Поздний вечер. Кухня, залитая тусклым светом. Я сижу над букварем. Нас, «толковых», в садике было всего несколько человек, кому выдали книги раньше срока. Я старательно складывал буквы в слова, а из соседней комнаты доносился привычный фон нашей жизни —захлебывающийся, тяжелый храп пьяного отчима.
И вдруг — тишина. Резкая, как обрыв троса под нагрузкой. Храп оборвался, и в доме стало слышно, как тикают часы. Всё. Умер.
Утро началось со скрипа входной двери. Зашла бабушка, стряхнула снег с платка, глянула на дверь комнаты: — А что это Володя-то ещё спит? Мать, не поднимая глаз, помешивая что-то в кружке, ответила буднично, как о погоде: — Он больше не проснется.
Тогда я еще не знал, что вместе с Володей в этом доме «уснуло» и моё право быть ребенком. Мать уже была лишена родительских прав, а бабушка приехала не на чай — она приехала забирать свою собственность по опеке. Меня.
В бабушкиной деревне я пошел в первый класс, но ранец за спиной казался чужим. Я часто думал: почему? Почему меня выдернули от матери? И в памяти всплывал один день из прошлого...
Мы едем с матерью в город «N», в детский дом к младшему брату— его опека забрала раньше. Мать покупает мне эклер за 22 копейки. Для меня тогда это был вкус большого праздника. А себе она берет портвейн. Пока мы шли к брату, я ел этот эклер, а она прихлебывала из бутылки. К воротам детдома она уже не шла — её штормило.
Нас не пустили. Вызвали милицию, приехал воронок. Мать увезли в вытрезвитель, а меня, мелкого, приютила на ночь воспитательница. В её квартире было уютно. Цветной телевизор, мягкий диван —другой мир по сравнению с нашей халупой.
Утром мы дождались у ворот «трезвяка», когда выпустят мать, и поехали обратно в свой кошмар. Она, конечно, опохмелилась первым же делом.
Тогда, у детского дома, я заметил трехэтажное желтое здание с пристройкой. Я не знал, что ровно через год оно станет моей клеткой на семь долгих лет. Это была школа-интернат — кузница и плавильня, где человеческое железо ковали скакалками, ремнями и вениками.Всем, что попадалось под руку «педагогам».
Через год бабушка-опекун умирает. Я снова в родной халупе у матери-алкоголички. Помню день: матери нет, со мной сидят тётки. Я что-то рисовал на подоконнике, когда во двор въехала «буханка» с решетками на окнах. Органы опеки.
Меня взяли под белы рученьки, как опасного рецидивиста, и швырнули в «обезьянник». Приемник-распределитель встретил пятиметровым забором и колючкой. На окнах — решетки, в коридорах — такие же «списанные» дети. Там я увидел пацана цыганенка.Он сидел на матрасе и с мертвым спокойствием вскрывал себе вены острой проволокой, выдранной из пружины матраса.
Ему было лет девять. Тогда мне это казалось нормой. Сейчас я понимаю — это был ад. Я посмотрел на него, отломал свой кусок стали от матраса и начал царапать на руке свои инициалы. Я не хотел умирать. Я хотел оставить знак. Доказать самому себе, что я существую в этом бетонном мешке.
Через месяц меня привезли к тому самому желтому зданию. Круг замкнулся. «Инкубатор» открыл свои двери».
«Инкубатор». Так мы называли свою клетку. Городские, «домашние» дети, звали нас «интернатниками». В этом слове было всё: и брезгливость, и страх. Мы были для них другим видом — стайкой волков, от которых шарахались как от чумы. Система пыталась нас «смешать», переименовав в школьный детский дом и отправив в обычную школу, но это не работало. Мы сидели в классах как за колючей проволокой, даже если её не было на окнах. Помню, к нам в класс за какие-то грехи перевели домашнего пацана. Наказание такое. Я до сих пор не знаю, что у него творилось в башке, когда он зашел в наш кабинет, но вид у него был как у смертника, идущего на эшафот.Но ничего, норм пацан оказался, прижился.
