Крамер смотрел на это и думал: красивые следы. Потом понял, что думает это, — и не понял, откуда мысль.
— Термическое повреждение всегда идёт снаружи внутрь, — сказал врач. — Здесь наоборот. Глубокие ткани повреждены сильнее, чем поверхностные. Источник тепла был под кожей.
Мужчина на койке лежал с закрытыми глазами. Андрей Северов, сорока двух лет, учитель литературы. Дышал ровно. На лице — что-то тихое и странно умиротворённое, чему у Крамера за двадцать два года не нашлось названия. И это само по себе было нехорошим знаком — за двадцать два года у него появились названия для всего.
На тумбочке стояла стеклянная банка с полевыми цветами. Свежими. В декабре. Крамер не спросил, откуда.
Северов открыл глаза. Посмотрел на Крамера без испуга — как смотрят на человека, которого ждали.
— Следственное управление, — сказал Крамер. — Что произошло?
— Это была не... — Остановился.
— Она не хотела... — Снова остановился. Что-то в его лице двигалось медленно — как у человека, который переводит с языка, на который у собеседника нет словаря. — Я сам шёл.
Северов посмотрел на повязку на груди. Осторожно. Как смотрят на что-то ценное.
— Девочка, — сказал он. И чуть улыбнулся.
Крамер смотрел на эту улыбку. Он видел людей после пыток, после аварий, после того, что люди делают друг с другом в закрытых комнатах. Он знал, как выглядит шок, диссоциация, стокгольмский синдром. Это не было ни одним из них.
В коридоре медсестра сказала:
— Приходила девочка. Стояла вон там, у стены. Я спрашиваю — хотите зайти? Она говорит — нет. Говорит — я просто хотела знать, что он здесь.
— Постояла. Ушла. — Пауза. — Я зашла к нему потом. Он спал. Первый раз за двое суток.
Крамер вышел на улицу. Сел в машину. Открыл папку.
Рапорт трёхмесячной давности: учитель женской гимназии города Светлогорска подал заявление, описал аномальное поведение учеников и необъяснимые изменения психологического состояния класса. Через девять дней отозвал. Уволился. Уехал.
Крамер нашёл его две недели назад. Мужчина жил в деревне, держал огород, улыбался. В деле были фотографии его старых работ — он оказался художником, писал тёмное, тревожное, живое. А на стене у него теперь висел один рисунок. Простой. Солнце и поле. Как рисуют дети.
«Там всё хорошо, — сказал он. — Я был неправ. Просто устал».
Крамер завёл машину. Поехал в Светлогорск. В машине — впервые за долгое время — не думал о работе. Просто ехал. Тепло, ровно. Не заметил.
________________________________________
Они приехали в начале сентября, когда город ещё пах летом.
Андрей нёс два чемодана. Полина шла рядом и смотрела под ноги. Двенадцать лет, очки с треснутой дужкой, синяя куртка. С февраля почти не смеялась — не потому, что не умела, просто что-то внутри держало постоянно. Как рука на плече, которую не сбросить.
Мать умерла восемь месяцев назад. Сердце. Быстро, без предупреждения. Андрей не знал, как горевать вместе с ребёнком — он не знал, как горевать вообще, — и они жили в одной квартире с отдельными болями, иногда сталкиваясь в коридоре.
Переезд был его идеей. Новый город, новый воздух. Он и сам не мог сказать — для неё или для себя.
Первый день. Полина вошла в класс.
Два свободных места. Одно у окна, одно в среднем ряду. Она уже знала, что пойдёт к окну, уже подняла ногу — и в грудине, там, где восемь месяцев стояло что-то тупое и тяжёлое, на секунду стало меньше. Просто меньше. Как будто кто-то чуть ослабил.
Полина опустила ногу. Огляделась.
Девочка на средней парте смотрела на неё. Не оглянулась на звук — смотрела уже. Ждала.
Светловолосая. Прямая спина. Лет десять, не больше — странно, что в одном классе. На парте стеклянная банка с полевыми цветами. В сентябре это нормально. Полина потом будет видеть эту банку каждый день. Каждый день — свежие. И никогда не спросит, откуда.
— Подожди, — сказала девочка.
Голос тихий. Обычный. Но ноги не пошли к окну.
Девочка улыбнулась — мягко, с настоящим беспокойством. Как улыбаются, когда сейчас скажут что-то, чего лучше бы не говорить.
