DoCerberus

DoCerberus

Группа вк с моими рассказами — https://vk.com/dbutterflies Канал в телеграме — https://t.me/dbttrfls Страница на AuthorToday — https://author.today/u/docerberus
Пикабушник
Дата рождения: 15 августа
FioletovaiaSova aleksey.alikov code2003
code2003 и еще 6 донатеров
118К рейтинг 3467 подписчиков 15 подписок 152 поста 83 в горячем
Награды:
Пикабу 16 лет!10 лет на ПикабуС Днем рождения, Пикабу!более 1000 подписчиков
296

О чём не сказал Кирюша

— Папа!

Вздрагиваю, силясь разлепить веки и попутно осознавая, что нахожусь в критически неудобной позе — лежа на животе, уткнувшись лбом в диванный подлокотник, с затекшими руками и ногами.

— Пап!

Наконец открываю глаза. Дремотный туман рассеивается, выпуская разум из вязкого плена. Телевизор на стене бубнит новости, ветерок колышет занавеску, в окно сочится бледный осенний свет. Кирилл навалился на диван и тычет мне в лицо телефоном.

— Я заснул, что ли? — выговариваю невнятно, как больной или пьяный, с трудом принимая сидячее положение.

Кирюша кивает:

— Как всегда.

После ночной смены я отсыпаюсь пару-тройку часов, а потом заставляю себя бодрствовать весь день, чтобы к ночи достаточно умотаться для здорового сна, иначе режим окончательно скатывается в помойку. Разумеется, идеальный план часто терпит крах, и я вырубаюсь за просмотром какого-нибудь дурацкого шоу, сам того не замечая.

Утираю с подбородка слюну и спрашиваю, кивая на Кирюшин телефон:

— Что там?

— Мама звонила, — отчитывается. — Едет с работы. Почти приехала. Сказала, чтобы ты спустился на подъезд и встретил. У нее пакеты.

Машинально кидаю взгляд на полку с умной колонкой — часы высвечивают девять минут пятого.

— Так рано? — удивляюсь. — Что-то случилось?

Кирилл пожимает плечами и топочет в сторону детской. В проем видно, как он взбирается на кровать и стучит пальцем по экрану планшета, запуская какие-то свои мультики. Громкая музыка и наигранный смех долбят по мозгам так, что я невольно морщусь.

Октябрь забросал палой листвой тротуар перед подъездом. Пахнет сыростью и выхлопными газами. На детской площадке суетятся дети в ярких куртках, перешептываются мамаши с колясками. Старый собачник бросает ветку, и рыжий корги приносит ее обратно, деловито виляя задом. Середина осени выдалась непривычно мягкой, но теплота уже начинает сдавать позиции, и холодок закрадывается за шиворот, наполняя душу предвкушением неминуемой зимы.

Терпеливо выжидаю, переминаясь с ноги на ногу. Ветер вымывает из головы остатки сонливости, с мышц сползает слабость. Мимо тащатся машины с логотипом такси, я щурюсь, высматривая в салонах Катю, но тщетно. Выкурив две сигареты и поймав неясную тревогу, выуживаю из кармана телефон, чтобы набрать номер.

Катя отвечает после второго гудка:

— Да?

— Скоро?

— Что скоро?

Хмурюсь, ощущая, как тревога усиливается.

— Скоро будешь? Кирюша сказал, ты подъезжаешь уже.

— Куда подъезжаю?

— Ты позвонила Кириллу и сказала, чтобы я вышел тебя встретить. Я уже минут пятнадцать тут торчу.

Трубка недолго молчит, а потом удивленно выдает:

— Не звонила. Половина пятого только, я на работе.

Зачем-то задираю голову, чтобы найти взглядом наши окна на шестом этаже.

— Опять он шутки шутит, — говорю.

— Ты оставил ребенка одного? — волнуется Катя. — Ему пять! Быстро вернись!

Поднимаясь в лифте, я раздраженно перебираю в кармане мелочь. Кирилл любит дурацкие розыгрыши: может попросить достать из-под кровати мячик, которого там нет, а потом хохочет, глядя, как я корячусь в пыли и свечу фонариком по углам. Или делает вид, что обжегся об утюг, чтобы понаблюдать, как мы с Катей испуганно скачем и причитаем. Обычные шалости, ничего более.

Только вот тревога так и нарастает в груди пульсирующим комом. Это как стоять на берегу перед поднимающимся цунами и понимать, что деваться уже некуда.

Звеня ключами у двери, я различаю изнутри вскрик:

— Пап!

Связка выскальзывает из одеревеневших пальцев, со звоном ударяясь о бетонный пол лестничной площадки. Наклоняюсь и суетливо подбираю.

— Папа! — кричит Кирилл с той стороны. — Не заходи! Тебе нельзя!

Голос надрывный, отчаянный — ребенок не сможет изобразить такое для шутки.

— Не заходи, здесь…

Крик обрывается мычанием, будто кто-то зажал Кирюше рот. Потея и матерясь, наконец справляюсь с ключами и поворачиваю. Скрежещет замок, скрипит отворившаяся дверь, я ныряю внутрь как в ледяной бассейн.

Квартира встречает плотной тишиной. Тяжело дыша, застываю в прихожей и прислушиваюсь: не слышно ни телевизора в гостиной, ни планшета из Кирюшиной комнаты. Никаких криков или звуков борьбы, как будто здесь вообще никого нет.

— Кирилл? — зову неуверенно.

Ответа нет. Подхватив с полки железную ложку для обуви, я заглядываю в кухню, в гостиную, в нашу с Катей спальню и наконец — в комнату Кирюши. Везде пусто. Парят в солнечных лучах пылинки, царит гробовое безмолвие.

— Кирилл, если ты прячешься, лучше выходи, — говорю, сжимая ложку так, что грани до боли впиваются в ладонь. — А то ругаться буду!

По-прежнему без ответа. С колотящимся сердцем обхожу всю квартиру по-новой, изучая теперь каждый угол, заглядывая под стол и под кровати, за кресло, в шкаф. Передвигаю барахло на балконе. Дальше — на предательски задрожавших ногах — поочередно открываю окна и выглядываю, чтобы осмотреть тротуары и газоны внизу. Нигде не видно распластанного детского тельца, и душу заполняет облегчение, медленно перерастающее в глухое непонимание.

Вернув ложку на место, я набираю Катин номер, но динамик издает только короткий гудок, прежде чем заглохнуть. Нет сети, очень вовремя. В висках пульсирует так, что, кажется, голова вот-вот лопнет. Набираю номер службы спасения, но также тщетно.

— Странно, — бубню.

Раньше я не проверял, но много раз слышал от знакомых, что экстренный вызов можно совершить даже вне зоны доступа. Получается, байки.

Третий раз обойдя квартиру, нашариваю ногами в прихожей тапочки, чтобы выйти в подъезд за помощью к соседям, но дверь заперта, и ключа в скважине нет. Нутро леденеет от осознания — я слишком торопился, поэтому оставил ключ в замке с другой стороны. Теперь дверь захлопнулась, и никак не открыть.

— Твою ж мать.

Возможно, Кирюша выскользнул, когда я заходил — это легко не заметить в панике. Смеется теперь там, в подъезде, воображая, как я тут мечусь.

— Кирилл, открой! — требую вполголоса, чувствуя себя дураком. — Надо повернуть ключ!

Заглядываю в глазок, но площадка пуста. Мигает люминесцентная лампа, поблескивает спицами соседский велосипед. Возможно, Кирилл прижимается сейчас ухом к двери, чтобы слышать, что происходит внутри, поэтому его не видно. Или я только хочу так думать.

Еще раз позвав сына по имени, отстраняюсь от глазка. Нет. Чушь, бредятина. Я бы точно заметил, попытайся он проскочить мимо. Это ребенок, а не муха или мышь. Да и сам Кирилл уже закатил бы истерику, если бы оказался один в подъезде перед закрытой дверью. Тут бы ему не до пряток стало.

Под ногой что-то перекатывается, и я наклоняюсь, чтобы подобрать. Кусок ветхой грязной веревки с метр длиной, валялся у порога. Интересно, насколько давно — вроде ничего такого не было, когда я обувался, собираясь встречать Катю.

За спиной раздается шорох, и я резко оборачиваюсь, отбрасывая веревку. Сердце опять срывается в галоп, на спине выступает холодный пот.

— Кирилл!

По-прежнему никого.

Мне не могло показаться. По крайней мере, не хочется, чтобы показалось — нужно за что-то зацепиться, избавиться от этой беспомощности, развеять ощущение нежилой пустоты в собственной квартире. Надо что-то предпринимать, а не мыкаться от одной стены к другой, рассматривая пустоту.

— Кирилл, я тебя слышал! Это не смешно, так делать нельзя!

В очередной раз обхожу все комнаты. В голове гремит нарастающее понимание, что случилось нечто плохое. Непонятное, странное. И будет просто прекрасно, если плохие предчувствия не оправдаются, и все окажется очередным Кирюшиным розыгрышем. Пусть все окажется всего лишь очередным розыгрышем, я не буду злиться и отчитывать его, обещаю.

Колонка в гостиной показывает без десяти пять — с момента моего звонка Кате прошло всего двадцать минут. Опустившись на диван, снова проверяю телефон, но сеть так и не появилась. Теперь это выглядит не случайностью, а закономерностью — меня заперли в четырех стенах, лишив возможности связаться с кем-либо. Наверное, в квартире установлена глушилка, как в шпионских фильмах. Я не должен кому-то или чему-то помешать — значит, это тщательно спланированное похищение. Кирилла сейчас везут куда-то, связанного, с кляпом во рту. Скоро глушилку отключат, чтобы позвонить и потребовать выкуп.

Пальцы привычно запускают банковское приложение — проверить баланс. На дисплее вспыхивает большой восклицательный знак с уведомлением об отсутствии соединения. Попытавшись запустить сайты в браузере, я натыкаюсь на такое же. Ни мобильный, ни домашний интернет не подключаются. Видимо, это тоже продумали.

— Да кому мы вообще нужны, — выплевываю сквозь зубы. — Что за тупорылый бред, а!

Подскакиваю с дивана и снова открываю окно. Надо звать на помощь, орать “пожар”, вопить как резаный. Каждая минута промедления непростительна.

Как назло, во дворе пусто. Разбежались дети, скрылся собачник, нет сплетниц с колясками. Не проезжают машины, не видно случайных прохожих. Только неподвижные громадины многоэтажек и мертвые припаркованные автомобили. Плавно ползут по небу редкие облака, тускло бликует в окнах закатное солнце. Секунду назад собиравшийся орать во всю силу, теперь я не могу выдавить и хрипа. Грудную клетку стиснуло стальными прутьями, даже дышать получается с трудом.

Все не могли разойтись мгновенно, как по щелчку пальцев. Так не бывает.

Я все еще сплю.

В комнате Кирилла что-то падает с глухим стуком, и я ковыляю туда на негнущихся ногах. Сердце уже даже не бьется, а трепыхается, как живая рыба в желе. На плечи наваливается обреченная усталость, тревога отступает под ее давлением. Вспышка испуга миновала, оставив внутри выжженную равнину, и я сделался роботом, лишенным эмоций. Осталось только непробиваемое непонимание, окружившее со всех сторон кирпичной стеной.

Звук издала упавшая с полки фотография. Присев на корточки, медленно подбираю ее с ковра, чтобы проверить, не разбилась ли рамка. Пару месяцев назад какой-то уличный фотограф докопался до нас во время прогулки — снимал контент для соцсетей, а мы выглядели точно сладкая семейка из рекламы ипотеки на билборде. “Как с картинки” — так он льстил, добиваясь согласия. Когда скинул результаты, Катя пришла в такой восторг, что распечатала несколько фото и расставила по квартире в рамках. Это одна из них: Кирюша застенчиво прячет руки за спину, глядя куда-то поверх кадра — на меня или на Катю, наверное.

Хмурюсь. Лицо немного смазано, будто Кирилл дернул головой в момент спуска затвора, хотя раньше все фотки выглядели идеально. Бездумно провожу большим пальцем по стеклу, словно можно стереть искажение как пыль, и возвращаю на место.

Из прихожей доносится отчетливый скрип половиц, как под чьими-то шагами. Тут же двигаюсь туда, не успев ничего обдумать — теперь все внутри меня сжалось в одно банальное любопытство, зудящее желание узнать, что будет дальше и в чем вообще задумка всей этой дурацкой игры.

Прихожая ожидаемо пуста. Если бы тут кто-то и правда находился, то успел бы спрятаться разве что в кухне, но и там по-прежнему никого. Растерянно пошаркав туда-сюда, я отмечаю, что веревка на полу исчезла.

— Это уже не смешно! — громко говорю в никуда. — Заканчивайте!

Опять помучив телефон, окончательно убеждаюсь в его бесполезности. Колонка в гостиной показывает десять минут шестого — значит, примерно через час вернется Катя, я освобожусь из этой ловушки, и можно будет предпринять хоть что-нибудь.

Черт, целый час. При исчезновении ребенка каждая минута на счету, а тут час маяться бездельем, да еще сознавая, что в квартире находится кто-то чужой. Спрятавшийся неизвестно где и преследующий одному ему понятные цели.

— Кирилл! Кирилл, ты слышишь меня?

Тишина.

Устав шататься без дела, я устраиваюсь на диване в гостиной так, чтобы откинуть голову и упереться взглядом в потолок. В груди словно тлеют угли, и бессильная злоба может разгореться в любой момент негасимым пожаром, не оставив шансов мыслить разумно. Сжимаю кулаки. Нельзя поддаваться панике, так будет только хуже. Нельзя вести себя опрометчиво. Нельзя терять бдительность — возможно, похитители только этого и ждут. Не исключено, что на меня нападут тоже.

Поскорее бы вернулась Катя.

Понимаю, что задремал, когда затекают ноги. Кривясь, покачиваю ступнями, чтобы разогнать кровь. В голове густое холодное месиво вместо мозгов, мысли путаются, перед глазами плывет. Да уж, не потерять бдительность явно не получилось. С хрустом потягиваясь, я замечаю, что в гостиной стало темно, и вздрагиваю. На часах начало девятого. Сознание мгновенно проясняется, желудок скручивается в ледяной комок, колени сковывает слабость.

Обхожу квартиру, чтобы включить везде свет и убедиться, что ничего не изменилось — я один, Кирилла нет, Катя не вернулась. Докапываюсь до телефона, но тот по-прежнему отключен от всех внешних систем, а любая попытка позвонить заканчивается коротким гудком и сбросом.

Потираю виски. У Кати есть свои ключи. А даже если бы забыла на работе или потеряла, то стучалась бы до тех пор, пока я не проснусь — такое уже проходили. К тому же, мои ключи торчат снаружи, так что открыть может вообще любой желающий. Получается, она просто не приехала. Возможно, задержалась — но такого раньше не бывало. А возможно, ее похитили, как Кирюшу.

Снова выглядываю в окно — ни души. Уличные фонари заливают блеклым желтым светом тротуары, ветер играет целлофановым пакетом на детской площадке. Холодный вечерний воздух пахнет влажным асфальтом. В соседних домах ни одного горящего окна.

Из комнаты Кирилла вид еще унылее — здесь только гаражи с недостройками, так что и в обычное время не особо оживленно, а сейчас вовсе чудится, будто все застыло, как на паузе. Несколько минут разглядываю темное небо, борясь с желанием орать благим матом, а потом закрываю окно.

Взгляд цепляется за фото на полке — теперь Кирюшино лицо вовсе неразличимо, как если бы его стерли ластиком. Долго щурюсь, рассматривая под разными углами, будто это оптическая иллюзия, но ничего не меняется.

— Нет, я точно сплю.

С другими фото — в нашей спальне и в гостиной — та же история. Стерлись лица, потерялись незначительные детали, перепутались буквы в вывесках на фоне. У Кати в одном ухе пропала серьга. Срослись пальцы, поддерживающие лямку сумки. Принт в виде льва у меня на футболке сделался невнятной красочной кляксой.

Вернув на место рамку с очередным испорченным фото, я оборачиваюсь и вздрагиваю: в дверном проеме мелькнула рука и что-то, похожее на голову. Кто-то наблюдал за мной со спины и спрятался, когда я его увидел.

— Эй!

Опять обхожу комнаты, заглядываю в шкафы и даже в тумбочки. Сердце выдает неровный ритм, дыхание сбивается. Кажется, будто кто-то неотступно следует по пятам, но стоит обернуться, и он тут же растворяется в воздухе. Раньше я никогда не испытывал ощущение взгляда в спину, думал, это что-то вроде самовнушения или художественной выдумки, но теперь чье-то пристальное внимание чувствуется почти физически.

— Я знаю, что ты здесь! Я тебя видел!

Ушей касается звук помех — тихое неравномерное шипение, как из сломанного радио. Застываю на месте, полностью обращаясь в слух. Сквозь шум можно различить речь, но слов не разобрать. Кажется, доносится из комнаты Кирюши.

На его кровати телефон и планшет. Уверенно двигаюсь к ним, но почти сразу понимаю, что шипение раздается из самих стен, словно в бетоне замурованы старые приемники. Верчу головой, прислушиваясь.

Фото Кирюши сплошь размыто — я уже не уверен, что это действительно мой сын. Вся обстановка кажется незнакомой и чужеродной, будто кто-то старательно воссоздавал мою квартиру, но провалился в каждой мелкой детали: не тот узор обоев, не тот цвет пледа на кровати. Одна дверца шкафа раньше висела немного косо, из-за чего между ними всегда зияла щель, но теперь все идеально плотно.

— Подожди… Немного… Осталось недолго…

Звучит совсем рядом. Каждое слово произносится с новой интонацией, новым голосом, с новым фоновым шумом, будто кто-то надергал обрывки из разных телепередач и интервью, чтобы сложить свое послание.

— Кто здесь? — выкрикиваю. — Что это значит?

Снова бросаю взгляд на Кирюшин телефон, осененный догадкой — он может оказаться рабочим. Возможно, это только мой превратился в бесполезный кирпич. Надо было сразу подумать.

Подхватываю телефон с кровати и жму кнопку разблокировки. Сердце тут же ухает вниз — вместо значка сети крестик. Переведя дыхание, медленно опускаю взгляд ниже, зацепившись за что-то подозрительное. Открыт журнал вызовов, последний — “Мама”, в 16:07. Примерно в это время Кирилл разбудил меня, чтобы передать слова Кати.

Значит, она все-таки звонила.

Шум помех сходит на нет. Уловив краем глаза движение, поворачиваю голову и замираю манекеном. В проеме горбится существо, отдаленно похожее на человека — серая сухая кожа, тонкие жилистые ноги. Руки неестественно вытянутые, настолько, что пальцы с крепкими желтыми ногтями достают до пола. Одежды нет, но все тело увешано обрывками старых веревок — короткие и длинные, они обвязаны вокруг талии, наброшены на плечи, переплетены вокруг запястий и шеи. Голова овальная и бугристая, без волос, без глаз, без ушей и без носа. Только широкий тонкогубый рот, приоткрытый то ли в улыбке, то ли в голодном оскале. Влажный синеватый язык облизывает кривые почерневшие зубы.

Крик вспарывает мое горло с такой силой, что во рту появляется привкус крови. Гость наклоняет голову, будто с любопытством рассматривая меня несуществующими глазами. Когда воздух в легких кончается, и я подаюсь назад, он говорит:

— Ты обманут… Ты выбран… жертвой… Нет дороги… назад… Скоро все закончится.

Губы движутся в рассинхроне с речью, как при некачественном дубляже. Звучит все по-прежнему рвано — голоса, женские и мужские, жизнерадостные и нейтральные, четкие и невнятные, будто вырваны из разных источников: звонки и голосовые сообщения, мемные видео и выпуски новостей. Они складываются в монолог, напоминая послания преступников из старых фильмов, где слова и буквы, вырезанные из журналов, наклеивали на лист бумаги, чтобы выложить текст. Как будто у гостя нет своего голоса, и ему приходится использовать то, что произносили когда-то другие.

— Кто ты такой? — выговариваю хрипло.

Существо пытается подобраться ближе, по-животному сутулясь и опираясь костяшками пальцев об пол, но замечает, как я испуганно дергаюсь, и останавливается. Губы снова размыкаются невпопад со словами:

— Алло, Кирюша? Папа спит?

Голос теперь один — Катин.

— Разбуди его, пусть встретит меня. Я буду совсем скоро, с тяжелыми пакетами, пусть спустится и поможет мне, хорошо? Сам сиди в комнате и никуда не выходи.

Тяжело дышу, силясь разложить происходящее в голове по полочкам, но все падает и разваливается, одно налезает на другое, никак не складываясь во что-то цельное.

— Да? Что скоро? Куда подъезжаю? — продолжает гость голосом Кати. — Не звонила. Половина пятого только, я на работе.

Умолкает и неловко, задом, ползет к выходу. Покачиваются бесчисленные веревки, перекатываются под тонкой кожей узелки мышц.

— Зачем? — спрашиваю. — Для чего ей это? Что с Кириллом?

Вместо ответа опять мешанина разных голосов:

— Осталось недолго… Все почти… забыто.

Существо скрывается в недрах квартиры, и я остаюсь в Кирюшиной комнате один. Медленно сползаю по стене и обнимаю колени. Дрожащий, обессиленный, пропахший потом, я сам себе напоминаю маленького ребенка, разбуженного среди ночи плохим сном. Мозг бессмысленно перебирает вопросы без ответов, в горле засела неизбывная тошнота.

Не знаю, сколько проходит, когда страх и тревога улегаются настолько, что появляются силы подняться на ноги и в сотый раз обойти комнаты.

— Эй, ты где? Я хочу поговорить! Что с моим сыном?

Все неуловимо меняется на глазах: люстра в гостиной потеряла очертания, превратившись в округлый комок света, словно крошечное угасающее солнце на потолке. Цифры на колонке стали ломаными символами, напоминающими письмена вымерших народов. Диван и кресла обесцветились, лишились узоров, потеряли форму. На ощупь — набитые ватой мешки без корпуса. Холодильник в кухне не открывается, магнитики с городами обратились в глупые разноцветные нашлепки. Цветы на окне — торчащие из горшков стебли с неровными, не похожими друг на друга листьями.

— Выходи!

Мир за окнами стал сплошной тьмой, будто кто-то прикрыл стекла черной непроницаемой тканью. Сколько ни всматривайся — не различить ни тротуаров, ни машин, ни качелей, ни зданий. На фотографиях в рамках нечеткие силуэты, отдаленно напоминающие людей. Телевизор не включается, телефоны тоже перестали подавать признаки жизни.

Долго брожу из комнаты в комнату, пока не останавливаюсь у большого зеркала в прихожей. Со мной тоже что-то не так: исчезли зрачки, поблекла радужка. Выровнялись рытвины на щеках, оставшиеся от подростковой угревой сыпи. Кожа гладкая как пластик, зубы слились в цельные белые пластины, волосы сидят на макушке неестественным париком. Подношу к лицу руки — стерлись линии на ладонях и отпечатки пальцев, исчезли ногтевые пластины.

Из гостиной высовывается безглазая голова, и я неровно шагаю к ней, забыв обо всем остальном.

— Отвечай! — даже собственный голос звучит слишком безэмоционально, будто и он растерял детали. — Что тут происходит?

Существо ползет навстречу, похрустывая суставами и вертя головой.

— Скоро полночь… Осталось немного…

Добравшись до меня, оно неожиданно выпрямляется и сжимает мои плечи пальцами. Прикосновения твердые и сильные — сразу ясно, что вырваться не выйдет. Оторопевший, я инстинктивно хватаюсь за запястья. Кожа, шершавая и холодная, лишена любых признаков жизни.

Рот разевается, транслируя голос Кати:

— Ты там?

Молча разглядываю черные зубы и смиренно дожидаюсь продолжения. Дыхание гостя пахнет прокисшим молоком, слежавшимся бельем, плесневелой подвальной сыростью.

— Слышишь меня? — нетерпеливо зовет Катя. — Ты же там, да?

Догадываюсь:

— Ты говоришь со мной? Прямо сейчас?

— Да! Да, он позволил!

Долго молчу, мысленно собирая все вопросы, а потом, так и не найдя, с чего начать, тупо выговариваю:

— Кирюша пропал.

— Нет-нет! — по Катиному тону слышно, как она едва сдерживает слезы. — С Кириллом все хорошо. Это ты пропал.

Несколько минут молчание нарушается только беспомощными всхлипами из вонючей пасти существа. Хлопаю глазами, так и не сумев подобрать слова.

— Я не хотела, правда, — наконец выдавливает Катя. — Просто у меня не было выбора… Точнее, был, но какой же это выбор… Ты бы тоже так поступил. Это не так уж просто, поэтому я…

Перебиваю:

— Что произошло?

— Он… Я не знаю, откуда он взялся, это было так давно.

— Ты про этого монстра?

— Да, это… Петельщик. Так я его назвала, в детстве еще. Его не видит никто, кроме меня. Не видит, пока он не забирает их.

Петельщик не выпускает меня, и пальцы впиваются в плечи до боли. Рассматриваю серую кожу, веревки, потрескавшиеся губы и уже не испытываю страха. Понимание, что Кирилл в порядке, отодвинуло все остальное на дальний план. Не знаю, что теперь будет, но за самое главное я спокоен.

— Он появляется очень редко, — продолжает Катя. — Первый был так давно, я… совсем еще ничего не понимала. Он сказал, что забирает тех, кого забывают. Спросил, кого я хочу забыть, Галку или бабушку. Тогда я выбрала Галку, и…

— Что за Галка?

— Собака наша, щенок, мне подарили… Или я подобрала на улице… Сейчас уже нельзя вспомнить, я даже породу уже… Только то, что она была. Петельщик забирает воспоминания о том, кого забрал, их остается так мало, что почти ничего и нет.

Слушаю, каменея нутром.

— В общем, тогда Петельщик дал мне веревку и сказал, что Галка должна через нее переступить, так она к нему и попадет. Я положила веревку перед Галкой, она перепрыгнула и пропала. Тогда я сразу поняла, что случилось что-то плохое, но… Этого не отменить. Здесь ничего не сделать.

Слышно, как Катя шмыгает носом, утирая слезы.

— В следующий раз он появился через пять лет, я уже в школе училась. Он дал мне поговорить с Галкой, понимаешь? Я слышала, как она скулит, через его рот, а она слышала меня. Как мы с тобой сейчас. А потом… Петельщик предложил выбрать между Настей, моей подружкой, и папой.

Невольно усмехаюсь:

— И раз уж твой папа жив-здоров, выбрала ты Настю.

— Да, но с ней было сложнее. Не хотела перешагивать через какую-то стремную веревку. Тогда я подумала, а зачем вообще это делаю, хотела отказаться, но… Петельщик ночью появился в стенах и сказал… Он так страшно разговаривает, мне потом это в кошмарах снится… Он сказал, если не выбрать, если не сделать, как он хочет, то он заберет обоих. Я не хотела проверять, я… Подстроила так, что… Настя была в туалете, в школе, а я ждала, и я вот просто положила веревку под дверь, и она перешагнула, когда выходила, — Катя ненадолго умолкает, собираясь с мыслями. — Ее так искали. Листовки, волонтеры, вертолеты. Без толку. А потом как-то все прекратилось, и в газетах больше не писали, и по телевизору не говорили. Все вроде знали, что была Настя, а что с ней случилось — уже как будто никому и нет дела.

Петельщик наклоняется ближе, будто обнюхивая меня. Зловоние изо рта становится плотным и почти невыносимым, я сглатываю рвотные позывы, стараясь не заглядывать в голодную пасть.

— Потом прошло четырнадцать лет, я давно перестала о нем вспоминать. Думала, это все не по-настоящему, типа, знаешь, детская фантазия, защитная реакция психики. Умер щенок, и я придумала монстра, который его просто украл. Исчезла подруга, и я снова к нему обратилась, потому что не хотела верить, что она… тоже умерла. Я себя в этом убедила. Поверила, что Петельщика не существует. Но он появился снова, и дал мне поговорить с Настей, а она… Мне рассказала. Про то, что происходит с теми, кого я выбрала.

— И что с ними происходит?

— Это для меня прошло четырнадцать лет, а для нее всего несколько часов. Она сказала, что все еще там, в школе, но там больше никого нет, и все меняется, становится каким-то… никаким. Сказала, все исчезнет, когда в ее этом мире наступит полночь. Тогда все ее окончательно забудут, и Петельщик сможет ее забрать. Она плакала, обвиняла меня, а я… Представляешь, я не могла даже вспомнить толком, почему мы с ней дружили, куда ходили вместе, как проводили время. Просто помнила, что была Настя, без подробностей.

Невольно обвожу взглядом стены с потерявшими рисунок и текстуру обоями. Одежда на вешалке — серое тряпье, не опознать ни пальто, ни курток. Все кругом исчезает, истаивает как свеча, растворяясь в забвении, вычеркиваясь из памяти.

Шепчу:

— А после этого разговора он предложил выбрать между мной и Кириллом?

— Да, и я…

— Почему ты не сказала мне?

— Ты бы не поверил! Или, я не знаю, я… Просто не понимала, как ты можешь отреагировать, ты бы… я не знаю… Я не хотела рисковать Кириллом. Я люблю вас обоих, но… Ты или он… Это же совсем не выбор. Как и всегда, если подумать. Ты же понимаешь меня?

Невольно киваю. На Катю не получается разозлиться. Ее можно осуждать за то, что не старалась разобраться, не пыталась сопротивляться, не искала способы избавиться от Петельщика. Но за выбор ее винить невозможно.

— Я отпросилась с работы пораньше, спряталась на лестничной клетке этажом выше и позвонила Кириллу, чтобы выманить тебя. Потом просто положила веревку у порога и сказала тебе поскорее возвращаться, помнишь? Конечно, помнишь, для тебя же это было совсем недавно.

Спрашиваю дрогнувшим голосом:

— Сколько у вас прошло?

— В-восемнадцать. Восемнадцать лет, — Катя продолжает быстро, будто не хочет, чтобы я успел испугаться. — Он совсем взрослый! Поступил на медицинский, он такой умный, я так горжусь! Выучил английский, хочет побывать везде. Уверенный такой, амбициозный! Он, — скатывается в рыдания. — Он хотел защитить тебя… п-предупредить. Такой маленький ведь был, а уже все понял. Понял, что происходит что-то плохое, хотел помешать тебе зайти, хотел спасти папу. А потом… Он так ждал тебя. Петельщик высасывает все воспоминания о тебе, но все равно… Кирилл помнил так долго. Даже сейчас, мне кажется, он помнит гораздо больше, чем я.

