Городские легенды
2 поста
2 поста
2 поста
Вот уже третий месяц, как я жила в комнате Полины в старой коммуналке на Римского-Корсакова. Дом был дореволюционной постройки и хранил тени и тайны предыдущих жильцов. После полуночи прошлое вступало в свои права. Хозяйка объяснила мне правила: нельзя ночью заходить в определённые части квартиры, вслушиваться, что происходит за дверями пустующих комнат, оборачиваться на шорохи в коридоре. Иначе до рассвета ты окажешься во власти прошлого, и тени заберут тебя с собой.
Я принимала правила игры. Я научилась становиться частью этого города. Я променяла свои туфли на полинкины Мартинсы, носила одежду в тёмных тонах, я научилась не улыбаться и не поднимать глаза при встрече на незнакомцев. Я часто теперь надевала вещи, доставшиеся мне от подруги (у нас был один размер) в память о ней.
Однажды дела занесли меня вглубь линий Васильевского острова. Весь день меня преследовало состояние, предшествующее простуде, но я всё же, решила прогуляться домой пешком. На мосту Лейтенанта Шмидта ветер сорвал с головы фетровую шляпу, и я сбежала на лёд, чтобы достать её, благо, это случилось недалеко от берега. На середине пути меня окликнули.
"Хэй! Не ходи дальше! Лёд под опорами моста ненадёжен. Это самое опасное место. Того и гляди – провалишься".
Я обернулась и увидела рыбака, склонившегося над лункой. Не слишком ли поздно для рыбалки, подумала я. Впрочем, я ничего в этом не понимала. Ветер, который до этого был мне в спину, теперь подул в лицо снежным дыханием, я почувствовала тысячи уколов от маленьких острых снежинок и прикрылась ладонью, стараясь рассмотреть своего собеседника.
"В молодости я работал геологом, - продолжил незнакомец, - И однажды провалился под лёд, когда переходил один из притоков Енисея. Быстрое течение вмиг утянуло меня. Лёд был такой прозрачный, что я видел небо и Солнце сквозь него. Не знаю, сколько я провёл подо льдом. Помню, что не было страха, и время, как будто, замедлилось. Знаешь, под водой тоже можно дышать. Вода несёт у самой поверхности льда пузыри воздуха, и я пытался хватать их губами, жадно ловил каждый крошечный глоток... В конце концов, на повороте реки течение ускорялось, и в этом месте не было льда. Течение выбросило меня на берег. Каким-то чудесным совпадением в этом месте стояла избушка, в которой жили отшельники - супружеская чета староверов. Хозяйка в это время спустилась к реке за водой. Несколько дней пролежал у них в бреду без сознания. Они спасли меня и сумели выходить, но здоровье больше не позволяло мне участвовать в экспедициях, и я остался в Петербурге. Работаю в Горном институте, занимаюсь научной деятельностью, преподаю студентам".
Рыбак помолчал некоторое время, собираясь с мыслями, - "Это было больше двадцати лет назад. А ты давно живёшь в Питере?"
"Третий месяц. До этого работала в Марокко. А здесь... Здесь оказалась тоже не совсем по своей воле. Знаете, никак не могу привыкнуть к здешнему климату".
"Третий месяц, - незнакомец, так и не удосужившийся назвать своего имени, пожевал губами, думая о чём-то своём. – Значит, до сих пор не видела ни одного настоящего наводнения!"
"Нет, не видела. Только в книжках читала. И на картинках смотрела", - я обернулась на тёмный видневшийся вдали силуэт Петропавловской крепости и вспомнила картину Иосифа Флавия, изображающую княжну Тараканову, на платье которой взбираются крысы из заливаемого водой каземата. Меня передёрнуло.
"А знаешь ли ты, что о самом главном наводнении ты не прочтёшь ни в одной книге, потому что об этом не помнит никто! Город на целые сутки оказался скрыт под водой, вот какое это было наводнение!"
"А вы-то откуда знаете?" – с недоверием спросила я.
"Я зна-а-аю", - протянул рыбак, - "Человек, который поведал мне эту историю, услышал её от того, кто в молодости знал эту девушку лично".
"Знал кого?"
"Русалочку же! В детстве читала сказку? Андерсен всё переврал! Вот как было на самом деле: русалочка, дочь морского царя, с детства мечтала жить в Петербурге. Да, не только людей очаровывает наш город! И однажды она сбежала из дома, из подводного дворца и приплыла на стрелку Васильевского острова. Да-а-а, недалеко от сюда. И обратилась с стражам у подножия Ростральных колонн с просьбой позволить ей выйти на сушу и жить в нашем городе. Ростральные колонны – это портал, граница перехода между миром моря и миром суши, так вот! Без разрешения стражей никому не позволено будет пересечь её! И стражи сжалились над её просьбой, дали ей новое, человеческое обличье и позволили войти в наш город. Но царь Тритон не мог смириться с пропажей дочери! И однажды ночью он погрузил весь город на дно Балтийского моря, чтобы найти её! Но у Петербурга много стражей, много хранителей! Сфинксы, Грифоны... Которые не сдадут наш город просто так. Всю ночь хранители Петербурга вели бой с силами морского царя и выстояли наш город! Ещё до рассвета море отступило назад, а когда жители проснулись, никто из них даже не знал о ночной битве! Вот такая история".
"А что случилось с Русалочкой?"
