки, нашли бочку и лом, поддели крышку. Заглядывать внутрь охоты не было, и они ее опрокинули — раскаленную бочку куриного дерьма — и вывалили все на сухую, как кость, землю.
Гектора эта часть истории будто взбудоражила, и он ухватился за возможность закончить ее за меня.
— И пока они смотрели, как расползается бурая жижа, они его увидели, — прошипел он с наслаждением. — Кошмар. Скелет человека, мясо дымится, кожи нет. И он живой, вопреки всему живой, хватается за горло и задыхается. Копы стояли столбом от ужаса, а он выгребал пальцами дерьмо из глотки, прочищал себе дыхание, потом сделал отчаянный вдох и заорал. И орал, и орал. Бормотал, выл, и не просто так. Он выкладывал им тайны, которые узнал, пока его плоть бродила в маслянистом дерьме. Тайны про эту пустыню, про весь свет, про человека и его место в мире и про дверь, которая тут, рядом, и которая все это им покажет, стоит только захотеть взглянуть.
— Вот она, бля, стоит! — заорал он так, что побагровел. — Выход! Стена — единственное, что может не дать нам умереть и провалиться в этот бесконечный кошмар.
— Это обман, — сказал я. — Ей верить нельзя.
— А мне и не надо верить, — прошептал он мечтательно. — Я видел. И ты, если по совести, признайся: тебя это тоже напугало до усрачки. Нет никакого рая и ада. Есть эта долбаная ферма, только в клетках сидим мы, и вся наша жестокость против ихней — детские игрушки. А смерть — красивая выдумка, ее нам вложили в голову ради потехи. Вот это все, — он обвел рукой пустыню, — это гребаный сон, и даже не самый лучший. Камешек посреди бездонной пропасти. Самое умное, самое сильное животное на свете, ха. Строим небоскребы. Космические станции. Маленький эдемский садик специально для нас. Смешно! Они над нами потешаются. Они хотят, чтобы нам было больно, когда мы наконец проснемся. Самое лучшее, на что каждый из нас может рассчитывать, — оттянуть подальше встречу с тем, что по ту сторону. Каждая секунда здесь, а не там, — золотая победа, ей дорожить надо. Вот о чем орал тот мужик из бочки. Вот какую тайну он выкрикивал рабочим.
Он им говорил: лезьте в бочку, потому что это лучше того, что нас ждет.
И, выкрикнув все это, задыхаясь, он сдал: согнулся пополам, выблевал что-то вроде той самой смолы с гудроном, которой мы красим стену, и свалился без памяти. По тому, как его трясло и как он побелел, я понял, что ему нужен врач. Внутри у него творилось что-то противоестественное. Я дотащил его до машины, загрузил и повез в больницу. И всю дорогу старался не думать, что оставил стену почти голой. Пока довез, пока поговорил с врачами, настало уже два часа дня. Бросить его в приемном покое я не мог. Надо было его пристроить, и только потом, когда день подбирался к четырем, я выбрался из больницы и сел обратно в машину.
Я гнал через пустыню как сумасшедший. Никогда я не оставлял стену без свежего слоя больше чем на сутки. Дело тут не только в деньгах. Дело в том, чтобы держать кое-что взаперти. Кое-что настолько опасное, что оно уже отравило сотни жизней, а дай ей волю — отравит куда больше.
Когда я приехал, солнце уже садилось. Со стороны фермы били странные огни и доносились не то звуки ликования, не то истошные вопли, так что я вильнул в сторону и объехал ее кругом. Съехал с дороги прямо в песок, обогнул ферму и направился прямо к стене. Когда я ее нашел, она светилась чернотой в темноте. Не знаю, как еще это описать. Она излучала какую-то маслянистую тьму. Тень внутри тени.
