user11834027

user11834027

На Пикабу
в топе авторов на 616 месте
302 рейтинг 12 подписчиков 0 подписок 15 постов 1 в горячем
31

Глава 1. «ПУХ»

Серия Озерск-16

В закрытом городе Озерск-16 никогда не было тополей.

Их высадили в пятьдесят восьмом, вместе с первой волной вольнонаёмных — быстрорастущие пирамидальные тополя, которым было всё равно, что под ними: радиоактивная пыль, остатки секретных захоронений или просто мёртвая, спекшаяся от секретности земля. Они росли как бешеные, вытягивая из почвы всё, что там оставалось. И каждый июнь город накрывало белым.

В то лето пух повалил особенно густо. Снег в аду — вот как это выглядело. Он лез в глаза, забивал решётки вентиляции в заводских корпусах, оседал жирным слоем на ржавых «жигулях» у общаги номер четыре. На КПП-3 сержант Кулешов матерился, вычищая пух из автоматного ствола.

Двадцать первого июня Лёнька Зуев, слесарь пятого цеха, вышел покурить на бетонный пандус, вдохнул облако пуха и через пять минут перекусил горло своему сменщику. Просто взял и перекусил. Когда приехала военизированная охрана, Лёнька сидел на корточках, выплёвывая пух изо рта, и тихо, утробно смеялся. Глаза у него были абсолютно белые, будто закатившиеся, но он всё видел. И двигался рывками — слишком быстро для человека.

Его застрелили сразу.

Врач городской больницы No 2, пожилая армянка Рипсимэ Ашотовна, первой обратила внимание на странность. Когда санитары привезли тело Лёньки, она заметила, что бельма на глазах — не катаракта. Это была тонкая, будто паутина, мембрана сероватого цвета. И она всё ещё росла, оплетая глазное яблоко сосудиками толщиной с конский волос. Под микроскопом это напоминало мицелий. Грибницу.

К вечеру сошли с ума ещё трое. Начальник смены — бросился в чан с охлаждающей жидкостью, предварительно столкнув туда же молодую лаборантку. Дворник из ЖЭКа напал на детскую коляску. И старуха-почтальонша, которая разносила пенсию, выцарапала глаза собственной дочери. Их всех связали, упаковали в изолятор. Они выли. Они не говорили ни слова, только выли на одной ноте — резонансной, от которой вибрировали стёкла в рентген-кабинете.

В Озерск-16 не вызывали милицию. Здесь вызывали людей из Института.

Они приехали на сером «рафике» без номеров — двое в костюмах химзащиты и один в штатском. Штатский долго ходил по территории больницы, разглядывал образцы под микроскопом, хмурился, жевал губами. Потом приказал сжигать тела в печах четвёртого цеха. Не в крематории — в промышленных печах. При температуре выше тысячи градусов.

— Что это? — спросила Рипсимэ Ашотовна. — Это не похоже на отравление.

Штатский посмотрел на неё стеклянными, безразличными глазами человека, который знает больше, чем говорит.

— Это не отравление, — сказал он. — Это колония.

Он объяснил. Ещё в тридцатых годах в рамках проекта «Тишина» (он так и сказал — «Тишина», и у Рипсимэ Ашотовны похолодели пальцы) была выведена особая культура плесневого грибка, способного существовать в симбиозе с тополиной пыльцой. Задача — создание биологического оружия, поражающего центральную нервную систему, превращающего человека в агрессивный организм-носитель. Проект закрыли в сорок шестом, носителей уничтожили, образцы захоронили в бетонных саркофагах на глубине тридцати метров. Но кто-то не учёл, что тополиные корни уходят на тридцать пять.

— И сейчас, — сказал штатский, глядя в окно на кружащийся за стеклом белый пух, — все эти деревья в городе — одна большая ретрансляционная система.

Ночью город закрыли полностью. Перестали ходить электрички до Кыштыма, на КПП подняли шлагбаумы и выкатили пулемётные гнёзда — теперь против тех, кто хотел выйти. По громкой связи, висевшей на столбах ещё с учений гражданской обороны, объявили: «Граждане, соблюдайте спокойствие. Не выходите из помещений. Не открывайте окна. Не вдыхайте уличный воздух».

Люди сидели в квартирах, заклеивали щели скотчем, затыкали вентиляцию мокрыми тряпками. Но пух проникал всюду. Он сочился сквозь микроскопические трещины, оседал на занавесках, плавал в кастрюлях с борщом.

Вадик Спицын, сын начальника смены, проснулся среди ночи от того, что мать стояла над его кроватью и улыбалась. Рот у неё был забит тополиным пухом, белым и пушистым, как вата из старого матраса. Она наклонилась и прошептала:

— Дыши, Вадик. Это просто снег.

Он закричал, но крик получился глухим — пух уже оседал у него в горле.

К утру двадцать второго июня живыми (или хотя бы людьми) осталось меньше половины населения. Остальные бродили по улицам — странные, дёрганые, с белыми бельмами на глазах и пеной у рта. Они уже не выли. Они распространяли пух. При каждом выдохе из их ртов вылетали маленькие белые парашютики, и ветер нёс их дальше, к соседним домам.

Штатский из Института сидел в бункере под городской администрацией. У него был пистолет и одна-единственная красная телефонная трубка прямой связи. Он смотрел на серый монитор, где камера наружного наблюдения показывала главную площадь. Люди-пушинки собирались в круги, будто для хоровода. Стояли, покачиваясь, задрав головы к небу. И было видно, как из их разинутых ртов поднимаются в небо белые нити, как будто души покидают тела.

Впрочем, подумал штатский, никакие это не души. Это споры.

Телефон зазвонил. Он поднял трубку и услышал сухой, бесстрастный голос из Москвы:

— Объект «Озерск-16» перешёл в пятую фазу. Рекомендации?

Штатский посмотрел на карту города. Тополя росли везде. Вдоль улицы Ленина, вокруг Дома культуры «Маяк», у школы, у детского сада «Ромашка». Миллионы корней переплелись под землёй, связывая город в единый организм. Колония проснулась. Колония хотела расширяться.

— Сжигать, — сказал он в трубку. — Всё. Термическим способом. До грунта.

Он помолчал и добавил:

— И проверьте другие города. Везде, где сажали эти тополя.

Наверху, на поверхности, июньское солнце освещало белые улицы мёртвого города. Где-то в районе общаги номер четыре сквозь слой пуха пробивался детский смех — но это смеялся уже не ребёнок. Это смеялось то, что им стало, качаясь на старых качелях, взлетая всё выше и выше, к кронам тополей, с которых не переставая летел и летел пух — бесконечный, белый, ласковый июньский снег.

Показать полностью
6

Глава 9. «КОЛОКОЛЬЧИКИ»

Серия Озерск-16

Рассказ Веры Сергеевны, воспитательницы детского сада № 3 «Ромашка»

Никто не предупредил. Никто не позвонил, не прибежал, не крикнул. Я вообще узнала обо всём последней — когда уже было поздно и мой детский сад превратился в музыкальную шкатулку с мёртвыми пружинами.

Утро двадцать первого июня началось обычно: я приняла смену, пересчитала детей — двадцать три, все на месте, — и погнала их в музыкальный зал. У нас по расписанию было ритмическое занятие. Музыкальный руководитель, Ирина Борисовна, сидела за стареньким чёрным «Красным Октябрём», дети стучали в ладошки, гремели погремушками, а за окнами — снег. То есть пух. Такой густой, что казалось — весь мир закутали в вату. Я помню, открыла форточку, впустила запах лета, и пух вплыл в зал, закружился, как живой. Дети завизжали, начали ловить его. А я чихнула и засмеялась. Тогда всё ещё было нормально. Тогда пух был просто пухом.

К полудню Ирина Борисовна вдруг сбилась с ритма. Она играла «Чижика-пыжика», и пальцы её — я заметила — будто залипали на клавишах, а мелодия замедлилась, поплыла. Я подошла: «Ирочка, вам плохо?» Она подняла голову. Зрачки у неё были молочно-белые, как катаракта. «Нет, Верочка, — сказала она тихо. — Мне хорошо. Просто музыка теперь другая». И продолжила играть. Но вместо «Чижика» зазвучало что-то тягучее, вязкое — я узнала «Вокализ» Рахманинова, хотя раньше она его никогда не исполняла. Дети притихли, заворожённо глядя на неё. Я попятилась и вышла в коридор.

В коридоре стояла нянечка, тётя Нюра. Она держала поднос с полдником — стаканчики кефира и печенье. Но кефир был странным: на поверхности плавали белые хлопья, похожие на спутанные нити, и пах он почему-то лилиями. «Тёть Нюр, — сказала я, — что с кефиром?» Она улыбнулась — широко, до ушей, — и ответила: «Это новый рецепт, Верочка. Полезный». Я посмотрела ей в глаза. Белые. Я выбила поднос из её рук — стаканчики разлетелись вдребезги, кефир растёкся по линолеуму, и в нём что-то слабо зашевелилось. Нянечка засмеялась — тоненько, заливчато, — и пошла прочь, шаркая тапочками.

Вот тогда я бросилась к телефону. В приёмной трубка молчала, только слышалось дыхание — влажное, многоголосое. Я набрала «03» — длинные гудки, потом голос, не похожий на диспетчера: «Дышите глубже. Это просто снег». Я швырнула трубку и побежала в группу.

Дети ещё были в музыкальном зале, но они уже не сидели на стульчиках. Они стояли посреди комнаты, взявшись за руки, и тихо раскачивались, как на утреннике. Ирина Борисовна лежала лицом на клавишах — из её рта, носа, ушей росли тонкие белые усики, впившиеся в пианино. Инструмент тихо гудел, издавая низкий вибрирующий звук, от которого у меня заныли зубы. Дети пели без слов — тянули одну ноту, идеально синхронно, как маленький церковный хор. Я позвала: «Миша! Оля! Пойдёмте отсюда!» — но они даже не обернулись.

Я схватила ближайшего ребёнка — девочку с бантами — и потащила к двери. Но тело её было как ватное, руки не гнулись, а из-под век выглядывали белые бельма. Она запрокинула голову и широко открыла рот, и я увидела, что язык у неё оброс белым пушком. Она издала не крик — ноту. Высокую, чистую, и эта нота вплелась в общий гул, и остальные дети тотчас повернули головы ко мне. Все разом. Я отпустила девочку и отступила.

Дверь в зал захлопнулась сама.

С той стороны никто не держал — просто воздух сгустился, стал плотным, как резина. Я дёргала ручку, но бесполезно. А потом пианино заиграло. Крышка откинулась, и я увидела, что внутри, на струнах, вместо молоточков перебирают что-то белое, похожее на детские пальцы, только длинные, лишённые кожи, костяные. Они росли прямо из деки, из чрева инструмента, и каждая струна звучала сама по себе, складываясь в ту самую мелодию — «Вокализ», но теперь с ритмическим аккомпанементом.

Дети расступились, и из их круга начало формироваться нечто. Я не сразу поняла, что это. Сначала мне показалось — просто высокая фигура, слепленная из детских тел. Но потом она выпрямилась, и я разглядела: существо было составлено из музыкальных инструментов и плоти. В центре возвышался остов пианино, перевёрнутого, с натянутыми как рёбра струнами. Вдоль этих струн ползали детские руки — десятки рук, принадлежавшие разным детям, — и каждая перебирала струны, извлекая звуки. Вместо головы у твари был барабан, обтянутый белой кожей, и по этой коже беспрестанно стучали маленькие кулачки, задавая ритм. Из барабана высовывались и втягивались обратно язычки-треугольники, позвякивая, как расстроенный оркестр. Вместо ног — ксилофоны, шагающие с деревянным перестуком. И всё это было обмотано, пронизано, скреплено живыми детьми. Их лица — знакомые, родные — проступали на поверхности конструкции, как маски. Миша Колесников образовывал правый бок, его рука перебирала струны. Оля Солнышкина вросла в барабан, её голова была запрокинута, а рот открыт в беззвучном крике, но крика не было — только нота, непрерывная, идеально чистая. А остальные дети сплелись вокруг, держась за руки и за инструменты, как за единый организм.

Существо двинулось ко мне. Стук ксилофонов-ног, звон треугольников, гул струн и этот пронзительный детский хор — всё слилось в симфонию ужаса, прекрасную и непереносимую. Я зажала уши, но звук проникал сквозь ладони, сквозь кости, прямо в мозг. Он приказывал: «Слушай. Подчинись. Стань нотой».