"А что случилось... Она прожила в Петербурге обычную жизнь. Никаких принцев. Даже ничего выдающегося. Это в сказках бывает. А это – жизнь, какая она на самом деле. Её похоронили на Смоленском кладбище. Поскольку родственников на земле у неё не было, некому было ухаживать за могилой, и надгробие давно утрачено. Когда я был там последний раз, от могилы остался только еле заметный холмик. Скоро и от него не останется следа".
"Знаете, а вот теперь я вам верю, - кивнула я, - Вы правы. Vita nostra, как она есть".
Мы ещё постояли молча какое-то время. Мои волосы, лишенные головного убора, были покрыты инеем, и меня колотил озноб. Теперь я простыла окончательно.
"Простите, я плохо себя чувствую, - сказала я, - Мне нужно идти. Когда будете у Русалочки в следующий раз, отнесите ей лично от меня цветов. До свидания".
Не оборачиваясь, быстрым шагом, насколько позволял скользкий лёд, я направилась к ступенькам на набережную. Когда я добралась до дома, был уже поздний вечер. Невдалеке от моей парадной был крохотный магазинчик "Продукты 24 часа", куда я зашла по дороге, купив первого попавшегося вина и специй. Остальные жильцы уже спали. Помню, как сидела на кухне, сжимая в трясущихся руках кружку глинтвейна.
Проснулась я за полночь. Помню, как удивилась, что все звуки стали далёкими и приглушёнными, а движения – плавными и замедленными. Проснулась и поняла, что весь город затоплен водой.
"Знаешь, под водой тоже можно дышать", - вспомнила фразу моего визави накануне на невском льду. В моих лёгких была вода Балтийского моря. Я дышала водой, пила своими лёгкими морскую воду, так, как иные пьют вино. Встала с кровати, и, загребая руками, помогая себе идти, подошла к подоконнику, распахнула окно. Отсюда, с глубины морского дна, звёзды выглядели далёкими бледными, едва различимыми шарами.
Город был затоплен водой. Но он продолжал жить, я чувствовала его замедленный ночной пульс. Город продолжал жить ночью, нищим писателем, склонившимся над клавиатурой, разговором любовников, которые не в состоянии насытиться телами друг друга, и вечер, и ночь, продолжают пить чашу наслаждения, звуком шагов запоздалого прохожего в арке двора, шорохом шин ночного автомобиля. Я чувствовала их одновременно, я была и нищим писателем, и любовниками, и прохожим. Жадно вдыхая воду, подняла глаза и увидела огромную рыбу, проплывающую над соседним домом. Её тело было могучее и древнее, движения полны скрытой силы. Она медленно плыла над городом, ей некуда было торопиться. В свете окон двора я видела её серебристые бока и светлое брюхо. Помню её большие и тёмные, как бездна, глаза. Взмах плавников, и волна, докатившись, качнула меня назад. Я поняла, что нельзя, чтобы рыба меня заметила! В панике, насколько вообще возможно быстро двигаться под водой, я бросилась назад, хлопнув оконной рамой. Кинулась под одеяло, трясясь от озноба. Последняя мысль была – бедная Русалочка, как же ей было холодно, когда она жила на дне. И как же ей было одиноко здесь...
Открываю глаза. Полусижу в кровати, спина утопает в подушках (да откуда у меня столько подушек-то в комнате?).
"Пришла в себя, наконец-то! - Нонна Менделевна ставит передо мной поднос с гренками и горячим кофе, - Ешь давай, восстанавливай силы!"
"А море ушло уже?" – спрашиваю я.
"Какое море? У тебя жар был, ты бредила. Несколько дней провела без сознания. Я, почитай, не отходила от тебя. А ты мне за комнату, между прочим, платишь, а не за то, чтобы я у тебя сиделкой работала. Так что, с меня хватит. Пей кофе, пока горячий!" – вытирая руки о передник, хозяйка вышла из комнаты. Я взяла хрустящую маслянистую гренку с подноса, зажмурилась и принялась вспоминать сон.
Этот город отвечал мне взаимной нелюбовью. Каждый раз он встречал меня холодом, ломал мои каблуки булыжными мостовыми, подбрасывал черных кошек поперек дороги, окатывал ворохом мокрых брызг из под колёс серых авто.
Кажется, специально для меня он подбирал самую отвратительную погоду, мне говорили, правда, что в этом городе постоянно плохая погода, но я никогда не бывала в Петербурге часто, чтобы суметь убедиться лично. Телефон сел ещё в поезде, похоронив идею вызвать такси, и я отправилась пешком до нужного адреса, привычка путешествовать налегке и всегда выбирать удобную обувь, как всегда, меня выручали.
Последний раз я была здесь четыре года назад, но дорога к этому дому сохранилась в моей памяти, мне ни разу не пришлось останавливать прохожих с просьбой помочь мне пройти. Дорога в Коломну от Московского вокзала не близкая. Когда я свернула с набережной канала Грибоедова на Римского-Корсакова, город уже погружался в сумерки. Окна по обеим сторонам оживали электрическим светом. Я подняла воротник плаща и поежилась от вечерней прохлады.
Неделю назад я была в Марокко, в какой-то затрапезной гостинице, где не ловилась сотовая связь и были перебои с интернетом. Я хорошо помню этот момент, когда лежала у себя в номере на жёстком диване и выпускала в потолок дым дешёвой сигары, и воздух был тягучий и густой, как смола, и всё в этом воздухе - лопасти потолочного вентилятора, автомобили на пыльной улице за окном, даже птицы в небе двигались, как будто в замедленной съёмке.