Подняв меня над полом как тряпичную куклу, Петельщик подносит мое лицо ко рту, будто вот-вот вцепится зубами.

Щеки горят от слез, грудь ходит ходуном, но я стараюсь, чтобы голос звучал ровно:

— Он уже предложил тебе следующий выбор?

— Нет еще, но… Я точно не выберу Кирилла, не бойся. Я клянусь, с ним все будет в порядке, даже если мне придется выбрать себя. Ты веришь? И прости, пожалуйста! Ты сможешь меня простить? Скажи, пожалуйста, что прощаешь, ведь я все сделала правильно, я…

Голос Кати обрывается, как будто кто-то бросил трубку. Обмякнув в лапах Петельщика, я безвольно повисаю над полом. Последние силы испарились, истаяли. Больше нет смысла бороться, и с самого начала не было.

Он снова шевелит губами, только теперь из пасти слышно не голоса, а тиканье старых часов, громкое, четкое и неумолимое.

Тик-так. Тик-так.

Затаив дыхание, воображаю, как секунда за секундой обо мне помнят все меньше. С каждым “тик” из Катиной головы вытряхиваются наши встречи, с каждым “так” Кирюша забывает, как я катал его на плечах и подбрасывал к потолку.

Тик-так. Тик-так.

Тик.

Зажмуриваюсь. Невидимые часы в пасти Петельщика заряжают бой, объявляющий наступление полуночи. Его пальцы впиваются в мои плечи сильнее, так, что рвется кожа, и швыряют меня прочь. Накатывает дезориентирующее ощущение невесомости, а потом все становится пустотой.

Автор: Игорь Шанин (https://t.me/dbttrfls)

Показать полностью
1511

Убийца из параллельного класса

Баба Тоня на скамейке у подъезда замечает меня издалека и вся подбирается, скручиваясь как пружина, чтобы выстрелить подготовленной новостью:

— Лизка твоя на кладбище убежала!

Смотрит выжидательно, готовая жадно впитать мою реакцию. Мутные зрачки будто камеры наблюдения, от которых ничего не укроется.

— Да, — киваю. — Я в курсе.

Прохожу мимо, выстукивая каблуками по тротуару и сохраняя невозмутимое выражение лица. Ушей касается хриплый разочарованный вздох, слюнявое старческое причмокивание. Когда за спиной закрывается подъездная дверь, я почти бесшумно выплевываю:

— Да твою ж мать!

Неловко перехватив пакеты с продуктами левой рукой, запускаю правую в карман, чтобы выудить телефон. Трубка транслирует долгие равнодушные гудки, пока я шаркаю к лифту, вдыхая влажную затхлость. По горлу, будто проглоченная горькая микстура, расползается дурное предчувствие.

Добравшись до квартиры, составляю пакеты у обувной полки и набираю сообщение: “Чего ты там опять удумала?”. Долгую минуту выжидаю, пока одна галочка доставки сменится двумя галочками прочтения, но ничего не происходит. Тогда, скинув туфли, крадусь на кухню, чтобы выглянуть из-за занавески наружу. Баба Тоня так и горбится на скамейке в привычной своей куртке с торчащими из рукавов синтепоновыми внутренностями, совсем не страдая при этом от августовской жары.

Дальше, за бабой Тоней, за переполненными мусорными баками, за серыми трехэтажками с неряшливыми детскими площадками, клонится к закату солнце, разжижаясь у горизонта вязким оранжевым заревом. Если прищуриться, можно различить на горизонте очертания крестов и оградок того самого кладбища. Баба Тоня далеко не такая подслеповатая, как всем жалуется, раз уж смогла разглядеть, что Лизка смылась именно туда.

Недолго пожевав губу, я уползаю в спальню, чтобы сменить юбку и блузку на спортивный костюм. Кажется, можно забыть о планах провести вечер пятницы у телевизора с парой банок пива и пачкой соленого арахиса.

Спускаясь, успеваю придумать сразу несколько легенд для дотошной соседки, но той уже и след простыл — видимо, начались вечерние сериалы. Выдохнув с облегчением, я ускоряю шаг по направлению к злосчастному кладбищу.

Дорога занимает едва ли больше двадцати минут, но за это время солнце успевает скрыться окончательно, и небо затягивает чернеющей синевой. Проступают блеклые звезды, любопытно наклоняется скобка полумесяца.

Лиза не берет трубку.

Душу подъедает черная плесень тревоги, и я раз за разом проверяю телефон, будто могла пропустить уведомление или звонок. На кладбище пахнет мхом, хвоей и чем-то забродившим. Ветер свистит меж оград, перебирая лепестки искусственных цветов, высятся гранитные монументы, похожие на торчащие из земли сточенные зубы. С каждым шагом все больше рискуя скатиться в панику, я снова набираю Лизкин номер, чтобы снова услышать только долгие гудки.

Шатаясь меж надгробий без определенного маршрута, я вытягиваю шею, силясь не проморгать малейшее движение. Так и тянет орать имя дочери, но приходится сдерживаться. Сама не понимаю, почему — то ли из-за того, что на кладбище нужно вести себя тихо, то ли потому что может услышать кто-то из знакомых, оказавшихся поблизости, и тогда поднимется новая волна обсуждений, какая я хреновая мать.

Когда сумерки сгущаются настолько, что приходится включить на телефоне фонарик, вдалеке мелькает хрупкая девичья фигурка с русыми волосами, забранными в хвост на затылке. Знакомая желтая футболка, длинные джинсовые шорты.

Едва не воспарив над землей от нахлынувшего облегчения, я кричу тем грозным шепотом, какой осваиваешь как только становишься матерью:

— Лизка! А ну стоять!

Фигурка застывает, в зыбком свете фонарика отблескивают испуганно распахнутые глазищи. Сообразив, что это я, а не какой-нибудь вампир или зомби, глаза распахиваются от ужаса еще сильнее. По дернувшимся коленкам становится понятно, что Лиза мечется между выбором сдаться или убежать, и я прибавляю шаг, продолжая шептать на ходу:

— Тебя баб Тоня видела, ты в курсе? Знаешь, сколько сейчас будет сплетен? Ты могла предупредить меня, отпроситься, а? Или без свидетелей это все, на крайняк?

— Ты бы не отпустила, — другим, виноватым шепотом оправдывается Лиза. — Я думала, быстро получится, типа туда и обратно, а найти не могу!

Замерев друг напротив друга, мы молчим, тяжело дыша: она — от страха, я — от волнения.

— А чего ты так перепугалась-то, как будто я тебя бью? — спрашиваю, когда дыхание восстанавливается.

— Шесть пропущенных и сообщение, — Лиза машет телефоном. — Тут и побить не грех.

— А что тогда не ответила?

— Говорю же, думала, быстро все успею, а тут тебе либо врать бы пришлось, либо правду — непонятно, что хуже.

— Такой смышленный ребенок, а творит такую дичь, — хмыкаю, окончательно оправившись от беспокойства. — Не страшно по кладбищу в темноте?

— Я же пришла, когда светло было. Не знала, что так долго пробуду. А темнело медленно, я как-то не особо и заметила.

— Что ты тут найти-то не можешь?

Отводит взгляд:

— Артема Казачихина.

— Это еще зачем?

— Не скажу, ты смеяться будешь.

Закатываю глаза. Поздний вечер собирается вокруг плотными потемками, только свет фонарика захватывает нас в кокон, похожий на мыльный пузырь. Чудится, стоит всего лишь вздохнуть, чтобы он лопнул, оставив только тьму.

— Он в старой части, вообще в другой стороне, — машу рукой, указывая направление. — Сейчас, короче, мигом туда, а потом домой. И если еще раз что-то такое выкинешь, отдам тебя баб Тоне.

— Да нафиг я ей нужна, — расцветает Лиза.

До могилы Артема Казачихина мы добираемся меньше чем за пятнадцать минут. Эта дорога прочно отпечаталась в памяти — раньше каждый считал своим долгом поглазеть на местную знаменитость, а потому я ходила то с одной подругой, то с другой, хотя в темное время суток, конечно, никто до такого не додумывался.

У Артема простой гранитный памятник прямоугольной формы. На выцветшей фотографии худощавый парень с короткой стрижкой и светлыми глазами — сейчас уже не вспомнить, голубые они были или зеленые. Выдавленные даты жизни равнодушно информируют, что Артем не дожил до семнадцатилетия три с половиной месяца.

Меж ребер проползает липкий холодок. Сейчас все уже свыклись с этой историей, но в свое время она повергла весь город в шок, и теперь отголоски того шока поднимаются и колышутся внутри как водоросли на дне реки.

Посмотрев на меня с тревожным выжиданием, будто вот-вот начну издевательски хохотать, Лизка подается вперед и тихо произносит:

— Артем Казачихин. Артем Казачихин. Артем Казачихин.

А потом быстро, не давая мне отреагировать, выдает делано беззаботным тоном:

— Ну все, пошли.

— В смысле? — удивляюсь. — Это все, что ли? Это для чего вообще было?

Тянет меня за рукав, уводя прочь:

— Ну пошли уже.

Когда Артем остается позади, я раздраженно бубню:

— То есть вот за всю эту нервотрепку я даже не заслужила узнать, ради чего оно все было? Ты знаешь, что так не делается? В следующий раз я даже не…

— Ну ладно, ладно, — перебивает Лиза. — Если на могиле убийцы и самоубийцы трижды произнести его имя, он придет к тебе во сне, чтобы рассказать, когда и от чего ты умрешь.

Она идет впереди, и лица не видно, но по пунцовым ушам я догадываюсь, что Лизка покраснела от стыда.

— Ты серьезно, блин? — выдыхаю, попутно осознавая, что именно такой реакции она и боится. — Еще раз, блин, и он тебе во сне расскажет, что умрешь ты от моих рук! Я тебя родила, как говорится, я тебя и это самое! Кто тебе эту чушь рассказал?

— Коля Шепелявый, — не переставая пунцоветь, бурчит Лиза.

— Кличка как у уголовника, в каком он классе?

Оборачивается, чтобы бросить удивленный взгляд:

— Ни в каком. Он у нас алгебру ведет.

— А, этот, — вздыхаю. — Никогда мне не нравился. У нас алгебру вела Простокваша.

— Она на пенсию ушла в позапрошлом году.

Несколько минут мы молчим, и тишину нарушают только шелест травы под подошвами да посвистывание ветра. В свет фонарика то и дело попадают фотографии на надгробиях — угрюмые лица, в основном старческие, безучастно глядят перед собой, совсем нас не замечая.

— Занимаешься всякой фигней, — бормочу не столько из раздражения, сколько из желания отпугнуть зыбкую кладбищенскую тишину. — Тебе целых четырнадцать лет, взрослая уже баба, а ведешь себя как детсадовская какая-то. Я в твои годы…

— Была беременна мной. Я тоже так могу, конечно, но ты вряд ли обрадуешься.

Открываю рот для язвительного ответа, но тут в луче света мелькает знакомое лицо, и я замираю:

— Смотри!

Удивленно застыв, Лиза глядит, куда показываю. На памятнике из черного мрамора высечена девочка-подросток с короткими вьющимися волосами и пышными бантами, как у выпускницы. Дат не видно из-за наваленных в кучу пыльных цветов, но все знают, что она умерла в один день с Артемом Казачихиным.

— Елена Гуртовая, — читает Лизка и поворачивается ко мне. — Та самая?

— Да, — тяну. — Я думала, мы идем другой дорогой.

Застыв в неясном оцепенении, мы рассматриваем надгробие. Черты лица изображены скудными штрихами, и трудно сказать, правда получилось похоже, или воображение сверяется с памятью и дорисовывает силуэты до идеала.

— Ты училась с ними в одном классе? — спрашивает Лиза.

— Нет, они из параллельного. Но город маленький, сама понимаешь — все друг друга знают, так что… — задумываюсь, вспоминая. — Они встречались где-то с седьмого, все думали, что поженятся сразу после школы. А в десятом вот это и случилось, тебе тогда всего два годика было.

Захваченная любопытством, Лизка выговаривает почти с восторгом:

— Казачихин правда зарубил ее топором?

Хмурюсь. Раньше она расспрашивала не один раз, но я всегда избегала подробностей, чтобы не засорять ребенку голову мраком — лучше уж слухи и догадки, чем суровая реальность. Но теперь, в темноте посреди кладбища, как будто наступил самый подходящий момент, чтобы посвятить в давнюю легенду.

— Никаким не топором, — говорю. — Обычным ножиком, кухонным. Говорят, Лена Артема разлюбила, предложила расстаться, вот его и переклинило. Ей нож в грудь, а сам повесился в сарае. Все долго офигевали, конечно. У нее родители из дома после похорон несколько месяцев не выходили, не хотели никого видеть. А у него мать вообще с ума сошла вроде как.

— Говорят, сама виновата, — кивает Лиза.

— В смысле?

— Ну, Шепелявый рассказал, она Артема из детдома взяла. А от этих детдомовских никогда не знаешь, чего ожидать. Многие психические эти штуки по наследству же передаются, а здесь неизвестно, что там за родители.

Морщусь:

— Звучит как-то грубо.

— Всего лишь научные факты, — задирает подбородок.

— Говорю же, такая смышленая, — показываю рукой вокруг, — а страдаешь такой фигней.

***

Утром я сажусь в постели резко, с судорожным вздохом, и долго не двигаюсь, разглядывая, как рассветные сумерки затапливают спальню. В голове холодный вязкий кисель, мысли вяло ворочаются в нем, как головастики в грязи. Что-то разбудило, но что — непонятно. Наверное, сон, мгновенно растворившийся при пробуждении. Ни кусочка не осталось, чтобы вспомнить, о чем он был, ни единой зацепочки.

Закрываю лицо ладонями. Вчерашние похождения среди могил сейчас кажутся совсем уж бредовыми — надо же было до такого докатиться. Не зря на меня соседи косятся, какая еще мать додумается гулять с ребенком по кладбищу.

А впрочем, фиг с ними. Главное, что самой Лизке нормально.

Поднимаю голову. Солнечный свет успел налиться силой и заполнил коридор. В приоткрытую дверь видно две тонкие длинные тени на линолеуме перед ванной — чьи-то ноги.

— Лиз, ты чего так рано? — спрашиваю почему-то вполголоса.

Тень сбегает из обзора под шлепанье босых ног. Откинув одеяло, я сползаю с кровати и двигаюсь к двери.

— Лиз? — повторяю совсем шепотом.

Выветрившийся из головы сон отдается внутри зловонным дуновением, как если бы мимо проехал мусоровоз. Поправив на плече ночнушку, я осторожно выглядываю в коридор.

Дверь в Лизкину комнату плотно закрыта. Странно, что я не услышала скрипа.

— Лунатишь ты, что ли? — бормочу под нос, двигаясь по коридору так, будто в любой момент пол может провалиться.

Дверь в комнату отворяется под привычный скулеж несмазанных петель. Внутри полумрак — шторы плотно задернуты, только в маленькую щель проникает утренний луч. Лиза посапывает в кровати и явно не выглядит как человек, только что бегавший по коридору.

Медленно ступаю вперед. Ноздрей касается зыбкий шлейф незнакомого парфюма: что-то цветочно-сладкое, с кислой цитрусовой ноткой. Наверное, Лизка опять одолжила у одноклассницы новый трендовый аромат.

— Спишь? — шепчу, прекрасно уже понимая, что не дождусь ответа.

Замерев над кроватью, я рассматриваю в полутьме растрепанные волосы, подрагивающие ресницы на опущенных веках, закатавшиеся рукава ночнушки, приоткрытые губы с поблескивающей в уголках вязкой слюной. Оборачиваюсь на выход: квартира безмолвна, если не считать шум воды в трубах ванной и привычный гундеж холодильника из кухни.

Это было слишком реалистично, чтобы решить, что показалось.

— Спроси у нее, — неожиданно внятно раздается совсем рядом.

Подпрыгиваю, с испугом глядя на Лизку — та по-прежнему лежит в кровати, только теперь глаза широко распахнуты и пустой незрячий взгляд упирается в потолок.

— Спроси у нее, — повторяет также четко, почти по слогам.

— Что спросить? — выговариваю сипло, как будто потеряла голос. — У кого?

Лизкин взгляд возвращает осмысленность, и она садится в кровати, рассматривая меня с удивлением.

— Ты что? — спрашивает. — Суббота же!

Все еще погруженная в недоумение, я тупо соглашаюсь:

— Суббота.

— Ну! Зачем будить?

Трет глаза кулаками, зевая до хруста в скулах. Ощущаю, как в коленях тает лед, и опускаюсь на стул, боясь отвести от Лизы взгляд. Происходящее похоже на булыжник, ударивший по неподвижной озерной глади — громкий всплеск и снова тишина.

— Ты во сне разговаривала, — говорю.

Косится с недоверием:

— И что говорила?

— “Спроси у нее”.

— У кого?

Прикусываю губу. Давным-давно отец рассказывал, что в детстве у меня случались приступы лунатизма, а мама тогда добавила, что и сама страдала подобным. Наследственность — это приятно только в том случае, если речь идет о дорогом имуществе.

— Что снилось-то? — спрашиваю, устало ссутулившись. — Показал тебе твой Казачихин, как умрешь?

Лизка молчит пару минут, растерянно уставившись в стену и вспоминая, а потом делится:

— Снилось, будто Простокваша вернулась с пенсии и стала директрисой, заставила всех ходить в форме этой дурацкой, а потом вообще выяснилось, что она на самом деле прилетела с другой планеты, чтобы мучить детей.

Невольно усмехаюсь:

— Это многое бы объяснило.

***

Когда я мажу творожным сыром бутерброды на завтрак, а Лиза разливает по чашкам чай, в дверь звонят. Подскочив, мы глядим друг на друга и одновременно спрашиваем:

— Ждешь кого-то?

Звонок нетерпеливо повторяется. Вручив Лизке нож и недомазанный кусок хлеба, я двигаюсь в прихожую. В глазок видно бабу Тоню в замызганном халате — под тусклым светом подъездной лампочки соседка кажется совсем уж сморщенной и сухонькой.

— Как же ты заколебала, — бурчу под нос, открывая.

— Добегались вы по кладбищу, — тут же выдает она вместо приветствия.

Глупо моргаю:

— В смысле?

— Вот! — кивает под ноги.

Там, прямо у порога, валяется ошметок черной траурной ленты с тисненым золотистым обрывком “любим,”. Долго рассматриваю его с совершенно пустой головой, пока баба Тоня не вырывает меня из прострации:

— Пошла мусор выносить, ничего не было, а возвращаюсь — лежит. Плохой знак. Ой, плохой.

Пока расставляю про себя, что лента могла прицепиться к обуви или одежде во время кладбищенских прогулок, а соседская бабка просто не сразу заметила, она продолжает:

— Нельзя по кладбищу просто так, без повода. Вот к вам кто-то и прицепился.

— Кто прицепился? — спрашиваю, совершенно не желая услышать ответ.

— Гость, кто! Видишь, пожаловал к порогу, — кивает на ленту. — С той стороны гости такие, знаешь, что не отцепятся.

Совладав наконец с накатившей растерянностью, я выпрямляюсь и выдавливаю улыбку:

— Ну вас, баб Тонь. Ужастики какие-то выдумываете, не бывает так. Хорошего дня.

И, не дожидаясь возражений, аккуратно прикрываю дверь. С той стороны слышно ворчание и шарканье тапочек по бетонному полу. Убедившись, что соседка свалила и не планирует настаивать на продолжении кладбищенских разговоров, я возвращаюсь в кухню.

Лиза сутулится за столом, держа перед глазами испачканный сыром нож так, чтобы видеть в потертой стали свое мутное отражение.

— Я ж говорила: не надо, чтобы баб Тоня знала, — цокаю. — Ну, про кладбище. Она теперь придумывает какие-то бредни.

Лиза молчит, не двигаясь. Поза напряженная и какая-то болезненная, точно поясницу свело судорогой. Пальцы сжимают пластиковую ручку до побелевших костяшек, дыхание частое и неровное.

Хмурюсь:

— Ты что?

Она отвечает с запинкой, будто с трудом вынимая слова из горла:

— Там не я.

Помедлив, наклоняюсь, чтобы тоже заглянуть в нож. Отражение расплывчатое, нечеткое, лишенное деталей. Получается различить только наши побледневшие лбы и темные окружности глаз.

— Если не ты, то кто?

Молчит. Выждав долгую минуту, я аккуратно беру ее за пальцы и отнимаю нож. Желудок сковывает хрустким инеем плохих предчувствий, перед взглядом проносится обрывок черной ленты, в ушах отдается эхом голос соседки-кликуши.

Лиза неожиданно встряхивает головой, как если бы пыталась отогнать осу, и смотрит на меня:

— А какие бредни придумывает?

Облегчение заполняет нутро, но тут же смывается раскаленным раздражением. Бросив нож на стол, я цежу сквозь зубы:

— Что у тебя вообще за идеи такие дурацкие вечно? То на полу спать решишь, то веганство какое-то, то на кладбище! Хватит с меня, поняла? — распаляюсь еще больше, заметив, что Лиза едва сдерживает улыбку, потому что поняла, что сейчас я произнесу свою любимую фразу: — С этого дня мы будем нормальными!

***

Суббота возвращается в свою субботнюю колею — Лизка убегает к подружке, а я выполняю мимолетную уборку и с чувством выполненного долга вытягиваю ноги на диване. Телевизор транслирует сериалы, выдыхающееся лето плещет сквозь тюль полуденной синевой. Силясь расслабиться и сосредоточиться на экране, я раз за разом повожу плечами, будто спину лизнул холодный ветерок. Странное ощущение непоправимости выбивает из равновесия — почти как в детстве, когда натворил делов и знаешь, что наказания не избежать.

Нахмурившись, жму кнопку на пульте, чтобы выключить звук, и прислушиваюсь к себе. Источник тревог нащупывается быстро и безошибочно: конечно, это все дурацкая прогулка по кладбищу — вроде и понятно, что ничего серьезного, но осадок горчит. Словно и правда подцепилось там что-то такое, от чего не отмыться. Не надо было, нормальные люди так не делают. Пора уже браться за Лизкино воспитание всерьез, а то дальше это вообще неизвестно куда приведет.

Точно услышав мои мысли, телефон на подлокотнике оживает и тренькает, высвечивая ее имя. Новое сообщение: “Спроси у нее”. И тут же, не давая опомниться: “Если спросить, она расскажет”. Долго пялюсь в дисплей, прикидывая, перезвонить сейчас или подождать, когда вернется домой. Это похоже одновременно на какую-то чертовщину и на дурацкий розыгрыш. И уж лучше пусть будет второе.

Лиза является к семи вечера, как и обещала, и я молча тычу ей в лицо телефоном с открытыми сообщениями, вопросительно подняв бровь.

— Я не писала, — хлопает ресницами.

— А кто писал? — спрашиваю.

— Не знаю, я телефон вообще из кармана не вытаскивала, только в кино один раз, чтобы звук отключить, — Лизка недолго молчит, а потом тянет упавшим голосом: — Танька сказала, я сегодня странная, а я ничего такого не заметила…

Не удерживаюсь:

— Еще страннее, чем обычно, что ли?

Весь вечер таскаюсь за Лизой хвостом, высматривая что-нибудь необычное. Мозг неторопливо пережевывает ее же вчерашние слова про наследственность психических заболеваний. Если подумать, с моей стороны психов точно не было, а вот Лизкин отец под большим вопросом — я виделась с ним всего однажды, во времена буйной школьной молодости, на какой-то совершенно чудовищной пьянке. Говорят, он приехал из другого города и больше у нас не бывал. Собственно, после того случая Лиза и появилась на свет, а мне пришлось придумывать отчество — имя у заезжего гостя я если и спрашивала, то напрочь забыла.

И тут уже, на самом деле, трудно понять, какой исход окажется менее предпочтительным: призраки с кладбища или шизофрения.

— Если думаешь, что делаешь это незаметно, то ошибаешься, — бурчит она, когда третий раз захожу в комнату, чтобы якобы проверить пыль на полках.

— Я стараюсь быть хорошей матерью, — огрызаюсь. — С тобой что-то не то, и надо понять, что именно.

— Ты и без этого хорошая мать. И станешь вообще отличной, если дашь мне уже нормально отдохнуть.

— Мне вот что-то никакого нормального отдыха никто не дал, весь день как на иголках, — говорю, двигаясь на выход. — Так что имею право и тебе нервы попортить. Нормальный аргумент, да?

Не дождавшись ответной колкости, я останавливаюсь в дверном проеме и оборачиваюсь. Лизка сидит в постели с телефоном в руках, глядя куда-то сквозь меня, и глаза у нее, обычно карие, теперь совершенно неиллюзорно голубые. Выражение лица бесстрастное, плечи обмякли, губы чуть заметно шевелятся.

Сердце надувается как шар и лопается, забрызгивая все нутро грязной ледяной жижей. Бросаюсь к кровати — не представляя при этом, что хочу сделать, — но тут Лиза вздрагивает и отшатывается. Веки опускаются и поднимаются, в одну секунду возвращая радужке привычный цвет.

— Ты что? — вскрикивает, глядя удивленно. — Что бросаешься-то?

Отступаю, тяжело дыша. В горле разросся ком, по вискам стучат крохотные молотки. Осознание, похожее на пыльный мешок, накрывает с головой быстро и неумолимо.

Все-таки не шизофрения.

***

Баба Тоня открывает после первого же звонка, как будто все свободное время только и делает, что караулит под дверью в ожидании гостей. Лицо удивленно вытягивается:

— Чего случилось?

Раньше мне не приходилось подниматься к ней, поэтому трудно сдержать любопытство: за спиной соседки видно прихожую с древними обоями в ромбик, под ногами резиновый коврик и две пары тапочек. Пахнет выпечкой и бальзамом “звездочка”. Сама баба Тоня, одетая в замызганный халат, старается занять старым тщедушным телом весь дверной проем и держится за ручку так, словно вот-вот захлопнет перед моим носом. Помнит, видимо, как я отбрила ее с утра.

Улыбаюсь самой слащавой улыбкой, на которую только способна:

— Да ничего не случилось, баб Тонь, просто вот поговорить хочу.

Дальше мы долгую минуту стоим в молчании: я — ожидая приглашения войти, она — ожидая, видимо, когда начну это свое “поговорить”.

— Вы меня утром заинтересовали прям, — вздыхаю, сообразив наконец, что придется расспрашивать на лестничной клетке.

— Чем?

— Ну суевериями этими кладбищенскими. Так необычно, если подумать — правда же?

Не сообразив до конца, пришла я все-таки грызться или общаться по-хорошему, баба Тоня на всякий случай идет в наступление:

— А нефиг по кладбищу шататься без дела!

— Так мы с делом шатались. Лизка там щенка своего похоронила, знаете, лет шесть назад — малая совсем была, не знала еще, что животных нельзя вместе с людьми, а у меня не спросила. Вот и ходит теперь навестить время от времени, что уж тут поделать.

Моя тщательно сложенная легенда мгновенно разбивается о самое закономерное замечание:

— Что-то не припомню, чтобы у вас щенки когда-то были.

Да, уж от бабы Тони подобное точно бы не скрылось. Снова вздыхаю. Дальше приходится импровизировать:

— Так он недолго был совсем. Лизка подобрала больного в каких-то кустах, он помаялся пару дней, да и сдох.

Баба Тоня глядит задумчиво — ищет другие несостыковки.

— В общем, не суть, — тороплюсь. — Я вот что спросить-то хотела: вы сказали, мол, гость к нам прицепился, а что это за гость такой?

— Откуда ж мне знать? Я вообще не в курсе, где вы там шарились и чем занимались.

— А чем надо заниматься на кладбище, чтобы гость прицепился?

Подозрительно нахмурившись, она отступает на шаг, чтобы прикрыть дверь и оставить только щель, как будто испугалась, что чем-нибудь заражу.

— Спроси лучше, чем там не надо заниматься! — шипит в эту щель. — Сама как малая, честное слово! Брать ничего не надо, на могилы наступать не надо, фотографии с памятников снимать не надо! Поняла? Звать мертвых по имени не надо, свое имя на памятнике писать не надо, а еще…

Перебиваю с упавшим сердцем:

— И что будет, если позвать мертвого по имени?

— Явится он, что еще-то? А если явился, значит, хочет чего-то, и вот пока не дашь это — не отцепится!

— А как узнать, что хочет?

— У него и спроси! Обратись по имени, как и позвала — все скажет!

Бросив на прощание ядовитый взгляд, она шумно захлопывает дверь, и я остаюсь в растерянном одиночестве.

***

Лиза выслушивает молча, с каждой секундой бледнея все больше. Я расхаживаю по кухне взад-вперед, а она горбится за столом над чашкой с остывшим чаем. По ту сторону окна сгущается звездная безоблачная ночь, и фонари заливают ровным холодным светом тротуары.

— Что может понадобиться от меня Артему Казачихину такого, из-за чего он не может отцепиться? — спрашивает Лизка негромко.

— Вряд ли ему нужно чего-то именно от тебя. Просто ты первая, кто додумался звать его на могиле, вот и пользуется тем, что есть.

— Все равно не понимаю. Он умер кучу лет назад, что ему сейчас может понадобиться от живых?

— Мне вообще не верится, что мы это обсуждаем всерьез! — бубню, нервно грызя ноготь. — Сколько ты всякой ерунды выкидывала, но такое! Это уже за рамками моего понимания.

Отодвинув чашку, Лиза складывает руки на столе и медленно, тщательно расставляя слова по порядку, говорит:

— Может, мы вообще зря психуем. Из-за чего столько волнения, если подумать? Я лунатила с утра, потом случайно отправила тебе сообщения, потом тебе показалось, что у меня глаза другого цвета стали. Как-то маловато для того, чтобы поверить в призраков, по-моему.

— Мне точно не показалось, — возражаю, но без особой уверенности.

Усталость стискивает в тяжелых объятиях, и сил на борьбу все меньше. Я готова принять любые Лизкины доводы, если это позволит хоть немного передохнуть.

— И нам все равно не за что зацепиться, — продолжает она. — У кого нам спрашивать, и что спрашивать? Надо подумать, с кем он общался, может, друзья какие-то школьные, родственники там. Да и они спустя столько лет вряд ли помогут, это во-первых. Во-вторых — не можем же мы у кого-то адекватного спросить, что может понадобиться малолетнему маньяку через столько лет после его смерти?