— Садись куда хочешь, — сказала она. — Я не навязываюсь. Только хочу, чтобы ты знала заранее. Это нечестно — не сказать.
— Вот это. — Девочка чуть повела рукой — не жест, почти не движение. — Что ты сейчас чувствуешь. Это я. Оно всегда так, я не выключаю. Если сядешь рядом — будет всё время. То, что ты несёшь, сначала станет легче. Потом совсем легко. — Пауза. — Потом ты не будешь помнить, что несла.
В классе галдели. Кто-то кидал ластик. Обычный день.
Полина стояла и слышала это и понимала, что надо идти к окну. Там нормально. Там понятно. Незнакомый ребёнок говорит странное — уйди к окну.
В грудине стало так хорошо. Восемь месяцев. Каждый день. Каждое утро просыпаться и сразу — тупое тяжёлое, как первый вдох в холодной воде. И уже привыкла. Уже думала, что это просто она теперь такая. И вдруг — нет. Вдруг чуть меньше. Вдруг можно дышать чуть глубже. И мама... мама всё ещё была. Просто не здесь. Там, где тепло и не страшно. И это было не горе — это было знание.
— Ты можешь просто не делать этого? — спросила Полина. Голос вышел тихий. Просительный. Она не хотела, чтобы он звучал просительно.
— Нет. — Без злорадства. Без сочувствия. Просто факт, как погода. — Не могу.
Три девочки у окна смотрели с ленивым прищуром.
Полина поставила портфель на среднюю парту.
Она скажет себе потом: я просто выбрала место. Но она знала — это была не она. Это было то тупое тяжёлое в грудине, которое наконец почувствовало, что может стать меньше, и потянулось. Само. Как тянется рука на морозе к теплу — не спрашивая.
— Я знаю, — сказала девочка. — Джулия. — И вернулась к книге.
Через пять минут Полина поняла, что не болит плечо. Восемь месяцев болело — фоново, тупо, она уже не замечала, уже считала, что так и надо. Теперь нет. Она не обернулась. Не спросила. Потому что не хотела, чтобы это прекратилось. И вот это — что не хотела — было первое по-настоящему страшное за весь этот день. Просто она ещё не знала об этом.
________________________________________
Крамер вошёл в гимназию в среду.
Директор была рада. Слишком — без тени настороженности. Предложила чай. Рассказала про успеваемость — выросла за три месяца. По всем предметам. Во всех классах.
— По всем? — переспросил Крамер.
— По всем. — Улыбка. — Мы сами удивились.
Он ходил по коридорам. Дети вежливые, собранные, отвечают охотно. Нет нервозности. Нет трений. Всё слишком правильно — и в этой правильности что-то такое, от чего у Крамера начало тянуть между лопатками.
Потом он увидел первую. Девочка у окна, рукав чуть задрался — и на запястье, чуть выше кисти, маленькое сердечко. Нарисовано маркером. Аккуратно, одним движением. Как ставят печать.
Крамер посмотрел на следующую. Сердечко. На третью. Сердечко. Он шёл по коридору и смотрел — у всех. Одинаковые. На одном месте. Одним цветом.
Одна девочка поправила рукав, и Крамер заметил: под сердечком едва видимая старая царапина. Такие бывают, когда ногтями впиваешься в кожу от страха. Царапина была старая, зажившая. Сердечко — свежее, прямо поверх.
Он остановил учительницу.
— Что это у них на руках?
— А, это. — Она махнула рукой. — Мода. Девочки так делают.
Крамер записал в блокнот: сердечки. Все. Одинаковые. На одном месте.
В библиотеке нашёл девочку, которая сидела одна. Лет двенадцати, с книгой, смотрела в окно. На лице — что-то живое, слоистое. Не горе, не страх. Что-то между. Единственное живое лицо, которое он сегодня видел. На запястье — ничего.
Пауза. Настоящая — остальные отвечали сразу.
— Наверное, — сказала она. — Скоро понравится.
— Я пока не привыкла к такому свету. — Объясняла, как объясняют очевидное. — Остальные уже привыкли. Я тоже привыкну.
Она подумала. По-настоящему.
— Не знаю ещё. Когда привыкну — наверное, уже не буду знать, что это вопрос.
Крамер вышел из библиотеки. Добавил в блокнот под сердечками: единственная без метки. Ждёт, когда перестанет что-то чувствовать. Считает это нормальным. Подчеркнул. Потом подчеркнул ещё раз.
________________________________________
Математика поползла вниз в середине октября.