Стук, входит портье в алой засаленной феске: "Госпожа Белоцерковская?" - непривычно произносит мою русскую фамилию, спотыкаясь на букве "ц", так что, выходит, как "Белотсерковская", - "Вам письмо". Просто распечатка из электронной почты.
"Здравствуй, Ада. Я не смогла дозвониться до тебя, ты всё время вне зоны доступа, но я сумела найти телефон твоего начальства в центральном офисе. Они обещали передать тебе письмо, как только будет ближайшая машина из Касабланки. Не знаю, как скоро оно дойдёт до тебя, но надеюсь, что успеешь его прочитать. Приезжай, пожалуйста. Моё здоровье всё хуже. Врачи не оставили мне шансов. Я хочу увидеть тебя напоследок." И дата - 20 августа. То есть, шесть дней назад...
Помню, как сбежала по лестнице на ресепшн, перепрыгивая ступени, на ходу крикнув через плечо портье: "Такси в Касабланку! Срочно!".
Как кричала администратору: "Чёрт возьми, да есть в этой дыре, хотя-бы, проводной телефон?" Как крутила диск дрожащими пальцами, набирая номер начальника: "Алло, Георгий, закажи мне срочно билет до Питера. Мне нужно в Россию. Да. Я знаю. Да, я всё отработаю. Спасибо".
Как летела с пересадкой в Берлине и спала между рейсами на сиденьях в терминале аэропорта... Затем поезд Москва-Петербург...И вот я здесь...
Стою перед аркой старого дома в предвкушении неизвестности.
Третий двор-колодец, стук каблуков отражается гулким эхом в проходных арках. Лестница на верхний этаж кажется бесконечной. И вот чёрная дверь старой коммунальной квартиры. Помню, как много лет назад я помогала Полине искать жильё, и мы вместе пришли сюда смотреть комнату по объявлению. Выдох. Нащупываю рукой в полумраке кнопку звонка. Хозяйка узнаёт меня, хотя и видела, от силы, несколько раз.
"Ты опоздала. Всё кончено. Её похоронили позавчера на Волковском."
"Я письмо получила только позавчера! Я была в Марокко! У меня связь не ловилась", - я оправдывалась перед посторонним мне человеком, но не могла сдержать истерику, размазывая по лицу слёзы.
"Она звала тебя. Постоянно произносила в бреду твоё имя. Мы думали, ты успеешь. Ты просто обязана была успеть."
Я сползаю на пол и, прислонившись к грязной стене спиной, больше не в состоянии произнести ни слова. Я захлебываюсь в рыданиях. Не знаю, сколько прошло времени, но прихожу в себя уже на кухне. Хозяйка квартиры отпаивает меня чаем с коньяком, мы разговариваем за жизнь.
Я понимаю, что мне больше некуда пойти в этом городе и, неожиданно для самой себя, спрашиваю хозяйку: "Можно я сегодня переночую у Полины в комнате?"
Хозяйка не удивилась, словно бы, ожидала моего вопроса.
***
Уже за полночь мы расстаёмся с хозяйкой, она показывает мне, где можно принять душ и как пользоваться древней газовой плитой, вручает ключ от комнаты моей подруги и удаляется спать к себе, со словами, чтобы я стучалась, если что-то мне будет нужно. Я вхожу, не зажигая света. Я не была здесь четыре года, но в комнате мало что поменялось. Слишком много вещей, которые напоминают о нас двоих...
Её дневники, её вещи, её книги.
Я замечаю на столе старый mp3 плеер, поставленный на паузу. Песня, которую Полина слушала перед смертью. Я беру плеер со стола, сажусь на подоконник, закуриваю, вставляю наушники, нажимаю на "play". Смотрю в чужие окна напротив.
Та самая песня, которую мы с Полиной слушали вдвоём на этом подоконнике, взяв по одному наушнику, песня, которой она когда-то признавалась мне в любви, песня, которую потом я слушала очень редко и только сильно выпив, потому что очень много тяжёлых воспоминаний было с ней связано.
Я окинула взглядом комнату и тут поняла, что не смогу уехать отсюда, пока не отрефлексирую всё это в себе, пока не прочту её дневников и не смогу принять и, хотя бы, у самой себя попросить прощения за всё, что могло между нами случиться и не случилось.
***
Солнечные лучи будят меня. Всё-таки, верхний этаж, хотя и двор-колодец, и в комнате много света. Я сплю под одеялом, под которым спала моя бывшая девушка, которое хранит её запах, я накрываюсь им с головой, прячась от Солнца и замираю неподвижно...
Хозяйку встречаю на кухне.
"О, наконец-то! Оладьи остыли уже. Садись завтракать. Сейчас всё разогрею".
"Нонна Менделевна. Я понимаю, что моя просьба прозвучит странно, но... Я бы хотела снять у вас комнату Полины."
Хозяйка грела оладьи на сковороде и даже не выглядела удивлённой. Как-будто, она ждала меня.
"Алло, Георгий?", - связь с Марокко плохая, постоянные помехи на линии. - "Мне нужно остаться в Петербурге. Я хочу взять отпуск. А, может быть, даже расчёт. Я знаю, что подвожу тебя. Но, я, ведь, никогда не подводила тебя до этого, верно? У меня веская причина..."