— Мы — Оркестр, — сказало существо голосами двадцати трёх детей, и в этом хоре я различила интонации Ирины Борисовны. — Ты тоже музыка. Просто ещё не знаешь.

Я отступала, пока не упёрлась спиной в запертую дверь. Оркестр приближался. Одна из рук — рука Лёши Петрова, я узнала её по родимому пятну — отделилась от струны и потянулась ко мне, унизанная вместо пальцев маленькими колокольчиками. Они мелко дрожали, вызванивая что-то похожее на колыбельную.

— Станешь колокольчиком, — сказал Оркестр. — Будешь звенеть для новых детей. Мы ждём, когда придёт дирижёр.

Я не знала, кто такой дирижёр. Я ничего не знала — только чувствовала, как внутри меня, в груди, что-то отзывается на эту музыку, как зудит в горле желание запеть. Я кашлянула — и с ужасом увидела на ладони белые хлопья. Из моего рта вылетели пушинки. Я задышала чаще, и пух полетел уже свободно, оседая на мой синий халат с ромашками.

Оркестр довольно загудел. Колокольчики Лёшиной руки коснулись моего лица, и я почувствовала, как под кожей что-то шевелится — прорастают маленькие косточки, будущие колокольчики. Я хотела закричать, но горло издало только ноту — «ми» второй октавы. Чистую, красивую. Оркестр одобрительно звякнул треугольниками.

И тут в окно музыкального зала ударило что-то снаружи. Стекло брызнуло осколками, в комнату влетел камень — обычный булыжник, — и за ним последовал человек. Солдат в порванной форме, без фуражки, с безумными глазами. Он ввалился в зал, увидел Оркестр, заорал матом и открыл огонь из автомата. Пули застучали по струнам, по барабану, по детским телам. Оркестр заверещал — не от боли, а от диссонанса, — сбился с ритма, распался на мгновение. Дети закричали, рассыпались в стороны. Я рванулась к разбитому окну, перевалилась через подоконник и побежала прочь, не оглядываясь.

Сзади гремели выстрелы и звучал, затихая, расстроенный «Вокализ». Потом всё стихло.

Я спряталась в подвале соседней пятиэтажки. Откашливалась пухом, дрожала, но колокольчики под кожей так и не проросли — кажется, я успела вырваться до того, как стала частью Оркестра. На шее остались только белые пятна, будто ожоги от маленьких пальцев.

Сколько я просидела в подвале, не знаю — может, сутки, может, двое. Ела сырую картошку из мешка, пила из ржавой трубы. Иногда сверху доносилась музыка — детский хор, ритмичный перестук, звон колокольчиков. Оркестр ходил по городу. Собирал новых музыкантов. Я слышала, как к нему присоединялись взрослые голоса, как вступали новые инструменты — кажется, даже автомобильные гудки.

Я не знаю, выжил ли тот солдат. Не знаю, что стало с моим детским садом. Знаю только одно: когда я закрываю глаза, я всё ещё слышу их — моих «Колокольчиков». Они зовут меня, обещают, что партия воспитательницы ещё не дописана. И иногда, в полудрёме, мои пальцы сами начинают выбивать ритм по бетонному полу.

Я не хочу становиться музыкой...

Показать полностью
11

Глава 8. «СНЕЖОК»

Серия Озерск-16

Рассказ кота с пятого этажа

Меня зовут Снежок. Так меня назвала Она — моя Хозяйка. У неё были тёплые руки, пахнущие шерстью и ванильными сухарями, и она всегда сидела в кресле у окна, позвякивая спицами. Я любил эти спицы. Они мерцали в солнечном свете, а я ловил их тени на полу. Мы жили на пятом этаже панельной башни, и я никогда не выходил наружу — только сидел на подоконнике и смотрел на тополя. Смотрел, как с них летит белый пух, похожий на распоротую подушку. Я тогда не знал, что подушка эта — живая.

Всё началось в субботу. Хозяйка открыла форточку — духота стояла страшная, — и пух вплыл в комнату, как привидение. Я чихнул. Хозяйка тоже чихнула, потом закашлялась. «Снежок, — сказала она рассеянно, — смотри, сколько пуха. Прямо как снег. Я тебя в честь него назвала, помнишь?» Она протянула руку, чтобы погладить меня, но рука пахла странно — сладким, как цветы на могиле у проходной. Я отпрянул. Хозяйка нахмурилась, но потом улыбнулась. «Глупый котик». И снова взялась за спицы.

К вечеру она уже не вязала. Просто сидела, перебирая пух, который набился в корзину с клубками. Я мяукал, просил есть, но она не слышала. По радио запели что-то тягучее, без слов — женский голос, похожий на ветер в вентиляции. Хозяйка начала подпевать. Я никогда раньше не слышал, чтобы она пела. Голос у неё был скрипучий, но она выводила мелодию, и от этого звука у меня вставала дыбом шерсть на загривке. Я спрятался под диван.

Ночью я проснулся от того, что Хозяйка ходила по квартире. Босиком. Шлёп-шлёп. Я слышал, как она открывает ящики, что-то вынимает, кладёт обратно. Потом она заговорила. Не со мной — с пустотой. «Вот, — говорила она, — хорошая пряжа. Мягкая. Тёплая. Для всех хватит». Я выглянул. В лунном свете Хозяйка сидела на полу, и вокруг неё лежали клубки — только это была не шерсть. Это был пух, который она скатала в тугие шары. Они слабо светились, и от них тянулись нити к её пальцам. Нет, из пальцев. Из-под ногтей у неё росли белые усы, длинные, тонкие, и она ими шевелила, как я усами. Я зашипел. Хозяйка повернула голову. Глаза у неё были белые, как молоко.

— Снежочек, — сказала она ласково, — иди сюда. Мама свяжет тебе новую игрушку.

Я забился под ванну и просидел там всю ночь. Трубы гудели. Из сливного отверстия пахло сладким, и я видел, как оттуда тянется тонкая белая плёночка, нащупывая дорогу. Я разодрал её когтями, но на её месте тут же выросла другая.

На следующий день я решил уйти. Дверь была закрыта, но я уже знал все щели. Пролез через балконную дверь, которую Хозяйка забыла закрыть, и выбрался на лестничную клетку. В подъезде было темно и тихо, только сверху доносился тот же напев — теперь его пели несколько голосов. Я побежал вниз. На четвёртом этаже дверь была приоткрыта, и оттуда тянуло холодом и тем же сладким запахом. Я заглянул. В квартире, прямо в коридоре, висел человек. Вернее, то, что от него осталось: он был замотан в белый кокон, как гусеница, только из кокона торчали ноги в домашних тапочках. Кокон дышал — поднимался и опускался, — и из него высовывались десятки тонких спиц. Не металлических — костяных, белых, растущих изнутри. Они постукивали друг о друга с тихим звоном, как будто кто-то перебирал клавиши. Я отпрянул и побежал дальше.

На втором этаже я встретил Её. Ту, что раньше была просто соседкой снизу, тётей Нюрой, которая всегда меня подкармливала сметаной. Но теперь это была не тётя Нюра. Она сидела на лестничной площадке, прислонившись спиной к батарее, и вязала. Руки у неё двигались с нечеловеческой скоростью, спицы мелькали, как спицы Хозяйки, только их было слишком много — из каждого пальца росло по спице, и они все были заняты. Она вязала из пуха, который лез из её собственного рта, — вытягивала белую нить губами и тут же подхватывала её спицами. Вокруг неё уже лежало готовое полотно — белое, мягкое, оно шевелилось и дышало. В этом полотне я разглядел очертания лиц — знакомых лиц: вот дворник дядя Миша, вот почтальонша, вот мальчик с первого этажа. Они были вплетены в ткань и улыбались.

Тётя Нюра подняла голову. Вместо глаз у неё были два клубка белой пряжи, и они вращались, разматываясь и сматываясь обратно. Она улыбнулась мне — не ртом, а всем лицом, и я увидел, что щёки у неё прошиты стежками, как у тряпичной куклы. «Снежок, — сказала она голосом, который был на тысячи нитей тоньше человеческого, — Хозяйка тебя ищет. Она хочет связать тебе братика».

Я зашипел и выгнул спину. Но тут случилось то, чего я боялся больше всего.

Сверху, с пятого этажа, донёсся звук. Не шаги — скрип, как будто сотни спиц царапают бетон. И голос Хозяйки — только теперь он был многоголосым, эхом разносясь по подъезду: «Снежо-о-о-ок... мальчик мо-о-ой...»

И она спустилась.

Я видел Её, мою Хозяйку, но теперь это была не она. То, что стояло на лестнице, когда-то было женщиной в синем халате и тапочках с помпонами. Теперь это была высокая, под самый потолок, фигура, состоящая из множества рук. Руки росли из плеч, из боков, из спины — десятки рук, и каждая заканчивалась не пальцами, а длинными костяными спицами, которые мерцали белым. Лицо Хозяйки сохранилось, но оно было в центре этой живой прялки: спокойное, улыбающееся, с белыми глазами, и изо рта непрерывно текла тонкая нить пуха, которую другие руки подхватывали и вплетали в растущее за спиной полотно. Это полотно свисало с перил, тянулось по ступеням, шевелилось, и в нём угадывались тела — люди и животные, завёрнутые в белые саваны, но ещё живые. Я видел, как в полотне слабо дёргается кошачья лапа — чёрная, с белым пятнышком. Это был Васька с третьего этажа.

Тварь двигалась плавно, перебирая руками-спицами, как сороконожка, и каждая спица издавала свой звук — они звенели, как расстроенный ксилофон, и вместе складывались в ту самую мелодию. «Вокализ». Она вязала музыку.

Я побежал. Вниз, через подвал, куда глаза глядят. Тётя Нюра попыталась схватить меня своим полотном, но я проскользнул. Сзади раздался треск — это Хозяйка разорвала перила и спрыгнула в пролёт, её руки-спицы застучали по стенам, выбивая искры. Она не кричала — она мурлыкала. «Снежок... Снежок... Мама тебя любит... Иди, я свяжу тебе кроватку...»

Я нырнул в подвал. Здесь пахло плесенью и мазутом, но сладкий запах проник и сюда. В темноте что-то светилось — маленькие белые грибы на стенах. Я бежал по трубам, слыша, как наверху, в шахте лифта, что-то шуршит, скребётся. Хозяйка не отставала. Она не могла пролезть в узкие лазы, но её нити могли. Я чувствовал, как тонкая белая паутинка коснулась моего хвоста, — и рванул в сторону, забился в щель между труб.

И тут я увидел Его.

В углу подвала, за старым котлом, сидел человек. По крайней мере, он был похож на человека — только очень тощего, длинного, как жердь. Он был одет в рваный белый халат, и кожа у него была серая, как старый лишайник. Но главное — голова. Головы не было. Вместо неё из плеч рос огромный, раздутый радиоприёмник. Старый ламповый «Рекорд», какие стояли в квартирах, только этот был живой. Динамик пульсировал, как сердце, а из щелей корпуса росли грибы и тянулись тонкие усики. Вместо глаз — два верньера, светящихся жёлтым. Вместо рта — шкала, и стрелка дёргалась, ловя невидимые волны.

Существо сидело, скрестив длинные ноги, и перебирало пальцами по шкале, издавая тихий треск и шёпот. Из динамика лился «Вокализ», но с помехами, словно далёкая радиостанция. Вокруг него на бетоне лежали мёртвые кошки — три или четыре, я не разглядел, — и от каждой к радиоприёмнику тянулся тонкий белый провод, вросший в голову. Кошки слабо дёргались, как будто их заставили слушать.

Я замер. Тварь повернула корпус (не голову — всей грудной клеткой) и уставилась на меня верньерами. Стрелка на шкале дёрнулась в красную зону.

— Приём, — прошелестело из динамика не голосом, а сборкой радиошумов, — приём... Новый абонент... Частота... мяу...

И оно потянуло ко мне одну из длинных рук, на конце которой вместо пальцев был штекер — как у наушников, только костяной и влажный.

Я отпрыгнул. Штекер воткнулся в трубу, и по металлу пошла дрожь. Радиоголова зашипела помехами, закашляла, и из динамика вырвался целый хор — голоса жителей дома, которые пели, смеялись, плакали. «Снежок... Снежок...» — звала Хозяйка. «Приём... настройка...» — скрежетало существо.

