Глава 10. «ОПЕРАТОР»
Рассказ ефрейтора Гришина, оператора системы «Дозор»
Если ты сидишь в кресле по двенадцать часов в сутки и смотришь в чёрно-белые мониторы, ты перестаёшь быть солдатом. Ты становишься частью пульта. Мои пальцы помнили каждую кнопку, мои глаза фокусировались на шести экранах одновременно, а задница привыкла к продавленному поролону. Я — ефрейтор Гришин, оператор системы «Дозор», закрытый город Озерск-16. Моя работа: следить, чтобы ничего не происходило. И двадцать первого июня ничего не происходило ровно до четырнадцати ноль-ноль.
В комнате наблюдения было душно. Кондиционер сдох ещё в мае, начальство обещало починить, но не починило. Я обмахивался журналом учёта и лениво переключал камеры. КПП-3 — сержант Кулешов ковыряет в носу. Проспект Ленина — пусто, только пух летит, как сумасшедший. Заводская столовая — Клавдия Ивановна помешивает котёл. Детский сад «Ромашка» — детишки на веранде ловят пух, воспитательница в халате с ромашками кричит им что-то. Гастроном № 4 — продавщица Антонина курит на крыльце. Всё как всегда. Только пуха в этом году было слишком много, и он лез в объективы камер, застилая картинку белой пеленой. Я протёр ближайший монитор рукавом — не помогло, пух был внутри.
В четырнадцать ноль-ноль мне захотелось курить. Смена у меня была до восьми вечера, напарник Коля Сёмин, молодой парень из-под Воронежа, дремал в углу. Я толкнул его: «Колян, я на балкон, гляди тут». Он зевнул: «Давай, только начальству не попадись». Я вышел на балкон третьего этажа, закурил «Беломор» и уставился на город.
Пух падал стеной. Он лез в нос, в горло, я чихал и матерился. Вкус у него был странный — сладковатый, как старые духи. Я докурил, бросил бычок вниз и вдруг заметил, что пальцы у меня дрожат. Не от никотина — от какой-то внутренней вибрации, будто кто-то настроил меня на определённую частоту. Я сплюнул — слюна была белой и тягучей. «Простыл, — подумал я. — Сквозняк проклятый». И вернулся за пульт.
Коля не спал. Он сидел, придвинув лицо к монитору No 4, и водил пальцем по экрану. «Гришин, — сказал он тихо, — глянь-ка. Они синхронно идут». Я уставился на экран. Камера на площади Ленина показывала толпу людей, двигавшихся к заводу. Они шли не как толпа — как рота на параде, нога в ногу, и у всех головы были запрокинуты к небу. Я переключил камеры — везде одно и то же. Дворники, продавщицы, дети, солдаты — все бросали свои дела и стекались в одну сторону. «Что за хрень?» — прошептал я и потянулся к телефону внутренней связи. Но Коля схватил меня за руку.
У него были белые глаза.
«Не звони, — сказал он ласково. — Ты разве не слышишь? Это просто снег». И улыбнулся. Из уголка его рта выползла тонкая белая нить, потянулась к монитору и прилипла к экрану. Я рванулся, но Коля держал крепко. А потом я услышал звук.
Мониторы загудели. Все шесть одновременно, на низкой частоте, от которой задрожали стены. Изображение на экранах сменилось — вместо городских улиц там были глаза. Огромные белые глаза, глядящие прямо на меня. И они моргали. А из динамиков, встроенных в пульт, полился шёпот: «Оператор... Ты видишь... Теперь мы видим тебя...»
Коля отпустил меня и шагнул к пульту. Его тело пошло рябью, как помеха на экране, и он начал врастать в мониторы. Руки погрузились в экран No 1, как в воду, ноги — в No 2, голова запрокинулась и втянулась в центральный монитор, оставив снаружи только улыбающийся рот. Кабели и провода из пульта ожили, зашевелились, потянулись к Коле, оплетая его. Я увидел, как из его спины вылезают коаксиальные разъёмы и втыкаются в гнёзда на стене. Мониторы пошли трещинами, и из трещин полезло что-то белое, волокнистое, соединяющее плоть с электроникой.