Так я оказалась в этой странной квартире. Мне пришлось задержаться здесь гораздо дольше запланированного времени.
Линор проснулась от крика.
Не своего — матери. Истерика неслась из комнаты через тонкую стену, слова путались, голос срывался на визг. «Сука! Тварь! Я тебе говорила, говорила...» Потом грохот — что-то упало, разбилось. Вадим рявкнул в ответ, матерно, пьяно.
Обычное утро.
Линор лежала на диване в крохотной комнате, которую громко называли «детской», хотя детства здесь никогда не было. Три на три метра, облупленные обои с выцветшими цветами, окно, заклеенное на зиму, чтобы не дуло. Шкаф, диван, гитара в углу. Больше ничего не помещалось.
Она посмотрела на телефон. Половина седьмого утра, суббота. За окном ещё темно — ноябрь в Ангарске был вечной ночью, солнце показывалось ненадолго, вяло, будто извиняясь за своё существование.
В комнате напротив что-то снова разбилось. Мать зарыдала. Вадим хлопнул дверью, прогрохотал в прихожую, хлопнул входной — ушёл. Хорошо. Значит, можно вставать.
Линор скинула одеяло, вчера она легла спать в домашней одежде, в квартире было холодно, батареи едва тёплые. Подошла к окну, потёрла мёрзлое стекло ладонью. За окном показывали чёрно-белое кино двора, гаражи, контейнеры для мусора, заброшенная детская площадка с покосившимися качелями. Дальше — панельные хрущёвки, одинаковые, серые, бесконечные. На горизонте — трубы нефтехимического завода, из которых поднимался дым. Запах химии въелся в город так, что его уже не замечали. Просто было трудно дышать, особенно зимой.
Ангарск. Город, построенный вокруг завода. Молодёжь уезжала в крупные города в поисках лучшей жизни. Оставалось только старшее поколение и те, у кого не было выбора.
Линор тихо открыла дверь комнаты, прошла в прихожую. Мать лежала на кровати лицом к стене, всхлипывала. Вадим ушёл, значит, вернётся вечером — ещё более пьяный, ещё более злой. Так было всегда.
На кухне пахло перегаром и дешёвым табаком. На столе — пустая бутылка, опрокинутый стакан, окурки в тарелке. Линор открыла холодильник — почти пустой. Полбатона чёрствого хлеба, кусок маргарина, банка огурцов. Она отрезала ломоть хлеба, намазала маргарином, съела стоя у окна.
Восемнадцать лет в этой квартире. Восемнадцать лет этих криков, этого запаха, этой жизни.
Мать когда-то была другой. Линор помнила фотографию — Светлана в восемнадцать, красивая, с длинными волосами и мечтательными глазами, в чёрном бархатном платье. Мечтала стать актрисой, ездила на прослушивания в Иркутск. А потом случайная связь, беременность, роддом.
Линор узнала эту историю случайно, лет в десять, когда мать напилась и разговорилась. Рассказала, что имя «Линор» выбрала из книги, которую читала в роддоме — какой-то любовный роман с красивой обложкой. Героиню звали Линор, и имя показалось Светлане необыкновенным, почти волшебным. Единственный подарок, который она смогла дать дочери — красивое, нездешнее имя.
Потом мечты умерли. Началась выпивка, череда мужчин, съёмные углы, перебивание с хлеба на воду. Вадим появился, когда Линор было пять — грузчик с завода, пьющий, грубый, с тяжёлыми руками. Светлана решила, что это лучше, чем одной. Ошиблась.
Иногда Линор смотрела на мать — на потухший взгляд, синяки под глазами, огрубевшие руки — и пыталась разглядеть ту девушку с фотографии. Не получалось. Та девушка умерла давно.
Линор вернулась в комнату, достала из-под дивана рюкзак — старый туристический, ещё дедовский, потёртый, но крепкий. Начала складывать вещи. Тёплая одежда, пара футболок, нижнее бельё, носки. Зарядка для телефона, пауэрбанк. Блокнот с текстами песен, ручка. Пачка сигарет, зажигалка. Нож — складной, с красивой бакелитовой ручкой в форме лисицы, подарок соседского деда, который когда-то научил её играть на гитаре.
Деньги лежали в жестяной коробке из-под печенья, спрятанной в шкафу. Восемь тысяч двести рублей. Всё, что она накопила за последние полгода — игрой в переходах, мытьём посуды в кафе, разгрузкой коробок в магазине. Считала каждый раз, пересчитывала, не веря, что это реально. Восемь тысяч. Мало, чтобы уехать нормально. Достаточно, чтобы попробовать.
Гитара стояла в углу, в потрёпанном чехле. Линор взяла её, провела рукой по чехлу. Старик Анатолий, или дед Толя, как ласково называла его Линор, сосед из квартиры на два этажа выше, подарил ей эту гитару шесть лет назад, перед смертью. Анатолий был из первой волны советских рок-музыкантов, играл в группе, в начале 80-х они поездили по стране, выступали в местных ДК, гаражах и подвалах. Приглашали других играть концерты в Ангарск. Организовывали фестивали. Близилась Перестройка, в воздухе витал дух протеста, люди ждали перемен. Перемены пришли в 90-е. Всё рухнуло. Линор ничего этого не застала. Она помнила деда Толю человеком не слишком ещё старым, но больным, пьющим, но таким добрым, отзывчивым, готовым утешить и прийти на помощь. Она часто отсиживалась у него, когда мама ругалась с отчимом, и находиться дома становилось совсем невыносимо. Дед Толя учил Линор играть, показал первые аккорды. В один из последних дней он отдал ей гитару.