И тут сверху, через вентиляционную шахту, в подвал хлынула белая волна. Это Хозяйка спустила свои нити — они втекали, как вода, заполняя пространство, обволакивая трубы и стены. Радиоголова заверещала, ловя новую частоту, и начала быстро подкручивать верньеры, но белые нити облепили её, втянули в общую массу. Я видел, как радиоприёмник треснул, и из него брызнули споры, смешиваясь с пухом. Хозяйка и Радиоголова на мгновение слились — зазвучал дуэт: «Вокализ» вперемешку с белым шумом, — а потом всё стихло. Только полотно продолжало расти.

Я воспользовался моментом и метнулся к окну подвала, выбитому взрывной волной (откуда-то снаружи уже грохотало). Выскочил наружу.

Город горел. Падал пух. Высоко в небе кружили белые вороны, а вдалеке, над заводом, возвышался Собор — огромный, многоликий. Сзади, из подвала, ещё тянулись белые нити, но они слабели. Хозяйка осталась там, в подъезде, со своими спицами и полотном. Я побежал прочь, не оглядываясь.

Сейчас я живу в лесу. Охочусь на мышей. Иногда во сне я слышу «Вокализ» и чувствую, как между когтями прорастают тонкие белые усики. Тогда я просыпаюсь и долго вылизываю лапы. Но что-то уже изменилось...

Показать полностью
17

Глава 7. «ВЫХОДНОЙ»

Серия Озерск-16

Рассказ Ольги Викторовны, секретаря НИИ «Луч»

Двадцать первое июня было субботой, и я собиралась провести её как нормальный человек.

У меня было три дела: постирать бельё, докрасить ресницы (новая тушь, рижская, с блёстками) и досмотреть польский журнал мод, который дала Зинка из отдела кадров. Я проснулась поздно, часов в десять, и первое, что увидела — белый пух за окном. Он летел густо, как снег в декабре, и солнце просвечивало сквозь него, делая весь мир похожим на кадр из пересвеченного фильма. Я подумала: «Опять тополя». В нашем городе они росли везде — высоченные, уродливые, с вечно трескающейся корой. Каждое лето — пуховая метель, аллерия для аллергиков. Но в этом году было особенно. Слой пуха лежал на подоконнике в палец толщиной, хотя окно я закрывала на ночь. Он просочился сквозь микроскопическую щель в раме и теперь мягко мерцал, будто живой.

Я зевнула, включила радио. Передавали «Утреннюю гимнастику» — бодрый голос диктора советовал делать наклоны. Я сделала пару приседаний, потом налила себе чаю из термоса (плиту включать было лень) и уселась с журналом. На обложке улыбалась польская модель в плаще-болонье. Я тоже хотела такой плащ.

В одиннадцать утра по радио прервали передачу. Диктор — уже не физкультурный, а какой-то казённый, с металлическими нотками — сообщил: «Уважаемые жители Озерска-16! В связи с повышенной концентрацией тополиного пуха в воздухе, администрация города рекомендует временно не открывать окна и воздержаться от прогулок. Гражданам, страдающим аллергией, обратиться в медпункты. О дальнейших указаниях будет сообщено дополнительно».

Я фыркнула. У них каждый год «повышенная концентрация». Один раз пух даже забил вентиляцию в столовой, и Клавдия Ивановна, повариха, бегала с поварёшкой и материла озеленителей. Я работала секретарём в НИИ «Луч», сидела в приёмной директора, но по пятницам часто заходила в столовую за пирожками. Клавдия Ивановна меня жалела — «худющая, как вешалка» — и подкладывала лишнюю котлету. Хорошая женщина.

Я перевернула страницу журнала. Ветер за окном усилился, пух закружился белыми вихрями. Я заметила, что он не просто летит — он будто движется целенаправленно, собираясь в облака, которые тянулись вдоль проспекта Ленина к заводу. Но мало ли что ветер творит.

В полдень радио замолчало. Потом включилась классическая музыка — Шопен, «Ноктюрн». Это было странно. Местный узел не баловал классикой, обычно крутили советскую эстраду или производственную гимнастику. Я покрутила ручку настройки — на всех частотах одно и то же: Шопен, а потом, без перехода, «Вокализ» Рахманинова. И между тактами — тишина. Не эфирная тишина, а какая-то ватная, в которой, если прибавить громкость, слышался шёпот. Я резко выключила приёмник.

Позвонила Зинке. Длинные гудки. Потом трубку сняли, но молчали. Я сказала: «Зин, привет, чего в городе творится?» В ответ — дыхание. Влажное, булькающее. И голос, не Зинкин, а будто несколько голосов слитно: «Дыши... Это просто снег...» Я бросила трубку.

Вот тогда мне стало по-настоящему страшно.

Я жила на девятом этаже панельной башни на улице Строителей, в однокомнатной квартире. Из окна был виден почти весь город: серые корпуса завода, труба котельной, купол ДК «Маяк», тополя вдоль проспекта. С балкона я увидела странное: на перекрёстке стояла женщина с детской коляской, но коляска была пуста, а сама она запрокинула голову и широко открыла рот, будто пила пух. Потом она медленно пошла в сторону КПП, не глядя по сторонам. За ней потянулись ещё несколько фигур — из подъездов, из магазина, из-за гаражей. Они шли, покачиваясь, как пьяные, но синхронно, словно их держала невидимая нить.

В дверь позвонили.

Я вздрогнула и подошла к глазку. На площадке стояла соседка из двадцать четвёртой квартиры, баба Люба, пенсионерка. Она мяла в руках белую тряпочку и улыбалась — широко, до ушей, как никогда раньше. Я приоткрыла дверь на цепочку.

— Оленька, — пропела она сладким голосом, — а ты форточки закрыла? А то говорят, пух вредный. Ты дышишь?

— Закрыла, баб Люб, — ответила я, пятясь. — Всё нормально.

— Ты дышишь? — переспросила она, и улыбка её стала ещё шире, а из уголка рта выползла тонкая белая нить, закапала на кофту. — Надо дышать. Это просто снег.

Я захлопнула дверь, набросила засов. Баба Люба постояла ещё минуту и ушла, шаркая тапочками. По лестнице разнеслось её пение — тот самый «Вокализ».

Я опустилась на пол в прихожей, обхватила колени руками. В висках стучало. Тридцать лет, умная женщина, секретарь в секретном институте, а сижу и трясусь, как девчонка. Я заставила себя мыслить логически. Если в городе биологическая вспышка (а это, судя по всему, именно она), надо изолироваться. Окна и двери — скотчем. Вода — набрать в ванну и все кастрюли. Еда — какая есть, у меня полхолодильника: колбаса, яйца, масло, позавчерашний суп. В морозилке — пельмени. Спички, свечи, фонарик. Аптечка: йод, бинт, анальгин, зелёнка. Нож кухонный, самый большой. Противогаза у меня, конечно, не было — но я сделала марлевую повязку из старой простыни, сложила в восемь слоёв, смочила водой. Если не выходить, может, пронесёт.

Вечером я услышала выстрелы.

Стреляли со стороны КПП — сначала одиночные, потом очереди. Я приникла к окну: по проспекту бежали люди в военной форме, некоторые без фуражек, и отстреливались от толпы, которая наступала на них сзади. Толпа двигалась молча, только из её глубин доносился гул. Я увидела, как один солдат споткнулся и упал, и толпа накрыла его, как волна, а когда отхлынула, на асфальте лежало тело, всё в белом, быстро оплетаемое нитями. Я зажмурилась.

Ночью радио ожило. Снова «Вокализ», а между повторами — голос, уже не дикторский, а коллективный, будто говорит сам город: «Граждане. Сохраняйте спокойствие. Не покидайте квартир. Карантинные мероприятия проводятся. Завтра в восемь утра всем жильцам предписано явиться на площадь Ленина для санитарной обработки. С собой иметь паспорт и минимум вещей». Я фыркнула сквозь марлю. Санитарная обработка, как же. Слышала я уже этот шёпот в трубке.

Я не спала. Сидела на кухне, смотрела на свечу и думала о своей работе. В НИИ «Луч» я печатала документы, которые не всегда понимала: грифы, секретные отчёты, какие-то «Тишина-1946», «Объект Собор». Я не вчитывалась — секретарю меньше знаешь, крепче спишь. Но теперь кусочки мозаики складывались. Что-то они там накопали. Что-то, что теперь вылезло наружу.

На второй день, в воскресенье, я поняла, что в доме не одна.

Сквозь стены я слышала, как в соседних квартирах двигаются люди. Не так, как обычно — шаги, голоса, — а медленно, размеренно, иногда поскрёбывая. В вентиляции что-то шуршало. Я закрыла вентиляционное отверстие картонкой, заклеила скотчем. Из мусоропровода в подъезде доносился гул — будто там, внизу, работал огромный орган. Потом из моей раковины полез пух. Он поднимался по трубе, как пена, и оседал на кране. Я заткнула слив тряпкой, но всё равно капало.

Около полудня я решилась выйти в коридор. У меня кончалась вода — ту, что набрала в ванну, я боялась пить, потому что она уже подёрнулась белой плёнкой. На площадке было тихо. Дверь в квартиру бабы Любы приоткрыта. Я заглянула: она сидела в кресле, в своём цветастом халате, и смотрела в потолок. Из её рта, носа и ушей росли крошечные белые грибочки, похожие на вёшенки. Глаза были белыми, но она улыбалась. На полу вокруг стояли банки с вареньем, открытые, и в варенье плавали споры. Я попятилась и тихо закрыла дверь.

На лестничной клетке этажом ниже я увидела мужчину. Он стоял, прислонившись к батарее, и тихо раскачивался. Это был Виктор Иванович из 18-й, слесарь, мы с ним здоровались. Он повернул голову — и оказалось, что лица у него почти нет, только белая маска, из-под которой глядят два фосфоресцирующих глаза. «Оля, — сказал он, — ты не бойся. Это не больно. Это как спать». Я побежала обратно на свой девятый, и за спиной слышался его смех — не злой, а какой-то умиротворённый.

Я забаррикадировала дверь шкафом. Силы были на исходе. Из еды осталась половина банки сгущёнки, сухарь и пельмени, которые я съела сырыми, потому что газ я перекрыла — боялась, что через конфорки тоже лезет. Я понимала: если не выбраться, я умру тут. Либо с голоду, либо от спор. Мне казалось, что они уже во мне — иногда я ловила себя на том, что напеваю «Вокализ», и поспешно затыкала рот тряпкой.

В понедельник, двадцать третьего, я услышала тяжёлое гудение. Выглянула в окно: по проспекту полз пухосос. Огромная машина, вся в белой коросте, изрыгающая споры. За ней шли люди — много людей, — и они несли на руках какие-то брикеты, которые шевелились. Я увидела, как из цеха No 9 начало подниматься нечто ещё более гигантское — живая гора из тел и грибов. Собор. Я узнала его по отчётам, которые печатала. И тогда я решилась.

Я поднялась на крышу.

Люк на чердак был открыт — ветер задувал туда пух, но на крыше, на воздухе, концентрация казалась меньше. Я надела свою мокрую марлевую повязку, взяла нож и фонарик. На крыше ветер трепал волосы. Я увидела весь город: завод, горящие корпуса, Собора, который медленно двигался к административному центру. Я увидела вереницу людей, идущих к нему, как на богомолье. И услышала звук — гул авиационных двигателей.

С юга летели бомбардировщики. Четыре точки в небе. Значит, Москва всё-таки решилась.

Я стояла на краю крыши и думала: что лучше — сгореть в термитной зачистке или стать частью Собора? Ни то, ни другое. Я хотела жить. Я разорвала свою ночную рубашку, привязала к антенне белый флаг — может, лётчики увидят, может, сбросят лестницу? Глупо, конечно. Я смеялась, а из-под марли уже вылетали облачка пуха. Когда я успела надышаться? Наверное, когда бегала к соседям. Или когда пила ту воду.

Я села на парапет. Внизу ходили белые фигуры. Они пели. Я слышала голос бабы Любы и Виктора Ивановича, и ещё сотен. Они звали меня. Я зажала уши, но голос шёл изнутри. «Оленька... ты секретарь, ты знаешь тексты. Ты будешь нашей летописицей. Иди к нам».