Четвёрка вместо пятёрки. Потом ещё одна. Андрей увидел в журнале и вечером сел напротив Полины.
— Лень, — сказала она. Честно, без защиты. — Просто не хочется садиться делать. Тяжело заставить себя.
Он говорил то, что говорят ответственные отцы: лень — это привычка, привычку можно менять, если сейчас не выровнять, дальше будет сложнее, ты умная, у тебя получится. Всё правильно. Всё разумно. Полина слушала — и Андрей видел, как слова входят и тонут, не оставляя ряби. Не потому, что не слышала. Потому что рядом с Джулией она уже шесть недель. И уже немного отвыкла от веса.
На следующий день она сказала Джулии.
— Твой папа прав, — сказала Джулия без паузы.
Полина посмотрела на неё.
— Лень — это помеха. Не ты — просто шум, который мешает работать. Как помехи в наушниках — музыка та же, но слушать невозможно. — Джулия повернулась. — Хочешь, уберу шум?
— Просто станет легче садиться. Не страшно, не через силу. Просто легко. Ты будешь делать, потому что можешь, а не потому, что надо.
Полина подумала секунду. Сказала: хочу.
Джулия положила ладони ей на виски. Легко. Секунд двадцать, может, тридцать. В классе тихо, за окном дождь. Убрала руки.
Полина ждала чего-то резкого. Перемены не было. Просто в какой-то момент она думала о задаче по алгебре — думала спокойно, без внутреннего сопротивления, как думают о чём-то обычном. Как будто кто-то тихо выключил шум. Который был всегда — и она не замечала. Только сейчас, когда его не стало.
Задачи по алгебре больше не требовали усилия. Они просто ложились в голову, как ложится свет в комнату, когда открываешь шторы. И мама... мама лежала в том же свете. Где-то. Не здесь. В комнате, где всегда утро.
Оценки выровнялись за неделю.
Андрей увидел и почувствовал облегчение и гордость. Дочь старается. Всё идёт как надо. Он не знал, что это было второй раз. Что первый раз было плечо. Что каждый раз — чуть глубже.
На следующее утро Полина пришла в школу — и на её запястье, чуть выше кисти, было маленькое сердечко. Нарисованное маркером. Аккуратно. На том же месте, что у всех.
Андрей заметил вечером. Остановился в дверях кухни. Посмотрел.
— Просто так, — сказала Полина. — Мода.
Он смотрел на неё. Что-то в нём сжалось — не понимал ещё, что именно. Не снаружи — внутри. Где-то глубоко, там, куда её голос теперь доходил не полностью, как сквозь толщу воды.
Она смыла. Без раздражения. Без вины. Просто смыла — как смывают мел после урока.
На следующий день — снова.
Он ничего не сказал. Но смотрел теперь иначе.
________________________________________
В ноябре рычаги перестали работать.
Андрей понял это не сразу — сначала казалось, что Полина просто взрослеет. Но потом стал замечать: что-то изменилось структурно. Не в ней — в пространстве между ними.
Раньше, когда он говорил «ты должна стараться», она чуть напрягалась, что-то в ней откликалось, двигалось. Это был контакт. Живой, настоящий, иногда болезненный — но живой. Теперь она смотрела ровно и говорила: пап, я стараюсь. И это была правда — оценки хорошие, всё сделано. Поймать не за что.
Он пробовал заходить с разных сторон. Спросил, кем она хочет стать, — раньше её это задевало, она морщилась или отмахивалась, и можно было поймать взгляд, сказать что-то про ответственность. Теперь она ответила: «Ещё не решила, пап». Спокойно, без вызова. Он упомянул соседскую девочку, которая победила в олимпиаде. Полина кивнула: «Молодец». Ни тени сравнения с собой, ни вопроса, зачем он это говорит.
Он поймал себя на том, что проверяет её тетради чаще обычного. Нашёл в сочинении пару мест, где мысль можно было развернуть глубже. Раньше она бы начала спорить или оправдываться, он бы включился, сказал что-то про старание и результат, и в этом был разговор. Теперь она выслушала, сказала: «Я поняла, подумаю, как переписать». И переписала. Он не знал, что сказать дальше. Он стал цепляться к мелочам. Чашка не на месте, свет в коридоре забыла выключить. Она извинялась — легко, без раздражения, — и делала, как он просил. Он ждал, что она огрызнётся или хотя бы вздохнёт, чтобы можно было зацепиться за этот вздох, выстроить мостик. Мостика не было. Берег, на котором он стоял, казался всё более пустым.