Я изо всех сил старался не обращать на нее внимания, схватил из машины инструменты и начал красить стену в свете одних фар. Вблизи стена отдавала белизной. То есть она была черной, но будто подсвеченной изнутри другим светом, чем-то, что лежало под ней. Такой я ее не видел никогда. Напомнила мне луну. Бледная пыль и щербатый рельеф, если смотреть издалека. Так быстро я не красил эту хреновину еще ни разу в жизни. Я размахивал кистью, как ножом, а под конец, когда в воздухе стало ощущаться какое-то электрическое покалывание, от которого я перепугался до чертиков, я вообще бросил кисть и стал выплескивать краску прямо из банок.
Вышло грязно, но, похоже, помогло. Воздух успокоился. Огни на ферме погасли. И когда я снова посмотрел на стену, она выглядела именно тем, чем и должна была: стеной с плохой покраской. Все это делалось в такой спешке, что я и не заметил, как обжег руки — просто оттого, что я подносил их слишком близко. Когда адреналин схлынул, жгло адски, но оно того, черт возьми, стоило: я успел закрыть эту штуку, пока не стало хуже.
Я засмеялся. Так близко это еще не подходило. Так надолго я ее еще не оставлял. Облегчение было почти сладострастное, пусть я и угробил руки и подвеску машины.
Я все еще смеялся, когда позади меня с бочки слетела крышка.
Господи, что это был за звук, когда из нее полилось… Я стоял лицом к стене и слушал этот кошмарный звук. Глюп. Глюп. Глюп…
А потом до меня дошел запах, и я понял, что придется обернуться. Обернулся — и ослеп от собственных фар. Дурак, подумал я. Ни черта не видно, а фонаря нет. Но что-то стонало и билось в темноте, и я знал, что я не один. Я кинулся к машине и нырнул в открытое окно. Сел за руль раньше, чем успел что-то сообразить, — и вот, в свете фар, у самой стены, я увидел то, что вылезло из бочки.
Истории не передавали этого в полной мере.
Гниение преображает. Всякая смерть становится новой жизнью. Видали, что происходит с китом на дне океана? Но смерть и распад, даже когда они удобряют и кормят, в основе своей энтропийны. Организованное становится неорганизованным. Тело превращается в кашу, пусть какое-то время в нем и кипит новая жизнь: черви, личинки, бактерии, грибок. Это стрела. Она летит из А в Б. А у того, кто стоял передо мной, у человека, который двадцать лет томился без воздуха в навозе, стрела словно замкнулась в круг. Личинки и грибы пировали вволю, а он так и остался целым. Не рассеялся и не растворился.
Он был жив.
И он кричал.
И он побежал прямо на меня, не переставая кричать, а я ткнул ногой в педаль газа и в ту же секунду сообразил, что не включил задний ход. Машина рванула вперед и ударила его так, что сразу стало ясно, кто крепче, а когда я сдал назад, от него остался только мазок на капоте цвета плевка курильщика да что-то похожее на полоски вяленого мяса в подливе, разбросанные по песку.
Он продолжал кричать, даже когда я сдавал назад и удирал. Я ехал задним ходом добрых три километра, прежде чем успокоился настолько, чтобы остановиться и развернуться. Сам того не заметив, я доехал до больницы — проведать Гектора. А когда ко мне вернулось какое-то подобие ясности, я уже сидел возле него, схватившись за голову, и думал: не пора ли позвонить начальству — пусть ищут на эту работу другого дурака.
— Вы его родственник?
Я поднял глаза. Надо мной стоял врач.
— Нет, — ответил я. — Я оставил больнице телефон его жены, когда привез его днем.
— Вот как, — задумчиво протянул врач. — Хм. К нему никто не приходил. Вы точно оставили его в регистратуре? Проверьте, правильно ли записали. Инфекция в крови серьезная, и если у него есть семья, ей следует знать, где он.
— К нему никто не приходил? — переспросил я. — А телефон… никто не звонил? Никто его не искал?
Врач пожал плечами и покачал головой.