Я встала. Посмотрела на свои руки: между пальцами уже тянулись тонкие нити. На ногах, там где я поранилась о гвоздь, ранка затянулась белой плёнкой. Скоро я перестану быть собой. Я вспомнила Клавдию Ивановну из столовой — жива ли она? И того неприметного инженера-холодильщика, который приходил в приёмную и смотрел на меня слишком внимательно. Шпион, наверное. И девчонок из лаборатории. Все они теперь, наверное, там, в этой живой горе.

Самолёты приближались. Я видела, как от них отделились чёрные точки — бомбы. Значит, у меня есть минута, может, две. Я закрыла глаза.

А потом я сделала то, чего не ожидала от себя: я запела. Не «Вокализ», а нашу, советскую — «Надежда, мой компас земной...». Громко, срывая голос, перекрикивая гул моторов. И вдруг поняла: это моя молитва. Моя последняя искра.

Показать полностью
22

Глава 6. «БОРЩ»

Серия Озерск-16

Вы не смотрите, что я в халате и переднике — я тут двадцать лет горбачусь. Ещё когда только бараки снесли и построили эти панельные коробки, я уже стояла у плиты. Мужа нет, сын в армии, в Германии служит, пишет раз в месяц, а я — здесь. Столовая № 7, заводской рацион, четыреста порций в день. Борщ, гречка с котлетой, компот из сухофруктов. Всё как положено.

Двадцать первого июня я встала в пять утра, как всегда. Окно приоткрыто — душно было, июнь. И чувствую — щекотно в носу. Вышла на балкон, а там белым-бело. Пух тополиный лезет, прямо метель. Я ещё подумала: «Надо же, как в сорок шестом, когда их только посадили». У меня от них всегда чихание, но я привычная.

Пришла в столовую к шести. Девчонки мои — Зойка-раздатчица и Нинка-посудомойка — уже шныряют. На улице тихо, только пух кружится. Я наказала им все форточки закрыть, марлей затянуть, потому что санитарный врач у нас строгий. Котлы разогрела, начала закладку — капусту шинковать, свёклу тереть. И замечаю: на свёкле какой-то белый налёт, будто плесень. Я выбросила пару штук, остальное промыла. Мало ли, жара.

Первая партия пришла в семь — слесаря из пятого цеха. Мужики хмурые, кашляют. Один, Лёнька Зуев, я его хорошо знала, всё шутил обычно, а тут молчит, в тарелку уставился. Я ему: «Лёнь, ты чего?» А он глаз поднял, а у него зрачки как подёрнутые, будто катаракта. «Нормально, тёть Клав, — говорит. — Просто душно». Поел и вышел на пандус покурить. А через пять минут Зойка влетает белая: «Там Лёнька Генке горло грызёт!»

Я не поверила, выскочила с поварёшкой. И правда: Лёнька на корточках над сменщиком, и рот в крови, и пух изо рта летит. И смеётся тихо, по-звериному. Я поварёшкой его огрела по спине — бесполезно. Хорошо, охрана прибежала, застрелили. А у меня в голове одна мысль: «Он мой борщ ел. Мой борщ».

Двадцать второго мы в столовой баррикаду устроили. Столы к дверям, окна забили фанерой. Со мной остались Зойка, Нина и ещё двое — дядя Петя, наш грузчик, и студент-практикант Павлик. Из города доносились крики и стрельба. По громкой связи объявляли сидеть по домам. А у нас продуктов — котёл борща, кастрюля гречки, бидон компота и хлеб вчерашний. Мы решили держаться.

Но пух всё равно лез. Он просачивался в вентиляцию, оседал на столах. Я велела всем рты завязывать полотенцами. Сама дышала через мокрую тряпку, пока у плиты стояла. Борщ всё равно варить надо — а вдруг придут спасатели, военные, надо кормить. Я к плите привыкла, мне без дела сидеть невыносимо.

Ночью Нина закашляла. Сперва тихо, потом надрывно, с бульканьем. Я подошла — а она уже на полу сидит, глаза белые, и изо рта пух лезет, как из подушки распоротой. «Ниночка, — говорю, — ты потерпи». А она мне в ответ запела. Ту самую мелодию — «Вокализ», что по радио крутили. И смотрит сквозь меня ласково так, как дитя на мать. Дядя Петя с Павликом её связали полотенцами, но она всё пела и пела, пока не захрипела.

К утру я заметила, что у меня на руках, там, где я тесто месила, белые пятнышки. Как мука въелась, но не смывается. И внутри, в груди, тепло такое, щекотное. Я кашлянула — на ладони капельки белые. Споры. Поняла сразу. Не надо мне докторов.

Я отошла в уголок, села на мешок с мукой. И тут оно заговорило. Не в ушах — прямо в голове, как будто кто-то ласковый рядом встал и дыханием в затылок дышит. «Не бойся, Клавдия Ивановна. Ты своё дело делала, кормила людей. Теперь мы тебя накормим покоем».

Я, старая дура, заплакала. Сына вспомнила, Серёженьку, как он в детстве просил блинчики с вареньем. Я ему пекла каждое воскресенье. Теперь он в Германии, далеко, может, и не узнает никогда. А голос продолжал: «Скоро все будут вместе. И Серёжа тоже. Просто дыши».

Я сопротивлялась. Я Клавдия Ивановна Шаповалова, у меня план по питанию, я санитарную книжку каждый год продлеваю. Я не какая-то там грибница. Я взяла кухонный нож и хотела себе по горлу полоснуть — но рука не поднялась. Не то чтобы сил не было — просто желание пропало. Вместо этого я подошла к плите, помешала борщ. Поварёшка в руке легла привычно, уютно. Запах пошёл по столовой — свекольный, с чесночком, с лаврушкой. И тут я поняла: запах изменился. Он стал слаще, с теми самыми лилейными нотками, что и пух на улице. Я склонилась над котлом и увидела, что на поверхности бульона плавают белые тонкие нити, и они свиваются в узоры, похожие на кружево.

Мой борщ стал заразой.

Я хотела опрокинуть котёл, но руки не слушались. Вместо этого я сняла пробу. Поднесла поварёшку к губам. Вкус был обалденный — лучший борщ в моей жизни. Густой, наваристый, с кислинкой. И когда я глотала, тепло в груди разрослось до блаженства. Голос засмеялся: «Вот видишь. Ты сама выбрала».

К вечеру двадцать третьего в столовую стали заходить люди. Уже не те, что были раньше. Эти двигались медленно, словно в воде, улыбались, и глаза у них были белые, как варёные яйца. Они садились за столы, чинно, как в прежние времена, и смотрели на раздачу. Зойка, которая тоже уже была с нами (я заметила, как у неё из-под чепчика свисают белые усики), встала к окошку и начала наливать. Я подавала тарелки. Дядя Петя нарезал хлеб, из его рукавов тоже лез пух, но он улыбался. Павлик исчез — наверное, не выдержал.

Пришёл какой-то высокий человек в штатском, с папкой, из Института кажется. Я его раньше не видела. Он долго смотрел на нас, потом взял тарелку, попробовал. Кивнул. «Продолжайте, — сказал он голосом, в котором слышались сразу несколько тонов. — Это теперь ваша литургия».

И я продолжала. Мы кормили их всех — слесарей, уборщиц, солдат, которые пришли с повинной. Они ели мой борщ, и на их лицах распускались улыбки, и изо ртов начинали виться белые нити. Я понимала, что множу заразу, но не могла остановиться. Это было как во сне — знаешь, что кошмар, а проснуться нельзя.

Через сутки я увидела в окно Собор. Он вылезал из завода, огромный, как дом, и на его поверхности колыхались лица. Он пел. И в этом пении я узнала голос Зойки, голос Нины, голос Лёньки, и свой собственный тоже. Я пела вместе с ним, помешивая борщ. Поварёшка стучала о край котла, задавая ритм.

Но внутри, в самой глубине, ещё сидела я — прежняя Клавдия Ивановна. Она съёжилась до размеров горошины и тихо плакала. Она помнила рецепт блинчиков. Она помнила Серёженьку. Она знала, что скоро прилетят самолёты и всё сгорит. И она, эта горошина, молилась только об одном: чтобы Серёжа никогда не узнал, во что превратилась его мать. Чтобы ему не передали, что повариха из Озерска-16 стала частью грибного рая.

На третий день я услышала гул моторов. С юга летели бомбардировщики. Я стояла у разбитого окна с поварёшкой в одной руке и половником в другой, изо рта у меня вылетали облачка пуха, а по переднику расползалась белая плесень. Голос в голове ликовал: «Скоро нас станет больше. Огонь — это хорошо. Огонь поднимет споры в небо».

А моя горошина подумала: «Может, хоть так я увижу сына. Белым облаком».

И я улыбнулась, хотя уже не могла различить, кто улыбается — я или оно. Борщ на плите булькал, остывая. Завтрака не будет. Но это и не важно.

Показать полностью
17

Глава 5. «АИСТ»

Серия Озерск-16

Запись в блокноте, найденном в здании НИИ «Луч»

Я прибыл в Озерск-16 девятнадцатого июня. Смешной город — весь в тополях, пропахший угольной пылью и секретностью. На КПП у меня проверили пропуск — долго, придирчиво, сличая фотографию с моим лицом. Я смотрел на сержанта с тяжёлой челюстью и думал о том, что его убьют первым, если что-то пойдёт не так. Не я убью — система. Она всегда пожирает своих церберов.

Моя легенда — инженер-холодильщик из Челябинска, направленный на завод для наладки промышленных морозильных камер в пятом цеху. Документы — безупречные. Изготовлены в Лэнгли, но проверку проходят. Позывной «Аист». Задача простая до тошноты: проникнуть в архив спецчасти НИИ «Луч», изъять папку с грифом «Тишина-1946/7», передать связной. Связная — женщина, Громова Ирина Пална, архивариус. Пароль — «На улице опять пух». Отзыв — «Это снег». Чёртовы поэты.

Двадцатого июня я вышел на контакт. Громова — сухая, как гербарий, дама лет пятидесяти, с вечно поджатыми губами — передала копию ключа от хранилища и предупредила: архив работает только в дневную смену, ночью включается сигнализация. Никакой спешки. Мы условились на двадцать третье.

Двадцать первого всё пошло прахом.

Я проснулся в гостинице «Заря» оттого, что в окно лез пух. Окно было закрыто, но он просачивался сквозь микроскопические щели в рассохшейся раме, оседал на подоконнике жирным белым слоем. На улице кричали. Я выглянул: на углу проспекта Ленина и улицы Строителей лежало тело в синем халате, над ним стояли двое в военной форме и растерянно курили. Ещё через час по коридору гостиницы пробежала администраторша, стуча в двери: «Не выходите! Говорят, карантин!»

Я сел на кровать, закурил «Мальборо» из неприкосновенного запаса (американские сигареты — слабость, которую я позволял себе в полевых условиях), и включил портативный «Панасоник» — сканировать эфир. Местное радио передавало «Вокализ» Рахманинова. Между тактами — тишина, в которой, если прибавить громкость, можно было различить шёпот. Не помехи. Именно шёпот. Я выключил приёмник и проверил пистолет. «Вальтер ПП», с глушителем, спрятанный в фальшивом дне чемодана. С ним было спокойнее.

Двадцать второго город закрыли полностью. Я понял, что связная, скорее всего, мертва или недоступна, а мой канал отхода перекрыт. Оставалось одно: добыть документы и попытаться выбраться самому. Информация — это валюта. Тот, у кого в руках папка «Тишина», сможет купить себе место в вертолёте.

Ночью я покинул гостиницу через окно туалета на первом этаже. Улица встретила меня запахом — сладким, лилейным, тошнотворным. Пух лежал на асфальте по щиколотку, и в нём были протоптаны дорожки — будто кто-то ходил кругами. Я натянул противогаз, предусмотрительно купленный на чёрном рынке ещё в Челябинске, и двинулся вдоль стен к институту.

Город казался вымершим, но это было обманчивое впечатление. В окнах горел свет. В некоторых квартирах двигались фигуры — слишком медленно, рывками. Из подворотни мне навстречу вышла женщина с детской коляской. Коляска была пуста, если не считать комка пуха, в котором что-то слабо шевелилось. Женщина улыбнулась мне — рот её был набит белым, как ватой, а глаза затянуты молочной плёнкой. «Дыши, — сказала она голосом, в котором слоились десятки других голосов. — Это просто снег». Я выстрелил ей в голову, не раздумывая. Она упала, но из раны не потекла кровь — только взметнулось облачко спор. Я перешагнул тело и пошёл дальше. Эмоции — непозволительная роскошь для агента.