— Баб Тоня сказала, надо у него самого спросить, — вспоминаю. — Типа, опять обратиться по имени, тогда он скажет.

Недолго рассматриваем друг друга в полной тишине, а потом добавляю:

— Но мне что-то не хочется.

Лиза кивает и открывает рот, чтобы ответить, но тут чашка соскакивает с края стола и разлетается вдребезги на линолеуме. Холодный чай растекается по полу, чаинки кружатся в лужице дохлыми рыбешками. Пока прикидываю, как чашка могла свалиться без чьего-либо воздействия, Лизка поднимает на меня голубоглазый взгляд.

— Мне, блин, точно не кажется, — шепчу.

Свет мигает и гаснет, оставляя только блеклое свечение фонарей снаружи. Я различаю, как Лиза встает из-за стола и движется в мою сторону. Хрустят под ступнями осколки, хлюпает чай — или уже кровь. Отступив, я упираюсь поясницей в подоконник, заторможенно прикидывая, как отбиваться от собственной дочери, чтобы не причинить вред. Сердце сжалось в тугой комок, суставы обездвижило беспомощной слабостью.

Шаг, шаг, еще шаг. Лиза замирает напротив, можно различить ментоловый запах шампуня, блеск в неподвижных глазах, размеренное глубокое дыхание. Прикладывая все усилия, чтобы не зажмуриться от страха, я с трудом выговариваю:

— Артем К-казачихин. Артем Казачихин, что тебе нужно?

Свет снова вспыхивает, и я часто моргаю, хлопая ртом. Ошарашенная Лизка разглядывает кровавые следы на полу среди осколков, руки трясутся, грудь ходит ходуном. Вся кухня кажется чужой, разгромленной, неподлежащей ремонту — хочется сбежать поскорее прочь, спрятаться от внезапно нахлынувшего ощущения неуюта.

Вцепившись в подоконник, чтобы не рухнуть, я говорю то ли Лизке, то ли себе самой:

— С утра пойдем к его матери. Я больше не знаю никаких друзей и родственников.

***

Мать Артема Казачихина живет в частном секторе на отшибе. Пока я трясусь в автобусе, память подкидывает давнее воспоминание, как ругалась Простокваша, когда ей поручили съездить к нему домой по какому-то вопросу. По какому именно — тут память уже ничего не подкидывает, но было это задолго до драмы с убийством. То ли заболел он, то ли натворил чего — в общем, пустяк, и Простокваша изводилась, что приходится без весомого повода переться в глухомань. “Две пересадки на автобусе, две! — шипела по телефону, не стараясь даже скрываться от учеников. — А такси мне, знаешь, школа не выделила!”.

Тогда мы только ржали, но теперь, рассматривая проносящиеся за окнами почерневшие деревянные домики и чахлые огороды, я вполне разделяю ее негодование, хоть с тех пор запустили новый автобусный маршрут, и пересаживаться стало не нужно.

Телефон тренькает, высвечивая “я норм” от Лизки. Она осталась дома, потому что я велела лечить порезанные ступни — раны оказались несерьезными, но лишние риски все равно ни к чему. Лизе было приказано никуда не выходить и каждые двадцать минут писать, что с ней все в порядке. О том, что делать, если вдруг станет не в порядке, пока я на другом конце города, думать как-то не хочется.

Выбравшись на остановке и преодолев пару улочек по пыльному бездорожью, я наконец замираю перед домом матери Артема Казачихина. Медленно осматриваюсь, попутно пытаясь вспомнить, как ее зовут. Дом выглядит почти нежилым: одичавший палисадник, облупившиеся ставни, заросший мхом шифер на крыше. Деревянный забор прогнил и покосился, рядом с крыльцом собачья конура, забитая какими-то опилками. Августовское солнце заливает все жарким светом, будто надеясь придать хоть каплю жизнерадостности. Перевожу взгляд дальше: за огородом угадывается ветхий сарайчик — тот самый, где когда-то болтался в петле Артем.

Из размышлений меня выдергивает оклик:

— Вы ко мне?

Вздрагиваю. В приоткрытую дверь видно тощую старуху в платье с маками. На плечи накинута шаль, седые лохмы кое-как собраны в пучок на затылке, бледное морщинистое лицо излучает неожиданную доброжелательность. Раньше я видела маму Артема всего пару раз, когда она приходила в школу, вид у нее тогда был более цветущий. Логично, что уж тут.

— Да, — говорю. — К вам.

С третьей попытки справившись со скрипучей калиткой, осторожно приближаюсь к крыльцу. Имя до сих пор не вспомнилось — наверное, я никогда его и не знала. Как бы то ни было, это отходит на второй план перед неловким осознанием, что я не представляю, с чего начать разговор.

— А я никого не жду, — не теряя доброжелательности, докладывает мама Артема. — Только Валю, соцработницу. Но ты не она.

Все, что я могу сейчас сказать, в любом случае прозвучит максимально глупо. Да и сама ситуация не лучше — ехала через весь город к сумасшедшей матери малолетнего убийцы, чтобы… Чтобы что? Спросить, чего ради ему на том свете не сидится?

Недолго попереминавшись с ноги на ногу, я решаю покончить со всем одним махом и убраться как можно скорее.

— Извините, не помню, как вас зовут, но…

— Дарья Петровна я.

И правда, никогда не знала.

— Точно, Дарья Петровна, как я могла забыть? Так вот, Дарья Петровна, я… Я по поводу Артема Казачихина, вашего сына.

Смеется:

— Как будто я не знаю, кто такой Артем. “Вашего сына”! Ха! Могла и не уточнять.

Смех на удивление не издевательский, скорее простодушный — так смеется взрослый, когда ребенок вытворяет милую глупость. Чувствуя себя все бестолковее, я продолжаю мямлить:

— Так вот, я… Знаете, это все долгая история, но я… Просто хотела спросить вот что… Если бы… Если бы Артем вернулся с того света из-за какого-нибудь незавершенного дела, то… Что бы это могло быть за дело?

Произнесенные вслух, эти слова кажутся совсем уж идиотскими. Чудится, вот-вот раздастся закадровый смех из старых ситкомов, и все окончательно превратится в цирк.

Дарья Петровна удивляется:

— С какого-какого света? Ты что, доча! Мой Темушка живой!

Застываю неуклюжим манекеном, совершенно не представляя, как реагировать.

— Дома он, обедать мы собираемся, — продолжает. — Хочешь с нами? Темушка любит гостей.

И, не дожидаясь ответа, она скрывается в доме. Оставшаяся приоткрытой дверь гостеприимно зазывает принять приглашение. С трудом поборов оцепенение, я поднимаюсь на крыльцо.

В доме на самом деле уютно пахнет едой — жареное мясо, специи, свежий хлеб, травяной чай. Осторожно ступаю из прихожей в гостиную, вертя головой как любопытная школьница. Побеленные стены украшены иконами, пейзажами в массивных безвкусных рамах и откидными календарями давно минувших лет. С потолка свисает пыльная люстра из пластиковых висюлек под хрусталь, на окнах занавески в цветочек. Пол укрыт пестрыми лоскутными половиками, в углу тумбочка с древним пузатым телевизором, напротив — укрытое пледом кресло-качалка.

— Тут мы, иди к нам! — слышится из кухни, и я двигаюсь на голос как загипнотизированная.

Здесь плещет вода в раковине и задыхаются на подоконнике вялые фиалки. Исходящая паром сковорода аппетитно шкварчит на газовой плите, пожелтевший от времени холодильник сплошь в магнитиках — я успеваю различить достопримечательности южных городов, а дальше внимание переключается на другое.

За столом у дальней стены усажено странное чучело — набитые тряпками спортивные штаны, пришитая к ним кофта, тоже начиненная ветошью. Рукава сложены на столешнице в таком положении, будто чучело терпеливо ожидает, когда подадут обед. Голова — закрепленный на воротнике шар из газетного папье-маше с нарисованным угольным лицом: две точки глаз и широкая скобка рта.

— Вот он, Темушка, видишь? — спрашивает Дарья Петровна, заметив, как я пялюсь на чучело. — Ни на каком не на том свете.

Сама как ни в чем не бывало суетится у плиты, подсыпая в еду чего-то из деревянной баночки, зачем привычным движением ставит ее на полку и ловко закрывает кран. Плеск воды стихает, остается только шипение сковороды.

Глядит на меня вопросительно:

— Чай? Я заварила ромашковый, но есть и обычный черный в пакетиках, если хочешь.

Медленно разеваю рот, не до конца понимая для чего — то ли отказаться от чая, то ли заорать. Чудится, будто вокруг выросли декорации самой идиотской театральной постановки, что только можно придумать. То, что мать Артема Казачихина поехала крышей, все обсуждали активно и с упоением, но в чем именно проявляется сумасшествие, никто не знал. Я даже подозревала, будто и нет ничего такого, просто людям хочется как-то сгустить краски, добавить трагизма к истории.

Пока силюсь стряхнуть смятение, Дарья Петровна ставит перед чучелом кружку и ласково поглаживает тряпичное плечо.

— Почти готово, мой хороший, — говорит ласково. — Дождемся еще Валюшку, и сядем обедать все вместе.

Скрипит входная дверь, и она вскидывает голову:

— Легка на помине!

Прошмыгивает мимо меня в прихожую, оттуда доносятся приглушенные голоса. Так и застыв столбом, я не свожу глаз с чучела. В кармане пикает телефон с очередным “я норм”, и воображение тут же разрисовывает в голове картину, как с Лизкой происходит нечто непоправимое, и вот уже я набиваю тряпьем ее одежду, делая вид, что все в порядке.

Чучело за столом поворачивает бумажную голову, черные точки-глаза упираются пустым взглядом в мое лицо.

Сердце прыгает из груди в горло, перекрывая дыхание. Мигом вырвавшись из ступора, я разворачиваюсь и выскакиваю прочь, чтобы тут же налететь на крупную тетку в очках.

— Вы кто? — спрашивает удивленно.

Дарья Петровна выплывает из-за ее спины и с готовностью докладывает:

— Гостья наша. Знаешь, что сказала? Что Артемка мой на том свете, ну какая же чушь! Вот я и пригласила зайти, пусть сама посмотрит!

Она скрывается в кухне, а тетка-соцработница глядит на меня со смесью вины и осуждения.

— Не знаю, для чего вам это надо, — говорит, — но вы не приходите сюда больше, ладно?

Часто киваю, в панике двигаясь на выход. Кажется, будто стены охватило пламя, и времени на эвакуацию совсем нет.

***

Сообщения от Лизы прекращаются, когда до дома остается минут сорок автобусного пути. Отправив несколько вопросительных знаков и не получив ответ, я набираю ее номер, но в трубке только долгие гудки. В салоне мгновенно делается душнее, сгущается муторный бензиновый запах. Дома, светофоры и улицы за окнами плывут издевательски медленно, старуха на соседнем сидении причмокивает особенно раздражающе.

Набираю снова, но результат тот же. Чудится, будто сердце гниет изнутри, как забытое в холодильнике яблоко. С каждой минутой я все больше утопаю в гудроновом болоте непонимания. Если поначалу все можно было списать на “показалось”, то сейчас необъяснимое стало слишком явным, и нет ни одной идеи, как к нему подступиться. Меня будто посадили в центр пустой комнаты, и стены сжимаются, грозя раздавить, а бежать совершенно некуда.

От остановки до дома я добираюсь бегом, взмокшая, растрепанная, и баб Тоня на скамейке провожает усталым взглядом, скептически приподняв бровь.

Лиза лежит на полу в гостиной, раскинув руки в стороны, голубые глаза изучают потолок. Я опускаюсь рядом на колени, панически выискивая взглядом раны, синяки, переломы, повреждения, и боюсь пошевелиться, будто так можно сделать хуже.

Лизка совершенно невредима, если не считать пластырей на ступнях. С облегчением выдохнув, я касаюсь ее щеки и тут же отдергиваю.

— У тебя жар, — говорю на удивление будничным тоном, словно диагностирую простуду.

В ответ она открывает рот, и там только бездонная чернота, веющая могильным холодом. Распахиваю глаза, вцепившись ногтями в Лизкину футболку. По гостиной проносится холодный порыв ветра, колышутся шторы, валятся с полок книжки и сувениры. Нос улавливает запахи хвои и ладана, в спальне раздается мягкий топот ног по ковру. Кручу головой, готовая вот-вот окончательно удариться в панику.

— Прекрати! — кричу. — Прекрати!

Лиза резко садится и переводит на меня пустые стеклянные глаза. Лицо белее мела, на виске пульсирует жилка. Рот разевается шире — кажется, вот-вот втянет меня в черное ничто.

— Я не уйду, — раздается оттуда глухо, как со дна колодца, хотя губы остаются неподвижными. — Я не уйду, пока она не расскажет.

— Что расскажет? — всхлипываю беспомощно. — Какая она?

По телевизору пробегает трещина, пол сотрясается мелкой дрожью. Из других комнат доносятся приглушенные голоса: горестные, шепчущие, заунывные. Получается разобрать “жить бы еще да жить”, “как такое могло вообще случиться”, “земля пухом”. Плач, старческое бормотание, звон посуды. Как будто вокруг развернулись невидимые похороны, а я лежу в гробу, способная только слышать.

— Артем Казачихин! — выкрикиваю беспомощно. — Артем Казачихин! Ну скажи, что тебе надо?

Все утихает в одну секунду: успокаивается ветер, развеиваются посторонние звуки и голоса. Радужка Лизкиных глаз темнеет, возвращая карий цвет, пересохший язык облизывает потрескавшиеся губы. Она часто моргает, осматриваясь.

— Что опять случилось? — спрашивает хрипло. — Землетрясение было, что ли?

Прижимаю ее к себе, давая волю слезам. Надо что-то предпринимать, хоть что-нибудь. Сделать все возможное, лишь бы это прекратилось.

(окончание в комментариях)

Показать полностью
606

Папочка, прости

Папа сказал, что будет не больно, поэтому она согласилась.

Роща за домом пахнет сыростью, мхом и пылью. Местные гордо называют ее лесом, но куда там — всего лишь жиденькая поросль корявых берез, что начинается сразу за частным сектором. Она тянется на полтора часа ходьбы, перерастает в невзрачное болото, а за ним раскидывается бесконечный пустырь с недостройками.

И папа уводит Соню в глубь этого “леса”, чтобы никто их не заметил, хотя оба прекрасно понимают: здесь любой как на ладони. Потемневшие от времени домики с покосившимся заборами вполне различимы сквозь деревья — значит, и из окон этих домов тоже все видно. Но папа упорно шагает вперед, а Соня послушно поспевает следом, придерживая у шеи расстегивающийся ворот курточки. Щеки и нос раскраснелись от прохлады, длинные русые волосы вьются по ветру тонкими прядями. Мама бы в обморок упала, увидев, что дочь вышла без шапки в начале апреля, вот только мама сбежала, бросила их, поэтому теперь ей, наверное, все равно.

Под подошвами хрустят сухие ветки, в голых кронах посвистывает ветер. Папа хмурится, желваки проступают под запущенной щетиной на скулах, как если бы там копошились подкожные черви. Сгорбившийся, будто на плечи взвалили целую гору. Последний раз Соня видела его таким два года назад, когда потерялась собака Вакса — сорвалась с цепи и след простыл. Соня смутно помнит то время, ей тогда только исполнилось шесть, но угрюмое папино лицо засело в голове прочно.

Вздохнув, он наконец останавливается и бросает безнадежный взгляд в сторону домов. Словно принимает осознание, что в лесу не спрятаться. Соня замирает рядом и греет в карманах замерзшие ладошки. Ворот куртки распахивается, обнажая голую шею и пижамную футболку с маленькими лимончиками.

Папа долго молчит, мысленно что-то взвешивая, а потом все же снимает с плеча висящее на ремне ружье и берет Соню на прицел. Вскрикивает где-то далеко ворона, доносится хлопанье крыльев. Ветер мгновенно делается холоднее, даже полуденное весеннее солнце будто теряет яркость.

Закусив губу, Соня с любопытством заглядывает в черную пропасть дула. Заметно, как дрожит папин палец на спусковом крючке, как трясутся колени под тканью грязных садовых джинсов. Папа смотрит то на Сонину макушку, то на резиновые сапожки, то на плечо — куда угодно, лишь бы не в глаза.

Раньше они разводили кур, и резала их всегда только мама, потому что папа и мухи не обидит. Соня помнит, поэтому смертоносное дуло ничуть не страшит. Папе и ружье-то это досталось в наследство от дедушки вместе с домом, вообще ни разу из него не стрелял, сам рассказывал.

Солнце успевает выйти из зенита, когда папа все же опускает ствол. Дышит так тяжело, будто бегал по огороду, отгоняя соседскую кошку от грядок с рассадой. Соня хватает его за штанину и улыбается:

— Пошли домой?

***

Допотопный пузатый телевизор на тумбочке транслирует некачественную картинку: какое-то балетное выступление с легкими как перышки балеринами и картонными декорациями. Заунывная мелодия напоминает вой, а помехи похожи на разряды молний. Мама копила на новый плоский телевизор в половину стены, мечтала смотреть на своих любимых турецких актеров в хорошем качестве, но потом стало не до телевизора.

С блаженной улыбкой Соня порхает по комнате, крутясь в неумелых попытках повторить движения балерин. Босые ступни отрываются от ковра, взмывают к потолку тонкие ручки, рябят маленькие лимончики на пижаме. Волосы спутались и растрепались, щеки налились румянцем, в глазах плещется безмятежность.

Папа развалился на диване и наблюдает, прижимая к груди давно опустевшую пивную банку. Оранжевые закатные лучи сочатся сквозь занавески, подсвечивая потревоженные вихрящиеся пылинки, и на минуту Соня впрямь делается похожей на артистку под светом софитов.

На верхней полке серванта у нее за спиной равнодушно осматривает комнату ее, Сонина, фотография в рамочке, перечеркнутая в углу черной траурной полоской.

Папа подносит ко рту банку, чтобы вытряхнуть на язык остатки пива, но там ни капли. Вязкая кислая слюна обволакивает нёбо, пробуждая тошноту.

— Ты куда? — спрашивает Соня, глядя, как папа сползает с дивана и шаркает в прихожую.

— До магазина, — говорит он сухим голосом.

— Ты сказал, больше не будешь покупать! — Соня капризно морщит носик, тыча пальцем в пивную банку на диване.

Не отвечая, папа накидывает куртку и вываливается в вечернюю прохладу.

Дорога до продуктового киоска занимает меньше пятнадцати минут, там сочувствующая продавщица, которую все знают, но никто не помнит по имени, записывает папе в долг еще два пива, а на обратном пути соседская старушка теть Лида машет из-за забора, чтобы привлечь внимание.

— Че ты травишься этим пойлом? — кивает на злосчастные банки, когда папа подходит ближе. — Пойдем, настоечки дам, все натуральное, тебе вот прям тут же полегчает!

— Денег нет.

В отличие от продавщицы из киоска, теть Лида в долг не отпускает.

— Ну вот че ты, — она бегает глазками, ища варианты, но почти сразу сдается: — Да тогда бросай лучше! Ну нельзя же так, честное слово, сам скоро туда же себя сведешь, в могилу то есть. Этого хочешь, что ли? Зачем крест на себе ставить, не старый же еще, столько впереди, а ты не…

Осененный неожиданной идеей, папа перебивает:

— Теть Лид, а можете ко мне зайти ненадолго?

— Для чего? — удивляется.

— Показать вам хочу что-то.

В теть Лидиных глазах расцветают подозрительность и любопытство. После минуты внутренних метаний второе берет верх.

— Ну пошли, чего там у тебя.

Гостиная пуста, только балерины в телевизоре так и скачут, двигаясь по-нечеловечески отточенно, будто не балерины то вовсе, а дешевые спецэффекты. Солнце почти зашло, и сумрак заполняет дом, уплотняя тени в углах, лишая все красок.

Постояв рядом с застывшим папой, тетя Лида осторожно подает голос:

— На что смотреть-то?

— Тут, — папа неопределенно машет рукой на ковер. — Она была.

— Кто?

— Сонька моя.

Теть Лида охает, склонив голову набок. Даже в потемках видно, как собираются сострадательные морщины в уголках глаз и губ, делая лицо еще старее. Прижав кулаки к груди, она с жаром произносит:

— Ко мне мой Васька тоже приходил! Мы ж с ним тридцать два года прожили, душа в душу, не мог он меня вот так взять и оставить. Я даже не удивилась, знаешь — на следующий же день после похорон лежу вечером, смотрю: стоит, родненький, в дверях спальни, как будто не помирал! Я ему: “Вась, ты, что ли?”, а он стоит себе и молчит, — она всхлипывает. — Это во сне было, конечно, но я же точно знаю, что Васька это так со мной прощаться ходил. Несколько раз!

Поникнув, папа сжимает в руках теплое пиво и кивает. Не надо было никому рассказывать, особенно брехливой соседке.

— Перестал только на сорок дней, вот аккурат, знаешь, — не утихает. — Не видела его с тех пор, да оно и к лучшему — нечего за мертвых всю жизнь цепляться. Так что нормально это, у тебя же вообще дочка — ой, никому не пожелаешь такого. Даже хорошо, что приходит, тебе же так проще отпустить будет, легче это вот все пережить. Она ж для этого к тебе и ходит, видит, как папка мается, вот и пытается раны залечить, дети ж чувствуют боль родителей, все мы с ними связаны.

Когда папа почти уже закипает до той степени, чтобы вытолкать теть Лиду, та вдруг меняет тон:

— А знаешь что? Притащу тебе сейчас настоечки, вот поллитра аж, и ниче мне не будешь должен! Ты только не убивайся так, молодой же, успеешь еще детишек вырастить!

И, прослезившись от собственного великодушия, она семенит к выходу.

***

Ночью кто-то тормошит папу за плечо, и он с трудом размыкает веки. В грязной садовой одежде, на незастеленном диване в гостиной, с тяжелой от ядреной настойки головой, папа не сразу понимает, что именно вытолкнуло из сна. Шторы не задернуты, и полумесяц заглядывает в форточку, заполняя все зыбким белым светом.

Соня замерла рядом, так и не убрав руку с папиного плеча.

— Уходи, — хрипит он, перекатываясь на другой бок. — Тебя нету.

Она смеется шепотом, точно шуршит крылышками в спичечном коробке пойманная бабочка.

— Ну как же нету, — говорит. — Вот же я!

Приподнявшись на локтях, он снова разворачивается к ней. Улыбающаяся, подвижная, совершенно живая Соня выглядит настоящим издевательством, застрявшим меж ребер осколком. Как будто мама рыдала над гробиком в шутку, как будто вереница скорбных родственников и кладбищенских оградок просто приснилась.

— Прочь, — шипит папа, отмахиваясь как от назойливого комара.

Соня мнется у дивана, глядя любопытно.

Она вернулась на третий день после похорон, когда мама уже собрала вещи и уехала. Дочь — единственное, что держало их вместе, связывало тонкой леской обломки развалившегося брака. Несколько раз папа даже допускал мысль, будто в глубине души мама, пусть и совсем немного, но все же радовалась случившемуся. Это позволило ей наконец оторваться.

Папа не решился позвонить ей, чтобы рассказать о Соне, не стал упрашивать приехать. Поначалу он, пьяный вусмерть, вовсе решил, что привиделось, что добралась до него пресловутая белочка. Вот только папа знает: белочка приходит к завязавшим, а ему такое не светит.

Протрезвев наутро, он уже не смог заставить себя испугаться. Соня играла в куклы в комнате и привычно заулыбалась, когда папа зашел.

Соня не выглядела как выкарабкавшаяся из-под земли, не напоминала очнувшуюся из комы или летаргического сна. Она просто явилась в том же виде, что раньше, и это казалось самым неправильным. Это казалось чересчур неестественным, это выдавало галлюцинацию, порожденную скорбящим родительским разумом. Терзающую, мучительную галлюцинацию.

За минувшие дни папа порывался избавиться от галлюцинации — и подбирался с ножом, и замахивался топором, и целился из ружья, но ни разу не довел начатое до конца. Приняв образ любимой дочери, галлюцинация с нескрываемым удовольствием пользовалась неприкосновенностью.

— Папочка, когда ты снова станешь нормальным? — спрашивает Соня, забираясь на диван.

— Я нормальный, это ты ненормальная, — огрызается он. — Никто тебя не видит. Кроме меня никто тебя не видит.

Она наивно хлопает ресницами:

— Разве нужно, чтобы видел кто-то еще?

Стиснув зубы, он выбрасывает руку вперед и хватает ее за шею. Тонкая, точно куриная, она пульсирует под пальцами, маня и пугая уязвимостью. Соня попала под машину, когда они всей семьей ездили в город за покупками, и эта самая шея сломалась, щелкнула, как ветка, вместе с десятком других костей. Врачи сказали, смерть наступила мгновенно.

Соня не вырывается, не истерит, только смиренно выжидает. Широко распахнутые глазищи ловят отражение месяца и отблескивают в сумраке словно лужицы.

— Это не ты, — выговаривает папа, тщась убедить самого себя.

И все же разжимает пальцы, отталкивая наваждение. Стены кружатся и покачиваются, глубоко в пищеводе копошится изжога. Игнорируя дочь, папа спускается с дивана и на четвереньках подползает к настойке. Мутная жижа звонко плещется, когда он хватает бутылку — тут на пару глотков, не больше.

Несколько минут папа не двигается, слушая, как сопит за спиной притихшая Соня, а потом также на четвереньках плетется в сторону кухни. Звенят и перестукиваются склянки, когда он открывает ящик под раковиной. Шуршит пакет с пакетами, расплывается едкий запах бытовой химии.

Вот он — маленький бутылек с полупрозрачным голубым гелем, на этикетке перечеркнутая крестом крыса. Папа отщелкивает колпачок и выдавливает гель в бутылку с настойкой. В потемках получается не с первого раза, и густые потеки расползаются по стеклу, холодя дрожащие ладони.

Соня уже здесь — неподвижный силуэт в дверном проеме. Растрепанные волосы, босые ступни, скрытое мраком личико. Избегая смотреть на нее, папа болтает бутылкой, чтобы размешать ядовитое пойло. Пахнет почему-то конфетами и травами, терпкая спиртовая нотка почти неразличима.

Снаружи тревожно гавкает соседский пес, будто почуял нехорошее. Папа подносит горлышко к губам. Череп переполнен похмельной болью и тягучей тоской. Непонимание, злость, горечь — все разъедает изнутри жидким пламенем, и есть только один выход, всего один путь к спасению. Вот он, на дне бутылки, просто открой рот.

Но проходит минута, папа ставит бутылку на пол и сворачивается рядом в позе эмбриона. Горячие слезы щекочут переносицу, горло сжимается от беззвучных рыданий.

Соня делает шаг вперед, и он шепчет:

— Дай мне уснуть.

***

По полу ползет холодок — распахнулась входная дверь. Папа с трудом открывает глаза, пытаясь пошевелиться, но руки и ноги затекли намертво. Кухня залита ярким солнцем, будто за окном самое настоящее лето, люстра с прозрачными висюльками разбрасывает по стенам разноцветных зайчиков.

Кто-то шаркает ступнями по полу, и папа скашивает глаза, все еще не в состоянии шевельнуться, как бывает при сонном параличе. В дверном проеме застывает сосед Андрей: драные спортивки, такая же драная фуфайка, дурацкая шапка с козырьком. Отекшее лицо с мешками под глазами кажется стариковским, хотя Андрею нет и тридцати пяти. Папа равнодушно осознает, что сам выглядит не лучше.

— Ты че? — сипит Андрей, глядя изумленно.

— Ниче, — отвечает папа, совладав наконец с конечностями и принимая сидячее положение. — Спал просто.

Утирает со щеки вязкую слюну. Мозг скован каменной болью, шустрые мурашки пережевывают затекшие мышцы. Папа вращает запястьями, разгоняя кровь.

— Чего тебе? — спрашивает.

Андрей не ходит вокруг да около:

— Угостишь чем?

И косится на бутылку с настойкой в углу.

— Нет ничего, — говорит папа, передвигаясь по полу так, чтобы закрыть ее собой.

— Теть Лидина, что ли? Делись?

— Там на донышке, это только мне.

Андрей переминается с ноги на ногу и пялится, сосредоточенно раздумывая. Либо начнет клянчить, либо заберет силой, а папа дать отпор сейчас точно не сможет.

— Там, в зале, — мотает головой. — Пива две банки, рядом с тумбочкой под телеком. Вот их бери.

Андрей довольно шмыгает носом и скрывается. Слышно уверенную поступь по ковру, сиплое прокуренное дыхание, шорох фуфайки. Он почти уходит, но тут возвращается, чтобы сунуть голову в проем:

— Кстати, а с кем ты вчера в лес ходил?

Папа вскидывает глаза:

— В смысле?

— Ну, с девчонкой какой-то мелкой, я только со спины видел, на Соньку твою похожа издалека.

Дыхание сбивается, сердце сжимается в тугой комок. Папа недоверчиво разглядывает Андрея, будто ждет, что тот вот-вот захохочет, обратив все в шутку, но Андрей серьезен и выжидателен.

— Сонька это и была, — наконец хрипит папа.

Андрей хмуро вздыхает и открывает рот, чтобы что-то сказать, но только отмахивается. Голова в проеме исчезает, хлопает дверь, по полу прокатывается новая волна прохлады. Папа прячет лицо в ладони, недоверчиво переваривая услышанное.

***

Тусклое весеннее солнце клонится к горизонту, обретая оранжевый оттенок. Гранитные монолиты и ощетинившиеся пиками оградки отбрасывают тени на черную землю, голые березки корчатся над могилами, будто вчитываясь в эпитафии на памятниках. Пахнет влажной почвой и талым снегом, ветер налетает ледяными недружелюбными порывами.

Папа на дне ямы, прямо перед лицом клонится деревянный крест с Сониным именем. Кругом венки, ленты с золотистыми буквами и куча искусственных цветов — так много, что можно полностью завалить вырытую могилу, если придет в голову. Тяжело дыша, папа рассматривает кровавые мозоли на ладонях. Натрудившаяся лопата валяется у ног рядом с приоткрытым голубым гробиком.

Внутри только атласная обивка.