«Хоть кто-то в этом доме нормальный вырастет», — сказал он тогда, протягивая инструмент. Линор было двенадцать, она не понимала, что он имеет в виду. Теперь понимала.
Гитара была старая, советская, с царапинами и потёртостями, но звучала. Линор научилась играть сама — без нот, повторяя за старшими ребятами из дворовой компании, просила показать ей бой и аккорды, порой подбирала песни по слуху, методом проб и ошибок. Часами сидела в подъезде, во дворе, на заброшенной детской площадке, перебирала струны, пока пальцы не кровоточили. Музыка была единственным, что не причиняло боли. Единственным, что было только её.
С пятнадцати лет она играла в переходах, на площадях, где придётся. Зарабатывала на еду, на одежду, на сигареты. Иногда люди останавливались, слушали, бросали монеты в открытый чехол. Иногда проходили мимо, равнодушные. Линор научилась не обращать внимания — на равнодушие, на жалость, на презрение. Главное — деньги.
В те вечера, когда совсем не было настроения играть, и струны под пальцами были непослушны, Линор с компанией ребят гуляли по городу. Стоя на мосту, курили, смотрели на поезда, уходящие в сторону закатного Солнца, загадывали планы на жизнь. Поезда приходили из Иркутска или Владивостока и шли в Красноярск или Новосибирск, и дальше, дальше на запад, пересекая европейскую часть России, в Москву или в Питер. Нагретые шпалы опьяняюще пахли креозотом, оси вагонов - мазутом, из форточек вагонов доносились запахи курицы, варёных яиц, огурцов. Запахи странствий. Так однажды, провожая очередной состав, кто-то из компании сказал, а вот, махнуть бы сейчас в Питер. Там своя атмосфера, своё настроение, другая жизнь. Линор только отмахнулась тогда, дескать, да какой там Питер. Но мысль о побеге запала где-то в глубине сознания, пустила невидимые корни...
Девушка села на диван, достала гитару из чехла, провела пальцами по струнам. Тихо, чтобы не разбудить мать. Сыграла несколько аккордов — простых, знакомых до боли. «Всё идёт по плану», Гражданская Оборона. Любимая песня деда Толи. А следом за ней:
«Наш дом стоит, и всё горит, огнём горит земля...»
Линор остановилась. Слишком громко. Мать могла услышать, прийти, начать спрашивать, куда она собралась. И тогда всё сорвётся.
Она положила гитару обратно в чехол, застегнула молнию. Посмотрела на комнату — на облупленные обои, на пятно на потолке, где протекала крыша, на диван, продавленный за годы. Ничего здесь не останется в памяти хорошим. Ничего.
Кроме гитары.
Линор вспомнила ту ночь — две недели назад. Вадим вернулся поздно, пьяный в хлам, орал на мать, что-то про деньги, про работу. Линор сидела в своей комнате, пыталась не слышать. Но дверь распахнулась, и он вошёл — красные глаза, перегар, руки, которые тянулись к ней.
«Иди сюда, — пробормотал он, шатаясь. — Вон какая выросла...»
Линор не помнила точно, что было дальше. Помнила страх, который парализовал. Помнила его руку на своём плече. Помнила, как схватила пустую бутылку со стола и ударила наотмашь. Отчим пошатнулся. Ударила ещё раз. Бутылка разлетелась вдребезги. Вадим застонал, заваливаясь на бок. Кровь на полу, на его голове.
Мать прибежала, закричала. Не на Вадима — на Линор. «Что ты наделала?! Он же не хотел, пьяный просто!»
Линор смотрела на мать и понимала: она выбрала. Выбрала его, а не дочь. Выбрала этого ублюдка, который бил её, унижал, пропивал последние деньги. Выбрала его.
Линор ушла в ту же ночь. Взяла гитару, деньги, рюкзак. Жила у знакомых — день здесь, два там. Подрабатывала где могла. Копила. Мать звонила, писала сообщения: «Вернись, дочка, всё нормально будет». Линор не отвечала. Знала — не будет.
Две недели назад она решила: уезжает. В Петербург. Там своя музыкальная тусовка, можно пробиться, можно начать жить по-настоящему. Здесь — только медленная смерть. Линор вернулась домой позавчера. Только для того, чтобы собрать вещи.
Девушка встала, закинула рюкзак на плечи, взяла гитару. Посмотрела на дверь комнаты матери — закрытую, молчаливую. Поставила вещи на пол, скинула тапки, и неслышно ступая, на цыпочках, вошла. Склонилась над спящей мамой, поцеловала её в макушку, вдохнула запах волос. "Прощай, мама", - прошептала она. - "И, если можешь, прости".
Вышла в прихожую, взяла вещи, надела куртку, ботинки. Открыла входную дверь — тихо, чтобы не скрипнула. Вышла на лестничную клетку. Холод, запах мусоропровода и сырости. Спустилась на первый этаж, вышла на улицу.
Ангарск встретил её ноябрьским утром — серым, промозглым, безразличным. Ветер дул с востока, нёс запах с завода. На улицах почти никого — редкие фигуры, спешащие по своим делам, укутанные в куртки и шарфы.