Оценка по литературе стала четвёркой — он ухватился за это, заговорил про то, что нельзя расслабляться, что четвёрка по её любимому предмету это сигнал. Полина кивнула: «Я подтяну». Через неделю снова было пять.
Он смотрел на эту пятёрку и не чувствовал облегчения. Ему не оценка была нужна. Ему нужен был разговор, в котором она бы доказала, что ей не всё равно, что его мнение что-то для неё значит. Но она просто исправляла — и всё. И это «всё» не оставляло места для него.
Однажды вечером Полина сидела рядом и читала. Просто сидела. И Андрей почувствовал, что тревога — та, которая последние недели ныла фоново, — куда-то ушла. Просто стало легче. Тепло, ровно. Он подумал: устаю меньше. Новый город пошёл на пользу. Не увидел, как она смотрит на него краем глаза. Не увидел что-то в её взгляде — не злое, не осознанное. Просто — тёплое. Ровное. Как у Джулии.
Она уже немного светила. И он грелся. И не знал, что греется. И вторжение шло теперь через самое обычное — через вечера на кухне, через тихое соседство, через любовь к дочери. Через то, от чего невозможно защититься.
В конце ноября Полина пришла к Джулии после уроков.
— Он придумывает новые причины, — сказала она. — Я всё делаю — он находит что-то ещё. Это уже не про оценки.
— Ты понимаешь, что это значит — убрать крючки? Это не помехи.
— Помехи были твои. Это его.
— Я понимаю, — сказала Полина. — Он хороший. Он просто не умеет иначе. — Голос тихий, усталый. — Но мне от этого не легче. Уже давно не легче.
Джулия молчала секунду. Потом кивнула.
Это было дольше — почти минута. Джулия держала руки Полины в своих. Снаружи ничего. Внутри Полина чувствовала, как что-то тихо и аккуратно переставляется. Не ломается. Переставляется. Как мебель, которую двигают, чтобы было легче ходить.
После этого отец остался собой — любимым, родным. Просто его тревога теперь падала в неё, как дождь на стекло. Видно. Слышно. Внутрь — нет.
В тот же вечер, уже после того как Полина ушла, Джулия осталась в классе одна. Сидела за своей партой. За окном темнело. Батареи тихо гудели. Она смотрела на свои руки. Просто смотрела. Долго. Ладони вверх, пальцы слегка согнуты, как будто в них что-то лежало — невидимое, тяжёлое. Или лёгкое. Или ни то ни другое. Потом сжала. Разжала. Встала. Взяла портфель. Ушла. Больше ничего.
________________________________________
Андрей нашёл её по свету.
Сначала ходил по школе как родитель, у которого есть вопросы. Разговаривал с учителями, с другими родителями. Все говорили правильное. Все довольны. Успеваемость выросла. Дети стали спокойнее.
Он слушал — и чувствовал, как что-то не сходится. Не снаружи — в нём. Что-то, что он знал и не мог назвать.
Потом шёл по коридору второго этажа и остановился. Дверь класса приоткрыта. Через щель — другой воздух. Не теплее, не холоднее. Светлее. Не ярче — именно светлее, как разница между лампочкой и дневным светом, когда лампочка может быть ярче, но что-то всё равно не то.
Он заглянул. Джулия сидела на третьей парте. Читала. Вокруг — одноклассники, обычный урок. Но те, кто сидел ближе, держали спины ровнее и смотрели спокойнее. Лица довольные. Тихие. Немного пустоватые — как лица людей, которые только что очень хорошо выспались и ещё не до конца проснулись. Он смотрел на эти лица. Потом нашёл среди них Полину. Такое же лицо. Такое же. Он ждал конца урока.
Джулия вышла последней. Увидела его. Не испугалась, не удивилась. Посмотрела внимательно — как смотрит врач на пациента, который пришёл наконец.
Она кивнула. Зашла обратно в класс. Он вошёл за ней.
Пустой класс. За окном темнело. Батареи гудели. На парте Джулии — стеклянная банка. Свежие цветы. В ноябре. Один лепесток упал на парту. Джулия подняла его, подержала в пальцах, и он перестал быть увядшим. Она положила его обратно в банку, к остальным.
Андрей начал ровно. Он готовился. Ты не имела права. Она мой ребёнок. Есть границы.
Джулия слушала. Стояла у доски, руки сложены. Без защиты, без агрессии. Как смотрит врач на симптомы, которые понял три минуты назад. Это было невыносимо.