В Инкубатор я попал, как в суровую кузницу, где из нас семь лет пытались выбить всё человеческое и отлить по единому шаблону. Сов-деп не воспитывал — он ломал. Первый день: захожу в спалку —пусто, все на уроках. Забрался на подоконник, смотрю в окно думу думаю. Заходит пацан. — Привет, — говорю. — Тебя как зовут? —Света. — Бля... А я думал, ты пацан.
Стригли там всех под одну гребенку. Потом ввалилась толпа моих будущих одноклассников. Один сразу в лоб: — Ты чего такой борзый? Чего на подоконнике расселся? — А что, не нравится? Слово за слово— махач. Огреб, конечно, от толпы, но зубы показал. Там я скорешился с Саней — цыганенком по кличке Белка. История у него была — врагу не пожелаешь: отец мать зарезал прямо у них с сестрой на глазах. Мы с ним часто рвали когти из Инкубатора. Помню, сбежали к его родне, и мне постелили пуховую перину. Я, казенный ребенок, привыкший к панцирным сеткам и вонючим матрасам, просто провалился в этот пух. Это было такое счастье, что до сих пор в пальцах это ощущение осталось.
Но счастье было снаружи. Внутри Инкубатора правили садисты.Первая учительница была не человеком — она была механизмом. Её любимое шоу начиналось со слов: «К доске».Она выводила очередную жертву. Провинность — копейка: в тетради не так черканул или на перемене пробежался. Садюга ставила ребенка на колени задом к классу. — Смотреть всем! Кто отвернется— пойдет следующим! — голос у неё был как скрежет железа по стеклу.
Она сгребала голову пацана своими тяжелыми бедрами, зажимала в тиски, чтобы тот не мог даже шевельнуться. Движение было привычным, отработанным. Одной рукой рвала штаны вниз — и скакалка в её руках свистела в воздухе. Хлысть!
Звук был такой, будто сырой хлыст ударил по дереву. На белой коже мгновенно вздувался багровый рубец. Училка била наотмашь, всем телом, упиваясь нашей беспомощностью. Не было ни одного человека в классе, которого минула бы эта скакалка. Луплены были все без исключения. И отличники, и тихушники, и сорвиголовы — каждый прошел через эти колени и этот свистящий резиновый жгут.
Мы сидели, вцепившись пальцами в края парт, и смотрели. Взгляд отвести было нельзя — за этим следил её косой, ястребиный глаз. В классе пахло пылью и общим, густым страхом. Тогда я понял: карма— это не сказка. За такое небо обязательно спросит.Это сейчас педагоги боятся косо взглянуть на ребенка. Тогда нам вбивали «любовь к жизни» скакалками.
Карма — штука злая. Эта учительница потом стала директором, и мы искренне радовались, когда у неё случился сердечный приступ прямо в кабинете. Она выжила, но жизнь её догнала: её единственную дочь нашли в реке — изнасилованную и убитую.После этого бабу словно подменили. Она стала ночной нянечкой, сидела с нами до полуночи, рассказывала про ментовской беспредел и жизнь в Америке. Стала «своей в доску». Но те скакалки и голые жопы у доски ей никто не простил.
Учителя там были через одного психопаты. Однажды меня угораздило жевать жвачку на уроке пения. Думал — не заметит. Но Баян (учитель музыки) замер на полуслове. Инструмент смолк, тишина стала такой густой, что слышно было, как муха бьется в стекло. Он подскочил мгновенно. В глазах — мутная, старческая ярость. Он не сказал «выплюни». Он сразу полез руками мне в лицо, пытаясь выдрать этот несчастный комок резинки прямо изо рта. Его пальцы, пахнущие табаком и канифолью, впились в мои губы, раздирая их в кровь.