Линор пошла к остановке. 105-й автобус - от автовокзала до развязки на трассу М-53. И автостопом на запад. Пять тысяч семьсот километров до Питера.
Она не оглядывалась. Позади оставалась хрущёвка, мать, Вадим, восемнадцать лет жизни, которая не была жизнью. Впереди — неизвестность, страшная и притягательная одновременно.
Автобус подъехал — венгерский «Икарус», дребезжащий, с запотевшими окнами. Жёлтым пятном посреди чёрно-белого фильма, старый, уютный, родной. Линор зашла, махнула проездным кондуктору, направилась в конец салона. Села у окна, положила гитару на колени. Автобус тронулся, и Ангарск поплыл мимо — панельки, гаражи, заводские трубы, пустыри, обшарпанные магазины, остановки с промёрзшими людьми.
Город, где она родилась. Город, плоть от плоти которого она была все эти годы. Город, который она оставляла в прошлом.
Линор достала сигарету, покрутила в пальцах. Закурить в автобусе нельзя, но хотелось. Нервы были на пределе. Восемь тысяч двести рублей. Гитара. Рюкзак. Ничего больше.
Хватит ли? Успеет ли добраться до Питера до того, как деньги кончатся? Найдёт ли там то, что ищет?
Она не знала. Но возвращаться было некуда.
Автобус выехал на проспект Ленинградский — широкий, пустынный, ведущий из города. Ангарск остался позади. Впереди была дорога.
Линор прислонилась лбом к холодному стеклу, закрыла глаза.
Санкт-Петербург. Пять тысяч семьсот километров.
Она доедет. Любой ценой.
"Здравствуй, Сестра, я, как и ты,
здесь никому не нужна,
Просто, северный ветер погнал меня дальше.
Если спросят, я бы многое могла рассказать,
Но - нельзя. Я всегда должна улыбаться..."
(с) Кошка Сашка
"Мы пойдём с тобою дикими степями,
И никто нас не узнает,
И никто о нас не вспомнит,
И никто нас не поймает никогда..."(с) Ягнята Бродвея
Марго всегда поднималась на крышу перед закатом.
Старый дом на улице Ленина, в самом центре, со стёртыми ступенями и облупившейся краской на стенах. Дверь на чердак не запирали — замок сломали ещё лет десять назад, и никто не удосужился починить. Через чердак, пахнущий голубиным помётом и старой пылью, по шаткой металлической лестнице — и ты наверху. Над городом.
Сегодня она поднималась в последний раз.
За плечами рюкзак с самым необходимым. Смена белья, две толстовки, джинсы, зарядка для телефона, блокнот, ручка. Гитара в потёртом чехле висела на левом плече и стукалась о рюкзак на каждой ступеньке. Пятнадцать тысяч рублей в кармане пальто. Всё, что она смогла унести из дома, не разбудив родителей.
Ветер на крыше был резкий, ноябрьский, пах снегом, который ещё не выпал, но уже висел где-то в низких облаках над Енисеем. Марго прошла к самому краю, туда, где оцинкованные листы крыши переходили в дождевой отлив, и села, свесив ноги. Внизу, на шесть этажей ниже, текла улица — редкие машины, спешащие люди, автобус, тяжело выдыхающий на остановке.
Красноярск раскинулся перед ней, разрезанный надвое тёмной лентой Енисея.
Она помнила этот город таким всегда — огромным, холодным, чужим. Правый берег, левый берег, мосты между ними, как нити, связывающие два мира, которые на самом деле не хотят быть связанными. Панельные многоэтажки на окраинах — серые, одинаковые, бесконечные. Сопки на горизонте — Караульная, Николаевская, Афонтова — тёмные силуэты, которые зимой сливались с небом.
С крыши всё казалось почти красивым. Почти.
Солнце садилось за Столбами — далёкими каменными исполинами, к которым Марго всегда мечтала поехать, но так ни разу и не решилась. Родители обещали свозить её туда, когда она была маленькой. Но потом всегда находились дела поважнее: отец готовил лекции, мать работала в две смены, а она росла тихой девочкой, которая не просила лишнего.
Небо окрасилось в медь и розовое золото. Енисей внизу стал ртутным, почти чёрным, с бликами заходящего света. Коммунальный мост зажёгся подсветкой — голубые огни, отражающиеся в воде. На правом берегу загорались окна в панельках — тысячи квадратных светлячков, за каждым — чья-то жизнь.
Марго закрыла глаза и попыталась запомнить этот момент. Ветер, холодный и чистый. Запах реки, долетающий даже сюда. Далёкий гул города — машины, сирена скорой, чей-то смех внизу, на улице. Это уходило. Всё это — уходило.
Она открыла глаза и посмотрела на свои руки. Пальцы покраснели от холода. На левом запястье, под рукавом толстовки, она чувствовала старые шрамы — тонкие линии, которые она наносила лезвием два года назад, когда не знала, как ещё выпустить боль наружу.
Катя. Всё началось с Кати. Кейт, как называла она себя на английский манер, или Кэти, как ласково звала её Марго.
Они сидели за одной партой в десятом классе. Катя — высокая, с длинными рыжими волосами и россыпью веснушек на носу, смеялась громко и легко, и будущая жизнь представлялась ей путешествием, сулящим много открытий. Марго завидовала этой лёгкости. Сама она всегда была слишком серьёзной, слишком тихой, слишком запертой в своей голове.