— Ты убрала из неё страх передо мной, — сказал он. Голос стал жёстче. — Я не могу до неё достучаться. Я говорю — она слышит и не слышит. Я для неё теперь как стекло.
— Ты трогал её своей тревогой, — сказала Джулия. — Это не то же самое, что любить. Любовь — это свет. Не шум. Я просто убрала шум, чтобы она услышала свет.
— Ты не понимаешь, что сделала. — Голос сорвался — не на крик, на что-то хуже крика. На правду. — Ты украла меня у неё. Не её у меня — меня у неё. Я больше не могу до неё дотронуться. Словами, взглядом, тревогой — ничем. Я её отец, и я не могу до неё дотронуться.
— Ты делаешь людей счастливыми, — сказал он тихо. — И они перестают быть людьми.
— Они перестают страдать, — сказала она. Без победы. — Это не одно и то же.
Он пошёл к ней. Не чтобы ударить. Просто из последних сил — туда, где центр, где источник. Просто не стоять на месте, пока всё рушится.
Джулия не отступила. Выставила руки — инстинктивно, как выставляют, когда что-то летит. Её ладони коснулись его груди.
Боль была острая, глубокая, как кипяток под кожей, как что-то вскипевшее изнутри. Потом боль ушла. Потом ушло всё остальное. Тревога за Полину. Ярость. Горе, которое он носил восемь месяцев как кость в горле, — и уже думал, что это просто он теперь такой. Чувство, что плохой отец. Страх, что недостаточно. Усталость от того, что всегда надо знать, как правильно. Всё это выгорело. Тихо, слой за слоем — как горит старая бумага. Быстро и без остатка. И на месте, где это было, — такая простота. Такая огромная, незаслуженная простота, что у него подогнулись колени. Он упал не потому, что не мог стоять. Просто больше не было причины держаться.
Джулия смотрела на него сверху. На её лице был испуг — настоящий, детский.
— Я не хотела так сильно, — сказала она тихо. — Ты шёл так быстро.
Он смотрел на неё снизу вверх. Улыбнулся — сам не понял, откуда. Просто она была, эта улыбка. Тихая и настоящая. И где-то на дне этой улыбки, как камешек в тёплой воде, лежала мысль: «Теперь и я. Теперь и я в той комнате, где она».
На рубашке, там, где её ладони, — два тёмных пятна. Ткань тлела по краям.
— Не за что, — сказал он.
И это была правда. Вот в этом и был весь ужас — что это была правда.
________________________________________
Ожоги заживали три недели.
Полина ухаживала за ним дома — меняла повязки, приносила чай, сидела рядом. Тихая, ровная, тёплая. Андрей лежал и смотрел в потолок и думал: хорошо. Просто хорошо. Впервые за восемь месяцев — просто хорошо. Он не искал в этом тревогу. Тревоги не было.
Джулия пришла на десятый день. Позвонила в дверь. Полина открыла — они посмотрели друг на друга, Полина отступила, пропустила.
Джулия вошла в комнату. Остановилась у кровати. Посмотрела на повязку.
— Хорошо, — сказал Андрей.
— Я могу убрать ожоги, — сказала она. — Когда заживут, останутся шрамы. Я могу сделать так, чтобы не остались. Мне нужно просто... — она чуть повела рукой, — подержать. Аккуратно. Я теперь умею аккуратно.
— Тебе нравится, что больно?
Он думал. По-настоящему — не для неё, для себя.
— Потому что это единственное, что останется от того момента, — сказал он наконец. — Когда я ещё знал, что что-то не так. — Пауза. — Пусть напоминает.
Джулия смотрела на него. Что-то в её лице — не сожаление, не вина. Что-то похожее на уважение. Первый раз за всё время.
— Хорошо, — сказала она тихо. — Как хочешь.
Она ушла. Полина закрыла за ней дверь и вернулась в комнату. Посмотрела на отца.
— Ты хорошо себя чувствуешь?
— Да, — сказал он. — Хорошо.
Она кивнула. Улыбнулась — ровно, тепло. Вышла.
В коридоре она остановилась у зеркала. Посмотрела на своё отражение. Провела пальцем по щеке — там, где раньше, когда плакала, оставались дорожки. Кожа была сухая. Тёплая. Она улыбнулась отражению, и отражение улыбнулось в ответ — точно так же, как она улыбалась Джулии.