Соня была там, когда закрывали крышку. Была там, когда все бросали горсти земли и когда началось погребение. В тот день папа не отводил взгляд, ни разу не посмотрел ни на что другое. Даже если кто-то додумался бы устроить такой чудовищный розыгрыш, папа точно не проморгал бы момент, когда из гроба вытащили тело, будь оно живым или мертвым.

Он садится на крышку и кусает себя за руку. Боль осязаема и остра — это не затянувшийся ночной кошмар, а реальность, что нуждается в объяснениях. Туман в голове прикрывает ее, выставляет сном или выдумкой, но уже ясно, что все происходит взаправду. Больше не утешить себя горячкой и галлюцинациями.

— Папочка, ты весь измарался! — доносится сверху.

Он поднимает голову. Соня сидит на краю ямы, легкомысленно болтая босыми ногами. Ветер теребит распущенные волосы, пижама с лимонами совсем не защищает от холода, но Соне, судя по всему, вполне комфортно.

— Почему ты не здесь? — спрашивает папа, указывая на гроб.

Она кривится с наигранной плаксивостью:

— Там же тесно!

Звучит как издевательство, какая-то злая насмешка. Раньше Соня никогда не допускала такого тона в разговоре с родителями. Подавив вспышку гнева, папа качает головой. Нужно расставить все по местам, выстроить из хаоса что-то понятное и логичное.

— Ты умерла, — медленно говорит он. — Ты умерла, и мы тебя похоронили. Ты должна лежать здесь.

— Я не могла умереть, папочка, потому что никогда не была живой, — она улыбается. — Но ты ведь и сам знаешь.

Чудится, будто хрустнула ледяная корка где-то в голове, и в трещину просочились образы, мысли и воспоминания. Нечто запретное, запертое, спрятанное в дальней комнате от греха подальше.

— У тебя же не может быть детей, папочка. Твои головастики, — Соня шевелит указательным пальчиком, изображая червячка, — совсем медленные, почти дохлые. Такие не смогут добраться куда надо, чтобы появился ребеночек. Без вариантов. Вы же столько раз пытались.

Ее лицо теряет пластичность, делаясь похожим на маску. Фарфоровая кожа, неестественно белые зубки, расширенные зрачки.

— Вы молились, ставили свечки, ходили по храмам, кланялись батюшкам и иконам, — перечисляет Соня, все меньше напоминая человека. — Но если наверху решили, что у вас не будет потомка, то переубедить их не получится. И вы в конце концов это поняли.

Папа хлопает ртом. Перед глазами мельтешат равнодушные святые лики, высокие своды, кандила, черные рясы. Это было всегда, хранилось в голове как в шкатулке, но почему-то нашлось только сейчас. Всплыло, вспыхнуло, расцвело.

Соня продолжает:

— Тогда вы стали искать другие пути. Все эти знахарки, гадалки, зелья, карты, заговоры и заклинания. Ложись спать головой на рассвет, закопай во дворе вилку с тремя зубцами, не выплевывай косточки когда ешь яблоко. Состриженные кошачьи когти в перчатках, куриные перья под воротником, менструальная кровь в супе. Вы столько перепробовали, все без толку.

Голос у нее тоже меняется: просаживается, грубеет, теряет человечность. Ни детский, ни взрослый, ни мужской, ни женский. Глухой, как будто исходит из глубокого колодца.

— Вы потеряли надежду и просто кричали в пустоту, выпрашивали помощи хоть у кого-то. Были готовы принять подачку любого, кто услышит. Открылись, подставились. Тогда я и смог предложить сделку.

Новый порыв ветра сметает Сонины волосы как пух с одуванчика, остается только гладкая черепушка. По лицу разбегается сеточка трещин, сухой синий язык облизывает неподвижные губы. С упавшим сердцем папа глядит на то, что считал дочерью, и картина внутри раскрывается, проступает, окрашивается всеми красками.

— Я попросил твою душу, и ты сразу согласился. Разрешил мне вырасти в чреве твоей жены, дал сыграть роль любимой доченьки.

Почти беззвучно, одними губами, папа спрашивает:

— Почему я не помню?

— Одно из условий сделки. Ты просил, чтобы вы забыли о ней, хотел безмятежную семейную жизнь. Только счастье, никаких мыслей о расплате.

Соня наклоняется, мелкие частички кожи осыпаются со щек едкой пудрой. Под кожей черная тьма.

— И ты мог быть счастливым до самой своей смерти. Я был бы твоей дочерью, пока ты жив, я бы рос и радовал тебя до самого гроба, а потом забрал бы твою душу себе. Но ты все испортил, не уследил, допустил ту сраную аварию на глазах у всех. Даже тогда еще было не поздно, но ты решил портить все до конца. Вы могли просто отвезти меня домой, и я бы продолжил быть вашей живой доченькой, но ты покатил в больницу, чтобы все видели, ты устроил все это, вам нужны были похороны, чтобы все узнали, что ваша дочь мертва. Как мне теперь притворяться?

Она поднимается на ноги, и становится заметно, что под пижамой только тонкие палки вместо рук и ног. Живот впал, кожа посерела, пальцы иссохли и истончились, ногти отпадают хрупкими лепестками. Глаза безумно распахнуты, лицо сыплется и сыплется, обнажая кромешную бездну.

— Но сделка в силе, и я должен быть с тобой, пока ты жив. Хочешь этого, папочка? Будешь прятать меня ото всех и бояться, что увидят? Что ты им скажешь? Как объяснишь? Все испорчено, все испорчено, все испорчено!

То, что было Соней, по-детски топочет ножками, изображая злость. Папа глядит снизу вверх, парализованный ужасом. Все детали встали на места, ясность впилась скальпелем в самый мозг и застряла, не позволяя мыслям течь по привычным руслам.

— Ч-что… что теперь делать? — спрашивает папа.

— О, ты знаешь! Ты все уже понял, просто боишься! — с готовностью отзывается Соня.

— Что?

Жестом фокусника она вынимает из рукава знакомую бутылку с голубоватыми потеками на горлышке. Плещется густое месиво, отблескивают на стеклянных боках последние закатные лучи. Соня опускается на колени и протягивает бутылку папе:

— Так мы оба перестанем мучиться.

Небо выцветает — значит, солнце зашло. Яма заполняется промозглым могильным холодом, и папа чувствует, как коченеют пальцы. Бутылка висит над головой занесенным мечом, достаточно одного движения, чтобы все оборвалось.

— Ты можешь не пить, — говорит Соня. — Вернись домой, живи себе дальше. И я буду с тобой, пока не издохнешь по естественным причинам. Врачи напишут про сердечную недостаточность или какой-нибудь тромб. Ты можешь прожить еще долго, вот только я буду рядом каждую минуту. Что скажешь? Или мы просто освободимся друг от друга, вот и все.

Неподвижные губы размыкаются, точно рот деревянной марионетки, изо рта веет запахом мокрой собачьей шерсти. На лбу и щеках неровные провалы, внутри вихрится густая темнота. Глаза как у дохлой рыбы — выпученные, засохшие и бесцветные. Только пижама с лимонами силится сохранить образ прежней Сони, напомнить, как хорошо было раньше.

Папа тяжело сглатывает. Вернуться домой — значит, созерцать пустоту, оставшуюся после ухода мамы. Значит, симулировать жизнь, пытаться воссоздать все таким, каким оно было до злосчастной аварии. И жить бок о бок с существом, что прикидывалось дорогой дочерью и прилежно впитывало искреннюю родительскую любовь. Раньше все было обманом, но в неведении обман казался счастьем, а теперь неведения не осталось.

Теперь не осталось вообще ничего.

Затаив дыхание как перед нырком, папа резко выхватывает бутылку и прикладывается. Горькая гадость обжигает горло, на глазах выступают слезы. Всего три глотка, и он отбрасывает пустую бутылку, зажмуриваясь, позволяя отраве проникнуть как можно глубже.

— Я старался, — бесполый Сонин голос доносится как через бетонную толщу. — Надеюсь, все эти годы ты был доволен.

Внутри образовывается пустота, словно прямо в груди закрутился водоворот, и теперь весь папа с хлюпаньем всасывается туда без возможности выплыть. Ледяной холод пропитывает до самых костей, дыхание сбивается, мышцы каменеют и обездвиживаются.

Из последних сил открыв глаза, он видит, как прямо перед лицом распахивается голодная безграничная пасть.

Автор: Игорь Шанин

Показать полностью
671

То, что от нас осталось

Никто не знает, откуда взялась Маша Бадеева.

Кто-то говорил, ее родители переехали из деревни неподалеку и поселились в частном секторе на окраине. Другие рассказывали, что Машу выгнали из предыдущей школы за серьезный проступок, из-за чего им всей семьей пришлось менять место жительства. Находились еще те, кто верил, будто Маша вовсе сбежала из дома и добралась до нашего города на попутках, чтобы начать новую жизнь, именно поэтому ее родителей никто никогда не видел. Слухов плодилась масса, противоречивых и маловероятных, и многие часто спорили, доказывая друг другу свои бредовые домыслы.

Но в одном все сходились единогласно — Маша была странной.

За соседним столиком хохочут, и я невольно оборачиваюсь, чтобы бросить подозрительный взгляд. Две студентки склонились над телефоном, зажимая ладошками смеющиеся рты. Из динамиков доносится приставучая мелодия, дисплей переливается кислотными красками. Значит, смеются не надо мной. Да и с чего бы.

Отворачиваюсь от студенток и сжимаю в руках кружку с остывающим кофе. В черной жиже плещется мое смутное отражение — сальные щеки, глубокие залысины, второй подбородок, напоминающий дряблый индюшачий зоб. Ничего не осталось от того тощего верткого мальчишки, каким я был в двенадцать, когда впервые повстречался с Машей Бадеевой.

Задерживаю дыхание, словно притаился, прячась от хищника. Воспоминания налились цветом и объемом, хотя нельзя сказать, что за прошедшие двадцать лет они подстерлись. Маша не из тех, кто легко забывается, и до сих пор я могу выудить из памяти даже малейшие детали.

Она всегда отмалчивалась на вопросы о родителях, но по одежде сразу становилось ясно: слухи, что Маша из бедной семьи — правдивы. Рукава потасканных выцветших футболок расходились нитками, обе пары джинсов протерлись на внутренней стороне бедер от постоянной беготни. Подошвы кроссовок держались на грубой капроновой нитке и напоминали уродливые шрамы монстра Франкенштейна из мультиков — Маша явно пришивала сама, неумело орудуя большой швейной иглой.

Конечно, она старалась маскироваться. Для заплаток вместо клочков ткани использовались вышивки с цветочками и покемонами, фенечки из разномастного бисера прикрывали протертые рукава. Везде, где нужно спрятать несовершенства — значки, браслетики, пестрые самодельные украшения.

Надо ли говорить, что это не помогало.

Нас можно было назвать ягодами с одного поля — наверное, потому и сдружились. Почти все ребята из моего и ближайших дворов росли в благополучных семьях, и мои родители-алкоголики на их фоне выглядели отталкивающе. Я ходил в обносках, часто грязный и голодный, как привокзальный попрошайка, из-за чего другие дети меня сторонились. На характере подобное не могло сказаться благотворно, так что ко всему прочему меня считали агрессивным и опасным. Набор “Останься без друзей” я собрал полностью.

Но из любого правила есть исключение, и в моем случае им стала Яна Попова, дочка учительницы биологии. Одна нога у нее была сильно короче другой, и при ходьбе Яна тяжело хромала, хрипло при этом дыша, как курящая старуха. Полноватая и прыщавая, Попова тоже не пользовалась большой популярностью, поэтому с раннего детства тянулась ко мне, инстинктивно признавая как своего. Все знали, что она в меня влюблена, и подсознательно я знал тоже, но никогда не принимал правды. Принять правду означало смириться с необходимостью что-то с ней делать, а для этого я так и не наскреб в себе смелости. Нужна была хоть какая-то компания, и я не отшивал Яну, предпочитая ее общество беспросветному одиночеству.

Студентки снова заливаются хохотом. Оторвав глаза от чашки, я улавливаю за окном неясные серые силуэты, и тут же отвожу взгляд, привычно напоминая себе, что на них нельзя смотреть. С каждым днем это все сложнее, потому что Серых становится больше и больше.

Все началось на прошлой неделе, когда я проснулся среди ночи от звякнувшей смс с незнакомого номера: “Привет, это Маша Б. Нам скоро пора”. И в ту же минуту под кроватью зацарапали, из приоткрытого шкафа блеснули любопытные глаза, проползла по потолку смутная тень. Час за часом они делаются все наглее и открытее, чувствуя наше с Машей воссоединение. Пока электрички, самолеты, поезда, автобусы и такси приближают ее ко мне, Серые люди множатся вокруг, как микробы под микроскопом, и скоро придется ходить зажмурившись, лишь бы не встретиться с ними лицом к лицу.

Свежий молодой июнь зеленился на кончиках веток сочными листьями, ветерок пах выхлопными газами и предвкушением долгого лета, а небо налилось синевой того лазурного оттенка, какого не бывает в другое время года. Сложно не скучать по тем ощущениям, когда осознаешь, что ты совсем ребенок, и впереди целая бесконечная жизнь, наполненная до краев. Только потеряв это, можно считаться взрослым.

Мы с Яной развалились на скамейке заброшенного парка, и я даже разрешил ей устроиться головой у себя на коленях, отчего она млела как сытая кошка. По нашим расчетам вокруг не было ни души, поэтому оба вздрогнули, когда из-за деревьев показалась Маша Бадеева. Напевая что-то под нос, она копошилась на ходу в кармане, то и дело выбрасывая какие-то стеклышки, а потом подняла голову и чуть не подпрыгнула, заметив нас — тоже думала, что в парке никого.

Так и случилось знакомство.

У нас в городке к новоприбывшим обычно относились настороженно, предпочитая узнать человека как следует, прежде чем подпускать ближе — это касалось и взрослых, и детей. Не город, а дикое племя, что охраняет свой остров от чужаков. Но в нашем с Машей случае такой период если и существовал, то пролетел в считанные часы.

Прежде мне не доводилось встречать того, с кем настолько совпадали общие интересы, с кем так легко улетучивались ощущения неловкости, смущения, страха оказаться непонятым. Любой наш разговор не имел начала и конца, напоминая чистый горный ручей, что ровно журчит, нисколько не надоедая. Отвыкший от нормального общения, я упивался теми встречами, мечтая проводить вместе сутки напролет.

Маша чувствовала то же. Как-то, зацепившись ногами за ветку дерева и повиснув вниз головой, она сказала:

— Не верю, что когда-то мы были не знакомы.

Успевшая до встречи со мной пообщаться с другими ребятами, Маша обожглась о всеобщее непонимание и быстро потеряла к ним интерес, а потому мы гуляли втроем, пока Яна не отшелушилась, не отпала, как приставшая к подошве соломинка. Ей, хромой и одышливой, не хватало сил поспевать за нами по лесам и заброшкам, а мы, вечно жаждущие нового, не считали нужным оглядываться и ждать.

Конечно, первое время Яна пыталась втемяшить мне, что старый друг лучше новых двух, что Бадеева может уехать так же неожиданно, как приехала, что она вообще не такая уж и классная. Что я поступаю просто-напросто по-свински. Увещевания не принесли результата, и вскоре обиженная Яна пропала с радаров. Стыдно вспоминать, насколько нам от этого стало легче.

Каждый раз, когда дзынькает колокольчик над входной дверью кафе, я вздрагиваю, зорко изучая вошедшего посетителя. Последние двадцать лет мы с Машей никак не поддерживали связь, не подписывались друг на друга в соцсетях, не обменивались поздравлениями по праздникам. Совершенно не представляю, как она теперь выглядит, и потому въедливо рассматриваю каждую девушку, сверяясь с воспоминаниями на предмет знакомых деталей.

То и дело вместо посетителей внутрь проскальзывают Серые люди, и тогда приходится переводить взгляд на светильники или доску с блюдом дня. Другие не замечают ничего необычного: рыжая официантка с вежливой улыбкой чиркает карандашом в блокноте, принимая заказ у пары за столиком в углу, бармен сыплет корицу в стакан с кофе, отовсюду доносятся непринужденные разговоры и смех. Серых можем видеть только мы, ступавшие на заповедную поляну в чаще их леса, другим ничего не угрожает.

Маша любила тот лес. Он начинался за заброшенным детским садом на городской окраине и простирался на расстояния, какие мы, неискушенные путешествиями подростки, не могли вообразить. Взрослые запрещали ходить туда — на протяжении многих поколений в лесу то и дело пропадали люди, что порождало самые разнообразные россказни. Одни сочиняли про семью людоедов, что жила в глуши, другие про неведомых науке хищников, третьи про секретные правительственные объекты, где беспощадно устраняют любого случайного свидетеля.

Разумеется, лес был излазан вдоль и поперек насколько это возможно для детей, которым надо успеть домой к ужину. И, несмотря на то, что никто никогда не находил там ничего интересного, сказки про призраков, инопланетян и мутантов только приумножались. Нет ничего веселее, чем напугать случайного слушателя историей, как повстречал волка размером с корову и еле унес ноги.

Услышав от меня про лес, Маша тут же потребовала отвести и показать. С тех пор мы часто гуляли по тропинкам, донимали вопросами кукушек, дышали запахами хвои и мха, прислушивались к звукам, тщась разобрать что-нибудь особенное. Я распинывал прелую листву и бил палкой крапиву, а Маша собирала в карманы шишки и необычные веточки, чтобы потом рассеянно выронить где-нибудь в городском парке. В лесу мы проводили времени больше, чем где-либо, а скоро по рассказам Маши стало понятно, что она приходит сюда еще и ночами. Тогда впервые в жизни я ощутил ревность. Обида, что Маша Бадеева посвящает свободное время лесу, а не мне, напоминала выросший в груди ледяной осколок.

— Так тебя же не отпустят, — рассмеялась она, выслушав мой огорченный бубнеж. — А по ночам в лесу самое волшебство, не пропускать же мне из-за того, что ты не можешь!

— Как это не могу? — возмутился я. — Родокам вообще пофиг, мы с Янкой позапрошлой весной ночью на чердак ее дома забирались!

С этого все и началось.

Телефон вибрирует, высвечивая сообщение с нового незнакомого номера: “Буду с минуты на минуту. Ты на месте уже?”. Набираю одной рукой лаконичное “Да”, другой поднося ко рту чашку. Нутро скручивается и переворачивается, отзываясь на поднявшуюся волну трепета. Мысль, что вот-вот я снова встречусь с Машей, обжигает и холодит одновременно. До сего момента происходящее не казалось реальным, а тут вдруг ударилось в голову, как птица в закрытое окно.

Мы дожидались темноты и забирались в самую чащу. Маша освещала путь большим тяжелым фонариком, держа его перед собой двумя руками как меч. Ночной лес сжимался вокруг таинственным мраком, наполненным щелчками, шорохами и поскрипываниями. Даже пахло иначе, чем днем — чудилось, будто смола и грибы обретали какую-то особенную терпкость, перерождаясь в нечто совсем иное. Раньше я часто воображал, каково оказаться в лесу ночью, и неизменно осознавал, что это должно быть страшно, но тогда, ступая в самую пасть дикой темноты, я до макушки наполнялся радостным восторгом.

В глубине леса, там, куда мало кто забирался, разворачивалась небольшая поляна. Рассыпанные голубыми брызгами васильки, густые заросли малины и шиповника, тяжелые еловые лапы над головой. Маша разводила посередине костер и танцевала, напевая дурацкие модные хиты, а я усаживался на землю, прислонившись спиной к дереву, и молча наблюдал. Танцы получались неумелыми и рваными, но при этом завораживали. Тонкими ломаными змейками взвивались кверху руки, перестукивались бусинами многочисленные браслеты, развевались по сторонам длинные русые волосы, в свете пламени казавшиеся красными. Искры костра отражались в Машиных глазах и таяли, как упавшая в горячий чай молочная капля.

Устав, она подкрадывалась ко мне и мягко гладила шею теплыми пальцами, так, что я щурился от удовольствия и едва не мурчал.

— Я звезда, и ты будешь идти за мной, чтобы не заблудиться, — приговаривала. — Я сладость, и ты можешь мной наслаждаться. Я вода, но не бойся — ты мной не захлебнешься.

Маша любила нести разную чушь, связывая из слов красивое бессмысленное полотно, и это одна из причин, делавших ее странной в глазах других. Я мысленно благодарил такую особенность, потому что если бы Машу Бадееву не считали странной, она смогла бы найти новых друзей, и тогда мне доставалось бы меньше драгоценного времени с ней.

В одну из июльских ночей, слушая текучие Машины речи, я бездумно пялился в костер и вдруг различил краем глаза едва уловимое движение среди деревьев неподалеку, на самой границе света. Слишком быстрое, чтобы успеть рассмотреть, и слишком явное, чтобы списать на игру теней.

— Что такое? — удивилась Маша, когда я резко наклонился вперед, щурясь в темноту.

— Там кто-то есть.

Она даже не оглянулась, чтобы убедиться, а только пристальнее всмотрелась в мое лицо, словно боясь уловить реакцию на происходящее. В следующую минуту движение за деревьями повторилось — я различил тонкую руку, плавный изгиб плеч, лысую голову. Кто-то мелькнул на мгновение, попав в свет костра, и тут же скрылся в лесном мраке.

Тогда-то я и испугался впервые. Мозг похолодел от осознания, что мы всего лишь два беззащитных подростка вдали от взрослых, и кто-то следит из кустов с неясными целями. Сколько ни кричи — на помощь не придут. Раньше надо было думать, насколько плоха идея гулять по лесу ночью.

— Их там много! — выкрикнул я, заметив похожие движения сразу в нескольких местах.

Попытался вскочить на ноги, чтобы бежать прочь и тащить за собой Машу, но она удержала меня на месте. Мягко сжала мое лицо в ладонях, успокаивающе улыбаясь.

— Не смотри туда, — сказала. — Это Серые люди, они ничего не сделают. Но если будешь на них смотреть, они смогут обмануть.

Я не понимал, правда это или всего лишь очередной красивый бред, и все порывался подняться на ноги, но Маша терпеливо усаживала обратно.

— Мы пришли в обитель Серых людей ночью, поэтому теперь можем их видеть, — объясняла спокойно. — Мы бывали здесь днем и ничего не случилось, понимаешь? А сейчас все точно так же, только теперь мы их видим.

Вертя головой, я силился всмотреться в неясные человеческие силуэты — десятки, куда ни глянь, — но Маша настойчиво поворачивала мое лицо к себе, повторяя:

— Не смотри на них. Самое главное — не смотреть.

Успокоиться все же не вышло, и она повела меня домой, рассказывая по пути что-то отвлеченное и незначительное, а я смотрел только под ноги и вздрагивал от каждого шороха, готовый к нападению в любой момент.

Следующие недели Маша ходила в лес одна, и от ревности во мне не осталось ничего. Страх, а точнее инстинкты самосохранения оказались сильнее, так что к любым подозрительным местам я и на пушечный выстрел не рисковал приблизиться. Гладкие гибкие силуэты Серых людей преследовали меня во снах, а наяву все стало казаться недобрым и угрожающим: темные дверные проемы, незнакомцы за окном, тени на стенах домов. Вторжение чего-то настолько необъяснимого травмировало меня сильнее, чем можно было тогда представить. Мировоззрение перестраивалось, одни детали в мозгу заменялись другими, внутри прорастало что-то новое.

Днем мы продолжали проводить время вместе, и порой даже удавалось убедить себя, что ничего не произошло. Маша взбиралась на деревья в парке и кричала по-птичьи, Маша бегала за мной по крыше старого общежития, где постоянно забывали закрыть вход на чердак, Маша показывала малопонятные фокусы с разноцветными нитками — в общем, вела себя как обычно, и это расслабляло.

Но в начале августа, когда случившееся и впрямь стало забываться, она многозначительно обронила:

— У них есть Хозяин.

И неподвижно уставилась на меня, дожидаясь ответа. Вечер растянул по небу алое полотно заката, мы развалились под ним на газоне спортивной площадки за школой и рассматривали облака, выискивая знакомые формы. Я даже не сразу понял, что тема разговора сменилась.

— Какой хозяин? — спросил. — У кого?

— У Серых людей. Они все подчиняются Хозяину.

Все как будто разом потемнело, жаркий летний воздух сделался прохладным и густым, вдоль позвоночника пробежали мурашки.

— Ну и что, — ответил я, изо всех сил стараясь казаться равнодушным. — Нам-то какое дело?

— А такое, что он может исполнить любое желание.

Звучало настолько бредово, что я невольно округлил глаза, косясь на Машу. Как же такое способно сосуществовать — странные зловещие Серые люди и исполнение любого желания?

— Не за просто так, конечно, — добавила она, разгадав мои мысли по выражению лица. — Ему надо дать кое-что взамен.

— Что?

— Жертву.

— Кошку, что ли? Или голубя какого?

— Нет, настоящую жертву.

Желудок свело от нехороших предчувствий. Я промолчал, смутно надеясь, что, не получив ответа, Маша потеряет к разговору интерес, но она поднялась и нависла надо мной. Волосы закрыли небо и щекотали мне лоб, а глаза, казалось, просвечивали насквозь, сжигая внутри что-то важное.

— Подумай сам, — прошептала. — Мы сможем загадать что угодно. Хочешь, например, велик новый? Или вообще мотоцикл? Или шмотки крутые? Компьютер?

Я резонно возразил:

— Такого как-то маловато за… настоящую жертву.

Маша фыркнула:

— Так можно не ограничивать себя. Хозяин Серых людей исполнит вообще любое желание. Можешь загадать себе гениальный ум, хочешь? Умнее всех будешь. Или красоту. Или богатства, чтоб купить абсолютно все. Представляешь?

Здесь она надавила на больное. Больше всего на свете я устал завидовать другим, тем, кто ни в чем не нуждался. Кому родители покупали что угодно, кому не стыдно из-за старой одежды выйти на улицу. Кто выглядел как нормальный человек, а не как бродяжка. Мысль, что можно в один рывок выбраться из грязного существования, расшатывала внутренние засовы, отодвигала ограничения.

Я осторожно спросил:

— А что такое настоящая жертва?

— Человеческая, — ответила Маша. — Мы приведем кого-нибудь к Хозяину, а он исполнит наше желание.

— И что станет с этим человеком?

— Умрет. Но не волнуйся, тело никто не найдет, нам ничего за это не будет.

Она поднялась на ноги и потянулась, подставляя лицо последним закатным лучам. В тот момент я отчетливо разглядел, что она только пытается выглядеть беззаботной, а на самом деле скована по рукам и ногам каким-то неясным волнением.

После долгого напряженного молчания, взвесив все “за” и “против”, я наконец смог убедить себя не сходить с ума:

— Не буду. Не хочу, чтобы кто-то умирал из-за моих хотелок.

Маша повернулась ко мне, по лицу скользнула тень разочарования.

— У нас все равно нет выбора, — сказала. — Мы были на поляне Серых людей ночью, они теперь до конца жизни от нас не отцепятся. Будут изводить, пока не порадуем Хозяина.

— Откуда знаешь? — прищурился я.

— Они сами рассказали.

— Ты же сказала, они могут обмануть, а если…

— Могут обмануть, если смотреть на них. А я не смотрела, только слушала. Так они врать не умеют.

С того дня все изменилось, разошлось по швам, обнажив неведомую прежде изнанку. Если раньше Серые люди мне только мерещились, то теперь вышли из небытия, заполонив собой пространство. Я различал движения рук на полках шкафа, когда доставал футболку, ощущал на затылке чужие взгляды, оставаясь в комнате один. Они шуршали, скрипели, перестукивались, а я убеждал себя, что выдержу, не поддамся непонятному Хозяину. Что рано или поздно им надоест, тогда все вернется в прежнее русло.

Но дни ворочались друг через друга, и становилось только тяжелее. По ночам, слушая доносящиеся из темноты потрескивания, я накрывался с головой одеялом, но это не помогало — они умудрялись оказаться под одеялом вместе со мной, и едва уловимые прикосновения прохладных пальцев угадывались на спине, на плечах, на стопах. Серые люди то метались из угла в угол, то замирали в изголовье кровати, терпеливо дожидаясь, когда я открою глаза и посмотрю на них, позволяя себя обмануть.

Приходилось постоянно быть начеку, контролировать каждый поворот головы, чтобы успеть вовремя отвернуться или прикрыть веки. Я улавливал Серых людей краем глаза, и имел самое отдаленное представление о том, как они выглядят — голые, безволосые, с серой кожей, цветом напоминающей высохшую рыбью чешую. Никто другой их не замечал. Попытавшись как-то невзначай спросить у пьяного отца, я получил в ответ хохот и целую обойму анекдотов про белую горячку.

После нескольких бессонных ночей и постоянных вздрагиваний от любого звука я в полной мере понял странное Машино напряжение. Она угодила в эту ловушку первой, а потом заманила меня — либо чтобы не страдать одной, либо надеясь, что вдвоем мы как-нибудь справимся. В любом случае, обидеться не получалось. Спрятавшись на чердаке или в дальнем уголке парка, мы подолгу сидели друг напротив друга, обняв колени и неизбежно сознавая, что не выстоим перед натиском. Хочется того или нет, а придется сдаться.

Колокольчик над дверью снова звякает, в этот раз как-то по-особенному — то ли торжественно, то ли драматично, и я вскидываю голову, уже не сомневаясь, что точно увижу Машу Бадееву.

Так и есть.

Со свистом выдыхаю, словно горло долго перекрывала пробка от шампанского, и теперь вот выскочила. До сего момента во мне теплилась нелепая надежда, что Маша останется прежней, что в кафе юркнет девчонка с длинными распущенными волосами, сплошь увешанная значками и фенечками, а я приму это как данность, даже не подумав задавать вопросы.

Реальность куда прозаичнее. Сильно располневшая, коротко стриженная и выкрашенная в пепельный блонд Маша одета в строгий женский костюм цвета капучино. Освободив лицо от больших солнцезащитных очков, она быстро находит меня взглядом и через несколько секунд устраивается напротив. Яркий макияж, призванный сгладить обрюзглость лица, на деле только подчеркивает недостатки, под глазами висят тяжелые мешки, увесистые золотые серьги накидывают еще с десяток лет, и я невольно удивляюсь, как умудрился сразу узнать в этой чужачке свою первую подростковую влюбленность.

Маша лучезарно улыбается, хвастаясь дорогими винирами:

— Выглядишь ужасно.

— И ты.