— Наверное, вы правы, — пробормотал я. — Похоже, я дал не тот номер. Пойду выясню.
Врач принял это и оставил нас с Гектором вдвоем. Я несколько раз доставал телефон. Думал позвонить его жене и не был уверен, что хочу знать правду. Номер-то был верный, я знал наверняка. Он с него постоянно мне звонил, когда его собственный не работал, а случалось это часто.
— Что же ты натворил… — прошептал я себе под нос, глядя на ее номер.
— Я нашел выход.
Гектор не спал. Глаза уставились в потолок, пустые, стеклянные. На меня он не смотрел, даже когда заговорил.
— Что ты сделал?
— Я помолился богу в пустыне, — сказал он. — И он оказался так добр, что показал мне выход. Не для меня. Для них.
Я чуть не умер от горя, пока на него смотрел. Он был сломлен. Стена могла бы просто забрать его, как забирала других, но она не забрала, и почему-то это было хуже: видеть его таким униженным. Больше я с ним не разговаривал. Оставил его там, в больнице. Не знаю даже, умер он или шляется где-нибудь по улицам и бог весть чем занимается. Назавтра я вернулся в пустыню и нашел остатки старой бочки и пятно на песке от того, что в ней было. То, что осталось от человека внутри, растащили ветер и падальщики.
На ферме я нашел то, что оставил после себя Гектор. Три бочки, совсем новые. Одна большая, две маленькие. На старые ничуть не похожи. Он раздобыл их сам. По какому-то темному наитию я достал телефон и набрал номер его жены. Не стоило удивляться, когда я услышал звонок изнутри — приглушенный цифровой перезвон. Звонок разбудил женщину, и бочку затрясло: ее содержимое яростно рвалось наружу. Но пробыли они там уже сутки, томясь бог знает в чем, — ведь куриный помет Гектору взять было негде. А стена была рядом, и ее действие расходилось кругом, как жар от костра. Живыми они быть не могли… не живыми в том смысле, в каком понимаем это мы с вами. Теперь они принадлежали стене, а про все, что ей принадлежит, лучше всего забыть.
Я позвонил начальству, и мы организовали в пустыне еще одни раскопки.
А когда мы закончили, я покрасил стену.
---
* Shave and a haircut («стрижка и бритье») — знаменитый семинотный музыкальный ритм или короткая фраза-сигнал, которая в классическом исполнении дополняется ответной репликой «two bits» — два бита.
В прошлом испанские серебряные монеты разрезали на восемь частей. Каждая часть («бит») стоила 12,5 центов, а две части составляли 25 центов. Фраза означает, что стандартная услуга стрижки и бритья у барбера стоила четверть доллара. Чаще всего этот мотив используют не в музыке, а в качестве стука в дверь. В ответ часто ждут или подразумевают продолжение.
__________________________________
Оригинал: Do not pray to the god in the desert, ChristianWallis
Больше жутких историй с Reddit у меня в телеграм-канале. Новые переводы выходят каждый день! Буду рад видеть вас там.

CreepyStory
19K постов40.4K подписчиков
Правила сообщества
1.За оскорбления авторов, токсичные комменты, провоцирование на травлю ТСов - бан.
2. Уважаемые авторы, размещая текст в постах, пожалуйста, делите его на абзацы. Размещение текста в комментариях - не более трех комментов. Не забывайте указывать ссылки на предыдущие и последующие части ваших произведений. Пишите "Продолжение следует" в конце постов, если вы публикуете повесть, книгу, или длинный рассказ.
3. Реклама в сообществе запрещена.
4. Нетематические посты подлежат переносу в общую ленту.
5. Неинформативные посты будут вынесены из сообщества в общую ленту, исключение - для анимации и короткометражек.
6. Прямая реклама ютуб каналов, занимающихся озвучкой страшных историй, с призывом подписаться, продвинуть канал, будут вынесены из сообщества в общую ленту.