Андрей смотрел в потолок. За окном шёл снег. В комнате было тихо и тепло. Хорошо, подумал он. Просто хорошо. И не почувствовал, что в этой мысли что-то не так.
________________________________________
Крамер вернулся в больницу через три недели после первого визита — уже когда Северов был выписан. Нашёл его дома, в съёмной квартире. Тот открыл дверь, улыбнулся без удивления, пропустил.
В прихожей на вешалке висела синяя куртка Полины. Рядом — маленький школьный рюкзак.
— Дочь дома? — спросил Крамер.
— В школе ещё. — Северов прошёл на кухню. — Чай будете?
Крамер сел. Смотрел, как Северов ставит чайник. Движения спокойные, ровные. Лицо — то самое. Тихое умиротворение, которому у Крамера не было названия.
— Андрей. Она сделала это намеренно?
— Она понимает, что делает с людьми?
Северов обернулся. Подумал — по-настоящему.
— Понимает. Просто не считает это проблемой. — Пауза. — Она права.
— Я жил с кулаком внутри, — сказал Северов. Тихо, без пафоса. — Восемь месяцев. Сжатым. Думал, что это просто я теперь такой. — Он поставил кружку перед Крамером. — Теперь не сжат.
— Ваша дочь, — сказал Крамер, — тоже теперь не сжата.
Северов смотрел на него. Что-то прошло по его лицу — быстро, как облако. Что-то похожее на то, что было в нём до. На живое. Потом ушло.
— Она счастлива, — сказал он.
— Да, — сказал Крамер. — Я видел.
Он допил чай. Встал. В дверях обернулся.
— Андрей. Вы помните, как она дышала, когда плакала? После матери. Не лицо. Именно дыхание.
Северов посмотрел на свои руки. Поднёс ладонь к груди — туда, где под рубашкой белели шрамы.
— Вот так, — сказал он тихо. — Вдох — и не выдохнуть. А потом выдох.
— Это всё ещё здесь. Только... легче. Как будто дышишь через воду. Но это она. — Он поднял глаза на Крамера. — Она не ушла. Она просто... перестала болеть. Во мне. И в ней.
Школа. Конец дня, коридоры пустели.
Джулия стояла у стены рядом с выходом. Маленькая, в форме, с портфелем. Смотрела на него. Крамер остановился.
Они смотрели друг на друга несколько секунд.
— Вы много узнали, — сказала она.
Она кивнула — как кивают, когда ответ честный.
— Вы устали, — сказала она. — Давно. Я вижу.
— Я никогда без разрешения, — сказала она тихо. — Никогда. Это важно, чтобы вы знали.
Он смотрел на неё. На маленькую девочку с прямой спиной и спокойными глазами. Потом кивнул. Пошёл к выходу.
На улице был декабрь. Первый настоящий холод, с ветром, со снегом. Крамер дошёл до машины. Достал ключи. Постоял. Что-то изменилось. Не снаружи — внутри. Что-то стало чуть легче. Совсем немного. Как будто кто-то убрал не груз — просто руку положил. Тепло, ровно. Странно, подумал он. С утра было так тяжело. Всё навалилось. А сейчас...
Сел в машину. Завёл. Подумал: надо позвонить в отдел. Написать рапорт. Изложить, что нашёл. Подумал: успею.
Жена открыла дверь. Посмотрела на него.
— Нормально, — сказал он. — Хороший день.
Она смотрела на него чуть дольше, чем обычно. Что-то в её взгляде — не тревога, просто внимание. Потом улыбнулась. Пропустила.
За ужином он не думал о работе. Просто ел. Просто сидел. Тепло, ровно, хорошо.
— Просто устал, — сказал он. — Хорошо устал.
Она посмотрела на него ещё раз. Потом перевела взгляд на их дочь — та рисовала в альбоме солнце. Жёлтое, с лучами во все стороны. И на каждом луче — маленькие кружочки. Как будто солнце тоже было чьим-то сердечком.
Она опустила взгляд на его руки, лежащие на столе. На них ничего не было. Пока.
________________________________________
Из больничной карты Северова А.П., примечание дежурного врача, карандашом, на полях:
«Приходила девочка. Стояла у двери. После её ухода в коридоре было теплее. Проверил термометр — норма. Наверное, показалось.
На тумбочке пациента цветы. Свежие. Никто не приносил. Пациент просил не убирать.
Цветы стоят четвёртый день. Не вянут. Пахнут июлем. В декабре. Хорошая девочка.»