Предвкушение сменяется разочарованием резко, будто сквозняк выдул из комнаты запах сладкого. Мы долго рассматриваем друг друга, силясь разглядеть знакомые черты под маскировкой, а потом она как ни в чем не бывало продолжает:

— Как тебе родной город? Поменялся, правда?

Поворачиваюсь к окну, но тут же отвожу взгляд — Серые люди налипли с той стороны и наблюдают, приложив ладони к стеклу, как любопытные дети. Заметив мою реакцию, Маша отмахивается:

— Да теперь можешь смотреть. Все равно терять нечего.

Пока перевариваю услышанное, она пододвигает к себе меню и листает, рассматривая без интереса.

— Чем вообще занимаешься? — спрашивает также без интереса. — Чем живешь?

— Сеть ресторанов, — отвечаю сухо. — А ты?

— Да то одно, то другое.

Август подходил к концу, когда мы решились. Яна с готовностью согласилась пойти ночью в лес — успевшая настрадаться к тому времени от одиночества, она помчалась бы по первому моему зову хоть на край света.

Возможно, это разыгралось воображение или сказывались бессонные ночи, но лес стал будто темнее и неживее. Не хлопали крыльями птицы, не шуршали в кронах белки, только шелестела на ветру листва да похрустывали ветки под ногами. Широкий луч фонаря выхватывал готовые облетать кусты и грязный настил — больше ничего здесь не казалось волшебным. Мы с Машей шагали молча, а Яна, хоть и запыхалась до влажного хрипа, не уставала неинтересно рассказывать какие-то истории.

На поляне Маша привычно развела костер, и тут же стало заметно бесконечное шевеление в темноте за деревьями. К тому моменту сил на страх уже не осталось, так что я просто молча ждал, когда все закончится. Яна сыпала в огонь сухую хвою и не умолкала ни на секунду, утирая рукавом взмокший лоб. Ей и в голову не пришло хотя бы раз спросить, для чего это все.

На тот момент я еще не знал, насколько все изменится после, но уже чувствовал, что прямо там, у чахлого костерка посреди неизбывной тьмы, пролегла черта, за которой больше ничего не будет как прежде. От этого все внутри омертвело, мешая испытывать хоть что-нибудь, будь то тревога, напряжение или жалость к Яне.

Несколько долгих минут мы так и смотрели на костер, а потом, словно устав от затянувшегося ожидания, Маша подняла голову и выкрикнула в ночное небо:

— Мы готовы!

Весь лес разом вздрогнул, будто мы стояли на макушке спящего великана, и он вдруг проснулся. Оглушительно затрещали деревья, посыпались листья, взвизгнул вдалеке какой-то зверек. Серые люди суетились в потемках, размахивая руками, пламя взметнулось вверх длинными покрасневшими щупальцами, как если бы кто-то плеснул в костер бензином. Мы одновременно отшатнулись, боясь обжечься. Яна завыла истошным ором и рухнула на зад, глядя широко распахнутыми глазами.

— Он здесь! — выдохнула Маша, поспешно стряхивая с ноги кроссовку.

Земля раз за разом сотрясалась, словно к нам шагал кто-то огромный. Поднялся не по-летнему холодный ветер, воздух наполнился запахами сырой почвы и подвальной гнили. Странно, но в тот момент больше всего я боялся посмотреть на Серых людей. Щурясь, я разбрасывал по сторонам короткие взгляды, не задерживаясь ни на чем, но при этом стараясь увидеть все. Костер сыпал крупными жаркими искрами, перекатывался рядом выключенный фонарик.

В какой-то момент — через несколько секунд или минут — все резко затихло. Поникли истерзанные деревья, замерли мельтешащие по темноте Серые. Огонь опал, еле тлея над угольками, и вокруг сгустился полумрак. Слышалось частое Машино дыхание и скулеж успевшей охрипнуть Яны. А потом откуда-то сверху раздался долгий отчетливый вздох, и я, с трудом проглотив ком в горле, задрал голову.

Над деревьями угадывались очертания огромного лица, склонившегося к поляне, словно кто-то невероятно гигантский опустился на колени, чтобы получше разглядеть жуков в траве. Черты скрывала темнота, только в неподвижных остекленевших глазах отсвечивали живые пламенные блики.

Маша вытолкнула меня из оцепенения:

— Скорее! На!

Я рассмотрел, что она протягивает выдернутый из кроссовки шнурок, и заторможенно принял. Происходящее распалось на темные кадры, сменяющие друг друга с задержкой: вот Маша подпрыгивает к Яне и хватает за руки, не давая тронуться с места, вот я захожу Яне за спину и накидываю шнурок на шею, вот упираюсь ей коленом меж лопаток и тяну. Внутри сплошной лед, ни единого шевеления.

— Все есть только игра суеты, отражение от того, на что падает свет, — заговорила Маша, несвоевременно поймав приступ странной болтливости. — Мы вырастаем из ничего, чтобы стать чем-то, а потом снова обращаемся в ничто, из которого вырастет что-то другое. Время пришло, понимаешь? Пора дать вырасти новому, так будет правильно.

Когда Яна перестала брыкаться, я отпустил шнурок и, согнувшись пополам, выблевал на траву остатки ужина. Лед растаял, обнажив вонючее гнилое мясо, каким стали все мои сжавшиеся внутренности. В глазах меркло, колени дрожали, спина сплошь покрылась холодным потом. Сердце раздулось, не давая ни вдохнуть, ни выдохнуть, по вискам стучали раскаленные молотки.

— Смотри! — показала пальцем Маша.

В тусклом свечении дотлевающего костра я разглядел, как земля под Яной размякла, раззявилась липкой грязной пастью, чтобы одним глотком втянуть обездвиженное тело. Всего несколько секунд — и все снова стало ровным, поросшим травой и сорняками, будто и не было с нами никакой Яны Поповой, будто ее вообще никогда не существовало.

Маша подскочила ко мне и обняла за плечи:

— Он принял ее, принял!

И, не дав додумать мысль, что Хозяин жертву мог не принять, продолжила:

— Пора загадывать, скорее! Что загадаем?

— Б-богатство, — выдавил я, сглотнув новый приступ тошноты. — Хочу быть богатым.

К тому моменту стало уже все равно, хотелось только поскорее прекратить кошмар, вернуться домой и погрузиться в прежнюю жизнь, какой она была до начала этого лета.

— Тоже это загадаю, — кивнула Маша. — А на сколько?

Я вскинул на нее непонимающие глаза:

— Что на сколько?

— Ну, на сколько времени? На год, на пять лет, на десять?

Растерянный новым ограничением, я долго жевал губы. Трудно сказать, согласился бы я на все это, если бы знал, что у желания будет срок годности. Хотелось оторвать кусок покрупнее, и я выдал самое большое, что пришло в голову:

— На двад… на двадцать можно?

Тогда казалось, что это целая вечность, неисчерпаемый запас. Мне было всего двенадцать, и осознать ошибку предстояло нескоро.

Маша кивнула и крикнула наверх:

— Богатство на двадцать лет!

Оттуда снова послышался вздох. Зажмурившись, я давился тошнотой, пока все вокруг шелестело и содрогалось. Доносился топот бегающих ног, вздрагивала равнодушная лесная твердь. Налетел последний порыв затхлого ветра, и наступила звенящая тишина.

— Всё, — сказала Маша.

Я открыл глаза. От костра остались только алые угли, но тьма больше не источала опасности. Серые люди отступили, Хозяин тоже ушел, и небо моргало колкими звездами, и весь лес стал обычным, как тогда, когда я еще не знал об этой поляне.

— Получилось! — засмеялась Маша.

Она прижалась ко мне, и случился долгожданный первый поцелуй, вот только мне уже совсем не хотелось.

Тело и правда не обнаружили, хотя волонтеры и поисковые группы прочесали весь город и весь лес. Никто не знал, с кем Яна сбежала той ночью, так что нас не подозревали. Все в очередной раз укрепились в суеверном недоверии к лесу, и жизнь потекла своим чередом, выровнявшись и разгладившись на удивление скоро.

К столику подходит официантка, но Маша отгоняет ее вежливым жестом. Наклоняется и шепчет, заговорщицки щурясь:

— Они нашли.

— Что нашли? — удивляюсь.

— То, что от нее осталось.

Сжимаю губы. Не “Яну”, не “труп”, не даже “кости”. Просто “то, что от нее осталось”, будто не человек, а горка сора в углу. Непонятная обида растекается по горлу горькой микстурой, и я обреченно осознаю, что не имею права испытывать такие эмоции.

— Началось расследование, — добавляет Маша. — Скоро они узнают, что ты причастен.

Поправляю:

— Что мы причастны.

И Маша застенчиво опускает глаза.

Наши желания исполнились. Не сразу и не так очевидно, как я ожидал, но исполнились. Мама купила лотерейный билет на сдачу с бутылки портвейна и следующим вечером прыгала по комнате, радостно вереща. Кто-то из соседей шипел, что вся баснословная сумма пропьется за полгода, но сложилось иначе: мама забрала меня и сбежала в другой город, а там началась новая жизнь. У меня — приличная одежда, дорогой лицей, большая комната с закрывающейся дверью, у мамы — долгое избавление от зависимости и постоянные звонки от отца.

Машу последний раз я видел за неделю до отъезда, она подкатила на новеньком велосипеде и предлагала порулить. Прощальный разговор вышел скомканным, безэмоциональным. Мне хотелось поскорее забыть о случившемся, а ее голову занимали уже какие-то совершенно посторонние вещи.

(окончание в комментариях)

Показать полностью
669

Ходила Алёнушка по лесочку

Если тебе не исполнилось восемнадцать, и ты младшая дочь в семье, то самая желанная участь — пасть кровавой жертвой Вечному Лиху.

Можно еще мечтать о пышной свадьбе на всю деревню, чтобы жених красивый и платье из лебяжьего пуха с драгоценным бисером, но это на втором месте. Это если не посчастливится вытянуть Жребий в Красный вечер.

Алена ступает по узкой тропке меж вековых сосен и стройных березок. Часто оглядывается — не увязался ли кто. Сама она десять лет назад, семилетняя, пряталась в кустах вместе со сводными сестрами и преследовала Милу — тогдашнюю избранницу Жребия. Мила плыла по лесу как облако и не переставала улыбаться даже если под босые ноги попадались сухие шишки.

— Здесь направо, — указывает Стежевит, когда тропинка разветвляется.

Алена прижимает его к груди левой рукой — деревянный идол, похожий на огромный указательный палец с вырезанным вместо ногтя младенческим личиком: щурятся хитрые глазки, скалятся острые зубки, блестят пухлые щечки. Стежевит подсказывает дорогу к Алтарю. Отполированный прикосновениями десятков предыдущих Жертв, он настолько гладок и скользок, что то и дело норовит выскочить из влажной от волнения ладони, поэтому приходится сжимать крепче. Потеряешь Стежевита — пиши пропало.

В просветах густой листвы проступает алое небо. Багровый свет прошивает лесной полумрак плотными лучами, похожими на атласные ленты. Алена видела множество красивых закатов, но такой бывает только в Красный вечер — когда солнце тает на горизонте, расползаясь от края до края пеленой цвета свернувшейся крови.

В Красный вечер месяц и звезды не поднимаются, потому что тоже с трепетом наблюдают. В Красный вечер все лесные хищники — и волки, и медведи — прячутся, чтобы ненароком не навредить Жертве. После Красного вечера не наступает ночь, а сразу рассветает утро — и это значит, Лихо заснул еще на десяток лет.

— Здесь налево.

Лицо Стежевита неподвижно, а писклявый голосок раздается у Алены в голове, как будто прямо в мозг угодил комар и мечется теперь, не находя выхода.

Русые Аленины волосы заплетены в две косы и сверкают разноцветными бусинами, а голову венчают отборные ромашки — в каждом цветке нечетное количество лепестков. Белое платье расшито красными нитями, узоры складываются в круги и спирали, при всем желании среди них не отыщешь ни одного острого угла. Сухие хвойные иголки колют нежную кожу свободных от обуви ступней, но Алена не позволяет себе морщиться. На все есть причины. Правила должны быть соблюдены, чтобы Лихо принял Жертву.

Еще раз оглядывается — лес безмолвен, не слышно шелеста хвои под осторожными шагами, не видно шныряющих по кустам любопытных лиц. Сегодня никто не последовал за вытянувшей Жребий, никто не рискнул увидеть таинство великого жертвоприношения своими глазами. Еще бы — в прошлый раз взрослые впали в бешенство, узнав, что Алена с сестрами ходили за Милой. Лихо, мол, мог не обрадоваться ненужным свидетелям и отказаться от Жертвы, тогда бы всем пришел конец. Наверное, сейчас каждый ребенок в деревне под зорким наблюдением либо вовсе заперт на замок.

Красный вечер — не время для шалостей.

Наклонившись, Алена срывает несколько спелых ягод земляники и закидывает в рот, оставляя меж пальцев только одну, чтобы растереть по губам, как любила делать в детстве. Пряный сладковатый аромат напоминает о мачехиных пирогах, о сухарях на печке, о пуховой перине в спальне, куда больше не вернуться. О скучающих на опушке козах, отцветших яблонях и окошках с разноцветными ставнями. Странно, но воспоминания успели запылиться и осесть, будто Алена покинула деревню не несколько часов назад, а в прошлом году.

Все собрались, чтобы проводить, попрощаться и напутствовать. Обиженная Злата пробубнила что-то сквозь зубы — сводная сестренка на месяц старше и не смогла попытать счастья в Жребии только потому, что в семью когда-то приняли Алену. Подруги тоже бросали завистливые взгляды. Оно и понятно — каждая младшая дочь с пеленок мечтает, чтобы именно ее выбрали в Красный вечер, чтобы именно она подарила всем еще десять лет безмятежного житья и чтобы именно ее нарисовали на стене в Избе памяти, куда взрослые ходят почитать героев.

Кто нарисован в Избе памяти, обретает вечную жизнь среди богов, это все знают.

— Налево.

Младшие дочери с материнским молоком впитывают мечту вытянуть Жребий. Каждая больше всего на свете боится, что в семье родится еще одна девочка. Каждая в полнолуние носит подношения на Божественную поляну и молит, чтобы следующий Красный вечер достался ей. Каждая хранит невинность как зеницу ока, даже когда соблазн непреодолимо велик. Потому что только девственница может стать Жертвой.

Миле исполнилось четырнадцать за два дня до Красного вечера. Вытянув Жребий, она сказала, что лучшего подарка на день рождения не придумать. Как и Алену сегодня, ее наряжали и провожали всей деревней — кто с радостью, кто с завистью. Чистая, яркая и легкая как букет полевых цветов, она ушла в лес, и никто не заснул, пока солнце не засияло на горизонте, разгоняя захвативший небо багрянец. Когда Стежевит вернулся на свое место в дом старосты, взрослые закатили громкий праздник, а ночью развернули гуляния с пиром и танцами у костров. И ровно десять лет, с того утра и до сегодня, каждый благодарил Милу за подаренную жизнь.

А теперь пришло время Алены.

Чем глубже уводит тропинка, тем гуще и непролазнее делается лес. Тишина тоже будто уплотняется, даже ветер не играет листвой, только похрустывают редкие веточки под босыми ступнями да шуршат складки платья. К запахам мха и грибов примешиваются новые: странная смесь горящей древесины, плесени и гнилого мяса. Это знакомо — также пахло, когда Алена с сестрами вслед за Милой подбирались к Алтарю. Значит, осталось немного.

Червленый сумрак такой густой, что, кажется, проникает внутрь с каждым вдохом и растекается по жилам, заражая чем-то неизлечимым. Стараясь дышать только носом, Алена крепко смыкает губы, и они склеиваются земляничным соком как пропитанные медом хлебные ломти.

— Уходи с тропы вправо.

В прошлый раз именно здесь они оставили Милу — тропинку покидать слишком опасно. Провожали ее взглядом, пока окончательно не потерялась среди деревьев, а потом долго стояли, не решаясь произнести ни слова. Прошло едва ли больше часа, когда тишину разбил истошный Милин вопль — далекий, долгий, надрывный, он в конце концов оборвался как отрубленный серпом, и небо тут же налилось золотым рассветом. Только тогда они побежали домой, еле поспевая друг за дружкой.

Здесь темнее, и едва пробивающийся сверху свет окрашивает все бордовым — кожу рук, листву, хвою, кору и вырезанного из светлого ясеня Стежевита. Дикая малина метит хлестнуть по щекам ветками, шиповник цепляется за рукава. Безжизненное безмолвие наполняет воздух, словно все это просто сон или видение. В любой другой день Алена то и дело отмахивалась бы от приставучих мошек и счищала бы с лица назойливые паутинки, но в Красный вечер лес принадлежит только двоим — Жертве и Лиху.

И он уже почувствовал гостью — краем глаза Алена отмечает, как бесшумно сыпят хвоей и листвой вековые стволы, наклоняясь и извиваясь, словно силятся получше ее рассмотреть, прикоснуться, попробовать на вкус. Но стоит оглянуться, и они тут же распрямляются как ни в чем не бывало.

Споткнувшись о скользнувший под ноги корень, она едва удерживает равновесие и стискивает Стежевита до боли в пальцах. Пересохший язык нервно облизывает сладкие губы, сердце обращается куском льда и пускает по венам холодные колючки. Хочется быть бесстрашной, как Мила, но Алена из совсем другого теста, она не похожа на остальных девочек.

— Направо.

Папа привел ее в деревню, потому что стал слишком хворым и боялся умереть, оставив пятилетнюю дочь в одиночестве среди дикого леса, где ютилась их крошечная избушка. Вдвоем они добирались до деревни почти неделю, за это время папа истратил последние крупицы здоровья и свалился замертво, когда крыши домов только показались вдалеке. Алене пришлось добежать одной, чтобы позвать на помощь, хоть и стало уже ясно, что это бесполезно. Осмотревшая отца знахарка Рада тогда сказала, что он и без того прожил слишком долгую жизнь для такого слабого сердца.

Стежевит уводит в самые дебри, теплея от нетерпения, будто внутри затлели угольки. Алена стискивает зубы и продирается через заросли, следя, чтобы не слетел с головы венок, не порвалось платье, нарушая важные узоры. Тишина понемногу тает, разбавленная далеким неясным шепотом десятков голосов. Все они девичьи и звучат напряженно, тревожно, будто тщатся предостеречь. Ветви и деревья извиваются уже не таясь, то расступаясь, чтобы освободить путь, то, наоборот, сплетаясь перед самым лицом. То и дело приходится пригибаться, одной рукой прижимая к себе Стежевита, а другой оберегая глаза.

— Налево.

Мачеха с радостью вызвалась приютить Алену, хотя у самой уже росли три дочери, а муж прошлой зимой не вернулся с охоты. Окружила любовью и заботой как родную, приложила все усилия, чтобы не дать горестям разъесть душу. Порой Алена позволяла себе верить, что это искренне, и тогда жить становилось легче.

Шепот усиливается, приближается, и кажется, вот-вот разберешь отдельные слова, но они истаивают в последний момент, щекоча в подкорке недосказанностью. Могучие стволы хрустят, переплетаясь друг с другом, кроны раздвигаются, и багровое небо предстает во всей суровой красе. Сплошная кровь, ни мельчайшего просвета, ни единого штриха иного оттенка.

— Теперь только прямо.

Кора на деревьях с треском расходится, распахиваясь сотнями любопытных совиных глаз. Зрачки нервно подергиваются и жадно следят за каждым движением Алены, то почти утопая в стволах, то выпучиваясь так, словно готовы выпасть. Опустив голову, она старается смотреть только под ноги. Несмотря на июльскую жару, спина покрывается липкой пленкой ледяного пота. Мелкая дрожь размягчила кости, и теперь кажется, что все тело сплошь заполнено холодцом. Каждое движение выходит рваным и неуверенным, собственное сиплое дыхание шумит в ушах как наждачка по дубовому бруску.

Надо дойти до конца, осталось немного.

Лихо совсем рядом, его можно ощутить прохладным дуновением на коже, почуять едкой пожарной вонью, будто повсюду расползся густой невидимый дым. Голова делается мутной как лужи в хлеву, к горлу подбирается склизкая тошнота. Лихо смеется, и смех этот, шелестящий, хриплый, перекрывает многоголосые перешептывания. Весь лес в его власти, и леса вокруг этого, и все остальные леса тоже. Нигде не скрыться.

Проходит еще минута или час, когда деревья в один момент расступаются, раскрывая просторную поляну, выложенную большими неотесанными камнями. Белоснежные, с красной прожилкой, они спиралью складываются от края к центру, и Стежевит велит ступать по кругу, не пропуская ни один. Едва удерживаясь в сознании, Алена подчиняется, и лес вокруг поляны тоже закручивается движением, будто подражает или дразнится. Березы, ели, лиственницы, сосны вертятся бесконечной каруселью, не переставая моргать круглыми птичьими глазами, и сквозь расшумевшуюся листву слышно, как довольно посмеивается Лихо — Жертва пришлась по вкусу, и он примет ее с радостью.

По пути в деревню папа рассказывал, почему они с мамой сбежали оттуда много лет назад, предпочтя рискованную жизнь отщепенцев в кишащем опасностями чреве тайги. Причина одна — Жребий. Они боялись, что родится дочь, и придется прививать ей мечту умереть в Красный вечер. Потому что это одно из главных правил — Жертва должна быть добровольной. Младшей дочери полагается шагнуть в пасть Лиху по собственному желанию, без страха и сомнения.

С кружащейся головой, шатаясь из стороны в сторону, Алена все же достигает центра спирали. Здесь небольшое углубление в земле, и она с третьей попытки устанавливает туда Стежевита, глядя на неподвижное младенческое личико будто сквозь серый туман.

Поэтому взрослые и воспитывают детей так, чтобы они грезили о Жребии словно о чем-то благодатном. Поэтому мачеха с готовностью взяла на себя еще один голодный рот — лишь бы отвести беду от родной Златы. Поэтому сегодня жители деревни подстроили так, чтобы Жребий вытянула чужая всем Алена. Чтобы никому не пришлось поутру украдкой оплакивать дочь, изображая счастье на празднике после Красного вечера.

Потому что не бывает никакой вечной жизни среди богов.

Лес вокруг поляны замедляет движение, а белые камни под ногами наливаются зыбким светом. Алые линии на них пульсируют точно полные крови вены. Чудится, надавишь ступней чуть сильнее — и брызнет сукровицей.

— Я здесь, — шепчет Алена, снимая венок.

Переплетенные ромашки падают на землю, разбрасывая лепестки будто искры. Из глубины леса сразу со всех сторон слышится треск ломаемых деревьев — это Лихо показывает неукротимую мощь, готовясь явиться.

— Я юна, как весна. Я чиста, как горный ключ. Я пришла по доброй воле и не намерена убегать. — Короткий заговор призыва Лиха младшие дочери заучивают назубок, со сладостным томлением воображая, как однажды произнесут на этой самой поляне.

Папа рассказывал, что Лихо явился сотни лет назад, когда люди еще населяли всю землю. Они жили в высоких каменных домах и летали по небу на исполинских железных птицах. Бескрайние деревни назывались городами и сияли по ночам, затмевая звезды.

Алена распускает косы, блестящие бусины с четким постукиванием рассыпаются по камням. Треск деревьев приближается, кроны трепещут и волнуются. Настроение Лиха тяжелой волной переливается с восторга на гнев. Воздух наполняется дрожью, запахи тлена и пожара становятся почти нестерпимыми. Это сила, что способна стереть в пыль все на свете.

В считанные месяцы Лихо истребил людей и уничтожил все, что создано их руками. Горстка выживших при помощи древней магии умудрилась заточить зло в глубине леса, и теперь единственное, что может его сдерживать — приходящая на смерть раз в десять лет девственница, выбранная из числа младших дочерей. Не получив Жертву, Лихо высвободится и закончит начатое.

Тяжело дыша, Алена стискивает зубы и дергает подол платья, легко разрывая тонкий ситец. Алые узоры корчатся и ломаются, образуя острые углы. Спирали складываются стрелками, овалы разбиваются на колючие скорлупки. Дрожащими пальцами Алена стягивает с плеч лохмотья и остается совсем нагой. Жаркий красный воздух льнет к коже душным покрывалом, похожий на прикосновения большого сухого языка.

Торчащий из земли Стежевит зудит в мозгу беспомощным поросячьим визгом:

— Ты задумала неправильное! Тебе не дозволялось!

Разумеется, на жителей деревни нельзя злиться. Они делали это, чтобы выжить самим и уберечь потомков. У Алены нет права ставить собственную жизнь выше жизней всех остальных. Вот только и жалеть ей давно некого. Мать не пережила роды, а отец погиб, спасая дочь. Это он научил, что можно повернуть ритуал жертвоприношения так, чтобы остаться в живых.

— Прекрати немедленно! Пока не поздно передумать! — увещевает Стежевит.

Это правда — Лихо все еще обязан забрать Жертву. Все эти венки, босые ноги и узоры на платье не так уж много весят. Главные правила — Жертве от десяти до восемнадцати, Жертва пришла на Алтарь добровольно, Жертва девственна.

Земля трясется, камни сияют ярче, воздух тяжело дрожит. Смех Лиха превращается в низкий гул, похожий на разъяренный рев. Он вот-вот появится, поэтому надо действовать расторопнее.

— Одумайся!

Алена делает шаг, чтобы оказаться прямо над Стежевитом, а потом становится на колени и пристраивает его между бедер. Ветер налетает ураганным порывом, хлеща по лицу и дергая за волосы, словно вознамерился унести Жертву с Алтаря, лишь бы не дать свершить задуманное. Деревья шумят как гроза — чудится, будто весь лес неистовствует, протестует, осуждает.

Алена зажмуривается и медленно опускается на Стежевита, лишая себя невинности. Боль похожа на острую горячую вспышку, какие бывают в небе во время звездопадов. Вот и все, не стать ей теперь Жертвой.

Попробовавший крови Стежевит замолкает и холодеет внутри Алены, будто магическая идольская жизнь вдруг иссякла.

Весь лес утихает в один миг, только подрагивают и горячеют белые камни Алтаря под коленями. Не поднимая век, Алена слушает, как нечто большое и бесплотное склоняется над ней, то ли принюхиваясь, то ли желая получше рассмотреть.

Лихо пришел.

— Я предстала пред тобой не для того, чтобы продлить заточение, но чтобы даровать свободу, — сдавленно произносит Алена. — Выходи из западни через мое тело и стань со мной единым целым. Я даю согласие.

Потому что если говорить о вечной жизни, то это единственный способ. Лихо мог высвободиться и сам, не получив Жертвы, но, во-первых, тогда бы он просто убил Алену вместе со всеми остальными, а во-вторых, для него, вечно бестелесного и бесформенного, нет ничего желаннее, чем завладеть совершенным человеческим телом. И пусть Алене не по силам сдержать ярости Лиха, пусть придется подчиниться его воле, пусть она останется единственной во всем мире. Это лучше, чем погибнуть на Алтаре и примкнуть к мятущимся душам предыдущих Жертв во имя сохранности рода тех, кто никогда не станет ей семьей.

Стежевит рассыпается гнилой трухой и выходит из Алены с влажными комьями кровавой слизи. Он не вернется в дом старосты, и скоро они все поймут. Наверное, даже попытаются что-то предпринять, должны же быть какие-нибудь заветы на такой случай. Не зря ведь у Рады столько волшебных книг, не зря она вечно сушит незнакомые вонючие травы.

Лихо придавливает сверху плотным шерстяным одеялом, тяжелой необъятной ладонью, просачивается в ноздри и уши, скользит в горло, впитывается в поры обнаженной кожи. Алена осторожно принимает всю его безграничность, неторопливо осознает природный первородный гнев. Он естественен как дыхание и логичен как смена дня и ночи. Люди совершили ошибку, пленив Лихо. Все шло закономерно. Их время давно исчерпано.

Разум проясняется, головокружение отступает. Дрожь оставляет мышцы, кровь остывает в жилах, успокаивая напуганное сердце. Алена открывает глаза и поднимается на ноги. Камни погасли, деревья чуть покачиваются от спокойного ветра. Из-за стволов выглядывают крупные волки, любопытно шевелит ушами пушистая лиса. Рыжая белка перескакивает с ветки на ветку. Они уже знают, что Красный вечер закончился, и дальше наступит Красное утро, а за ним Красный день. Неровными штрихами над верхушками вспархивают птицы, черные на фоне багрового неба. Теперь оно всегда будет таким.

Когда Алена возвращается к деревне, соседский мальчишка Прохор, карауливший на окраине, бросается к домам, клича родителей. Суета поднимается мгновенно: крики, толкотня, надсадный лай, испуганное телячье мычание. Алена ступает неспешно, бледная, растрепанная, голая, с пустыми глазами, с засохшей на бедрах кровью, и все понимают, что это значит. Одни хватают вилы, но не решаются приблизиться, другие хлопают дверью, запираясь в доме. В окнах маячат перекошенные ужасом лица. Матери закрывают собой детей, отцы беспомощно сжимают топоры и кувалды.

Алена останавливается на главной улице. Отсюда видно, как особо умные убегают прочь, наспех похватав самые ценные пожитки и волоча за руки плачущих детей. Будто еще есть шансы спастись. Где-то мелькает лицо Златы, и теперь в ее глазах совсем не осталось зависти.

Ковыляет навстречу старая Рада, рассыпая перед собой соль. Волосы трепещут на ветру седыми змеями, подмышками зажаты гремящие склянки с порошками и сушеные стебли полыни. Она выкрикивает что-то на незнакомом языке, а потом добавляет чуть тише:

— Я готова принять бой!

Улыбнувшись, Алена вскидывает руки, и небо обрушивается на крыши всепоглощающим бурым пламенем.

Автор: Игорь Шанин

Показать полностью
605

Паучий мёд

Бабушка говорила, что расклеивающийся брак всегда спасает ребенок. Хочешь удержать мужика рядом — роди. Тогда он уже никуда не денется, а там, прикованные друг к другу, вы разберетесь со всеми трудностями и переживете любую невзгоду. Восьмилетняя я слушала эти советы вполуха, озабоченная в то время совсем другими вопросами. Прибегнуть к бабушкиному методу на практике пришлось гораздо позже.

Так вот, это неправда.