У проходной НИИ меня ждал сюрприз. Ворота были распахнуты, будка охраны разгромлена. Тело сержанта с тяжёлой челюстью лежало на асфальте, и сквозь его грудь проросли тонкие тополиные ростки. Сигнализация молчала. Я вошёл внутрь.

Коридоры института были пусты, если не считать шелухи от пуха на полу и странных пятен на стенах, напоминавших плесень. Свет ещё горел — аварийный, тусклый. Я нашёл лестницу в подвал, где располагался архив. На ступенях сидел человек. Вернее, то, что от него осталось. Он был полностью оплетён белыми нитями, как кокон, и только лицо оставалось свободным. Глаза его были закрыты, но когда я приблизился, они открылись — белые, светящиеся. «Ирина Пална?» — спросил я, уже зная ответ. Кокон слабо дёрнулся, и изо рта Громовой выползла тонкая белая усика, потянувшаяся ко мне. Я отступил. «Ключ... у меня в кармане...» — прошелестела она. Я сунул руку в её халат, стараясь не касаться нитей, и нащупал ключ. Он был тёплым и влажным. «Спасибо, — сказала Громова, и на её губах расцвела жуткая, блаженная улыбка. — Теперь иди. Оно ждёт».

Я не стал спрашивать, кто «оно». Замок поддался с третьего поворота. Архив представлял собой длинную комнату, заставленную металлическими стеллажами. Я нашёл секцию с грифом «Особой важности» за несколько минут — сработала профессиональная память на индексы. Папка «Тишина-1946/7» стояла на месте: тяжёлая, в картонном переплёте, с сургучной печатью. Я сунул её в заплечный рюкзак и уже повернул к выходу, когда заметил, что стены архива изменились. По ним расползалась белая плесень, из которой формировались крошечные, с детский ноготь, грибы на тонких ножках. Они росли прямо на глазах, и я услышал звук — низкий, вибрирующий гул, доносившийся откуда-то из-под пола. Гул был ритмичным, как сердцебиение.

Я побежал. Бежал по коридорам, путаясь в указателях, выскочил на задний двор института, где стояли мусорные баки и ржавый грузовик. И тут я увидел это.

Через площадь, со стороны завода, полз пухосос. Я слышал о нём — по обрывкам радиоперехватов, ещё до того как связь окончательно рухнула. Но одно дело слышать, и совсем другое — видеть. Машина раздулась, распухла, она напоминала гигантский желудок на гусеницах. Её раструб был покрыт белёсой коростой, из которой сочилась слизь, и он мерно втягивал в себя воздух, засасывая всё, что попадалось на пути: обрывки газет, пух, мелких животных. Вокруг неё, как свита, двигались заражённые — десятка три. Они не шли — они как будто перетекали, поддерживая друг друга, и из их ртов непрерывно сыпались споры. Пухосос издал звук, похожий на отрыжку, и выплюнул на асфальт аккуратный брикет, который слабо шевелился. Я заметил, что некоторые брикеты уже начали расползаться, выпуская корешки.

Я прижался к стене, молясь, чтобы меня не заметили. План «А» провалился окончательно: пробиться к КПП через этот ад было невозможно. Я нырнул в ближайший подъезд жилого дома, забился в подвал, где пахло кошками и плесенью, и несколько часов просидел в темноте, прислушиваясь к звукам наверху. Город гудел, как растревоженный улей. Где-то далеко стреляли — короткими, злыми очередями, — и я узнал характерный треск «АКС-74У». Значит, спецподразделение. Значит, ещё не всё потеряно.

Рация моя молчала. В эфире царил тот же шёпот, что и в радиоприёмнике, и я уже не был уверен, что это помехи. Мне казалось, что шёпот разбирает слова. «Аист... Аист... Лети к нам...»

Я достал папку. Включил фонарик, выкрутил лампочку до тусклого красного света, начал читать. И чем дальше я читал, тем сильнее немели пальцы.

Проект «Тишина» был не просто биологическим оружием. Это была попытка создать симбиотический организм, способный выживать в условиях глобальной ядерной войны. Грибок не просто убивал или сводил с ума — он преобразовывал нервную систему носителя, встраивая её в общую сеть. Коллективный разум, распределённый по мицелию. Авторы называли это «Коммунизмом плоти». В отчёте упоминался «объект Собор» — конечная стадия развития колонии, единый сверхорганизм, способный к целенаправленной деятельности. И ещё там было примечание, сделанное от руки, синими чернилами: «Культура нестабильна. Способна к бесконтрольной мутации при контакте с продуктами нефтехимии. Рекомендовано: уничтожение всех образцов. 15.03.1947. Зав. лаб. Антонов».

Продукты нефтехимии. Промышленный город. Заводские выбросы, мазут, солярка. Господи, они посадили эти тополя прямо на заражённой почве. И поливали их бензином и машинным маслом. А теперь эта тварь пьёт дизель из пухососа и растёт.

Я аккуратно закрыл папку и спрятал обратно. Теперь она не была моим билетом к спасению. Теперь она была приговором. Если «Собор» действительно существует и он распространяется, то через месяц-два не останется ни одного незаражённого города от Кыштыма до Владивостока. А если споры попадут в атмосферу...

В подвал кто-то спускался. Шаги были мягкие, шлёпающие — не человек. Я выключил фонарик и вжался в угол, сжимая пистолет. Из темноты пахнуло сладким лилейным запахом. «Аист... — прошелестел голос. — Ты пришёл. Мы ждали. Дядя Собор говорил, что ты придёшь. Мы покажем тебе дорогу». Я выстрелил на звук. Вспышка высветила фигуру — ещё недавно бывшую мальчишкой, — сплошь покрытую белыми нитями, с лицом, на котором распускался веер крошечных грибов. Пуля попала в плечо, но он даже не пошатнулся. «Не надо бояться, — сказал он голосом, в котором вдруг прорезалась материнская интонация. — Это как спать. Как спать и видеть самый хороший сон».

Я рванул вверх по лестнице, выбил дверь на крышу. Рассвет уже занимался над городом — красный, воспалённый. На площади перед заводом я увидел то, отчего замерло сердце. Из цеха No 9, проломив бетонную стену, вылезало нечто. Огромное — с пятиэтажный дом. Оно было собрано из сотен человеческих тел, сплавленных воедино, и всё это шевелилось, дышало, перекатывалось волнами. На его поверхности открывались и закрывались лица — десятки, сотни лиц с белыми глазами. Они пели. Я узнал мелодию — «Вокализ». Тварь двигалась в сторону бункера администрации, и перед ней, как муравьи, разбегались крошечные фигурки военных.

Собор. Значит, он вышел на поверхность.

Я стоял на крыше и смотрел. Папка в рюкзаке оттягивала плечо. Я должен был её вынести — таков приказ, такова выучка. Но куда? Кому? Внешний периметр наверняка уже оцеплен войсками, и любого, кто попытается выйти, положат в карантин или сразу в ров. А даже если я пробьюсь — что я предъявлю? Документы о том, что мир обречён? Мой куратор в Москве уже, скорее всего, мёртв или эвакуирован.

Я рассмеялся. Смех получился сухим, надсадным, похожим на кашель. И тут же закашлялся по-настоящему — из горла вырвался комок белой пены. Я посмотрел на свою руку, держащую пистолет. Между пальцами протянулась тонкая, едва заметная ниточка мицелия.

Когда я успел? В подвале? В архиве, когда касался ключа? Или просто вдохнул, когда снимал противогаз, чтобы закурить? Теперь уже не важно.

Я сел на край крыши, свесил ноги. Внизу копошился белый пух. Собор приближался, и его гул проникал в кости, в зубы, в саму душу. Я чувствовал, как внутри меня что-то откликается, тянется навстречу этому гулу. Это было почти приятно.

Я открыл рюкзак, достал папку «Тишина-1946/7». Долго смотрел на неё. Потом разорвал картонный переплёт и швырнул листы в воздух. Они закружились, замелькали белыми всполохами среди пуха, и на мгновение стало невозможно отличить, где бумага, а где споры. Ветер подхватил их и понёс в сторону завода. Один лист приклеился к моему сапогу, и я увидел, как по нему быстро расползается плесень, превращая напечатанный текст в белое месиво.

В голове зазвучал голос. Не враждебный — ласковый, материнский.

Ты — часть. Ты больше не один. Ты — Аист, принесший весть. Но весть уже не нужна. Отдохни.

Я поднял пистолет. Ещё можно уйти по-своему. Патрон в стволе. Я приставил его к виску. Рука не дрожала — профессиональная привычка. Но на спусковой крючок нажал не сразу.

Потому что где-то на краю сознания, в той искорке, которая ещё оставалась мной, я услышал другой звук. Далеко-далеко, с юга. Гул авиационных двигателей. Тяжёлых бомбардировщиков.

Значит, «термическая зачистка», о которой говорили ликвидаторы. Всё-таки решились.

Я опустил пистолет. Зачем лишать себя последнего зрелища? Я хочу видеть, как они прилетят. Хочу увидеть, как огонь упадёт на этот проклятый город, на Собор, на пухосос, на тополя, на всё. Может быть, в этом огне сгорят и споры, и мицелий, и я. Может быть, это единственный выход.

А может, и нет. Может быть, пламя только разнесёт споры выше, в стратосферу. Может быть, через месяц белый пух выпадет в Лондоне, в Нью-Йорке, в Москве. И везде зазвучит «Вокализ», и везде люди будут улыбаться, захлёбываясь белым, и говорить друг другу: «Это просто снег».

Я сижу на крыше. Я жду. В груди растёт тепло. В пальцах прорастают белые корешки. Мой блокнот почти кончился, я дописываю последние строки — уже не для куратора, а просто чтобы оставить след. Хотя кому теперь нужны следы?

Гул самолётов всё ближе.

Я улыбаюсь. Изо рта вылетает облачко пуха.

Это просто снег.

И впервые за много лет мне не хочется врать.

Показать полностью
25

Глава 4. «ЛИКВИДАТОРЫ»

Серия Озерск-16

Рассказ сержанта Рябова, группа «Заслон».

Нас подняли по тревоге в ночь на двадцать третье июня. Это я хорошо запомнил, потому что двадцать второго у меня был день рождения, и я как раз допивал последнюю бутылку «Жигулёвского», когда в дверь казармы забарабанил дежурный. Тревога учебная? Нет. Боевая. Через сорок минут мы уже тряслись в кузове крытого «Урала», а майор Ситников — сухой, как жердь, мужик с глазами покойника — раздавал нам оружие и инструктировал.

— Объект Озерск-16, — говорил он, перекрикивая вой мотора. — Чрезвычайная ситуация биологического профиля. Местное население подверглось воздействию неизвестного патогена. Агрессия немотивированная, заразность стопроцентная. Наша задача: проникнуть на территорию, оценить обстановку, по возможности — эвакуировать уцелевший персонал Института. При контакте с заражёнными — огонь на поражение. Пленных не брать.

Нас было двенадцать человек. Костюмы химзащиты Л-1, противогазы, автоматы «АКС-74У», у двоих — огнемёты «Шмель». Плюс ящик гранат и дымовых шашек. Выглядели мы как пришельцы из космоса — резиновые, неповоротливые, с запотевшими стёклами масок. Майор сказал, что возбудитель передаётся воздушно-капельным путём, поэтому противогазы не снимать ни при каких обстоятельствах. Пить и есть — только через трубочку. Срать — терпеть.

Никто не шутил. Все понимали: если уж нас, спецподразделение КГБ «Заслон», бросили на задачу, значит, дело — полный швах.

Город встретил нас тишиной.

Это была неправильная тишина, мёртвая. Мы вошли через КПП-3, где ещё утром несли службу караульные. Будка была пуста, шлагбаум поднят. На асфальте валялась фуражка с пограничной звёздочкой, а внутри неё, как в гнезде, лежал комок белого пуха. Рядовой Гаврилюк ткнул его стволом — пух не разлетелся, а как-то лениво колыхнулся, будто живой. По спине у меня пробежал холодок.

— Не трогать ничего, — приказал майор. — Двигаемся к административному центру. Позывной «Цитадель». Докладывать каждые пятнадцать минут.