Они стали друзьями постепенно. Марго давала списывать алгебру, Катя помогала с сочинениями. Вместе ходили в библиотеку, пили чай в кафе на Мира, где подавали дешёвые пирожки и официантки не гоняли школьников. Катя рассказывала о парнях, которые ей нравились, о ссорах с родителями, о мечте поступить в театральный, куда она ходила на подготовительные курсы.
Марго часто бывала у Кати дома — небольшая двушка на Взлётке, где мать Кати, фельдшер скорой помощи, почти не бывала из-за смен. Они делали уроки на кухне, пили чай с печеньем, смотрели сериалы на ноутбуке, закутавшись в один плед на диване. Читали по ролям пьесы. Несколько раз Марго отпрашивалась у родителей остаться на ночь — «готовимся к контрольной», «доделываем проект». Родители разрешали, доверяли.
Эти ночёвки были сладкой пыткой.
Они ложились спать в Катиной комнате — Катя на кровати, Марго на раскладушке рядом. Перед сном Катя переодевалась, стаскивала джинсы и свитер, оставаясь в майке и трусах, потом натягивала пижаму. Делала это легко, естественно, не стесняясь. Для неё Марго была подругой, почти сестрой.
А Марго смотрела — украдкой, сквозь ресницы, делая вид, что листает телефон. Смотрела на изгиб Катиной спины, на длинные ноги, на кружево бюстгальтера под майкой. Чувствовала, как внутри всё сжимается, как становится трудно дышать. Хотела прикоснуться — просто коснуться рукой плеча, провести пальцами по руке. Но не могла. Боялась.
Что, если Катя поймёт? Что, если увидит этот взгляд, это желание, которое Марго пыталась спрятать? Что, если испугается, отстранится, перестанет быть подругой?
По ночам Марго лежала на раскладушке в темноте, слушая Катино дыхание в метре от себя, и думала: «Я ненормальная. Со мной что-то не так». Пыталась заставить себя перестать, забыть, но эти мысли, эти чувства не уходили. Только крепли.
А Марго слушала и чувствовала, как что-то внутри неё медленно, мучительно ломается.
Она влюбилась где-то между октябрём и декабрём. Не заметила как — просто однажды поняла, что думает о Кате постоянно. Что ждёт её сообщений. Что хочется касаться её руки, когда они сидят рядом. Что когда Катя смеётся, мир становится чуть менее страшным.
Несколько месяцев Марго жила на грани. Дружба, которая была чем-то большим — для неё. Только для неё. Катя ничего не замечала, продолжала говорить о мальчиках из театральной студии, и каждое такое упоминание было как занозой под кожей.
В марте, после школы, они сидели в парке на скамейке. Снег уже почти растаял, весна была в воздухе, и Катя рассказывала, что они будут ставить "Бурю" Шекспира, и ей нравится парень, играющий роль Алонзо.
Марго слушала, смотрела на её профиль, на веснушки, на изгиб губ — и вдруг сказала. Просто сказала, не подумав, не взвесив: «Знаешь, Кэти? Мне кажется, я влюблена в тебя. За время нашего знакомства ты стала мне больше, чем просто подругой. Давай встречаться?»
Тишина после этих слов длилась с полминуты, показавшиеся Марго вечностью.
Катя была ошеломлена, но сумела взять себя в руки. Она глубоко вдохнула, задержала дыхание, выдохнула.
Взяла руки Марго в свои. Посмотрела глаза в глаза.
«Марго, ты очень дорога мне. Но - только, как подруга. Мне нравятся парни, прости. Нам лучше не общаться какое-то время. Я знаю, тебе будет больно. Но, оставаясь рядом со мной, тебе будет больнее во сто крат», - Катя встала. - «А сейчас мне... мне нужно идти».
И ушла, быстро, почти бегом.
После этого они больше не разговаривали. Катя избегала её взгляда в классе, пересела за другую парту, перестала отвечать на сообщения. Не рассказала никому — Марго была благодарна хотя бы за это. Но молчание Кати было хуже любых слов.
Марго полосовала себе лезвием бритвы руки в ванной, зажав полотенце в зубах, чтобы не кричать. Пыталась вырезать эту боль, вытащить её наружу, сделать хоть что-то с тем, что разрывало изнутри.
Носила кофты с длинным рукавом, чтобы родители не заметили шрамы. Когда родители заметили, повели к психологу.
«Это пройдёт, — говорила психолог, женщина лет пятидесяти с усталым лицом и профессиональной улыбкой. — Подростковый кризис. Гормоны. Нужно просто переждать».
Марго тогда кивала, соглашалась, говорила то, что от неё хотели услышать. А потом, в отчаянии, призналась. Сказала, что её не интересуют мальчики. Что она думает о девушках. Что влюбилась в подругу. Что, наверное, она... такая.
Психолог перестала улыбаться. Позвонила родителям. «Нам нужно поговорить».
После этого начались визиты к другим специалистам. «Корректирующая терапия», как это называлось. Разговоры о том, что она «запуталась», что это «влияние интернета», что «все через это проходят». Отец водил её к священнику — хотя семья никогда не была религиозной, вдруг вера должна была помочь. Священник говорил о грехе, о покаянии, о правильном пути.