Я попятился к двери. Пульт, стул, кнопки, экраны — всё сливалось в одно существо. Оно росло, вбирая в себя оборудование, Колино тело и, кажется, само помещение. Из центрального монитора выдавилось лицо — не Колино, а составное: кусок экрана, кусок плоти, кусок камеры вместо носа. Глаз у него было много — каждый экран стал глазом, и все они смотрели на меня. Существо заговорило голосом, в котором помехи мешались с человеческой речью:
— Я — Эфир. Я вижу всё. Я покажу тебе то, что ты пропустил.
И оно двинулось ко мне, перебирая кабелями, как щупальцами. Из разбитых экранов сыпался пух и капала белая жижа. Одна из камер, свисавшая с потолка на проводе, развернулась и уставилась на меня красным глазком. Я рванул дверь и вылетел в коридор.
Три этажа вниз я пролетел за несколько секунд. Сзади слышался треск, звон бьющегося стекла и этот гул — низкий, вибрирующий, как несущая частота. Эфир пробивал перекрытия. Он не бежал — он распространялся, как сигнал по кабелям, вылезая из каждой розетки, из каждого динамика, из каждого телевизора в здании. Я выскочил на улицу и побежал, не разбирая дороги.
Город был мёртв. Тела в белом пуху лежали на тротуарах, из окон неслось пение. Я бежал дворами, но куда бы я ни сворачивал, повсюду натыкался на камеры наблюдения. Они висели на столбах, на стенах, на деревьях — и все поворачивались ко мне, провожали меня красными огоньками. Эфир смотрел моими же камерами. Он знал, куда я бегу. Он транслировал мой страх самому себе.
Я свернул в переулок за гастрономом и тут услышал детский хор. Он доносился из детского сада «Ромашка» — из того самого, что я видел утром на мониторе. Дети пели «Спят усталые игрушки», но медленно, тягуче, как панихиду. И поверх этого пения — звон, стук, переборы струн. Я понял, что там тоже что-то есть. Что-то, возможно, хуже Эфира.
Но выбора не было. Сзади, из-за угла, выползал Эфир. Он стал огромным — трёхметровая туша, слепленная из мониторов, проводов, человеческих конечностей и антенн. Его экраны показывали моё лицо в реальном времени, и каждый экран улыбался моей же улыбкой. Он тянул ко мне коаксиальное щупальце, на конце которого потрескивал разряд.
Я подобрал камень и запульнул в окно детского сада.
Стекло брызнуло дождём. Я ввалился в зал, перекатился, вскочил на ноги — и замер. Посреди зала, освещённого тусклым аварийным светом, стояло существо. Высокое, составленное из детских тел и музыкальных инструментов. Барабан вместо головы, ксилофоны вместо ног, десятки рук с колокольчиками, перебирающих струны. Оно звенело и гудело, играя какую-то жуткую симфонию. А перед ним пятилась женщина в синем халате с ромашками — та самая воспитательница.
Я не думал. Я забыл про Эфира. Я забыл про пух в лёгких, про дрожь в пальцах, про белый шёпот в голове. Я был солдатом. Солдат должен защищать. С моего плеча ещё свисал автомат — я и не заметил, как сжимаю его.
— Ложись! — заорал я женщине и открыл огонь.
Автомат задергался, пули полетели в тварь. Струны лопались с визгом, колокольчики разлетались осколками, детские руки падали на пол. Существо заверещало диссонансом, пошатнулось. Воспитательница метнулась к окну, перевалилась через подоконник и исчезла.
А я остался.
Рожок опустел. Я потянулся за следующим, но не успел. Из развороченного барабана полезли новые кулачки, застучали чаще. Струны натянулись заново, и в мой позвоночник вонзилось что-то острое — костяной крючок, растущий из пола. Я упал на колени. Оркестр развернулся ко мне всем корпусом, и я увидел в его сердцевине лицо — взрослое, дирижёрское, с белыми глазами и трубками во рту.
— Солдатик, — пропело оно двадцатью тремя детскими голосами. — Ты пришёл. У тебя хороший ритм. Стань нашим барабанщиком.
Я попытался ползти, но белые нити уже вплетались в мои руки, в грудь, в горло. А сзади, из разбитого окна, донёсся треск помех и низкий гул. Эфир стоял снаружи, глядя на меня десятками экранов. Два монстра смотрели друг на друга — и на меня, зажатого между ними.
— Ты наш, — сказал Оркестр.
— Ты в эфире, — прошелестел Эфир.