Главная улица — проспект Ленина — была пуста, но не заброшена. Стояли машины, распахнутые настежь киоски «Союзпечати», детская коляска с голубым одеяльцем. И везде — белый пух. Он лежал на асфальте толстым слоем, как первый снег, свисал с проводов, облеплял фонарные столбы. Он тихо кружился в воздухе, даже когда не было ветра, и в его движении чудилась какая-то целенаправленность — словно он не падал, а искал. Искал что-то живое.

Первого заражённого мы встретили у гастронома No 4.

Это была женщина. Лет сорока, в синем продавщицком халате, с бейджиком «Антонина». Она стояла на коленях посреди проезжей части и медленно, методично билась лбом об асфальт. Бум. Бум. Бум. Кожа на лбу была содрана до кости, по лицу текла кровь, смешанная с белой слизью. При нашем приближении она подняла голову, и я увидел её глаза — сплошь белые, затянутые мутной плёнкой, без зрачков. Рот был набит пухом, как ватой, и из ноздрей тоже свисали белые нити.

— Стоять! — крикнул майор.

Женщина не бросилась на нас. Она улыбнулась. Медленно, страшно, рот растянулся до ушей, пух посыпался на подбородок. А потом она запела. Это был не голос, а скрежет, будто кто-то водил ножом по стеклу, но в нём угадывалась мелодия — «Вокализ» Рахманинова, та самая, которую потом крутили по радио до самого конца. Она пела и ползла к нам на четвереньках, и я заметил, что вместо пальцев у неё — белые корешки, проросшие сквозь кожу и вцепившиеся в асфальт.

Гаврилюк открыл огонь без команды. Короткая очередь — три пули в грудь. Женщина опрокинулась на спину, но тут же, рывком, как насекомое, встала. Из дыр в халате не текла кровь — сочилась белая, тягучая жидкость, похожая на молоко. Она снова запела, и на этот раз ей ответили. Из окон гастронома, из подворотен, из-за припаркованных машин потянулись другие. Они шли, шатаясь, спотыкаясь, но в их движении была общая ритмика — будто все они были частями одного тела.

— Огонь! — скомандовал майор.

Мы открыли шквальный огонь. Автоматы захлёбывались, гильзы звенели по асфальту. Заражённые падали, но им было плевать на пули. Только когда лейтенант Колобов пустил в ход «Шмель», толпа остановилась. Огнемётная струя накрыла сразу десяток тел, они вспыхнули как факелы — пух горел отлично, с весёлым треском. Горящие фигуры ещё некоторое время шли, потом оседали, превращаясь в шевелящиеся головешки. В воздухе запахло палёным мясом и сладкими лилиями.

— Уходим! — майор указал в переулок.

Мы бежали, а за спиной всё звучал этот скрежет — заражённые пели хором, и от их пения у меня начали зудеть зубы. В прямом смысле — резонанс, мать его.

Заводские корпуса нависали над нами серыми громадами. Мы добрались до проходной No 7, выбили дверь и засели в предбаннике. Майор связался с базой по рации, доложил обстановку. Ему ответили, что «Цитадель» пока держится, но в городе активизировался некий «объект-носитель» — та самая машина, пухосос, которую пригнали вчера. Сейчас он движется в нашу сторону, и лучше нам уходить в подземные коммуникации.

— А что за машина? — спросил Гаврилюк, нервно постукивая пальцем по спусковому крючку.

— Потом, — отрезал майор. — У нас приказ: найти выживших в секторе девять. Там, под котельной, есть вход в тоннели. Вперёд.

Сектор девять мы нашли быстро — он был отмечен на карте. Котельная встретила нас жарой и запахом мазута. Внутри, у топки, сидел человек. Живой. На вид — лет шестьдесят, в замасленной спецовке, с лицом, изрезанным глубокими морщинами. Противогаза на нём не было. Он курил папиросу и смотрел на огонь.

— Эй, отец! — окликнул его майор. — Ты кто?

Человек обернулся. Глаза у него были нормальные — серые, живые, с красными прожилками от усталости. Он затушил папиросу о подошву сапога и хрипло сказал:

— А я вас жду. Давно жду. С двадцать второго числа.

— Ты из персонала?

— Я из всего, — он усмехнулся. — Инженер я. Котлы обслуживал. Меня одного не взяло. Сам не знаю почему. Может, потому что я бензином дышал всю жизнь, а эта дрянь бензина боится. Или просто повезло.

Он встал, оказавшись на голову выше любого из нас. Здоровенный мужик, косая сажень в плечах. На поясе висел разводной ключ. Инженер представился — Степан Ильич, и сразу стал деловито объяснять:

— Там, внизу, — он ткнул большим пальцем в пол, — тоннели. Старые, сталинские. Я по ним лазил — там есть проход к бункеру Института. Но вы туда не суйтесь.

— Почему? — спросил майор.

— Потому что оно там, — Степан Ильич снова закурил. — Оно жрёт.

Оказалось, что инженер провёл в котельной двое суток, прячась от заражённых. Он видел, как пухосос вполз в цех No 9. Он слышал, как по ночам что-то скребётся в вентиляционных шахтах. И один раз он спускался вниз — проверить, можно ли уйти через тоннели. То, что он там увидел, не укладывалось в голове.

— Грибница, — сказал он. — Здоровая, как футбольное поле. Вся светится, дышит. А на ней — они.

— Кто «они»? — спросил я.

— Люди. Ну, те, кто был людьми. Они все туда сползлись. Лежат, вцепившись друг в друга, и из них растут эти... ну, грибы. Высокие, белые, с шляпками. И на шляпках — лица.

Майор переглянулся со мной. Я видел, как у него на скулах заиграли желваки.

— Бред, — сказал он. — Галлюцинации от стресса.

— Может, и бред, — согласился инженер. — Но я бы на вашем месте всё равно туда не ходил. А впрочем, дело ваше.

Мы не послушали. У нас был приказ.

Вход в тоннели находился в подвале котельной, за старой чугунной дверью с надписью «Посторонним вход воспрещён». Мы спустились по ржавой лестнице вниз, в темноту, освещая путь фонарями. Воздух был влажный, тёплый, с тем же сладковатым запахом. Стены тоннеля покрывала белёсая плесень, которая слабо светилась в темноте — тусклым, мертвенным светом. Идти было скользко — под ногами хлюпало что-то, напоминающее мокрый мох.

Тоннель расширился, и мы вышли в огромную камеру — старый коллектор, переоборудованный под убежище. То, что мы там увидели, я не забуду до конца своих дней.

Вся камера — от пола до потолка — была оплетена грибницей. Толстые, в руку толщиной, белые нити свисали со сводов, обвивали ржавые трубы, образовывали коконы, похожие на исполинские куколки. Внутри коконов угадывались человеческие фигуры — скрюченные, неподвижные, с приоткрытыми ртами, из которых тянулись тонкие усики к общей массе. На полу, в центре камеры, вздымалось нечто вроде бугра, из которого росли десятки, если не сотни бледных, фосфоресцирующих грибов на тонких ножках. Их шляпки были размером с человеческую голову, и на каждой — я не вру, я видел это своими глазами — было человеческое лицо. Застывшее, с закрытыми глазами, но живое — лица подёргивались, гримасничали, беззвучно шевелили губами.

И все они были обращены к нам.

— Господи Иисусе, — выдохнул Гаврилюк.

В то же мгновение лица открыли глаза. У всех разом. Глаза были белые, как у заражённых наверху, но не просто затянутые плёнкой — в них горел внутренний свет, холодный и разумный. Тоннель наполнился шёпотом — десятки, сотни голосов заговорили одновременно, сливаясь в один многоголосый хор:

Вы пришли... Вы тоже станете частью... Дышите...

Майор вскинул автомат, но Степан Ильич, увязавшийся за нами вопреки приказу, схватил его за руку.

— Не стреляй в грибы! — крикнул он. — Они споры выпустят! Хуже будет!

— А что стрелять?! — заорал майор. — Во что здесь стрелять?!

И тут оно вышло из-за бугра.

Сначала я подумал — человек. Потом — медведь. Потом понял, что это не то и не другое, и мозг мой на секунду отключился, отказываясь воспринимать увиденное.

Существо было огромным — метра три в холке. Передвигалось оно на четырёх конечностях, но туловище было почти человеческим, только раздутым, бесформенным, как будто слепленным из десятка тел, сплавленных воедино. Кожа — белёсая, полупрозрачная, сквозь неё просвечивали внутренности: переплетённые кишки, кости, пульсирующие сосуды. Вместо головы у него был конгломерат из нескольких человеческих лиц, слипшихся в один уродливый шар. Лица двигались независимо друг от друга, открывали рты, высовывали языки, белые глаза вращались в разные стороны. Из спины твари росли длинные, тонкие отростки, похожие на тополиные серёжки, и с них непрерывно сыпался пух.

Но самое страшное было не это. Самое страшное — оно улыбалось. Всеми лицами сразу. И в этой улыбке читалась не злоба, а какая-то жуткая, всепоглощающая любовь.

— Вот и познакомились, — прошептал Степан Ильич, пятясь к лестнице. — Это, стало быть, ихний пастух.

Тварь открыла один из ртов — тот, что был ближе к нам — и заговорила. Голос был глубоким, грудным, и в нём звучали обертоны, от которых вибрировали стены.

Не бойтесь... Я — Собор... Я — то, чем вы станете... Мы ждали вас... Всех ждали...

— Огонь! — заорал майор.

И мы открыли огонь.

Пули входили в тело твари, как в мокрую глину, — без видимого эффекта. Существо даже не покачнулось. Оно сделало шаг вперёд, и от этого шага содрогнулся пол. Отростки на спине зашевелились, выбросили облако спор, и фильтры наших противогазов мгновенно забились — дышать стало невозможно. Я рванул маску, хватая ртом воздух, и тут же закашлялся, выхаркивая белые нити.

— «Шмель»! — крикнул Колобов. — Жги!

Огнемёт ударил струёй пламени. Тварь вспыхнула, но не остановилась. Горящая, она продолжала идти на нас, и лица на её голове запели — тот самый «Вокализ», только теперь в нём звучало торжество. Огонь пожирал её плоть, но на месте сгоревшей тут же нарастала новая, ещё более уродливая. Я видел, как от неё отделилась рука — человеческая рука с обручальным кольцом на пальце — и поползла к Гаврилюку. Тот в ужасе топтал её сапогами, а она хватала его за лодыжку, тянула к общей массе.

— Отходим! — скомандовал майор.

Мы побежали. Бежали по скользкому тоннелю, задыхаясь, кашляя, спотыкаясь о корни грибницы, которые тянулись за нами, как живые. Позади ревело пламя и звучал многоголосый хохот. Степан Ильич бежал впереди, удивительно быстро для своего возраста, и кричал:

— Я же говорил! Я же говорил, не лезьте!

До лестницы добрались не все. Гаврилюка сбило с ног ударом того самого отростка, который хлестнул как бич, и утащило обратно во тьму. Его крик ещё долго эхом метался по тоннелям, пока не перешёл в тот же унисонный гул. Ещё двоих — Петренко и Садыкова — оплело белыми нитями прямо у выхода, они упали и стали быстро покрываться коконом. На моих глазах их лица разгладились, приобрели умиротворённое выражение, а из приоткрытых губ потянулась белая паутинка.

Я выскочил на поверхность последним. Майор захлопнул чугунную дверь, и мы навалились на неё всем весом. С той стороны в дверь ударило — раз, другой, третий, — и затихло. Только слышно было, как что-то скребётся, шуршит, и голос — теперь уже голос Гаврилюка — шепчет:

— Откройте... Пожалуйста... Здесь так хорошо... Откройте, братцы...

Мы заварили дверь автогеном — благо, в котельной всё было. Степан Ильич помог. Потом мы сидели на полу, грязные, мокрые от пота, в разорванных костюмах, и молчали. Из двенадцати человек осталось пятеро. Майор Ситников курил одну за одной, и руки у него дрожали.

— Что это было? — спросил я, когда голос вернулся.

— Собор, — ответил инженер. — Так он сам себя назвал. Я думаю, это то, во что превращаются все заражённые, когда их набирается достаточно много. Они сливаются в одно. Разумное. И оно растёт. Пухосос — это ещё цветочки. Собор — вот это настоящая беда.

Он помолчал и добавил:

— Оно ведь не злое. Оно правда считает, что даёт людям покой. Единение. Вечную жизнь, мать её. Вот что самое страшное.