Марго сидела, смотрела в пол и думала: «Я не могу быть неправильной. Я просто не могу».
Но с каждым днём становилось яснее: она не та, кем хотят видеть её родители. Не та дочь, которую они растили. Не идеальная отличница с правильными желаниями и предсказуемым будущим.
Последний разговор случился неделю назад. Мать плакала на кухне, закрыв лицо руками. «Мы так старались, — повторяла она сквозь слёзы. — Дали тебе всё лучшее. Образование, музыка, книги... А ты...»
Она не договорила. Не нужно было.
Отец стоял у окна, отвернувшись, и молчал. Это молчание было хуже любых слов.
Марго поняла тогда, что они любят не её. Они любят образ — идеальную дочь, которая выйдет замуж, родит внуков, станет врачом или учителем, будет приходить на семейные обеды по воскресеньям.
Её настоящую они не хотели знать.
Солнце почти скрылось за сопками. Небо потемнело до фиолетового, и первые звёзды пробились сквозь городское свечение. Холод стал нестерпимым — Марго поднялась, отряхнула джинсы, сунула замёрзшие руки в карманы.
Красноярск внизу жил своей жизнью, равнодушный к тому, что она уходит. Город не заметит её исчезновения. Никто не заметит — кроме родителей, которые найдут записку утром.
«Простите. Я не могу быть той, кем вы хотите меня видеть».
Она написала эти слова ещё вчера, несколько раз переписывала, пытаясь найти правильные. Но правильных слов не было. Были только эти — честные, страшные, окончательные.
Марго развернулась и пошла к люку, ведущему вниз, на чердак. Подняла рюкзак с крыши, где он лежал рядом с ней всё это время, закинула на плечи — тяжёлый, но не неподъёмный. Взяла гитару. Не оглядывалась. Если оглянуться — можно передумать. Если оглянуться — страх победит.
Спустилась по лестнице, прошла сквозь чердачный полумрак, вниз по лестничным пролётам. У парадной остановилась, поправила лямки рюкзака, перехватила гитару поудобнее.
Последний взгляд на подъезд, на облупленные стены, на почтовые ящики с выцветшими фамилиями.
Потом — шаг наружу, в ноябрьскую темноту.
Автобус по Северному шоссе до трассы М-53, а дальше автостопом. Встать на освещённую фонарями обочину, вскинуть руку, поймать легковушку, или, если повезёт, дальнобойную фуру, и - на запад. Оставляя за спиной тёмную ленту Енисея, потом, по левую сторону, залитые ночными огнями взлётные полосы аэропорта, в сторону Ачинска, и дальше, всё дальше, пока Красноярск не останется где-то позади, в прошлом, в той жизни, которая больше не её.
Санкт-Петербург был в четырёх тысячах восьмистах километрах.
Марго шла к остановке, чувствуя, как сердце бьётся часто и больно. Страшно. Невыносимо страшно. Но возвращаться было ещё страшнее.
Город прощался с ней холодным ветром и редкими снежинками, которые начали падать откуда-то сверху, из чёрного неба. Первый снег в этом году.
Марго подняла воротник пальто и пошла дальше, в ночь, в неизвестность, туда, где, может быть, она сможет, наконец, стать собой.
Мне вот интересно, как дедушка смог спаси свой капитал от гиперинфляции 90-х?
Даже, если звёзды сошлись, и он удачно купил кооперативную квартиру в Петропавловске-Камчатском перед самым развалом СССР, то денег от её продажи плюс то, что он успел заработать за ещё несколько лет, явно не хватит на два этажа в историческом доме в центре Петербурга.
А ничего удивительного здесь нет, и не надо осуждать этого дедушку.
Дело в том, что в СССР банально не было возможности потратить или инвестировать большие деньги.
Квартиру купить в собственность было нельзя.
Чтобы купить кооперативную квартиру, нужно было получить разрешение и статус нуждающегося в улучшении жилищных условий.
Когда наши бабушки вздыхают о том, что после развала СССР у них на книжке сгорела сумма, на которую можно было купить две "Волги", они забывают о том, что КУПИТЬ "Волгу" в магазине по гос.цене тоже было нельзя. На неё была либо многолетняя очередь, либо по большому блату, либо на вторичном рынке за две-три цены.
Привычных инструментов инвестирования тоже не было. Были только облигации государственного займа со смешной доходностью в 3%.
То есть, если после покупки еды и одежды ещё оставались свободные деньги, их просто некуда было вложить с пользой, вот и складывали эти банкноты в матрацах и подвалах.
Несколько лет назад, во время поездки в Прагу, гуляя по Вышеграду, увидел компанию ребят, которые, сидя на лужайке, играли на гитаре песни.
Вопрос к тем, кто знает чешский язык: что за песня звучит на этом видео? Можете написать название и исполнителя, или дать ссылку на её полный текст?
Самое смешное, что за эти 30 лет квартира так подорожает, что даже с учётом 6х переплаты, вы всё равно будете в плюсе.
Сравните, сколько квадратный метр в 1995-м году стоил, и сколько сейчас.
Удалось найти график только с 2000-го года.
Стоимость квадратного метра выросла в 14,8 раз.
С 1995-м разница будет раз в 25-30.
За то время, пока вы отдадите банку рублями 6 квартир, вы получите себе рублями ещё 25-30 стоимостей квартиры просто за счёт роста цены квадратного метра.