Теперь я склоняюсь над детской кроваткой, где заливается визгом младенец в подгузнике. Стены тесной спальни отражают крик, многократно усиливая. За окном сгущается ранний зимний вечер, и тусклая люстра под потолком заполняет комнату блеклым оранжевым светом, добавляя происходящему ощущение духоты и угрюмой однотонности. Вздыхаю и опускаюсь в кресло, опустошенно разглядывая большие ромбы на обоях. Приоткрытый шкаф с вываливающимися вещами, незаправленная кровать, мигающий диод ноутбука, вялая фиалка на подоконнике — я сама готова орать на каждую деталь в моей опостылевшей темнице, откуда выйти можно только если придет мама или Катя, да и то ненадолго.

Со стороны соседей раздаются раздраженные голоса, звон бьющейся посуды, звонкий шлепок пощечины — тетя Вера и дядя Андрей опять ссорятся. Стены тут такие тонкие, что порой кажется, будто их вовсе нет. Иногда мне слышно храп соседки снизу и то, как ее чихуахуа цокает коготками по линолеуму.

Витенька, сытый и помытый, не умолкает. Умей он разговаривать не только воплями, то объяснил бы, что ему нужно, и у меня получилось бы хоть ненадолго прекратить концерт, но до такого еще очень далеко.

Снова пощечина. Осознание, что не одной мне тяжко, обливает душу липким злорадством.

Опускаю лицо в сложенные ладони, силясь забыться если не тишиной, то хотя бы темнотой. Нельзя позволять себе задумываться, сколько все продлится, от этого только тоскливее.

Шепчу:

— Не свали твой папаша раньше, точно сбежал бы сейчас.

С Димой мы познакомились на последнем курсе в университете, и поначалу все ограничивалось взаимовыгодной дружбой: он провожал меня до дома по неблагополучному району, а я подтягивала его по международной экономике. Тощий как жердь и такой же длинный, Дима раздражающе причмокивал при разговоре и невыносимо тупо шутил. До сих пор не понимаю, как все докатилось до койки, а немногим позже — до осознания, что я жить без него не могу.

Дальше скромная свадьба, подаренная моими родителями старенькая однушка и ныряние в бытовуху. Минуло всего два года, когда я начала замечать сообщения от других девушек в его телефоне. Дима стал допоздна задерживаться на работе и пропадать на все выходные, выдумывая встречи с друзьями или поездки к родителям. Мысль, что я могу его потерять, лишала опоры под ногами, тогда-то и вспомнилось, чему учила бабушка.

Регулярно протыкаемые иголкой презервативы принесли результат, и вскоре я цвела как дурочка в ванной над тестом на беременность. Думала, теперь мы приклеимся друг к другу, срастемся как сиамские близнецы.

Дима принял новость ожидаемо прохладно, но куда ему деваться. Поникший и удрученный, он неохотно помогал с выбором детских шмоток в интернет-магазинах, безропотно соглашался с моими предложениями, куда ставить кроватку. Напряжение между нами напоминало туго натянутую леску, но я говорила себе, что это всего лишь черная ночь, а после наступит рассвет.

На тридцать первой неделе Дима собрал вещи. Пообещав навещать и исправно выплачивать алименты, он аккуратно закрыл за собой дверь, и больше мы не виделись. Все случилось просто, обыденно, бесшумно, будто сорвался с ветки высохший лист и унесся куда-то за горизонт. Обхватив руками округлый живот, я долго стояла в прихожей, не столько разбитая, сколько удивленная собственной глупостью. Изначально казавшаяся безупречной идея залететь стала вдруг прозрачно идиотской и очевидно провальной. Разумеется, я знала, что так бывает, но наивно полагала, что со мной подобного не случится.

Первое время спасительное неверие в произошедшее не давало впасть в истерику. Я убеждала себя, что Дима нагуляется, соскучится, опомнится и вернется. Но время шло, и скоро я уже держала на руках Витеньку, обреченно сознавая, что ничего не изменить. Это не спонтанная ненужная покупка, когда можно просто выбросить. И не корявый маникюр, когда можно переделать. И даже не неудачная пластическая операция, когда есть надежда на исправление. Тут все по-другому — непоправимо, навсегда.

Теперь все смешалось в прокисший винегрет из детских криков, моих постоянных рыданий, бессмысленных хождений по провонявшей мочой квартире и томительных бессонниц. Даже когда Витенька замолкает ночью, я часами лежу, стеклянно пялясь в потолок и прокручивая в голове воображаемые диалоги с Димой. Мысленно проживая другую жизнь, где я не совершаю ошибок.

За стеной слышится грохот падающей мебели и приглушенный вскрик. Пока раздумываю, есть ли повод вызывать полицию, все затихает. Даже Витенька, устав блажить, смыкает губы и сонно прикрывает глаза. Как будто окружающее решило смилостивиться и хоть ненадолго наградить меня благодатной тишиной.

***

Под утро, едва успев задремать после долгих тягучих часов ворочаний, я выныриваю из дремы от стука в дверь. Приподнимаюсь на локтях, пытаясь сообразить, показалось или нет. Темнота поглотила спальню целиком, угадываются только силуэты: стол, шкаф, кроватка, черный дверной проем в коридор. Все неподвижное и молчаливое, словно квартира спит крепким сном, набираясь сил для нового дня.

Стук повторяется. Витенька еле слышно угукает. Если проснется, опять начнется ор — это, конечно, произойдет в любом случае, но лучше оттянуть неизбежное. Матерясь одними губами, я выползаю из кровати, накидываю халат и бреду в прихожую.

Глазка нет, поэтому приходится приникнуть к двери ухом, прислушиваясь к малейшему звуку, но с той стороны только тишина. Ни скрипа, ни шороха, ни разговоров. Значит, уже ушли. Разворачиваюсь, собираясь вернуться в постель, и тут стук повторяется. Стиснув зубы, осторожно поворачиваю щеколду и приоткрываю.

Тусклый свет заливает пустую лестничную площадку. Я сонно моргаю и растерянно мнусь в пороге, вдыхая затхлый воздух с привкусами табачного дыма и влажной штукатурки. И кто только мог додуматься шутить в такую рань.

— Это ты? — раздается из-за соседней двери.

Хмурюсь. Хриплый женский голос кажется знакомым, но затуманенный спросонья мозг узнает его не сразу.

— Тетя Вера? — спрашиваю почти через минуту, застигнутая озарением. — Это вы стучали?

— Слышишь меня, да?

Осторожно выхожу, ощущая, как к босым ступням липнет мусор с подъездной плитки.

— Вам нужна помощь? — говорю. — Я слышала, вы ругались вчера опять, что слу…

— Милые бранятся — только тешатся, — перебивает Вера.

Предсказуемо. Соседи говорят, дядя Андрей лупит ее по любому поводу, а та только отмахивается, выдавая что-нибудь вроде “бьет — значит, любит”. Мы познакомились, когда тетя Вера застала меня в растрепанных чувствах на скамейке у подъезда вскоре после выписки из роддома. Мама осталась дома с Витенькой, предоставив мне возможность проветриться и в очередной раз дать волю слезам. Разумеется, я легко излила душу любопытной соседке. “Золотце, да чего тут реветь, — сказала тогда Вера. — Вот у меня в молодости подруга была, с мужем жила, счастливая, всю жизнь наперед распланировала, а он ее спидом заразил, сам подцепил от шалавы какой-то, да еще и свинтил потом. Вот у ней да, был повод поплакать. А у тебя сын здоровый родился, сейчас подрастет, будет отрада и опора, тут радоваться надо”. Не сказать, что от этих слов полегчало, но рыдать в тот день больше не хотелось.

— А чего стучите тогда? — спрашиваю, наклоняясь к замочной скважине.

— А что, нельзя, что ли? — удивляется тетя Вера. — Ночью так скучно, а снег сильно молчаливый. Не хочешь с бабкой поговорить?

— Еще семи утра нет! — вспыхиваю. — Днем разговаривать надо, люди спят сейчас, у меня ребенок, между прочим. Вот днем приходите, и там уже будем…

Вера снова перебивает:

— Мои пауки делают отличный мед. Он слаще всего на свете. Хочешь попробовать?

Выпрямляюсь. По спине пробегают мурашки, и только тут я понимаю, как в подъезде холодно. Ноги немеют от остывшего пола, мороз забирается под халат.

— Зима на дворе, а вы меня из дома вытаскиваете, — бурчу, едва справляясь с нахлынувшим раздражением. — Не зря баб Нина говорит, что вы сумасшедшая. И еще раз будете так шуметь — полицию вызову, понятно?

Тетя Вера легко находится с ответом:

— От твоего Витеньки шуму в сто раз больше, и что-то никто милицией не грозится.

— У меня ребенок! — говорю, отступая к своей двери. — Никто тут ничего не сделает.

Закрывая за собой, успеваю расслышать:

— Весь город в паутине. Не запутайся.

***

Катя берет Витеньку на руки, умильно сюсюкая, а тот все заливается и заливается. Отодвинув тюль, я рассматриваю в окно заснеженный двор. Крупные хлопья опускаются на лавочки и машины, тоскует на детской площадке укутанная в сотню тряпок старуха с жирным котом на поводке. Румяные школьники, побросав портфели, лепят снежки и хохочут. Все на свете отдала бы за такую беззаботность.

— Он же описался, — диагностирует Катя, трогая Витеньку за подгузник. — Почему не меняешь?

— Да он каждые пять минут ссытся, — говорю. — Какой смысл метаться.

Осуждающе цокнув, она удаляется в сторону ванной. Одному из школьников прилетает снежком прямо в нос, разлетаются снежные брызги, остальные ребята встревоженно суетятся. Усмехаюсь.

— Менять надо каждый раз, — говорит Катя через несколько минут, возвращаясь с притихшим Витенькой. — Нельзя так оставлять, поняла?

— Поняла.

Она укладывает его в кроватку и трясет погремушкой, слабоумно выпучив глаза. Накрашенные розовой помадой губы вытягиваются трубочкой, выщипанные в тонкие ниточки брови изгибаются, надламываясь как соломинки. Недолго подумав, Витенька снова заходится ором.

— У меня Аришка маленькая была, тоже без конца ревела, — с возмутительным спокойствием вспоминает Катя. — Даже не помню, когда прекратила. Зато сейчас тихоня такая. Если не доводить, конечно.

У Кати двое детей, любящий муж и полное отсутствие каких-либо тягот. Она с малых лет умудряется жить идеально, а мне всю жизнь ставят старшую сестру в пример. Даже то, что она делает плохо, я делаю хуже.

— Врач сказал, с ним все нормально, — говорю, не отрываясь от окна. — А орет либо от скуки, либо от недостатка внимания.

— Так ты уделяй внимание-то, — хлопает ресницами.

— Я уделяю, сколько могу. Оно у меня не бесконечное.

Сочувствующе качая головой, она усаживается в кресло и складывает ладони на коленях. Коралловый лак на ногтях переливается перламутром, и я даже из другого конца комнаты чую аромат лавандового крема для рук. Знаю эту позу — сейчас начнется.

— Не пускай все на самотек, — началось. — Понятно, конечно, что это непростой период, но надо находить в себе силы переносить все с достоинством. Ты даже не пытаешься разглядеть какой-то луч, просто варишься в этой своей грусти, а ей надо сопротивляться. Понимаешь?

После школы Катя поступила на психологический. Правда, уже на третьем курсе учебу пришлось бросить из-за неожиданно подвернувшегося удачного замужества, но это совсем не мешает ей строить из себя профессионала по поводу и без.

— Попробуй посмотреть на это под другим углом, — продолжает, вынужденно повышая тон почти до крика, чтобы быть громче Витеньки. — Подумай, сколько еще хорошего впереди. А если понимаешь, что совсем не вывозишь, то нет ничего стыдного, чтобы обратиться к грамотному специалисту. Могу даже посоветовать кое-кого. У тебя же классическая послеродовая…

Перебиваю:

— Да ты это все сто раз говорила уже. Других тем нет, что ли?

— Потому что ты не слушаешь. Вернее, слушаешь, но не слышишь. Просто не понимаешь, насколько тебе легче может стать, если приложишь хоть капельку усилий.

Бабка подбирает кота со снега и, прижимая к себе, косолапит в сторону подъезда. Дети куда-то разбежались, и теперь двор пуст, будто все разом вымерли.

— Чего ты там все высматриваешь? — раздражается Катя.

— Паутину.

— Какая паутина зимой на улице? Холодно же для насекомых. — Она поднимается и ищет взглядом свою сумочку. — Пойду уже. А ты думай над тем, что тебе говорят.

***

Темноту комнаты рассеивает белесое свечение экрана ноутбука. Тишину нарушают редкие клики мышки и посапывание Витеньки. Я забралась с ногами на стул и, сгорбившись, впитываю глазами фотографии из соцсетей. Картинки сменяют одна другую, отпечатываясь внутри меня, будто кто-то раз за разом придавливает к груди раскаленное клеймо. Вот Дима на городской площади, улыбается на фоне новогодней елки. Свежий, бодрый, краснощекий, с залихватски сдвинутой на макушку шапкой, как у какого-нибудь малолетнего гопника. Кто-то его фотографирует, с кем-то он там гуляет. Щурюсь, выискивая на фото отражающие поверхности, но тщетно. Вот Дима развалился на диване, все такой же довольный и улыбающийся. Обстановка мне не знакома — это точно не квартира его родителей. За диваном видно край подоконника с цветочным горшком, на окне наклеены коряво вырезанные снежинки из бумаги. Детские поделки. Значит, нашел себе какую-то бабу с ребенком, а про своего даже не вспоминает.

Пробежав взглядом лайки в поисках новых лиц, я открываю нашу личку. За последние месяцы десятки сообщений, и все только от меня. “У тебя сын”, “Не хочешь спросить, как дела?”, “Тебе совсем похер?”, “Позвони”, “Мудила”, “Будь мужиком”, “Когда придешь навестить?”. Все не прочитаны, хотя он регулярно появляется в сети. То же самое с телефоном: давно отчаявшись и наплевав на гордость, я звонила и звонила, но Дима не поднимал трубку, а когда набрала с Катиного номера, он сбросил, едва услышав мой голос.

Раздраженно оттолкнув мышку кончиками пальцев, я откидываю голову назад и бездумно рассматриваю потолок. Собственное дыхание, сиплое и учащенное, заполняет все, не оставляя места ни для чего другого. Чудится, будто меня втиснули в крошечную клетку, где невозможно даже шевельнуться, и теперь каждая мышца разрывается от клаустрофобной паники. Бежать, бежать, бежать. Только вот некуда.

Негромкое бормотание касается слуха, вырывая меня из прострации. Осматриваюсь: освещенная экраном спальня лишена цветов и объема, как картинка из старой книжки. Ни единого движения.

— Говорят, что… не придут больше… заново… и кончится…

Голос тети Веры, где-то совсем рядом. Сползаю со стула и крадусь вдоль стены, касаясь обоев ногтями.

— Ждешь, но не придут… хочешь, а не вспомнят… оставили… а дальше…

Это из розетки. Наклонившись, я недолго вслушиваюсь в бессвязную чушь, а потом спрашиваю:

— Вы там чего?

— Слышишь, да? — радуется тетя Вера.

— Ночь на дворе, что вам не спится?

Розетка вздыхает:

— Сон к нам не ходит. Мне ли тебе рассказывать.

Усаживаюсь на пол, опираясь спиной о стену, и обнимаю колени. Заснувший ноутбук лишает комнату света, теперь остается только узкая светло-оранжевая полоса — луч уличного фонаря сквозь неплотно задернутые шторы.

— К нам вообще никто не ходит, — продолжает тетя Вера, не дождавшись ответа. — А нам есть что показать, да?

— Ко мне ходят, — отвечаю равнодушно, не понимая, зачем ввязалась в этот диалог. — Катя ходит, мама ходит.

От скуки и не в такое ввяжешься.

— Вот я и говорю. А кому это надо? Только этой сраной тете Вере с третьего этажа, в рот ее ети. Знаешь такую?

— Так это же вы тетя Вера.

— Ну. А кто, если не я. Некому больше.

Разбуженный голосами, Витенька негромко постанывает, будто распеваясь, а потом в барабанные перепонки врезаются сверла детского плача.

— Твой выблядок орет не умолкая, — доносится из розетки. — Когда он уже сдохнет?

Отстраняюсь от стены, словно она в миг раскалилась. Усталость наваливается на плечи с такой силой, что перед глазами плывет. Все вокруг какое-то нелепое, сломанное, бракованное, и я в самом центре, я сердцевина урагана, глаз бури, которая разрывает в клочья меня же, и никак с этим не справиться. Я не заслужила, нет. Все должно быть по-другому.

***

Мама забегает на обеденном перерыве, чтобы посидеть с внуком, и я выныриваю в морозный полдень, на ходу застегивая пуховик. Солнце отражается от снега, ослепляя яркой белизной, воздух пахнет выхлопными газами, холод жадно забирается под воротник, будто хищник, что долго выжидал добычу. Улыбаюсь, поправляя шапку. Нет ничего приятнее, чем эти мимолетные минуты освобождения от Витеньки. Это мои прогулки для заключенного, мой глоток воды для заблудившегося в пустыне, и я буду выжимать удовольствие из каждой секунды.

Под ногами хрустит, изо рта вырывается пар. Пряча руки в карманы, я верчу головой, как школьник на интересной экскурсии. Словно это не серый жилой двор, а древний музей или парк аттракционов. Раньше подобная радость накрывала только в детстве, когда теплое лето приносило каникулы, и я выбегала гулять с подружками, предвкушая много и много незабываемых дней.

Вдалеке, в низкой арке меж домами, мелькает знакомая фигура, и все хорошее настроение улетучивается, как дым над фитильком погасшей свечи.

— Эй! — окликаю, прибавляя шаг. — Дима!

Разумеется, он тут же скрывается за аркой. Значит, ходит где-то рядом, а забежать к сыну совесть не позволяет. Подумать только.

— Стой!

Срываюсь на бег. Ледяной воздух вспарывает горло, пальцы сводит, но нет времени искать по карманам перчатки. Поскорее догнать, заставить отвечать, отчитываться и оправдываться. Тут тебе не звонок, чтобы просто сбросить, и не сообщение в сети, чтобы не читать.

Пробежав арку, замечаю Диму на другой стороне дороги. Шагает себе расслабленной походкой, будто все в порядке вещей.

— Стоять! — выдыхаю, перебегая на красный под визг тормозов. — Ты к сыну родному зайти не хочешь?

Он коротко оглядывается с недоумением, даже не думая замедлить шаг. Прохожие косятся, лает чья-то собачонка, испуганно отшатывается школьница с большим портфелем. Сердце бьется в груди стаей летучих мышей, легкие словно изрешечены, но я все равно заставляю себя отхаркивать слова:

— Да не убегай! Постой, просто… на минуту. Послушай просто. Знаешь, сколько я натерпелась с родами этими, ты бы хоть… спросил бы хоть… Знаешь, как это сложно… когда одна… Я же не требую… ничего… Просто заходи, ты же… обещал…

Он пытается увернуться, когда догоняю, но я успеваю зацепиться окоченевшими пальцами за куртку и с силой дергаю. Треск рвущейся ткани кажется оглушительным. Потеряв равновесие, я падаю на тротуар, скуля от обиды и боли в коленях.

— Ты под чем вообще? — возмущается Дима совсем не Диминым голосом.

Поднимаю глаза, всматриваясь сквозь пелену проступивших слез. Нутро мгновенно стекленеет от ужаса: это не Дима, а какой-то толстый дядька в дурацкой ушанке.

— Щас ментов тебе вызову, наркоманка херова, — хрипло возмущается он, осматривая порванный рукав.

Правая ступня горит холодом — на ней только короткий бежевый носок, насквозь мокрый от снега. Наверное, ботинок слетел, а я даже не заметила. Растрепанная, задыхающаяся, я сижу на тротуаре, и все брезгливо обходят как прокаженную.

— Простите, — выдавливаю сквозь рыдания. — Обозналась… я… обозналась просто…

— Пошла ты, — бурчит дядька в ответ, удаляясь.

Круглый и тяжелый, он даже издалека не похож на тщедушного Диму. Я слишком зациклилась, вбила его себе в голову как гвозди, и они теперь зудят, заставляя видеть только одно.

Кусаю себя за ладонь, и боль рассекает разум, отрезвляя, как выплеснутая в лицо кружка воды. Все вокруг такое заурядное — эти окна с занавесками, вывески магазинов, проезжающие машины, спешащие по делам люди. Одна я не вписываюсь, будто черная клякса на красивой картине.

— Упали, девушка? — спрашивает какая-то женщина, заботливо наклоняясь. — Вам плохо?

— Нет, — говорю, с трудом поднимаясь на ноги. — Мне хорошо.

***

У Кати новый телефон, и она клацает по дисплею ногтем, восторженно рассказывая:

— Такой быстрый, я даже не привыкла, если честно. А камера — вообще что-то с чем-то, приближения даже до луны хватает. Смотри, вчера фоткала.

Без интереса рассматриваю, как она перелистывает десяток одинаковых картинок с белым кружочком на черном фоне.

— Мы в театр пойдем послезавтра, буду снимать, покажу потом. Устрою профессиональную съемку специально для тебя.

Бесконечное щебетание похоже на помехи из сломанного телевизора — такое же пустое и бессмысленное. Стоя у кроватки с наоравшимся и уснувшим Витенькой, я дергаю себя за мочку уха и мечтаю оказаться как можно дальше от этой квартиры. Как можно дальше вообще от этого времени, в каком-нибудь далеком прошлом или далеком будущем. А еще лучше — как можно дальше от себя самой.

— Ты такая вымотанная, опять спала плохо?

Ни маме, ни Кате я о вчерашнем не рассказала. Одна слишком разволнуется, а другая опять заведет свои бредни про хорошее впереди. Мне нужна только тишина.

— Нормально все, — говорю.

— Потерпи немного, я в конце месяца возьму отпуск, могу тогда забрать Витеньку на пару недель, а ты отоспись, займись собой. Запишу тебя на спа, у меня одноклассница свой салон открыла, шикарный вообще.

Звучит слишком хорошо, чтобы быть правдой. Обязательно что-нибудь пойдет не так — поменяются планы или еще какая непредвиденность свалится.

— Ты что делаешь-то? — пугается Катя, дергая меня за руку.

На ногтях кровь — это я, увлекшись, расцарапала ухо.

— Задумалась, что ли? — она ловко выуживает из сумочки пачку влажных дезинфицирующих салфеток. — Держи, аккуратно только.

Мочку пощипывает, когда прикладываю, но боль приглушенная, почти неразличимая.

— Я такая же была после первых родов, как лунатик иногда. Ночью почти не спала из-за Аришки, а днем в принципе спать не могу, ты же знаешь. Когда снаружи светло, меня даже дубинкой не вырубишь. Помнишь, как мы с папой два дня в поезде ехали? Я тогда вообще…

Из-за стены отчетливо раздается:

— Эта овца вообще затыкается когда-нибудь?

— Не ваше дело, — огрызаюсь.

Катя удивленно осекается, забыв закрыть рот. Пальцы сжимаются, пачка салфеток в руке хрустит полиэтиленом.

— Как это не мое, если мне слышно, — возражает тетя Вера. — То ребенок у тебя, то сестричка, сплошные эти бу-бу-бу, сил нет.

Подхожу к розетке и наклоняюсь, смутно радуясь, что появилась хоть какая-то возможность выплеснуть накопившееся недовольство:

— Вы бы лучше со своим мужем так разговаривали, может, тогда и по морде бы реже получали.

— Дурында, наоборот же будет. Сразу видно, не разбираешься ты в мужиках.

— Вы разбираетесь, как я посмотрю.

Катя подходит ближе и, нахмурившись, переводит взгляд с меня на розетку и обратно.

— Учить будешь, когда сама поживешь, — говорит тетя Вера, тоже распаляясь. — Я столько видела, что тебе только углы считать да пальцы в подушку. Ишь, родила, и теперь можно говорить что вздумается?

Нервно усмехаюсь, глядя на Катю:

— Вот кому тебе специалистов предлагать надо.

А она тихо спрашивает:

— С кем ты говоришь?

— Как с кем? С соседкой.

Несколько минут мы молча смотрим друг на друга, одинаково удивленные. Тетя Вера тоже притихла, будто в ожидании какого-то представления.

— Так никого же не слышно, — сглотнув, отвечает наконец Катя.

Недоверчиво улыбаюсь:

— Как это не слышно? Тут каждый чих на весь дом, еще “будь здоров” друг другу говорят. А эта карга вообще громкая как радио. Тетя Вера, скажите же, а?

За стеной тишина. Сосредоточившись, Катя убирает салфетки в сумочку.

— Это как-то вообще не круто, — говорит. — Я даже не думала, что у тебя все настолько серьезно.

— Да что не круто-то? — спрашиваю. — Ты ее правда не слышала, что ли? Тетя Вера, что заглохли? Давайте, что там еще в подушку?

По-прежнему без ответа.

Катя произносит медленно, чеканя каждое слово:

— Ты сейчас сиди здесь, а я отойду ненадолго и вернусь. Буквально полчасика.

— Куда отойдешь? Ты что придумала?

— Сделай себе чай пока. Окно открой, только не здесь, на кухне лучше, чтоб Витеньку не застудить. Расслабься, в интернет не заходи. В таком состоянии любое потрясение неизвестно чем чревато, даже малейшее.

Она быстро собирается и уходит, оставив меня в напряженном недоумении. Я долго рассматриваю стену, надеясь, что вот-вот там снова заговорят, а потом твердо шагаю в прихожую и нашариваю ступнями тапочки.

На лестничной площадке пусто и холодно. Гудит поднимающийся лифт, хлопает где-то наверху дверь. Я прислушиваюсь у соседней квартиры, но оттуда ни звука.

— Нарочно ты это, что ли, — шепчу, нажимая кнопку звонка.

После трели из-за двери слышится короткий смешок.

— Вы там, да? — спрашиваю.

— Сдаст тебя сестренка в дурку, — смеется тетя Вера. — Да и кто знает, вдруг тебе там лучше будет?

— Я сама тебя сейчас туда сдам, поняла? — говорю, приникая к двери. — Там тебя хоть бить никто не бу…

Умолкаю. Ноздрей касается тухлый запах, какой ни с чем не спутаешь. Воспаленный мозг мгновенно складывает факты как примеры из учебника по математике, и внутри меня обрушивается грязевая лавина.

— Тетя Вера, — тяну дрожащим голосом. — А где дядя Андрей?

Никто не отвечает. Несколько раз позвав “тетя Вера!”, я снова жму звонок, но все также безрезультатно.

— Откройте, — говорю, хватаясь за ручку. — Что вы там…

Ручка легко поворачивается, отворяя дверь — не заперто. Из щели вырывается волна смрада, и я машинально прикрываю нос рукавом, осторожно ступая внутрь.

В прихожей сумрачно. Две пары зимних ботинок аккуратно составлены на коврике, деревянная вешалка ломится от вороха старых пальто и курток. Отсюда видно кухню, там опрокинут стол и разбросана посуда. Разрисованная красными маками кастрюля валяется на боку, маслянисто поблескивает расплескавшийся полузасохший суп с кусками тушенки и морковки. Дверь в гостиную чуть приоткрыта. Стиснув зубы, я толкаю ее ногой и застываю в проходе.

Дядя Андрей, одетый в одни семейники, висит на люстре в петле из армейского ремня. Лицо серое, губы синие, распухший язык вывалился до подбородка. Под ногами упавший табурет и бурая лужа. Немного в стороне, между креслом и диваном, лежит тетя Вера. Руки раскинуты в стороны, седые лохмы разметались по половику, ночнушка сплошь пропитана засохшей кровью, из шеи торчит кухонный нож.

Разеваю рот, но горло не издает ни звука. Изнутри тяжело подступает тошнота, колени захватывает ватная слабость. Какая-то часть отрывается от меня, чтобы убежать и стучаться ко всем соседям, вопя “Дядь Андрей убил тетю Веру и повесился!”, но сама я остаюсь на месте. В голове раскинулась пустыня, заполненная едким туманом и кислой желчью. Старые часы над телевизором четко отмеряют секунды, каждое “тик-так” отдается в сердце болезненным еканьем.

Рассыпаясь на ходу, как песчаная скульптура, я медленно подхожу к тете Вере. Фиолетовые трупные пятна уродуют впалые щеки, приоткрытые глаза закатились, отсвечивая белками с синеватыми прожилками. Увиденное режет меня острыми льдинками, кромсает в рваные лохмотья.

— Притворяешься, — говорю, склоняясь. — Я же знаю, какая ты хитрожопая.

Схватившись за синюю пластиковую рукоятку, с хлюпаньем выдергиваю нож. Кровь в дряблой шее густая, как желе, от кончика лезвия тянется что-то вязкое.

Выпрямляюсь, распахивая глаза — из открывшейся раны выползают маленькие черные пауки, десятки, сотни, тысячи. По полу расползается живой шевелящийся ковер, тоненькие ножки щекочут мои лодыжки, взбираясь выше и выше. Они заполоняют все.

Откуда-то издалека, сквозь километры плотного тумана, доносится детский плач. Вздрогнув, я разворачиваюсь и шагаю на звук. Под подошвами тапков похрустывают бесчисленные тельца, но меньше их не становится.

Подъезд, лестницы, лифт — все кишит пауками. Дверь моей квартиры распахнута настежь, и они уже внутри, покрыли стены и потолок, обувную полку, шкаф для одежды. Бесконечное множество. Будто ведомая кем-то невидимым, я неторопливо ступаю в спальню, где продолжает захлебываться ревом Витенька.

Пауки на подоконнике, на столе, в постели. Ничего не видно, кроме пауков. Детская кроватка шевелится множеством черных брюшков, поблескивает миллионами глазок. Крик Витеньки разрывает меня изнутри. Пауки заползают в мои ноздри и уши, заслоняют глаза, копошатся под языком. Они знают, как будет правильно. Подскажут, что надо делать.

Двигаюсь к кроватке наугад, почти вслепую, на ходу поднимая нож. Время пришло. Теперь я хочу попробовать.

Лезвие опускается, преодолевая легкое упругое сопротивление, на мгновение крик становится совсем нестерпимым, а затем обрывается. В наступившей тишине слышно только шелест бесконечных лапок, скрежетание голодных жвал. Тяну руку вниз, и пальцы погружаются во что-то теплое и скользкое, еще продолжающее пульсировать. Это он, мед пауков тети Веры. Прикрыв бесполезные глаза, я подношу ладонь ко рту.

Он слаще всего на свете.