Майор поднялся, раздавил окурок сапогом.

— Связи с «Цитаделью» нет. Город потерян. Будем пробиваться к КПП. У кого есть ещё патроны?

Патронов почти не осталось. Но мы пошли. По пустым улицам, залитым белым пухом, под несмолкающий «Вокализ», который теперь звучал отовсюду — из репродукторов на столбах, из открытых окон, даже, кажется, из-под земли. Заражённые не нападали — они стояли вдоль дороги и провожали нас белыми глазами, а некоторые махали руками, будто прощаясь. И только один, мальчишка лет десяти в пионерском галстуке, вышел вперёд и сказал голосом, который был точь-в-точь как у Гаврилюка:

— Зря вы уходите. Дядя Собор говорит — скоро все будут вместе. Даже вы.

Колобов хотел его пристрелить, но майор не дал.

КПП-3 было пусто. Шлагбаум по-прежнему поднят. На асфальте лежала фуражка, а внутри неё теперь сидело что-то маленькое, белое, мохнатое, и смотрело на нас глазками-бусинками. Мы вышли за периметр. Сзади остался город, которого больше не было. Впереди — лес, шоссе, большая земля. Но я знал, что это ещё не конец. Потому что пух летит по ветру. И «Собор» — он не останется сидеть в своём подвале. Он хочет расти.

В кузове «Урала» майор сказал в рацию только одно слово:

— Зачистка. Термическая. Сектор ноль.

И в трубке, сквозь помехи, нам ответил далёкий, многоголосый шёпот:

Мы ждём...

Мотор взревел, и машина рванула прочь. А над деревьями, над крышами, над мёртвыми трубами завода поднималось солнце — красное, как воспалённый глаз. И белый пух всё кружился в его лучах, медленно оседая на лица спящих в кабине людей.

Показать полностью
29

Глава 3. «НОСИТЕЛЬ»

Серия Озерск-16

Дмитрий Алексеевич Невзоров прятался в овощной яме за домом No 7 по улице Строителей уже четвёртые сутки. Собственно, яма овощной не была — какой там огород в закрытом городе, — просто бетонный подвал, вырытый ещё при строительстве для каких-то коммуникаций, а потом заброшенный и приспособленный жильцами под картошку и соленья. Пахло плесенью, мочёными яблоками и крысиным помётом. На полках сиротливо стояли трёхлитровые банки с помутившимся рассолом. Свет давал огарок стеариновой свечи, поставленный в консервную банку из-под кильки.

ОН лежал на старом ватнике, натянув на голову капюшон армейской плащ-палатки, и слушал, как наверху умирает город.

Звуки были нехорошие. Сперва — автоматные очереди, доносившиеся со стороны КПП. Потом глухой удар, от которого земля вздрогнула и с потолка посыпалась бетонная крошка. Потом наступила тишина, но не пустая, а какая-то ватная, как перед грозой. И сквозь эту тишину начало просачиваться гудение. Низкое, ритмичное, на грани слышимости — будто огромный холодильник заработал где-то в районе заводских корпусов. Дмитрий Алексеевич знал, что это за гудение. Он видел из чердачного окна, как два дня назад через площадь полз пухосос и как люди сами залезали в его пасть. Он не хотел об этом думать, но мозг, измученный страхом и дефицитом сна, прокручивал картинку снова и снова.

Потом заговорило радио.

У Дмитрия Алексеевича был старенький транзистор «ВЭФ-202», который он берёг как зеницу ока. Третьего дня городской узел вещал непрерывно: «Граждане, соблюдайте спокойствие, не покидайте убежищ...». Потом диктор, судя по голосу — женщина из отдела ГО, вдруг замолчала на полуслове, и в эфире раздался влажный кашель, переходящий в бульканье. С тех пор радиостанция передавала только классическую музыку. Сначала Шопена, потом «Танец маленьких лебедей», а теперь — вот уже третий час подряд — «Вокализ» Рахманинова, заезженный до шипения. И между тактами, если вслушаться, в паузах можно было различить чей-то учащённый шёпот.

Около полуночи по транзистору вместо музыки пошёл морзянный писк. Дмитрий Алексеевич напрягся — он знал азбуку Морзе ещё по армейке. «ВНИМАНИЕ ВСЕМ. ЗАВОД КРАСНЫЙ ОКТЯБРЬ. ПОДЗЕМНЫЙ ПЕРЕХОД СЕКТОР ДЕВЯТЬ. ЭВАКУАЦИЯ ГРАЖДАНСКИХ. КОД КРАСНЫЙ. ПОВТОРЯЮ...» Сигнал шёл не из городского радиоузла, судя по чистоте — из бункера Института. Дмитрий Алексеевич сел на ватнике, вглядываясь в темноту. «Сектор девять» — это же котельная, он знал это место, он сам когда-то налаживал там паровые котлы. Под котельной действительно были старые тоннели — говорили, ещё сталинской постройки, соединявшие завод с административным центром.

Значит, ещё есть шанс. Военные не сожгли всех. Где-то под землёй ещё живут люди в форме, которые помнят о гражданских.

Дмитрий Алексеевич проверил противогаз — старенький ГП-5, найденный в подвале ЖЭКа, с пожелтевшим резиновым шлемом и наглухо забитым фильтром. Фильтр он заменил самодельным — набил жестянку активированным углём из старого респиратора и ватой. На сколько хватит — неизвестно. Он натянул резину на лицо, привычно затянул ремни, взял монтировку (оружия не было) и осторожно отодвинул фанерный люк.

Город встретил его запахом.

Противогаз отсекал большую часть, но не всё — сквозь резину и уголь просачивался сладковато-гнилостный аромат, похожий на запах лилий, оставленных в воде на неделю. Улица, обычно пустая к ночи, теперь была заполнена движением. Но двигались не люди. В свете уцелевшего фонаря над подъездом Дмитрий Алексеевич увидел фигуры, стоящие группами вдоль дороги. Они стояли, запрокинув головы вверх, к кронам тополей, и из их открытых ртов тянулись в небо белые нити. Нити пульсировали, удлинялись, как живые, и таяли в темноте. Одна из фигур медленно, как сомнамбула, повернулась на звук открывшегося люка. Дмитрий Алексеевич замер. Лицо, белое от мембраны на глазах, с забитыми пухом ноздрями, смотрело прямо на него. Губы шевелились, но вместо слов изо рта вырвалось облачко спор, тут же осевшее на рукаве его ватника.

Он рванул вниз, в переулок, петляя между гаражами-ракушками.

Он бежал, задыхаясь в противогазе, слыша за спиной шарканье — заражённые не спешили, они просто пошли в его сторону, синхронно, как связанные невидимой нитью. Миновал детский сад «Ромашка» с выбитыми окнами. На стене ещё висел плакат «Берегите лес от пожара!», заляпанный чем-то бурым. У трансформаторной будки ему пришлось перелезать через груду тел в военной форме — солдаты из караула, судя по нашивкам, лежали вповалку, и сквозь их разинутые рты уже проросли тонкие тополиные ростки. Дмитрий Алексеевич задержал дыхание и полез.

До завода оставалось метров двести, когда он поскользнулся.

Под ногой хлюпнуло что-то мягкое. Он опустил взгляд и увидел, что наступил в лужицу белесоватой субстанции, медленно растекавшейся из ливневой канализации. Субстанция была тёплой — он почувствовал тепло даже сквозь кирзовый сапог. И она двигалась. Маленькие пузырьки поднимались на поверхность и лопались, выпуская микроскопические облачка. Дмитрий Алексеевич отдёрнул ногу, но поздно — с подошвы к голенищу уже тянулась тонкая, как сопля, нить. Он торопливо обтер сапог о бордюрный камень, но брезгливость уже поселилась в груди холодным комком.

Цех No 9 встретил его темнотой и тем самым низким гудением, которое он слышал ещё из подвала. Теперь гудение ощущалось всем телом — оно резонировало в пломбах зубов, в суставах, в кончиках пальцев. Дмитрий Алексеевич зажёг фонарик — армейский, с динамо-машинкой, жужжащий при каждом нажатии рычажка. Луч выхватил из мрака ржавые фермы перекрытий, остатки козлового крана и, в дальнем конце пролёта, нечто, заставившее его замереть.

Пухосос.

Машина разрослась. Гусеницы глубоко ушли в бетонный пол, словно пустили корни. Раструб раздулся, стал похож на гигантскую глотку, обтянутую серой, мелко подрагивающей плёнкой. Плёнка была пронизана венами, и в них пульсировала тёмная жидкость. Вокруг на бетоне лежали аккуратные штабеля спрессованных брикетов. При свете фонаря Дмитрий Алексеевич разглядел, что брикеты не просто лежат — они слабо сокращаются, и на каждом раскрыт крошечный белый глазок, уставившийся в потолок. Глазки мигали несинхронно, и от этого казалось, что по полу бежит беззвучная рябь.

Двигатель работал на холостых оборотах. Из дренажного отверстия капала тягучая белёсая жидкость, собираясь в лужицу, от которой по бетону разбегались тонкие корешки мицелия, похожие на вены. И в этом ритмичном капании Дмитрию Алексеевичу послышалось слово.

дыши... дыши... дыши...

Он не сразу понял, что это не слух. Слово пульсировало в голове, в висках, в основании черепа. Противогаз вдруг показался невыносимо тесным, резина сдавила горло. Он рванул ремни, пытаясь ослабить давление, и вдохнул — прежде чем успел остановить себя.

Воздух был сладким. Приторно-сладким, как гнилой мёд. Вкус осел на языке, на нёбе, просочился в гортань.

Дмитрий Алексеевич попытался задержать дыхание, но лёгкие уже сделали своё дело. Он почувствовал, как внутри, в глубине бронхов, что-то коротко зашевелилось — будто крошечная мохнатая гусеница перевернулась и устроилась поудобнее. Паника накрыла его, но конечности вдруг стали ватными, послушными не ему, а чему-то другому. Он сделал второй вдох — против воли, глубоко, полной грудью. И с этим вдохом пришло облегчение.

Не страх. Не боль. Облегчение — как будто он наконец перестал притворяться.

Вот так, — сказал голос в голове. — Вот так, хорошо.

Это был не его голос. Он звучал как радиопомехи, сложенные в слова, как шёпот, просачивающийся сквозь музыку Шопена. Дмитрий Алексеевич попробовал закричать, но рот не слушался. Губы разомкнулись, но вместо крика выдохнули облачко пуха — белые парашютики закружились в луче фонаря, оседая на линзу, на пальцы, на пол.

Он попятился, споткнулся о штабель брикетов и упал на спину. Удар выбил из лёгких воздух, и он закашлялся, выхаркивая комки влажной белой пены. Пена на бетоне тут же начала собираться в крошечные, с булавочную головку, сгустки, которые тянулись друг к другу тончайшими нитями. Он смотрел на это сверху, не в силах пошевелиться, и чувствовал, как нечто внутри него отвечает этим сгусткам взаимностью. В груди нарастало тепло — ласковое, материнское, как в детстве, когда мать клала ладонь на лоб при простуде.

Ты теперь не один, — сказал голос. — Ты — часть. Мы все — часть.

Дмитрий Алексеевич знал, что должен бояться, но страх уходил, вытесняемый чужеродным покоем. Вместе с покоем пришло знание. Он вдруг понял устройство пухососа — не инженерное, не человеческое, а биологическое, как устроен улей или муравейник. Он знал, что двигатель — это сердце, раструб — глотка, а брикеты — детва. Он знал, что тополя на поверхности — это не деревья, а волоски единого подземного тела, которое спало здесь с сорок шестого года и наконец проснулось. Он знал, что под городом, в глубине, в старых тоннелях, уже образовалась грибница размером с футбольное поле, и она ждёт, когда он, Дмитрий Алексеевич, выполнит свою функцию.

— Я не хочу, — прошептал он губами. — Я не...

Но тело уже встало. Само. Ноги, будто пристёгнутые к невидимым нитям, развернули его к выходу из цеха. Руки сами отряхнули ватник от налипших спор. В голове ещё теплилась искра — маленькая, злая, — и эта искра была Дмитрием Алексеевичем, инженером-теплотехником, пятидесяти двух лет, вдовцом. Искра металась внутри черепной коробки, как мотылёк в банке, колотилась о стенки, кричала «Не смей! Остановись!», но ноги всё шли, и руки, поднявшись к лицу, сдёрнули остатки противогаза. Свежий воздух, пропитанный спорами, хлынул в лёгкие, и искра почти погасла.