Это было не воспитание, это было какое-то безумие. Он рвал мне рот, пока наконец не вышвырнул жвачку на пол. Я сидел, слизывая соленую кровь с разбитой губы, и смотрел на свои руки на парте. Рот горел, но я не плакал. Я просто запомнил: в этом месте даже учитель музыки может в секунду превратиться в зверя.
Били не только педагоги, воспитатели тоже не церемонились. Однажды мы посмотрели фильм про ковбоев и сразу все ими стали. После кино один пацан в спальне начал скакать по кроватям с криками: «Я ковбой!». Воспитательница быстрым движением выкрутила ножку из табурета и швырнула прямо в него. Ножка в полете развернулась так, что попала парню прям за ухо, резьбой в череп. Ещё чуть-чуть — и в висок бы. Паренек «поплыл», скорая, больница... А она в машине умоляла его не сдавать её, обещала все блага. И он не сдал.Даже в таких ситуациях мы старались быть стойкими.
Практиковалась и карательная психиатрия. Если ребенок плохо учился или «выступал», его могли законопатить в дурку месяца на два. Там давали галоперидол, и человек реально съезжал. Был у нас Саид— постоянный клиент, после каждого такого «лечения» он становился всё дебильней. Из человека делали овощ просто ради тишины в отчетах.
И вот он — выпускной. Восьмой класс, пятнадцать лет, хребты уже окрепли, а зубы оскалены. Мы чувствовали себя ветеранами, прошедшими многолетнюю плавильню. Нас лупили, нас гнули, нас пичкали галоперидолом, но мы выжили. И теперь, когда заветные корочки были почти в руках, в башке пульсировала одна мысль: «Всё, ёпта, мы взрослые! Имеем право!»
Этот «взрослый» статус мы решили закрепить. Скинулись последними копейками, заслали гонца. В руках оказалась бутылка коньяка «Три бочки». Клоповник редкостный, вонючий, как старый матрас, но для нас это был эликсир свободы. — Ну, за то, чтоб больше никогда этой ограды не видеть, — выдохнул Саня Белка.
Мы не рассчитали. Да и как могли рассчитать пацаны, чьи организмы были закалены только казенной кашей и хлоркой?Накрыло быстро. Мы жрали этот коньяк, как будто пытались залить им все обиды за семь лет, все удары указкой и все унижения. В ту ночь мы были королями этого клоповника.
Утро было страшным. Оно пришло не с рассветом, а с ледяным криком директора. Я проснулся от того, что меня стаскивали с кровати за шиворот. Голова раскалывалась, во рту — как будто стадо коней переночевало. Директорша, красная от ярости, трясла меня за плечи и орала прямо в ухо: — Кровать поломана — минус десять рублей! Тумбочка поцарапана — минус три рубля! Нажрались, скоты?! Она не видела в нас выпускников. Она видела брак, который нужно поскорее вышвырнуть со склада. — Собирай чемодан! Чтобы духу твоего здесь через час не было! В бухгалтерию за деньгами — и вон за ворота!
«Чемодан»... Кастелянша выдала мне шмотья на 200 рублей —полное дерьмо, в котором только в шахте работать. На руки полагалось 50 рублей подъемных. После всех вычетов за «ущерб» государственному имуществу мне протянули ровно 37 рублей.
Я выставил этот вонючий чемодан за ворота Инкубатора. Сзади лязгнул засов. Пятнадцать лет. Тридцать семь рублей в кармане. Тошнотворный привкус дешевого коньяка и еще более тошнотворное чувство абсолютной, дикой свободы. Семь лет за забором закончились коротким пинком под зад.
Я стоял на пыльной дороге и понимал: Инкубатор закончился.Теперь я один. И на этот раз бить будут уже не скакалкой, а по взрослому.
Продолжение истории и новые главы буду выкладывать здесь каждую субботу. Кому удобнее читать весь текст целиком и следить за проектом в реальном времени — переходите в мой основной блог на Teletype:https://teletype.in/@tverdy_znak/7ZQHooyY6h9