Автор: Игорь Шанин

Показать полностью
2682

Колыбельная для Настеньки

Впервые в жизни бабушка не рада Валиному приезду.

Разумеется, поначалу она пыталась это скрыть: и улыбалась, и умилялась, и охала. И даже пыталась поднять внучку на руки, только вот Вале уже исполнилось десять, и за прошедший год она стала, по словам папы, “здоровой кобылой”.

Бабушка напекла пирогов с малиновым вареньем и налепила вареников с капустой. Бабушка достала любимое Валино постельное белье с лунами и солнцами. Бабушка подарила Вале свои серебряные серьги с синими камушками, обещанные еще на прошлый день рождения. При встрече бабушка сияла во весь беззубый рот.

И все же бабушка совсем не обрадовалась. Еще в середине весны она сказала, что на это лето не сможет принять внучку. Ссылалась на здоровье и важные дела по огороду. Когда в начале июля мама позвонила ей и сказала, что Валю все-таки придется привезти, бабушка начала рассуждать, у кого из родственников ребенку будет лучше. На следующий день она позвонила и сказала, что не сможет принять Валю, потому что обещают сильные дожди. Удивленная мама тут же объяснила, что это точно не причина отменять поездку. “У тебя же крыша на месте, не протекает”, — сказала. — “Валька взрослая вон совсем, будет тебе помощница, не переживай, что не уследишь”.

Теперь, гуляя меж деревенских домиков, Валя разглядывает синее-синее небо без единого облачка. Никакими дождями не пахнет, пахнет только сеном, цветами и навозом. Странное выдалось лето — никому оказалась не нужна. Родители уехали, а бабушка почему-то не радуется как раньше, словно ее подменили.

Деревня тоже стала неуловимо другой. Вроде те же лупоглазые коровы и разноцветные заборы, та же смешная конура с черепичной крышей во дворе деда Антона, тот же корявый куст сирени перед домом тети Марины. Всё то же самое, но как-то насторожилось и встречает Валю с опаской, будто она может наброситься и укусить. Соседи улыбаются нервно и неправдоподобно, никто не спрашивает, как дела и с какими оценками закончила учебный год. Кажется, вообще стараются не разговаривать, только недоуменно переглядываются и расходятся по домам.

Дальше еще страннее — вышедшая на крыльцо баба Ира говорит, что Танька этим летом не приезжала и не приедет.

— Почему? — удивляется Валя.

— А мне почем знать, — кривится баба Ира. — Не хочет, сказала. Влюбилась, поди. Вам же, девкам молодым, только любовь и подавай.

Звучит фальшиво и неуверенно, как плохо отрепетированная речь на детском утреннике.

— Врете же, баб Ир, — осмеливается Валя. — Танька деревню больше всего на свете любит. Другую любовь ей не надо.

Баба Ира качает головой, глядя на Валю тоскливо, а потом молча уходит в дом.

Обойдя всех, Валя выясняет, что в этом году не приехала не только Танька, но и Катька, и Юрка, и Петька. И Машка. Вообще ни один из друзей, как будто сговорились. Такое лето в деревне будет совсем не веселым.

***

Бабушка ставит тарелку с варениками на стол и щедро вываливает сверху полбанки сметаны. Густой пар из чайной кружки пахнет смородиной и шалфеем, румяные пирожки источают аппетитный жар. Солнце за окном клонится к горизонту, белые блики дробятся в висюльках старой люстры, рассыпаясь по потолку. Устроившись на табуретке, Валя умудряется одновременно болтать ногами и орудовать ложкой. Бабушка подпирает подбородок ладонью и с умилением наблюдает.

— Никто не приехал, — делится Валя, не переставая жевать. — Вообще никто, кроме меня.

— Говорила же я, сиди там у себя дома, — отвечает бабушка, тут же хмурея. — Да кто будет слушать, я ж дура старая.

Валя пожимает плечами:

— А я-то что. Как мама сказала, так и надо. Они поехали к дедушке, он сильно заболел, надо помогать. Там все очень серьезно, а я буду мешаться.

Она выдает это заученной скороговоркой, избавляясь от наложенного мамой бремени обязательства. Велено было убедительно объяснить, что другого выхода, кроме отправки Вали в деревню, нет. Это на случай, если бабушка будет сердиться и ругаться. Только вот бабушка совсем не выглядит рассерженной, скорее расстроенной и растерянной.

— Золотце мое, да не надо оправдываться, — говорит она с усмешкой, наклоняясь. — Я очень хотела, чтобы ты приехала, как же иначе. Просто нужно было повременить, пока все не устаканится. Мы тут сейчас сами не знаем, чего ждать.

— Почему?

Не отвечая, бабушка пододвигает корзинку с пирожками и бросает встревоженный взгляд в окно.

***

Вечером, когда свет снаружи постепенно наливается алым, кто-то за оградой зычно окликает бабушку по имени. Внезапный как выстрел, зов повисает в воздухе, разом делая тише и лай соседской шавки, и птичий щебет, и мычание загоняемых где-то в стойло коров.

— Укладывайся пока, я поговорю быстренько и вернусь, — велит бабушка, деловито нашаривая ногами шлепанцы у порога.

Дождавшись, когда хлопнет дверь, Валя бросается в кухню и пригибается под подоконником, чтобы стать незаметной.

— …что никаких посторонних, — доносится из открытой форточки. — Договаривались же! С какой это стати мы соблюдаем как надо, а ты творишь что хочешь?

Это баба Ира, и Валя не помнит, чтобы раньше хоть раз слышала, как она кричит. Неизменно дружелюбная и радушная, она всегда была из тех, кого папа называет божьими одуванчиками. Теперь же истеричный визгливый голос разносится, наверное, на кучу километров вокруг, распугивая животных и раскачивая ветви деревьев.

— Да я пыталась, — слабо возражает бабушка. — Никто меня не послушал, как я могла…

— Всех послушали, а ее не послушали! Плохо пыталась, значит. Ничем хорошим это не кончится, помяни мое слово! Доведешь до беды, а мы и так не знаем, как расхлебывать.

Затаившись, Валя старается даже не дышать. Творится что-то совсем уж непонятное. Раньше бабушка и баба Ира всегда были лучшими подругами, ходили вместе по ягоды и постоянно звали друг друга на чай, чтобы посплетничать. Трудно представить, что должно произойти для такого представления.

— Сегодня твой черед, не забыла? — говорит Ира, наконец понижая тон.

— Да как же? — удивляется бабушка. — У меня ребенок дома, я ее что, одну оставлю?

— А вот раньше надо было думать! Никто за тебя выходить не будет, так что ноги в руки и марш! Скоро закат.

Слышно, как баба Ира тяжело шаркает прочь. Взвизгивают петли калитки, и Валя юркает в спальню, принимая невинный вид. Сердце мечется внутри как пойманный в обувную коробку мышонок, дыхание сбилось и никак не выравнивается. Запрыгнув в кровать, Валя накрывается одеялом, когда в спальне появляется бабушка. Вид у нее потерянный и виноватый, какой бывает у папы, когда приходит домой пьяный и старается не бесить маму.

— Ты спи, золотце, — говорит. — А мне по делам еще сходить надо.

— Куда? — осторожно спрашивает Валя.

— Да тут буду, рядом, не бойся. В доме деда Антона.

— А когда вернешься?

— Поздно. Ты спать уже будешь. Так что засыпай сразу и не жди, хорошо?

Валя хмурится:

— И что за дела у тебя в такое время?

Помятая и взъерошенная, бабушка долго молчит, раздумывая, что сказать. Глаза бегают, пальцы нервно теребят подол засаленного платья. Раньше она всегда была уверенной, остроумной, знающей ответ на любой вопрос, теперь же похожа на вытащенную к доске двоечницу. Валя глядит из-под одеяла, не веря глазам и ежась от осознания, что родители очень и очень далеко, а рядом только вроде бы привычные и знакомые жители деревни, но ведут они себя совсем не привычно и не знакомо.

— Что ты будешь делать? — повторяет Валя, уже не надеясь на ответ.

Но бабушка угрюмо выдает:

— Баюкать Настеньку.

И, не дожидаясь новых вопросов, уходит.

***

Валя долго лежит в темноте, разглядывая белеющий потолок. Звездный свет просачивается сквозь занавески, заливая все тусклым серебром. Дверца старого шкафа чуть приоткрыта, и чернота внутри кажется глубокой как колодец. Маленький телевизор в углу отблескивает экраном, отражая комнату. Если прищуриться, чудится, что в отражении носятся неясные тени. Стебли рассады на подоконнике напоминают щупальца инопланетян из фильмов. Стоит заснуть, как они тут же вытянутся, чтобы обвить ноги и утащить в неизвестность.

Раньше не случалось, чтобы Валя ночевала без взрослых. Кто-то всегда находился поблизости, заботился, оберегал — это было естественным и обязательным. Неотъемлемым. А теперь вдруг оказалось, что можно остаться одной посреди нескончаемой темноты пустой спальни.

Время течет неторопливо, отмеряемое мягким тиканьем часов в гостиной. Минута за минутой ничего не происходит, и страх постепенно блекнет. Откинув одеяло, Валя соскальзывает с кровати и подбирается к окну, чтобы отодвинуть банки с рассадой и выглянуть.

Деревня спит, укрытая звездным одеялом. Чернеют треугольники крыш, чуть шевелятся на ветру макушки яблонь и черемух. Во мраке тлеет всего один огонек — окошко в доме деда Антона. Щурясь, Валя прижимается носом к стеклу, будто так получится увидеть, что происходит за далекими занавесками. Почти сразу глаза улавливают непонятное движение, словно темнота ожила и течет круговоротом. Уходит почти минута, чтобы разобрать очертания плеч и голов, сцепленные руки. Это люди. Они водят хоровод вокруг Антонова дома.

Невольно пригнувшись, Валя возвращается под одеяло. Увиденное не укладывается в голове и отдается непонятным чувством неловкости, какое бывает, когда случайно замечаешь что-то неприличное.

Она накрывается с головой и зажмуривается, но картинка все равно стоит перед глазами. Воображение дорисовывает детали, дополняет скрытое, и с каждой секундой все сложнее убедить себя, что темнота не дала рассмотреть лица, что горящие глаза не смотрели прямо на Валю.

Они не могли ее видеть. Конечно, нет.

***

Проспав почти до обеда, бабушка выползает в кухню и вяло гремит посудой. Шипит на сковороде масло, тянется по комнатам запах жареной картошки. Забравшись в кресло, Валя шелестит старыми газетами, разглядывая черно-белые фото и придумывая, как подступиться с вопросами. Увиденное ночью точно не предназначалось для ее глаз, поэтому лучше спрашивать осторожно. Кто знает, что будет, если выдать себя.

Бабушка крошит зелень на потертой разделочной доске, когда Валя застенчиво ступает в кухню, теребя воротник платья.

— Скоро, золотце, вот-вот уже, — говорит бабушка, заметив ее. — Еще чуть-чуть, и готово.

— Ты какая-то уставшая, — тянет Валя. — Во сколько ты пришла?

— На рассвете, золотце.

Валя вскарабкивается на табурет и прижимается подбородком к столешнице, глядя, как мельтешит нож с налипшими колечками зеленого лука.

— Ты всю ночь баюкала Настеньку?

Нож неподвижно зависает над доской, но почти сразу возвращается в прежний ритм.

— Баюкала, — кивает бабушка, сдувая с лица выбившуюся из-под косынки седую прядь.

— Она совсем маленькая, да? И спит плохо?

— Она как ты примерно. Может, постарше даже.

— Зачем тогда ее баюкать? — удивляется Валя.

— Надо, — неохотно отвечает бабушка.

По лицу не понять, сердится ли она. Губы сжаты, брови сдвинуты, глаза не отрываются от доски. Сплошная сосредоточенность на обеде. Выждав на всякий случай минуту или две, Валя продолжает:

— А чья внучка Настенька? Тут же Насть никогда не было.

Скидывая зелень в сковородку, бабушка говорит:

— Настя пришла из леса. Никто не знает, чья она внучка.

Заинтересованная, Валя непоседливо ерзает на табурете. Быть может, лето не будет унылым, если получится завести новых друзей.

— А с Настей можно погулять?

— Нет.

Ответ резкий и холодный, как дуновение из открытой форточки в декабре. Таким голосом бабушка разговаривает, когда Валя плохо себя ведет. Значит, дальше пока лучше не расспрашивать.

***

Пообедав, Валя запрыгивает в босоножки и мчит вверх по улице в сторону леса. Соседи здороваются без энтузиазма, почти все такие же сонные и вымотанные, как бабушка. Баба Ира поливает цветы в саду и отвечает на Валино приветствие только еле заметным кивком.

Жизнь в деревне, пусть и заторможенная, идет своим чередом: гремят ведра с водой для коров, потягивается на крыше жирный пятнистый кот, кудахчут куры за синим забором дяди Миши. Зелень купается в жарком солнечном свете, по небу ползут редкие жидкие облака.

Дом деда Антона высится над оградой, непривычно мрачный и недружелюбный. Заросший сорняком палисадник вытоптан у самых стен, все окна плотно занавешены, а в конуре с черепичной крышей пусто. Только сейчас Валя сквозь забор замечает, что цепь с ошейником валяется рядом, а миска для воды давно высохла и покрылась налетом. Прошлым летом с трудом удалось подружиться с огромным псом по кличке Мальчик, что заливался лаем при приближении любого постороннего. Валя целый месяц носила ему объедки, пока наконец не начал узнавать и ластиться, а дед Антон, смеясь, уверял, что такого еще никому не удавалось. Теперь же не видно ни Антона, ни Мальчика, будто дом в одночасье бросили, как при пожаре. Если не знать, что там Настенька, можно решить, что он вовсе нежилой.

Заметив, как напряженно косятся на нее из-за соседних заборов, Валя торопится прочь. Мельтешат перед глазами домики, удирает напуганная курица. Дорожка уводит из деревни в заросшее высокой травой поле, потом к ветхому мостику над чахлым ручьем, и вот наконец лес обступает со всех сторон, спасая от зноя.

Березовые кроны шелестят на ветру, будто рассказывают что-то успокаивающее. Пахнет мхом и грибами, лесной настил пружинит под подошвами как надувной матрас. В пробивающихся сквозь листву лучах роится мошкара, где-то высоко заливается трелью птица. Валя ступает осторожно, с любопытством вертя головой. Лес не густой, и взрослые не особо запрещают здесь гулять — говорят, главное, не сворачивать с тропинки. Поэтому Валя с друзьями давным-давно исходили тут все вдоль и поперек. Даже от тропинки отклонялись, только недалеко, чтобы добраться до самых густых зарослей малины.

Но сейчас малина совсем не интересна. Затаив дыхание, Валя высматривает что-нибудь необычное и незнакомое. Подсказку к возникновению Настеньки. По рассказам бабушки, далеко за лесом начинаются горы — там нет других деревень или каких-нибудь поселений, откуда могли бы прийти люди. А будь где-то тут избушка или хижина отшельников, все бы давно знали. Но не появилась же маленькая девочка посреди чащи просто сама по себе, не упала с неба, не вылезла из-под земли. Так не бывает. Может, бабушка вообще придумала это, потому что не хотела рассказывать правду. Судя по всему, про Настеньку она говорить не хочет.

Тропинка виляет меж стволов, заводя глубже в лес, и Валя все чаще тревожно оборачивается, будто хочет убедиться, что деревья позади не сомкнулись в сплошную стену, отрезав путь к деревне. С Танькой и Юркой здесь было намного веселее, чем одной. Одной совсем не весело, если подумать. Каждый шорох кажется зловещим, в каждом движении на краю обозримого чудятся непонятные силуэты, да еще в памяти всплывают давние дурацкие байки деда Антона про волков и медведей.

Стиснув зубы, Валя упрямо движется вперед. Нет тут волков и медведей, бабушка так сказала. Нет, и никогда не было.

Солнце доплывает до зенита и задумчиво виснет на месте, словно забыло, что нужно двигаться дальше. Духота вытесняет лесную прохладу, воздух делается влажным и липнет к коже как пищевая пленка. Платье на спине мокрое от пота, ноги гудят, во рту пересохло. Усталость заползает в мышцы тонкими щупальцами, сковывая движения. В очередной раз оглянувшись, Валя цепляется ступней за торчащий корень. В выставленные ладони впиваются камешки и хвоинки, коленки стукаются о землю. Боль яркая и мимолетная, как падающая звезда. Сев, Валя отряхивает ладони и рассматривает ссадины на коленях. К горлу подступают слезы, но это скорее от бессердечной жары и усталости, чем от боли. Надо возвращаться домой, а то сил на обратную дорогу вообще не останется.

Подняв голову, Валя вздрагивает: на коре ближайшей березы выжжен незнакомый символ. Черный, с желтоватыми опаленными краями, он углублен в ствол, словно кто-то вдавливал клеймо в дерево. Несколько прямых линий складываются в простой узор. Какой-то иероглиф или руна.

Тут же забыв об усталости и жаре, Валя поднимается и подходит ближе. Руна расположена высоко, даже по меркам папы. Взрослому человеку пришлось бы тащить стремянку, чтобы такое сделать.

Взгляд переползает дальше, различая на сосне неподалеку похожий символ. Менее заметный на темной коре, он все же достаточно четкий, чтобы не пропустить. Другая непонятная буква. На березе за сосной третья, а на следующей березе — четвертая.

Раскрыв рот, Валя уходит с тропинки и следует по выжженным рунам. По ним же легко будет вернуться. Ветви кустов цепляются за подол платья, ко лбу пристает паутина, босоножки утопают во мху. Лес сгущается, символов больше и больше. Тревога сходит на нет, вытесненная восторгом, что нашлась зацепка. Раз уж деревенские собираются молчать, Валя сама все разузнает.

Но лес, похоже, не собирается так просто выдавать свои секреты. Руны уводят в дремучую глубь, даже не думая кончаться, и мысль, что бабушка устроит взбучку, тяжелеет с каждым шагом. Солнце все же начинает сдвигаться вниз, только прохладнее от этого не становится. Пот течет по спине ручьем, а язык сухой и шершавый, как кусок пенопласта.

Упорство тает будто упавшая на пляжный песок льдинка. Кто знает, сколько надо времени, чтобы вернуться. Возможно, не получится успеть дотемна. Ночевать в лесу — так себе приключение, даже если нет волков и медведей. Да и бабушка всех на уши поднимет, а потом устроит скандал, еще и родителям расскажет.

Валя замедляет шаг и утирает пот со лба. Можно вернуться завтра. Прийти пораньше, успеть пройти дальше. Взять с собой воды и что-нибудь вкусное, будет настоящий поход. Жаль, без Таньки.

Уже собираясь разворачиваться, Валя цепляется взглядом за что-то непонятное, совсем не лесное — чуть впереди из-за дерева торчит белая вилка для розетки. Непонимающе нахмурившись, Валя подходит ближе и ахает.

Вилка — это от утюга. Грязный, с налетом ржавчины и отлетевшим колесиком регулировки, он валяется на боку у корней и напоминает убитого зверя. Рядом махровое полотенце, когда-то голубое, теперь грязно-серое, задеревеневшее, кишащее насекомыми. Тут же пустой цветочный горшок, распухшая от сырости книжка с рецептами, плоскогубцы, пачка семян помидоров. Янтарный браслет, топорик для мяса, кожаные ботинки. Случайный хлам, небрежно разбросанный, частично вросший в мох. Эти вещи принесли сюда не чтобы пользоваться, а просто выкинуть и забыть. Только вот кому это надо, когда для мусора есть более подходящие места, к тому же гораздо ближе.

Валя оглядывается. Все деревья тут сплошь исписаны рунами. Символы складываются в нечитаемые слова, а слова — в нечитаемые предложения. Хаотичные, налезающие друг на друга, они похожи на записи в дневнике сумасшедшего. Опаленные края, почерневшая кора.

Передернувшись от накативших мурашек, Валя опускает голову и замечает среди хлама на земле большой собачий череп — круглая голова, немного приплюснутый нос. Совсем как у Мальчика. Торча из-под целлофановой скатерти в цветочек, череп пялится  пустыми глазницами с тоской, будто жалеет Валю.

Тяжело сглотнув, она пятится на неверных ногах. Вот теперь точно пора возвращаться.

***

Жаркие летние дни текут в беспокойстве и непонимании. Лишенная друзей и привычных радостей, Валя слоняется по деревне как призрак, то и дело натыкаясь на неодобрительные взгляды жителей. Разговорить никого не получается, только баба Ира, застигнутая как-то утром в добром расположении духа, ласково гладит Валю по голове и советует поскорее уезжать домой.

— Почему? — осторожно спрашивает Валя.

— Да дел у нас по горло, — вздыхает. — Не знаем, куда деваться. Не до вас всех, понимаешь?

Валя не понимает, но медленно кивает.

— Думаешь, я сама по Танюшке не соскучилась? — продолжает Ира. — Думаешь, Вера Геннадьевна Петьку видеть не хочет? К тете Марине вон дочка приехать собиралась с мужем, пришлось отговаривать. Знаешь, какая это мука?

— И все из-за Насти?

Баба Ира тут же мрачнеет:

— Кто тебе про Настю сказал?

Сообразив, что сболтнула лишнего, Валя пожимает плечами:

— Не помню.

— Бабка твоя слишком много себе позволяет, — цедит Ира сквозь зубы, тыча в Валю пальцем. — И секреты хранить не умеет. Доведет до беды, чует мое сердце. Доведет, вот увидишь.

И, мигом растеряв хорошее настроение, она скрывается за своей калиткой. Слышно скрип досок под ногами и тихие ругательства.

По ночам еще страннее. Дожидаясь, когда бабушка уснет, Валя крадется к окну, и картинка снаружи всегда неизменна: горящее окно в доме деда Антона и хоровод. Понаблюдав почти две недели, Валя сделала вывод, что у местных есть какое-то расписание, как график работы. Кто будет водить, кто сидеть внутри, а кто спать. Они сменяют друг друга, чтобы всем успевать отдыхать и при этом не бросать Настю ни на одну ночь.

За это время бабушка ходила к дому Антона три раза. Уже не придумывая оправданий и не утруждаясь объяснениями, она велела Вале укладываться, а потом пропадала до самого утра. Как ни старалась Валя узнать бабушку среди водящих хоровод, ночная тьма оставалась непреклонна, и различить получалось только силуэты.

С каждым днем любопытство гложет Валю все глубже и жаднее. Если поначалу происходящее вызывало только непонимание и испуг, отталкивающие как удар током, то теперь манит и притягивает. Целая куча взрослых, разом сошедших с ума — так не бывает. Поэтому надо любой ценой выяснить правду.

***

В очередной субботний вечер, когда небо хмурится тучами, грозя разразиться обещанным дождем, снаружи слышится зов бабы Иры. Подслушивая под окном, Валя убеждается, что сегодня опять бабушкин черед баюкать Настеньку. Значит, ночью дом будет пуст, и никто не заметит, если Валя убежит.

Пока бабушка собирается, Валя выскальзывает наружу и пробирается огородами к дому деда Антона. Перелезая заборы, она зорко следит, чтобы никто не заметил, и трижды царапает коленки о торчащие гвозди. В редких окнах еще горит свет. Многие покидают дома и молча бредут на улицу. Последние солнечные лучи пробиваются сквозь завесу туч, растекаясь по горизонту багровым заревом. Добравшись до огорода деда Антона, Валя прикусывает губу и крадется через одичавшие заросли смородины к крыльцу.

Местные уже здесь — собрались за оградой и ждут. Мысленно молясь, чтобы доски не скрипели, Валя пробирается на веранду и растерянно замирает — на входной двери висит большой амбарный замок. Значит, внутрь пролезть не выйдет и придется уходить. Пока она собирается с мыслями, калитка распахивается, впуская жителей в ограду. Вздрогнув, Валя юркает за старое кресло-качалку и съеживается, чтобы стать незаметнее.

На веранде появляется бабушка. Плечи опущены, голова поникшая, лицо угрюмое. Погремев связкой ключей, она выбирает нужный и вынимает замок из петель. Дверь открывается, выдыхая душный затхлый воздух, и бабушка скрывается в сумраке дома.

Долгие минуты ничего не происходит, только снаружи доносятся шорохи и шелест. Морщась от боли в затекших ногах, Валя выпрямляется и осторожно выглядывает в окошко веранды.

Здесь и баба Ира, и тетя Марина, и дед Андрей, и даже совсем старенькая Ольга Борисовна из домика на окраине, которую все знахаркой называют. Многих Валя узнает с трудом — сгустившиеся сумерки делают морщинистые лица почти одинаковыми, догадаться можно только по деталям одежды. Например, рубашка с оторванным рукавом — это дядя Илья, он в ней сто лет уже ходит. А вон та толстая женщина — баба Инга, только она так повязывает платок на голове, большим узелком кверху, будто цветок на макушке.

Сцепившись руками, они медленно кружат у самых стен, похожие на вырезанные из черного картона фигурки. Развеваются чьи-то распущенные волосы, колышется подол платья, мельтешат размеренно переставляемые ступни. Зыбкую тишину разбавляют удары редких дождевых капель по шиферу и вой набирающего силу ветра.

Валя долго стоит неподвижно, не отрывая глаз от хоровода. Вблизи это выглядит намного реалистичнее и при этом невероятнее. Если раньше, сквозь окна теплой уютной бабушкиной спальни, все отдавало розыгрышем или спектаклем, то теперь видно, какой неподъемной серьезностью переполнено происходящее. Это не шутка, не игра ради удовольствия, а вынужденная мера, необходимая и изнуряющая.

До ушей доносится раскат грома, а потом ливень обрушивается на деревню как по щелчку, мгновенно делая все мокрым. Крыша веранды шумит будто подставленная под струю воды пустая бочка, воздух набирается свежестью и прохладой. Хоровод ни на секунду не останавливается. Свет мелькнувшей молнии на мгновение выхватывает напряженные лица, сжатые губы, свисающую с плеч мокрую одежду. Старая обувь упорно месит превратившуюся в грязь землю, руки словно приросли друг к дружке. Ни за что не остановятся. Придется торчать тут всю ночь, пока не разойдутся.

Валя оглядывается на дверь. Чуть приоткрытая, она едва заметно светится проемом — бабушка зажгла свет. Значит, уже баюкает Настю.

Уже не боясь выдать себя случайным скрипом, Валя топочет вперед и ныряет внутрь, будто кто-то может захлопнуть дверь перед самым носом.

Дом встречает душным сумраком. Внуков у деда Антона не было, только взрослая дочь, поэтому он любил зазывать соседских детей в гости и угощать чаем со сладостями, бесконечно рассказывая байки о буйной молодости. Валя бывала тут много раз, но теперь обстановка кажется незнакомой: с большого дубового стола снята скатерть, старенький холодильник выдернут из розетки, а с подоконников исчезли цветы. Не скучает на плите грязная кастрюлька, не сушатся над печкой хлебные корочки, а взамен ярких занавесок на окнах новенькие плотные шторы. Все убрано, вытерто и вымыто, как никогда не бывало у деда Антона.

Свет зажжен только в дальней спальне. Дверь там открыта настежь, и оранжевое свечение расползается по всему дому, углубляя тени под столом и за печкой. Валя ступает медленно, широко распахнув глаза, чтобы ничего не упустить. В углу спальни заметно одинокую настольную лампу, а на стенах тяжелые ковры со сложными узорами. Бабушка расположилась на высоком стуле спиной к двери, немного склонившись. Ее скрипучий голос едва различим сквозь шум дождя:

Люли-люли да баю,

В колыбель пущу змею.

Не поймаешь скользкий хвост,

Днем оттащим на погост.

Баю-баю да люли,

Не сбежишь из-под земли.

Хмурясь, Валя невольно замедляется, чтобы послушать. В песенке много куплетов, и все одинаково кровожадные. Никто не будет петь такое ребенку.

С каждой секундой происходящее становится все более и более неправильным. Наверное, лучше Вале не знать, что там за Настя и почему ее нужно баюкать каждую ночь жестокой песней. Наверное, лучше спрятаться на веранде, переждать дождь и хоровод, а потом вернуться домой вперед бабушки, чтобы сделать вид, будто ничего не было. И весь остаток лета лучше промаяться от неведения, чем пытаться переварить увиденное. Так говорит здравый смысл.

Но любопытство толкает вперед.

Валя подкрадывается к порогу спальни и поднимается на носочках, чтобы заглянуть через бабушкино плечо. Посередине комнаты на двух маленьких табуретках установлен обитый красным бархатом гроб, а в гробу девочка лет десяти или двенадцати. Черное платье, сложенные на груди руки, покрытая белым платочком голова. Губы у девочки синие, слипшиеся корочкой запекшейся крови, глаза плотно закрыты, а бледные щеки уродуют зеленовато-розовые следы разложения.

Баю-баю да люли,

Ты заплачь да заболи.

Картинка укладывается в голове постепенно, втискивается с трудом, царапаясь всеми своими шероховатостями и заостренностями. А когда наконец встает на место, Валя разевает рот и кричит.

Прервавшись, бабушка вскакивает так резко, что стул с грохотом валится на пол. Увидев Валю, она прижимает руки к лицу и выдыхает сквозь пальцы:

— Дура!

Это простое и нелепое обзывательство — худшее, что можно от нее услышать. Так бабушка называет Валю только в самых крайних случаях, когда та разбивает старую дорогущую вазу или пытается дотянуться пальцами до шипящего в сковородке масла.

От удивления Валя мгновенно перестает кричать и даже немного успокаивается, но бабушка грубо хватает ее и волочет к выходу. Успев оглянуться, Валя замечает, как Настенька открывает глаза и садится в гробу.

Снаружи все еще льет. От бабушкиного крика “Настя проснулась!” хоровод распадается, и все бегут в разные стороны как перепуганные муравьи.

— Я же говорила! — доносится голос бабы Иры.

(окончание в комментариях)

Показать полностью
1246

Исчезновение Ани Гонцовой

Два года назад тринадцатилетняя Анна Гонцова попрощалась с подружками в школьном вестибюле и отправилась домой после уроков. Физрук Илья Геннадьевич помнит, что она поздоровалась с ним на пешеходном переходе. Видеорегистратор припаркованной машины зафиксировал как Аня движется по тротуару на соседней улице, задумчиво распинывая палую листву. Камера видеонаблюдения над входом в магазин бытовых товаров уловила Аню, сворачивающую к парку в паре кварталов от собственного дома.

С тех пор ее никто не видел.