Почти.

Где-то далеко, в бункере под администрацией, штатский из Института смотрел на монитор. Камера No 14, установленная на столбе у проходной завода, показывала человеческую фигуру, выходящую из ворот цеха. Фигура двигалась рывками, ещё не овладев новой моторикой. Рот её был широко раскрыт, и из него, как из дымовой шашки, валил белый пух. Штатский достал блокнот и записал: Носитель 247, стадия 3. Координация нарушена, продукция спор стабильна. Время трансформации — предположительно 11 минут. Скорость распространения...

Он не дописал.

На экране фигура внезапно замерла. Рука дёрнулась к горлу, словно пытаясь удержать что-то внутри. Рот закрылся. Потом открылся снова, но из него вырвался не пух, а звук — хриплый, нечеловеческий, полный такой муки, что динамик захрипел. И в этом звуке, если вслушаться, ещё можно было разобрать слово. Кажется, «помогите».

Штатский задержал дыхание и тут же заставил себя выдохнуть. Профессиональная деформация. Он ещё раз посмотрел на экран, но фигура уже снова двигалась — теперь плавно, как хорошо смазанный механизм. Изо рта опять повалил пух, ровный и густой. Носитель 247 повернул налево и скрылся в переулке, где мигали окна жилых домов, в которых ещё кто-то прятался.

А внутри Дмитрия Алексеевича Невзорова, погребённая под слоем чужой воли, ещё жила искра. Она билась в ритм гудению далёкого двигателя, и в этом биении ей слышался «Вокализ» Рахманинова, и запах мочёных яблок из подвала, и лицо жены, умершей пять лет назад от рака. Искра знала, что скоро погаснет. Может быть, через час. Может быть, когда он доберётся до первого подъезда и начнёт дышать в замочные скважины, разнося споры. А может быть, когда наконец прилетят самолёты с термитными бомбами, и всё кончится.

Но пока она горела.

И пока она горела, Дмитрий Алексеевич кричал — беззвучно, внутри, — понимая, что теперь он не жертва. Он — оружие. И он идёт к тем, кто ещё жив.

Ночь над Озерском-16 сгустилась, и белый пух падал на асфальт, на крыши, на ржавые «жигули» у общаги. В цехе No 9 пухосос вздохнул и выплюнул очередную партию брикетов с открытыми белыми глазками. В бункере штатский налил себе чаю и закурил.

А в городе, которого больше не было ни на одной карте, становилось всё тише.

Показать полностью
21

Глава 2. «ПУХОСОС»

Серия Озерск-16

Его привезли на третий день после того, как город накрыло первой волной.

До этого пытались справляться подручными средствами: пожарные машины поливали улицы водой, сбивая белые хлопья в грязную кашу, но каша тут же высыхала на июньском солнце и снова взлетала в воздух. Военные предлагали сжечь тополя напалмом, но кто-то из Института запретил — дескать, при горении споры только активнее распространяются. В городе уже было неспокойно: на четвёртый день заколотили окна в школе No 3, потому что учительница географии набросилась на завуча и откусила ей мочку уха. По ночам в районе общаг выли, и вой этот был не собачий, а какой-то плоский, резонансный — будто сам воздух вибрировал в лёгких у тех, кто надышался.

И вот двадцать пятого июня на центральную площадь Озерска-16 вползло оно.

На первый взгляд — обычный гусеничный тягач, что-то вроде «Урала», но с огромным раструбом спереди, похожим на глотку доисторической рыбы. Раструб был окантован жёлтым резиновым уплотнителем, уже потрескавшимся по краям. На борту белела надпись по трафарету: «ПУХ-1М», а ниже помельче — «опытный образец». Солдаты из военизированной охраны, курившие у КПП, оживились.

— Гляди, Колян, пухосос пригнали, — хохотнул кто-то. — Теперь заживём.

Механик-водитель, молодой парень Серёжа Гаврилов, двадцати трёх лет, вылез из кабины, сладко потянулся и первым делом закурил «Беломор». Он был горд — ещё бы, доверили управлять секретным изделием, собранным в подмосковном НИИ специально для ликвидации биологической угрозы. Машина действительно внушала: дизельный двигатель в четыреста лошадиных сил, циклоны-сепараторы, система принудительной сушки и прессовки собранного пуха в аккуратные брикеты. Брикеты предполагалось потом сжигать в специальных печах при температуре, гарантирующей уничтожение спор.

— Работает как пылесос, только большой, — объяснял Серёжа сбежавшимся инженерам из заводоуправления. — Всасывает всё подряд. Главное, фильтры менять вовремя и перегрев не допускать.

Первый запуск состоялся в шесть вечера на площади Ленина. Серёжа включил зажигание, дизель довольно заурчал, и громадный вентилятор внутри раструба начал набирать обороты. Сперва тихо, потом громче, и вот уже воздух вокруг задрожал, завихрился, потянуло сквозняком с окрестных улиц. Белые хлопья, кружившиеся в закатном солнце, словно передумали падать — они потянулись к раструбу, сначала нехотя, а потом всё быстрее, целыми облаками. Толпа немногочисленных зевак (все в марлевых повязках, выданных со склада ГО) одобрительно загудела.

— Глотает! — крикнул кто-то. — Гляди, как глотает!

Серёжа улыбался в кабине, поглядывая на датчики. Давление в норме, температура в бункере — семьдесят градусов, как и предусмотрено. Собранный пух спрессовывался в твёрдые серо-белые цилиндры и аккуратно падал в приёмный лоток. Через час работы лоток был полон. Содержимое брикетов напоминало спрессованную вату, только пахло почему-то не тополем, а чем-то сладковатым, тошнотворным — как старые лилии, забытые в вазе с водой на неделю.

— Норма, — сказал по рации начальник караула. — Продолжай.

Второй час работы прошёл спокойно. Затем Серёжа заметил странность: стрелка температуры в бункере медленно, но неуклонно ползла вверх. Восемьдесят, восемьдесят пять, девяносто. Он доложил. Ему ответили: «Не дрейфь, по инструкции допуск до ста двадцати». Он кивнул сам себе и прибавил обороты вентилятора — пух повалил гуще.

В кабине запахло палёным. Сладковатый лилейный дух смешивался с вонью горелого металла. Серёжа вытер пот со лба и включил принудительную вентиляцию кабины. Лучше не стало. Ему показалось, что воздух вокруг раструба не просто засасывается — он как будто сгущается, становится видимым, маслянистым. Белые хлопья больше не летели поодиночке, они слипались в клочья, напоминавшие обрывки марли, пропитанной чем-то органическим.

Внезапно пухосос чихнул. Именно чихнул — по-человечески, громко, с резким выхлопом из дренажного клапана. Облако серой пыли вырвалось из-под днища и поплыло в сторону казармы. Серёжа выругался, заглушил двигатель, выскочил наружу.

— Фильтр грубой очистки забился, — сказал он подбежавшим техникам. — Я же говорил, надо чаще менять. Сейчас прочищу.

Он открутил крепёж и снял решётку. Внутри было нечто странное: вместо спрессованного пуха — влажная, пульсирующая масса, похожая на серую замшу, пронизанную тонкими жилками. Она слабо сокращалась, как лёгкое только что убитого зверя. От неё поднимался пар. Серёжа отшатнулся, но тут же взял себя в руки — ему показалось, что это галлюцинация от переутомления. Он велел солдатам принести лопату и вычистить бункер.

Солдаты, двое молодых срочников из караула, приблизились с явной неохотой. Один, рыжий детина, попытался подцепить массу штыком лопаты. Масса издала влажный чавкающий звук и внезапно развернулась, выбросив в воздух фонтан белых спор. Рыжий вдохнул и тут же закашлялся, хватаясь за горло. Второй побежал прочь, но споткнулся и упал лицом прямо в белую кашу, которая уже растекалась из бункера, будто дрожжевое тесто.

Через минуту оба встали. Глаза у них были белые, как варёные яйца, и на губах пузырилась розовая пена. Они не набросились на Серёжу — вместо этого они развернулись и, не сговариваясь, полезли обратно в бункер. Голыми руками принялись запихивать разбухшую массу обратно в фильтр, помогая ей утрамбоваться. Серёжа смотрел, парализованный ужасом. Масса благодарно вздохнула и втянулась в механизм, увлекая за собой солдат. Раздался хруст — это перемалывались кости, но пухосос только сыто заурчал, как огромный кот, и снова чихнул, на этот раз выбросив в воздух уже целенаправленную струю белого дыма в сторону жилых кварталов.

Серёжа бросился к кабине, заперся на защёлку и судорожно схватился за микрофон рации.

— База! База! Объект вышел из-под контроля! Повторяю...

Но в динамике уже звучал только белый шум, перемежаемый каким-то далёким, ритмичным шёпотом. Шёпот сливался в слова: «Дыши... Это просто снег...»

Он с ужасом осознал, что шёпот доносится из динамика внутренней связи — той самой, что соединяла кабину с бункером. Там, внутри, в темноте и влажном тепле, что-то говорило с ним голосами тех двоих солдат.

А снаружи, на площади, уже творилось невообразимое. Жители окрестных домов, те, кто выжил за последние дни, услышали шум двигателя и вышли посмотреть. Они шли к пухососу, пошатываясь, с блаженными улыбками на лицах, и сами залезали в раструб, помогая друг другу. Всасывающий вентилятор перемалывал их с мокрым хрустом, но машина не глохла — напротив, обороты росли. Из выхлопной трубы повалил густой белый дым, оседавший на крышах, на проводах, на лицах тех, кто ещё оставался людьми.

Серёжа в отчаянии рванул рычаг ручного газа, пытаясь заглушить двигатель, но тяга сломалась. Дизель взревел, пухосос вздрогнул и, никем не управляемый, двинулся вперёд — медленно, но неотвратимо, втягивая раструбом всё на своём пути: окурки, листву, детские игрушки, одинокую коляску с куклой. За ним оставалась идеально чистая, вылизанная до асфальта полоса, с которой тут же начинала подниматься тонкая белёсая плёнка, похожая на паутину.

В бункере, в тёплой органической тьме, споры грибка «Тишина» нашли идеальную среду. Под давлением, в тепле двигателя, при постоянной подпитке человеческой плотью, они мутировали. Теперь это была уже не колония, а единый организм с зачатками коллективного разума, воплощённого в металле и плоти. Пухосос больше не собирал пух — он его производил. Каждые полчаса из его дренажных отверстий вырывались струи спор, густые, как молоко, и город погружался в это молоко, как в туман.

Командование из бункера под администрацией наблюдало за происходящим через камеры наружного наблюдения. Штатский из Института, тот самый, что давал рекомендации, долго молчал, потом снял трубку красного телефона.

— Объект трансформировался, — сказал он бесцветно. — Машина стала инкубатором. Рекомендую немедленную эвакуацию личного состава и тотальную зачистку сектора. Температура горения — не менее двух тысяч градусов.

В ответ Москва спросила:

— Изделие «ПУХ-1М» подлежит восстановлению?

Штатский посмотрел на экран, где пухосос, уже полностью затянутый белой пульсирующей плёнкой, вползал в ворота завода, волоча за собой шлейф из человеческих тел, вцепившихся друг в друга.

— Нет, — сказал он. — Изделие подлежит забвению. Вместе с городом.

Он положил трубку и закрыл глаза. Наверху, в мёртвых квартирах, в цехах, на детских площадках, июньский вечер переходил в ночь, и только белый пух, смешанный с пеплом, всё летел и летел, накрывая закрытый город, которого больше не было ни на одной карте.

А в гулкой тишине заводского цеха, куда заполз пухосос, всё ещё работал двигатель. Он урчал тихо, довольно, и из его раструба капало что-то тёплое, формируя на бетонном полу новые, аккуратные брикеты, которые слабо шевелились и открывали крошечные белые глазки.

Показать полностью
Отличная работа, все прочитано!

Темы

Политика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

18+

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Игры

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юмор

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Отношения

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Здоровье

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Путешествия

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Спорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Хобби

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Сервис

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Природа

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Бизнес

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Транспорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Общение

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юриспруденция

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Наука

Теги

Популярные авторы

Сообщества

IT

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Животные

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кино и сериалы

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Экономика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кулинария

Теги

Популярные авторы

Сообщества

История

Теги

Популярные авторы

Сообщества