Я вспоминаю об этом, когда прохожу мимо сорок седьмой школы, где училась Аня Гонцова. Вспоминаю, когда цепляю взглядом ее фотографию в местных пабликах, где неравнодушные время от времени напоминают, что поиски продолжаются. Вспоминаю, когда ее старшая сестра Оля кладет голову мне на грудь и шепчет:

— Я хочу умереть.

Произнесенные в тысячный или милионный раз, эти слова уже не вызывают эмоций, они давно вычерпали меня до дна.

В гараже сумрачно, горит только старенький светильник над столом с инструментами в углу. Неровный желтый свет расползается островком, вытягивая тени от висящих на стене полок. Доски пола все еще источают запах мазута, хотя Гонцовы не пользуются гаражом уже несколько лет, с тех пор как окончательно вышедший из строя древний москвич пришлось отвозить на свалку.

Оля поворачивается, и пружины дивана под нами еле слышно скрипят. Ее рука забирается под мою футболку, прохладные пальцы пробегают от живота к груди, легонько сжимают сосок. По коже расползаются мурашки. Олины глаза отблескивают в потемках, длинные темные волосы щекочут мне шею, когда она приближается для поцелуя. В отличие от пальцев губы горячие, дыхание частое и жаркое, с едва уловимыми ароматами мятной жвачки и крабовых чипсов.

Прикрываю глаза и медленно провожу руками от ее талии до лопаток, нащупывая под кофтой застежку лифчика. Кожа гладкая и теплая, подушечки пальцев легко улавливают бугорки редких родинок. Оля усаживается на мне поудобнее, и напряжение под ширинкой делается почти болезненным. Прикусив губу, я наконец справляюсь с застежкой, когда в тишину вонзается скрежет распахиваемых гаражных ворот.

Вздрогнув, мы одновременно вскидываем головы. В приоткрывшемся проеме, на фоне вечернего сумрака, разбавленного зыбким светом уличного фонаря, застыла невысокая фигура. Короткие волосы растрепаны от ветра, руки зябко придерживают расстегивающийся ворот куртки.

Невольно выдыхаю:

— Теть Лена!

— Так и думала, где ее еще искать-то, — сварливо отвечает она.

Цокнув, Оля сползает с меня и демонстративно заводит руки под кофту, чтобы застегнуть лифчик. Ступня задевает брошенные у дивана пивные бутылки, и те со звоном перекатываются.

— Я же сказала, раньше десяти не приду, — говорит.

— Уже половина двенадцатого! Еще и телефон дома оставила. Скажи спасибо, что отец сам тебя искать не пошел, он бы если вот это все увидел, он бы…

— Да он со своего сраного кресла поднимется только если его любимый апокалипсис начнется. — Оля поправляет волосы, глядя на мать с вызовом. — Да и то не факт.

— Ну-ка, не дерзи! Сил уже нет, сколько я должна за тобой бегать?

— Да кто тебя просит бегать? Сама говорила, исполнится восемнадцать, и могу делать что хочу. Полгода как исполнилось. Странно, что ты не заметила.

Тетя Лена осуждающе воздевает палец к потолку:

— Своих родишь, тогда и умничай! Таскается по гаражам с кем попало, еще и огрызается!

Робко подаю голос:

— Теть Лен, разве ж я «кто попало»?

Она переводит взгляд на меня, губы трогает улыбка, тон смягчается:

— Вот женитесь, тогда и будешь не «кто попало». А пока застегивай портки и марш домой, еще мне не хватало от твоей мамки выслушивать, что я за вами плохо слежу.

Виновато кошусь на Олю, но она только пожимает плечами. Эту и с базуки не прошибешь.

— Завтра напишу, — говорит спокойно. — Мы не закончили.

***

Прохладный июнь зеленится на кронах деревьев в парке. Сквозь шелест листвы можно различить разговоры отдыхающих на соседних скамейках и далекий собачий лай. По ясному небу плавают птичьи силуэты. Тротуары еще не высохли после ночного дождя, и солнечный свет отражается в мелких лужах, бросая в глаза колкие блики.

Оля скучающе покачивает ногой, клацая нарощенным ногтем по дисплею телефона. Брови сдвинуты, губы сжаты, ветерок играет распущенными волосами. Скамейка под нами такая же влажная, как тротуары, поэтому я устроился на самом краешке, но Олю ничего не смущает — расположилась с удобством как на заднем сидении дорого автомобиля.

— Хочешь жвачку? — говорю, шаря по карманам.

Отвечает, не отрывая глаз от телефона:

— Хочу умереть.

Закидываю в рот мятную подушечку и усмехаюсь. Раньше на каждое такое заявление я принимался объяснять, что так говорить нельзя. Что жизнь продолжается. Что все будет хорошо. Но теперь это давно приелось и стало естественным как дыхание. Проводить время с Олей Гонцовой — значит постоянно слышать «я хочу умереть». Это звучит часто, обыденно, порой совершенно невпопад. Это нельзя вылечить, только смириться. Если сказать «я хочу в кино», Оля ответит «а я хочу умереть». Если в кафе, листая меню, спросить, чего она хочет, ответом будет «умереть».

— Скоро она? — спрашиваю нетерпеливо.

— Понятия не имею, — отзывается Оля. — Договорились в двенадцать.

— Уже пятнадцать минут первого.

— Значит, сидим еще пять минут и нафиг это все. Я ей сразу сказала, что не хочу видеться.

— Надо было вообще не приходить.

Подняв глаза от телефона, Оля тут же их закатывает:

— Вон, идет.

Оглядываюсь. Из дальнего конца парка в нашу сторону быстрым шагом движется Лиза Ткачук, одноклассница Ани. Русые волосы собраны в хвост на затылке, на плече болтается школьная сумка, шорты и белый топ кажутся легкими не по погоде. За Лизой, стараясь не отставать, вышагивает высокий сутулый парень в джинсовой куртке.

— А это кто? — спрашиваю.

— Андрей, — отвечает Оля. — Родионов.

Киваю, вспомнив. Андрей учился с Аней в одной школе, только старше на три класса. Оля часто рассказывала, как он подкатывал к Ане, но та держалась неприступной крепостью, то ли дожидаясь подходящего момента, то ли в самом деле не проявляя взаимного интереса.

— Зачем она его притащила? — говорю вполголоса.

— Они теперь мутят, — поясняет Оля. — Андрюша любит малолеток.

Она вежливо улыбается, когда Лиза и Андрей оказываются в зоне слышимости.

— Извините, я правда старалась не опоздать! — выдает Лиза вместо приветствия. — Думала уже, что не дождетесь.

Оля медленно переводит взгляд на ее сумку и спрашивает:

— У вас что, еще уроки идут?

— Нет, я принесла просто… Сейчас покажу…

Лиза долго копошится в сумке. Слышно шелест, перестук, бренчание. Андрей переминается с ноги на ногу, отстраненно глядя куда-то в сторону. Коротко стриженый, костлявый, с нездоровой желтоватой кожей, он похож на ходячую мумию. Немудрено, что Аня не торопилась поддаваться ухаживаниям.

— Вот! — радуется Лиза, выуживая на свет потрепанную тетрадь с мультяшным утенком на обложке.

Мельтешат разлинованные в клетку страницы, рассыпаются рукописные строчки. Щурясь, я угадываю старательно выведенные таблицы и символы, совсем не похожие на обычные школьные чертежи.

— Что это? — без интереса спрашивает Оля.

Лиза присаживается рядом, не переставая листать тетрадь.

— Долго думала, писать тебе или нет, — говорит. — Мы с Анькой у меня на даче ночевали, в конце каникул летних, прям вот незадолго до того, как она… ну… как ее…

— Пропала, — тусклым голосом подсказывает Оля.

— Ну да, пропала, — кивает Лиза. — Так вот, она у меня в тот раз рюкзак оставила, с которым приехала, у нее там зубная щетка, полотенце, все вот это, а она оставила его когда уезжали, а потом ей родители новый купили, к новому учебному году, и она про этот сказала, мол, потом как-нибудь заберу, сейчас же не особо нужен, а потом…

Оля перебивает:

— Ближе к делу.

— В общем, мы поехали позавчера на дачу, и я вспомнила про этот рюкзак, решила достать, чтобы, ну… повспоминать Аню. Там же вещи ее, тетради, брелок даже… — Лиза сбивается, прикусив губу, в глазах отблескивают слезы.

Бросив на меня скучающий взгляд, Оля снова утыкается в телефон. Это сейчас она равнодушная и хладнокровная. Раньше, в первые месяцы после исчезновения, любое упоминание Ани оборачивалось истерикой, и мне подолгу приходилось успокаивать Олю, выслушивая бесконечные «я хочу умереть». Воспитываемые строгими родителями, сестры находили спасение друг в друге и были особенно близки, поэтому потеря переломала Олю как проехавшийся грузовик.

— Я перебирала вещи, и…

— Шарилась в вещах, — поправляет Оля.

Лиза вскидывает удивленные глаза:

— Нет, я просто перебирала вещи, трогала, вспоминала! Это не то, что…

— Ты залезла в чужой рюкзак и шарилась в чужих вещах, учись говорить как есть, — Оля наконец убирает телефон в карман и поднимается со скамейки. — И давай уже выкладывай, зачем это все, или мы уходим.

Обиженно сжав губы, Лиза протягивает нам открытую тетрадь с утенком:

— Вот, она была в рюкзаке.

Мы склоняемся, изучая записи, сделанные старательным округлым почерком. Почти все на латыни, только изредка попадаются примечания на русском. Какие-то описания лунных циклов, рецепты, непроизносимые имена. Рисунки — пентаграммы и схемы ритуалов с расстановкой свечей и положением тела относительно сторон света. Каждая линия и деталь выведены настолько аккуратно, что сомнений быть не может — это не шутка. Не прикол, не розыгрыш.

Осторожно кошусь на Олю, но ее лицо остается непроницаемым.

— Это почерк Ани, — говорит Лиза шепотом, словно выдавая большой секрет.

— Вижу, — кивает Оля. — Дальше что?

— Как что? Это почерк Ани! Это она все писала и рисовала!

Раскрасневшаяся от возмущения, Лиза выглядит совсем ребенком. Малыш, не понимающий, почему над ним смеются взрослые. Невольно бросаю на Андрея осуждающий взгляд, но он не замечает.

— Писала, рисовала, — соглашается Оля. — Дальше-то что?

Лиза едва не подпрыгивает:

— Ты что, не понимаешь? Это же сатанизм! Аня увлекалась сатанизмом!

— Тоже мне открытие. У нас и дома такие тетради остались. И книжка даже есть. И постер у нее над кроватью висит с чертями какими-то.

Втроем мы глядим на Олю ошеломленно. Обведя всех взглядом, она неохотно поясняет:

— Это не всерьез же. Просто отца позлить.

— В смысле? — не понимает Лиза.

— Он у нас религиозный очень. Вечно поучает этими своими писаниями, цитирует каких-то там архангелов. Мол, все должно быть как указано свыше. Ну вы поняли, короче. Вот Анька и взялась ему назло этой ерундистикой заниматься.

Лиза разочарованно опускает руки с тетрадью, даже утенок на обложке кажется расстроенным.

— Всё? — подытоживает Оля.

— Ну… Нет, на самом деле. Ну, то есть… Не знаю. Я просто подумала, вдруг это связано.

— Что именно? — удивляюсь.

— Аня занималась… вот этим всем, а потом пропала. Вдруг это не совпадение.

Оля закатывает глаза:

— Это можно было и по телефону! Из-за какой-то тупости перлись через полгорода.

— Нет, подожди, правда! Я не столько из-за этого, сколько… вот, смотри…

Лиза торопливо листает тетрадку, а потом тычет Оле в лицо. Различаю новые рисунки и строчки, мало чем отличающиеся от остальных.

— Я гуглила, искала перевод, много непонятного, но вроде… не знаю… Здесь типа ритуал, который может вызвать умершего, ну типа душу его, типа поговорить, спросить. Вдруг получится? Вдруг мы хоть что-то узнаем?

Оля мгновенно каменеет лицом, сжимая кулаки так, что костяшки пальцев белеют.

— Кто тебе сказал, что Аня умершая? — говорю, тяжело сглотнув. — Она исчезла.

Андрей подает голос:

— Если пропавшего ребенка не находят в течение сорока восьми часов, это почти сто процентов, что он погиб.

— Это… Не обязательно, чтоб с умершим, — тараторит Лиза, оглядываясь на него с раздражением. — Это и со спящим можно, да и с любым в принципе, ну и вообще, главное, с душой связаться, вызвать ее, понимаешь?

После долгой паузы Оля говорит:

— Вам разрешение надо или что? Делайте, что хотите, если так скучно. Только меня не дергайте со всей этой хиромантией.

Она разворачивается, чтобы уходить, но Лиза в отчаянии хватает ее за рукав:

— Нет, подожди! Здесь нужно участие родственника! Если я правильно поняла. И чтоб четыре человека минимум. Я поэтому и попросила, чтоб ты его тоже взяла, — указывает на меня.

— Да щас! — возмущается Оля. — У меня поважнее дела есть, чем ваши игры дурацкие.

— Пожалуйста! — скулит Лиза, не выпуская рукав. — Почему бы не попробовать? Другого ничего не осталось же, ни зацепок, ни свидетелей, никто ничего не знает! Поиски давно ничего не дают, почти два года прошло! Давайте попробуем, это недолго!

Оля смотрит на меня с мольбой, словно прося вытащить из ямы. Привыкший во всем ее поддерживать, теперь я слишком увлечен услышанным.

— Почему нет? — говорю. — Все равно делать нечего.

Она вздыхает. Приняв это за согласие, Лиза тут же расцветает:

— У меня все есть уже, свечки церковные, зеркальце, мел. Тут не так уж сложно, только надо придумать, где это все сделать. Можно было бы у меня, но папа сегодня выходной, а он…

— У нас в гараже, — устало перебивает Оля. — И чтобы потом я тебя больше не видела.

***

Скрестив руки на груди, Оля наблюдает, как Лиза вычерчивает на полу круг. Андрей устроился на краешке стола с инструментами, весь сутулый и потрепанный, будто кто-то смял его в ком. Солнце проникает в гаражное окошко, рассеиваясь золотистым светом и едва справляясь с сумраком.

Расхаживаю туда-сюда, то с интересом поглядывая на Лизу, то переводя виноватый взгляд на Олю. Когда все кончится, она обязательно закатит скандал. Поддался, мол, на уговоры малолетки и втянул ее во весь этот сюр.

Андрей негромко говорит:

— При исчезновении или убийстве ребенка первые подозреваемые — всегда родители. Полиция проверяла родителей?

Оля поднимает глаза на меня, всем своим видом осуждая за то, что ей приходится это слушать.

— Их проверяли, — говорю, когда пауза становится слишком долгой. — Отец был на работе, мать вместе с Олей уезжали к бабушке. Полиция отмела такую версию почти сразу.

— Аня говорила, отношения с матерью у нее так себе, — продолжает Андрей, пытливо разглядывая Олю.

Она молчит.

— Причем тут это? — спрашиваю.

— Просто интересно, — он пожимает плечами. — Забавное же совпадение — отцу назло с какими-то там демонами дружила, мать тоже не очень. А потом пропала без вести.

— И что? — вспыхивает наконец Оля. — Я их тоже ни в хер не ставлю, что дальше? Думаешь, тоже пропаду? Да ничего они мне не сделают, быстро им покажу, где их место.

Тактично отворачиваюсь. Несмотря на бесконечные показушные перепалки с матерью, Оля боится ее как огня. Легко понять — при всей кажущейся мягкости тетя Лена умеет быть твердой и суровой. Как острый нож, закутанный в пушистый детский плед.

— И все же, — продолжает Андрей. — Вам, родне, полиция точно докладывала что-то такое, чего остальным знать нельзя. Есть же какие-то догадки, да? Что-то такое, что хоть немного…

— Ой, завались уже, а, — перебивает Лиза. — У вас на уроках слово «такт» не проходили?

— А на каких уроках его проходят? — ехидничает Андрей.

Уколов его взглядом, Лиза вытряхивает из рюкзака свечки и маленькое зеркальце в розовой пластиковой рамке.

— Садитесь на пол, внутри круга, — говорит. — По четырем сторонам света надо. И касаться друг друга мизинцами. Сейчас посмотрю.

Лиза запускает на телефоне компас и долго хмурится, разбираясь. Затем молча указывает, где усаживаться, и кладет зеркальце в центр круга.

— Какая же дичь. — Оля брезгливо морщится, устраиваясь на грязном полу.

Сажусь от нее по правую руку и протягиваю мизинец. Помедлив, она касается его своим и поджимает губы. С другой стороны от меня Андрей, а напротив Лиза. Сосредоточенно нахмурившись, она расставляет вокруг зеркала свечи и шарит по карманам в поисках зажигалки.

— Это надолго вообще? — спрашивает Оля.

— Дальше говорю только я, — отвечает Лиза, чиркая колесиком.

Пламя шипит, занимаясь на фитильках. Маленькие огоньки отражаются в зеркале, подрагивающие и перемигивающиеся как диоды на лабораторных приборах. Белесый дымок вьется вверх тонкими нитями. Запах мазута перебивается парафином, в гараже сразу становится душнее.

Выпрямив спину, Лиза соединяется мизинцами с Олей и Андреем. Огненные отсветы ложатся на лица, углубляя тени и зажигая глаза оранжевым светом. Невольно качаю головой, с трудом веря в происходящее. Мы похожи на детишек из начальной школы, что решили устроить в заброшенном сарае призыв Пиковой дамы. Еще труднее поверить, что я сам на это согласился, причем с легкостью и даже азартом. С другой стороны, желание разгадать тайну Ани Гонцовой отчаянно сильное. А отчаяние толкает на самые нелепые поступки.

— Закройте глаза, — велит Лиза.

С готовностью подчиняюсь. Теперь реальность складывается только из едких запахов и едва уловимого тепла Оли и Андрея на самых кончиках моих мизинцев. Голова кружится, словно нет никакого пола, только невесомость в бесконечной черной пустоте.

— В этот день мы собрались, чтобы повиноваться тьме и получить за это ответы, — раздается хриплый от волнения голос Лизы. — И силами тьмы мы зовем сюда душу, где бы она ни находилась, как бы далеко ни существовала. Какое бы расстояние ей ни пришлось преодолеть, пусть явится сюда и ответит, — Лиза переходит на шепот: — Оль, ты должна назвать ее имя, это твой родственник, только так сработает.

Голос Оли звучит с насмешкой:

— Ты же сказала, что дальше говоришь только ты.

— Один раз надо сказать тебе!

Вздох.

— Анна Гонцова.

— Анна Гонцова! — эхом отзывается Лиза. — Явись и ответь!

Тишина забивает уши плотной ватой. Сглотнув, я прислушиваюсь, силясь различить хоть малейший звук, будь то потрескивание пламени или шум ветра снаружи. Ничего.

Кажется, проходит целая вечность, прежде чем Лиза продолжает:

— Аня, ты пришла? Если ты пришла, то скажи нам, г-где… Где ты?

Секунды тянутся, как карамель из надкушенного батончика. Держать руки на весу становится все тяжелее, затекшие ноги молят о разминке. Не выдержав, я приподнимаю веки.

С закрытыми глазами и скрещенными под собой ногами Лиза выглядит почти просветленной, словно находится не в старом гараже, а на вершине зеленого холма, целиком поглощенная медитацией. Опустивший голову Андрей кажется заснувшим. Оля скучающе разглядывает потолок, и я невольно усмехаюсь, удивленный, что верил, будто она в точности последует указаниям.

А потом взгляд падает на зеркальце, и сердце пропускает удар. Огоньки кружатся по ту сторону стекла в быстром хороводе, хотя свечи остаются неподвижными. Часто моргаю, решив, что показалось, но нет — мельтешение совершенно реальное, словно зеркало превратилось в экран, транслирующий какое-то другое место.

Затаив дыхание, наклоняюсь. Не видно ни отражения потолка, ни моего лица, только огоньки, спиралью уводящие в темную бездну. Их много, десятки и сотни, одинаково крошечных и подвижных. Пытаюсь произнести хоть слово, но сдавленное горло не способно издавать звуки. Будто загипнотизированный, я наклоняюсь ниже. Вместо того, чтобы коснуться носом стекла, лицо погружается в прохладу, и все огни разом меркнут. Темнота смыкается вокруг, собственный голос доносится издалека.

Я падаю вниз, выкрикивая имя Ани. И она отвечает.

— Нанюхался, наверное, этих благовоний, — раздается голос Андрея.

— Какие благовония? Это свечки обычные, — отвечает Лиза.

Кто-то легонько хлопает меня по лицу. Открываю глаза. Надо мной привычный гаражный потолок и склонившиеся Оля, Лиза и Андрей, все одинаково растерянные. Судорожно вдохнув, я приподнимаюсь на локтях. Погасшие свечи разбросаны, зеркальце равнодушно отражает льющийся в окошко солнечный свет.

— Ч-что было? — выдавливаю.

— Обморок, — констатирует Андрей.

— Смотрю, ты носом в зеркало уперся и вырубился, — говорит Оля. — Перепугалась, как дурочка.

Указываю дрожащей рукой на зеркало:

— Я там… увидел что-то.

— Что? — тут же вскидывает голову Лиза. — Аню?

— Нет, просто пустота и огни, типа как колодец или что-то такое, я… Я не знаю, просто…

— Это тебе уже привиделось, когда отключился, — с видом знатока кивает Андрей. — Я классе в пятом не позавтракал перед школой и прям на уроке свалился в голодный обморок. Тоже что-то такое мерещилось.

Потираю глаза. Все было слишком настоящим и запомнилось в мельчайших деталях, кроме самого последнего. Аня произнесла какое-то слово, и оно мечется теперь внутри черепа, не давая поймать себя.

— Никакой это не голодный, — возражает Оля. — Мы по целой шаурме с утра навернули. Просто душно тут и воняет вашим воском этим. Я сразу сказала, что идиотская затея.

— Попробовать все равно стоило, — виновато бубнит Лиза.

Она подбирает зеркало, чтобы убрать в рюкзак, и удивленно замирает. На полу нацарапаны корявые буквы, складывающиеся в единственное слово. Мозг тут же озаряет вспышка — это то, что сказала Аня.

Андрей читает вслух:

— «Взаперти».

Мы молчим целую минуту, а потом Лиза обводит всех горящими глазами:

— Это ответ! Она ответила! Я спросила «где ты», и она ответила!

— Чушь. Бред, — голос Оли кажется надломленным. — Ты сама это накалякала, пока никто не видел. Смешно тебе, что ли? Весело, по-твоему?

— Ничего я не калякала, я…

— Это серьезно, между прочим! — кричит Оля. — Это не тема для шуток, чтобы так прикалываться!

Щеки раскраснелись, рот кривится, глаза влажные. Кажется, эмоции, что Оля так долго сдерживала, вот-вот прорвут плотину и снесут на своем пути все. Подаюсь вперед, чтобы обнять, но она отталкивает:

— Идите нахер отсюда. Все. Видеть вас не хочу.

***

Лето набирает обороты, заливая город жаром и зеленью, но внутри у меня словно пыльная подвальная каморка, куда не дотягиваются солнечные лучи. Гаражный ритуал что-то изменил, но разобраться слишком сложно. Нечто неуловимое вмешивается в детали окружающего, все кругом стало враждебным, будто каждое дерево неодобрительно наблюдает за мной, за каждой приоткрытой дверцей шкафа кто-то прячется. Напряженно всматриваясь в зеркала, я то и дело улавливаю неясные движения за спиной, и трудно определить, игра воображения это или происходит на самом деле.

Оле понадобилась почти неделя, чтобы оттаять. Поначалу она сбрасывала звонки и игнорировала сообщения, после начала отбиваться односложными ответами, а потом наконец согласилась увидеться. Первые встречи были прохладными и неловкими, но скоро все вернулось в прежнее русло.

Мы сидим в кофейне за столиком у окна, в моей кружке бергамотовый чай, Оля сжимает пальцами высокий стакан с кофе. Лучи ложатся на ее лицо, подчеркивая острые скулы и залегшие под глазами тени.

— Зачем ты ее везде таскаешь? — спрашивает, кивая на Анину тетрадь с письменами.

Торопясь убежать от разъяренной Оли, Лиза забыла ее в гараже, и я подобрал в смутной надежде найти что-то интересное.

— Не знаю, не выкидывать же, — говорю.

В первые же дни я затер тетрадь до дыр, но безрезультатно. Содержимое — сплошь тарабарщина, разбираться в которой все равно что продираться ночью через непролазный лес. Скорее всего, это перерисовки с эзотерических сайтов или глупых книг по черной магии. Вряд ли Аня занималась этим всерьез, видимо, и правда хотела всего лишь позлить отца. С другой стороны, кто знает, что там в голове у шестиклассницы. Как бы то ни было, я не выпускаю тетрадь из рук — это единственный посредник между здравым смыслом и тем, что творится.

— Я и не говорю выкидывать, — говорит Оля. — Просто оставь дома.

Запоздалый укол вины похож на пчелиный укус.

— Да, наверное, надо. Я как-то не подумал, что тебе это напоминает про… ну…

— Забей, — она отворачивается к окну.

Рассматриваю ее распущенные волосы и выпирающие ключицы, не представляя, как рассказать о своих предположениях. Каким-то непонятным образом ритуал сработал, и Аня откликнулась. Но потом не ушла, а осталась рядом со мной, потому что именно я соприкоснулся с ней через зеркало. Прицепилась клещом. Это шанс узнать правду об исчезновении, но не понимаю, как им воспользоваться.

Вздыхаю. В любой формулировке эти бредни опять доведут Олю до срыва. Надо подбираться постепенно, а не переть напролом.

— А ты, — спрашиваю медленно, — после того… ну, в гараже… Не замечала ничего странного?

— Замечала, — отвечает Оля, не отрывая взгляда от окна. — Замечала, как трудно отскребать воск от досок. Еще и надпись эту дебильную затирать. Если бы мать увидела, я бы задолбалась объяснять, какой херней мы там маялись.

— Ты правда не хочешь в этом разобраться?

— Я хочу умереть.

— Мне кажется, надо просто…

Она поднимается из-за стола и берет стакан. Отблескивают перламутровые ногти.

— Не забивай голову сказками, такого не бывает, — говорит. — Пойдем прогуляемся лучше.

***

Вечером я валяюсь на диване в гостиной, дожидаясь возвращения родителей с работы. Пальцы машинально перелистывают Анину тетрадь, мельтешат как в калейдоскопе буквы и рисунки. Усталость от непонимания давит все сильнее. Опускаю веки, ища успокоения. Если подумать, ничего особенного не произошло: всего лишь глупый ритуал и обморок. Это пугает, но не более. Остальное — только додумки, ведь если искать во всем странности, обязательно найдешь. Просто удивительно, что получилось так легко поддаться панике.

Ощутив прилив облегчения, выдыхаю и открываю глаза. На открытых страницах тетради, поперек схем и заклинаний, красуется кривая надпись, будто наспех выведенная левой рукой: «Я под диваном».

Грудь словно прошивает ледяным копьем. В мозгу раздается взрыв, и долгую минуту я сижу неподвижно, оглушенный и дезориентированный. Реальность на мгновение отходит на второй план, а потом медленно возвращается: выключенный телевизор, красноватый свет вечернего солнца на стенах, отцовская книжка в кресле, крики детей из открытого окна.

Надписи не было раньше, я не мог пропустить, не мог не запомнить. Кто-то написал это прямо сейчас.

Чутко прислушиваясь, я осторожно смотрю вниз, готовый к чему угодно, будь то торчащие из-под дивана конечности или растекающаяся лужа крови. Взгляд путается в узорах ковра, не отмечая ничего непривычного. Прикусываю губу. Вся моя сущность рвется бежать наружу и звать на помощь, но мышцы сковало слабостью. Все равно никто не поверит в появившиеся сами по себе слова на тетрадных страницах. Сначала надо убедиться в их правдивости.

Ощущая себя шагающим в пропасть, я медленно спускаюсь на пол. Футболка липнет к взмокшей спине, в висках стучит кровь. Встать на колени, заглянуть под диван — все просто. Сложнее будет подняться и бежать, но это потом.

Собственное дыхание оглушает влажным хрипом, когда прислоняюсь щекой к ковру. Пусто. Только пыль. Да и нет тут места, чтобы спрятаться, даже ребенку. Запустив трясущимися пальцами на телефоне фонарик, я проверяю снова. Блистер таблеток, какие-то нитки, потерянный сто лет назад колпачок от флешки.

Ничего больше.

***

Лиза хмурится, склонившись над тетрадью так низко, что едва не касается носом.

— Ты показывал Оле? — спрашивает.

— Нет, — говорю. — Она все равно уперлась, не верит. Скажет, сам написал.

Мы на скамейке во дворе Лизиного дома. Из приоткрытого окна на втором этаже доносится музыка, кричат в песочнице дети, щебечут рядом мамаши. Малыши на трехколесных велосипедах неподалеку соревнуются в скорости. Смотрю на все как сквозь грязное стекло, не в силах различить оттенки и детали. Все будто выцветшее, затемненное. После вчерашнего ощущение чужого присутствия усилилось в несколько раз. Кажется, кто-то ходит за мной по пятам и исчезает, стоит обернуться.

— И под диваном никого не было? — задумчиво уточняет Лиза, дотрагиваясь до надписи кончиком пальца.

— Говорю же, туда при всем желании никто бы не залез. Это все какая-то непонятная хрень.

Лиза поднимает глаза:

— Она подает знаки. Надо понять, как их разгадать.

— Потому я тебя и позвал. Можешь перевести еще что-то из этого? Вдруг есть другие полезности, вдруг что-то прояснится.

— Попробую, — неуверенно кивает. — Это так сложно, если честно. Но я постараюсь.

(продолжение в комментариях)

Показать полностью
Отличная работа, все прочитано!

Темы

Политика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

18+

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Игры

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юмор

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Отношения

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Здоровье

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Путешествия

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Спорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Хобби

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Сервис

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Природа

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Бизнес

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Транспорт

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Общение

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Юриспруденция

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Наука

Теги

Популярные авторы

Сообщества

IT

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Животные

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кино и сериалы

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Экономика

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Кулинария

Теги

Популярные авторы

Сообщества

История

Теги

Популярные авторы

Сообщества

Недвижимость и ремонт

Теги

Популярные авторы

Сообщества